Иди полным ветром

Давыдов Юрий Владимирович

Часть первая

Колымские письма

 

 

1

«Я объявился, любезный друг. Уведомь, где и когда свидимся». И в конце не имя, не фамилия – «№ 12».

Отклик был скорым. И в конце ответной записки не имя, не фамилия – «№ 14».

Дождь лил колючий и злой. Город глядел в сумрак. На темной Фонтанке кружили жухлые листья. Федор перешел Калинкин мост. Вот и Коломна, почти уж предместье Санкт-Петербурга. Дом Клокачева? Ага, невзрачный, трехэтажный, каменный.

На лестнице со склизкими ступенями пахло старым жильем. Слуга в засаленном кафтане отворил двери, провел гостя в комнаты.

У стола сидел Пушкин в полосатом бухарском халате и в черной ермолке. Он вскочил:

– Федька!

Не степенно, не трижды поцеловались – ткнулись носом, подбородком, губами, и обнялись, и затормошили друг друга. Потом отстранились. Помолчали. И вдруг как запруду прорвало: вопросы, вопросы, вопросы…

– Ах, черт тебя возьми совсем! – смеялся Пушкин. – Погоди! Эй, кто там? – Он подбежал к дверям, нетерпеливо крикнул: – Шампанского!

Сколько не видались? Два года… Нет, больше, больше! И это после шести неразлучных лицейских лет. В Царском Селе жили рядом: в комнате-келье номер двенадцать – Матюшкин Федор, в комнате-келье номер четырнадцать – Пушкин Александр. Посередке, в тринадцатой, обитал Жанно – милый Иван Пущин.

Ну, время – молния! Вчера, кажется, Пушкин провожал Федора в Кронштадт. Колесный пароход бил плицами, светило солнце, на душе было звучно и весело. Пушкин наставлял: не вдавайся в частности, записывай существенное, не заботься о слоге – это потом, пиши, пиши, не надеясь на память… Пушкин проводил его в дальнее плавание. Они простились в Кронштадте. Два года минуло. Нет, больше, больше…

Подали шампанское.

– Ну, – сказал Пушкин, – рассказывай. – Он сбросил ермолку, темно-русые волосы его были кудлаты и легки. – Да! Мой совет исполнен? Где тетрадь?

– Я не взял.

– Отчего?

Матюшкин махнул рукой:

– Потом.

– Ну, рассказывай, рассказывай! Ты ж знаешь, путешествия – моя любимая мечта.

– А у меня – дело. – В голосе Матюшкина слышалось превосходство.

Пушкин не обиделся, сел на постель, поджал по-турецки ноги, подоткнул халат:

– Внимаю тебе, Одиссей!

Федор не мог собрать мыслей. Вспомнить Англию, Рио-де-Жанейро? Вспомнить Камчатку или остров Ситху, что в Русской Америке? Кругосветное плавание свершил он на шлюпе капитана Головнина. Эх, надо было взять поденные записки, где на первом листе из песни Дельвига строка выставлена: «Судьба на вечную разлуку, быть может, съединила нас». Тетрадь, где столько записей об участи перуанских индейцев, порабощенных Испанией, о бразильских невольниках, о несчастьях Африки…

Пушкин притих. Нет ничего лучше памяти сердца, друзей юности. Еще одарит жизнь встречами, одарит приятелями. Но таких, как лицейские, как Дельвиг, как Кюхля, как Жанно, таких, как Федор, не будет. А Федор еще в Лицее избрал удел скитальца и навигатора. Участь завидная, не всякому на роду положенная… На дворе подвывал холодный ветер. Пушкин неприметно улыбнулся: простолюдины зовут этот ветер «чичер».

– Федя, вижу твое затруднение. Шампанское выручит.

Они пригубили бокалы.

Может, и вправду шампанское выручило? Он стал рассказывать. Но на дворе за окнами бесился чичер, в бедной комнате истаивали сальные свечи; Пушкин как бы в сумрак ушел, и не весел был рассказ Федора.

Воспитанник свободолюбцев, Куницына воспитанник и Малиновского, говорил он о повсеместной неправде и варварстве, о том, что Европа, накладывая длань свою на заморские земли, не обретает счастья и другим народам его не дает, особенно африканским, и еще о том, что не политики, озабоченные лишь золотом и властью, а истинные друзья человечества могут изыскать путь к свободе.

– Негры… Братья мои… – отрывисто произнес Пушкин. – Освобождение от рабства… Его желать должно не ради одной Европы.

– Ради общего блага, – сказал Федор.

– Ты принеси журнал. И не чинись: я ведь не чужой тебе.

– Принесу.

Пушкин снял нагар со свечей, в комнате посветлело.

– Не холодно?

– Нет, – сказал Федор. – Привыкать надо. Сибирь ждет.

Пушкин взглянул на него пристально. Федор усмехнулся:

– Своей волей. Экспедиция в прожекте.

– А! – сказал Пушкин и коротко рассмеялся: – Сибирь, брат, не всегда в Сибири.

Федор ушел за полночь, условившись с Пушкиным о следующем свидании. Дождь кончился. Была тьма сентябрьская, петербургская. «А хорошо, – думал Федор, – хорошо: есть на свете республика: лицейская…»

 

2

В то утро, когда мичман Матюшкин, находившийся в отпуске после окончания кругосветного вояжа на шлюпе «Камчатка», почивал в номере старой петербургской гостиницы Демута, в то мглистое осеннее утро 1819 года в другом городе, в гостинице «Огненная рысь», проснулся некий английский моряк.

Джон Кокрен любил натощак подымить трубочкой и привести в порядок свои мысли. И вот он лежал, дымил крепким табаком и приводил в порядок свои мысли.

Кокрену было тридцать, может, тридцать с небольшим, но он уже пользовался почетной репутацией «смоленой шкуры», то есть считался моряком испытанным и удачливым.

Кокрен плавал давно. Где только не носили его британские корабли! Он познал мрак бурь и сплин штилей, изведал ураганы Карибского моря, тонул близ Мадагаскара, дрожал в лихорадке на островах Пряностей.

Недавно он привел из Кронштадта в Ливерпуль судно, груженное строевым лесом. Потом повздорил с хозяевами, плюнул и уехал в Лондон. Он был уверен, что его-то уж непременно зафрахтуют.

Но тут случилось нечто неожиданное.

Рассыльный, отставной унтер с черной, как у покойного Нельсона, повязкой на глазу, отыскал Джона в гостинице «Огненная рысь» и вручил пакет из адмиралтейства. Его приглашал сэр Джон Барроу. О, Барроу был секретарем адмиралтейства, важной птицей, и Кокрен не заставил себя ждать…

Джон вытянулся под одеялом. Было над чем пораскинуть мозгами. И он раскидывал, вспоминая вчерашнюю беседу в адмиралтействе.

У Барроу были усталые глаза и упрямый подбородок. Одетый во все черное, Барроу ходил по просторному кабинету, как по палубе. Барроу был из тех людей, которые полагали, что «Англия – прежде всего, права она или неправа».

Барроу показал своему тезке географическую карту с белыми, словно лишаи, пятнами. О нет, секретарь адмиралтейства не призывал Кокрена ринуться на штурм Северо-западного прохода – таинственного пути из Атлантики в Тихий океан вдоль северных берегов Канады. На поиски уже отправились другие капитаны: Давид Бьюкен и Джон Франклин, Джеймс Росс и Вильям Парри. Не об этом шла речь. Речь шла о том, чтобы проникнуть на крайний северо-восток России.

– Вот здесь означен Берингов пролив. – Барроу ткнул пальцем в карту. – Однако некоторые наши географы отрицают существование пролива. Давний поход русских представляется им мифом. Вот здесь, – палец с широким ногтем пополз по чукотскому берегу к устью Колымы, – где-то здесь географы эти «видят» перешеек, соединение Азии с Америкой…

«Ну и что же? Какое дело нам до этого перешейка?» – подумалось Джону. Барроу отошел к окну, посмотрел на площадь, где катились фиакры и маячил, опираясь на длинную палку, здоровенный констебль.

– Вы понимаете, что все это означает? – глуховато произнес секретарь адмиралтейства, и Кокрен услышал в его голосе нетерпеливые нотки.

Они говорили долго. А нынче Джон должен сказать «да» или «нет». Было над чем поразмыслить.

 

3

Несколько месяцев спустя Джон Кокрен, частное лицо, путешественник, приехал в Петербург и обосновался на 10-й линии Васильевского острова, у агента торгового дома «Карлейль и сыновья». Отдохнув с дороги, Кокрен отправился в английское посольство.

Посол лорд Катхарт был болен, и Кокрена принял генеральный консул сэр Даниэль Кайли, седой джентльмен с остренькими глазками в воспаленных веках. Капитан вручил ему письмо, запечатанное печатью лондонского адмиралтейства.

В письме сообщалось, что «податель сего», капитан флота его величества, облечен доверием лордов адмиралтейства и что они, лорды адмиралтейства, рассчитывают на помощь и поддержку посольства во всех делах, связанных с сухопутным путешествием упомянутого капитана.

Байли не любил загадок. Он не очень любезно сказал:

– Я слушаю, капитан.

Кокрен тронул густые бакенбарды.

– Вы, вероятно, осведомлены, сэр, что русские затевают экспедицию для обозрения берегов Ледовитого океана в районе устья Колымы.

Байли кивнул с видом человека, обязанность которого именно в том и состоит, чтобы все знать. Капитан хотел было продолжать, но сэр Даниэль, неожиданно смягчившись, позвонил в бронзовый колокольчик и велел лакею подать чай.

Русские, изучая край, продолжал моряк, должны будут определить и координаты мыса Шелагского, а как раз там-то и предполагается наличие перешейка, соединяющего Азию с Америкой. И вот если перешеек существует, то все английские покушения на открытие Северо-западного прохода бессмысленны.

– Вот тут-то, сэр, и жмет башмак, – многозначительно заключил Кокрен.

– Все это отлично, капитан, но… вы-то при чем?

– Мы, – с некоторой важностью отвечал Кокрен, сознавая себя представителем адмиралтейства, – мы не можем дожидаться информации от русских. Мы не можем ждать русской информации, – повторил он слово в слово фразу Джона Барроу. – Посему я намерен добраться до Нижне-Колымска, расположенного в низовьях Колымы, и присоединиться к русскому отряду.

– Хм!.. – Консул мотнул головой. – Мне думается, вы бросаете благоразумие на ветер.

– Почему?

– Да потому, что никакое правительство не допустит иностранца участвовать в подобном предприятии.

– Вы правы, – улыбнулся Кокрен. – Но ведь можно… Кто понуждает нас объявлять русским о моем присоединении? О нет! Капитан Джон Дондас Кокрен, богатый чудак, оставивший королевскую службу, путешествует из простого любопытства. Капитан Кокрен… Ну хотя бы так: капитан Кокрен побился об заклад, что обойдет вокруг света пешком! – Капитан рассмеялся. – А? Ведь чудаки англичане заключают и не такие пари?

Сэр Даниэль взглянул на него внимательно, будто только что увидел, помолчал, подумал и, наконец, обещал на днях посоветоваться с послом.

В ближайшую неделю Байли, однако, не мог повидаться с лордом Катхартом: послу было худо. Байли известил об этом нового жителя Васильевского острова. Однако «островитянин» не встревожился: русская экспедиция не отправится раньше весны 1820 года.

Джон Кокрен жил у холостяка-приятеля. Они убивали вечера за форо – карточной игрой, излюбленной лондонскими кутилами, и пили португальский портвейн, вино истинно джентльменское.

И вот однажды вечером Кокрен поведал приятелю цель своего путешествия к берегам Ледовитого океана. Роули опрокинул еще стаканчик, запустил в ноздри понюшку табаку, чихнул так, что огоньки свечей дрогнули.

– И это все, что ты получишь на Севере, будь он проклят тринадцать раз?

Кокрен кивнул.

– Помилуй бог, ты глуп!

– Что ж ты бранишься, старина? – осторожно сказал Кокрен.

Но агент ливерпульского торгового дома, попивая портвейн, уставился в камин и пошевеливал бровями, точно подгоняя свои мысли.

– В случае удачи десятую долю Майклу Роули, – сказал он вдруг. – Идет?

– Что ты предлагаешь?

– Экий ты, однако! Вместо того чтобы встать и отвесить поклон, он еще задает вопросы, как какой-нибудь шкипер Левантской компании.

– Нет, Майкл, в самом деле…

– «В самом деле, в самом деле»! – проворчал Роули с довольным видом.

Роули начал издалека. Помнит ли Джон плавание на «Герцоге Йоркском»? Ах, помнит? Хорошо! А не припоминает ли он, что мистер Роули высадился тогда в Йорк-фактори? Припоминает? Отлично! А известно ли мистеру Кокрену, что мистер Роули долгое время служил агентом Северо-Западной компании, скупающей меха у индейцев? Ах, и это ему известно…

– Итак, – совершенно серьезно сказал Роули, – в случае удачи десятая доля. Ерунда, как выражаются здешние колбасники-немцы. Итак, или десятая доля, или я больше не скажу ни слова.

– По рукам!

– Прекрасно! Слово джентльмена. Итак, мой друг, ты посетишь края, где бывают чукчи. Чукчи пересекают на байдарах Берингов пролив… Что? Плевать я хотел, пролив это или залив! Не перебивай! Так вот, чукчи являются в Северную Америку и ведут торг с американскими туземцами. Понимаешь? Выменивают у них меха и моржовые клыки на русские товары… Мне доводилось даже у канадских индейцев видеть русские изделия. Теперь сообрази-ка: выгодно ли чукотское посредничество между туземцами Америки и сибирскими купцами? Конечно, старина, выгодно, и я рад, что вижу в тебе проблески ума. Выгодно чукчам, сибирякам, но отнюдь не нашим ребятам из Северо-Западной компании. Великие богатства утекают в чукотских байдарах. Я готов поклясться: компания пойдет на любые траты, лишь бы пресечь эту мену.

Он поворошил угли в камине, расколотил головешку, и по ней побежали, точно муравьи, синие и оранжевые искры.

– Что же тут предпринять? – проговорил он. – Дело, конечно, сопряжено с такими передрягами, какие тебе и не снились. Но игра стоит свеч. Тут, друг мой, ты можешь запросить втридорога… Скоро в Лондон едет мой помощник, я снесусь с директорами компании, и мы им предложим вот что… Слушай внимательно!

 

4

«Любезные друзья. При отправлении моем из Петербурга нумер 14-й внушил мне мысль извещать вас о некоторых происшествиях дальнего странствия. Ныне, находясь на берегах Лены-реки, в старинном граде Якутске, приступаю, благословясь, к сочинению первого послания. Адресую его тебе, Яковлев, и уповаю, что покажешь его нашим москвичам, а засим перешлешь в Петербург, тем, кто там обретается из лицейских.

Итак, произведенный по флоту в мичманы, я включен в экспедицию, отряженную Адмиралтейством для обозрения полуночных краев, сопредельных Ледовитому морю. Этим лестным назначением я обязан моему учителю флотскому Василию Михайловичу Головнину. Да будет благословенно имя его!

Экспедицией начальствует лейтенант барон Врангель, бывший соплаватель мой на «Камчатке». В его подчинении аз, многогрешный, штурман Козьмин, тоже ходивший в круг света под командой Головнина, матрос Нехорошков и матрос Иванников. Вот и весь отряд. Адмиралтейство обещалось прислать также и медика. Покамест мы сидим в Якутске, собираясь в тяжкий переход через топи и тайгу, горы Алданские и разные реки в пункт нашего пришествия – Нижне-Колымский острог. Обосновавшись в сем остроге, мы приступим к изучению края, и тогда уже Нижне-Колымск будет, говоря по-морски, пунктом нашего отшествия.

Что сказать вам, друзья, о пути моем до града Якутска?

23 мая 1820 года воскресным утром прибыл я в Иркутск усталый, измокший до последней нитки, скучный, сердитый. Вы можете догадаться, что первое впечатление, которое сделал на меня Иркутск, было для него весьма невыгодное. Мне не понравился прекрасный вид, который представляется, когда подъезжаешь к городу. Я не видел ни быстрой Ангары, ни множества церквей и монастырей, не видел ни многолюдства, ни торговой деятельности. Мне все казалось пасмурным.

В тот же самый день мы с Врангелем представились генерал-губернатору Сибири Михаилу Михайловичу Сперанскому. Он пригласил нас к себе отобедать. Во время стола мы разговорились. Сознаюсь, ответы мои на вопросы Сперанского были дерзки. Например, на вопрос, как мне нравится Сибирь, я отвечал, что вижу в ней Россию через сто лет: образованность и довольство крестьян, приветливость и бескорыстную услужливость чиновников, порядок на станциях, прекрасные дороги, невероятную честность и прочее. Я говорил противоположное тому, что видел, и Сперанский понял это. Он выслушал меня терпеливо, с тихой улыбкой и переменил разговор.

Мы пробыли в Иркутске месяц. Я, как умею и сколь знаю, расскажу вам, любезные друзья, о здешних делах. Сперанский тщится облегчить участь сибирского народа, отрешает старых чиновников, назначает новых, а все остается по-прежнему. Уездные исправники – настоящие тираны. Особливо отличился один из них, нижнеудинский исправник Лоскутов. Он назначал повинности, от сохи гонял мужиков куда и когда хотел. Несмотря, однако, что Лоскутов имел такую власть и силу, он не осмеливался так, как у нас в Царскосельском уезде, подле государя, драть с крестьян взятки. Для сего он выдумал «честной» способ грабить людей – монополию на продажу рогатого скота. Что же погубило этого тирана? Он высек одного протопопа (тот для церкви собирал соболей), на лбу у него написал углем «вор» и нарисовал на носу надрезы, как бы у каторжника. Поп пожаловался, и тут уж делать было нечего: Лоскутова прогнали. Ну хорошо, говорю я, а иной, пришедший на его «трон», будет лучше?..

Из Иркутска мы выехали 25 июня 1820 года. До Верхоленского острога, то есть 280 верст, есть еще тележная дорога, и такая прекрасная как по ровности своей, так и по живописному положению, какой вы не найдете ни в Англии, ни во Франции.

В те же сутки мы приехали на Качужскую пристань (250 верст от Иркутска), где стоял павозок, то есть речное мелкосидящее суденышко. Тотчас перебрались на него со всей кладью и на другой день, перекрестившись, пустились вниз по Лене.

Разнообразна и величественна дикость ленских берегов! Здесь нависла скала, седые волны омывают ее подножие, и она, кажется, грозит ежеминутно падением своим; там багровое зарево горящего лесу, медведи и олени ищут спасения, бросаются в реку и достигают другого берега… А там видны селения, разоренные весенним наводнением…

Плавание по Лене покойно и довольно поспешно, особливо весною, но мы делали в сутки не более 150 верст. Здесь большей частью бывает летом маловетрие, чаще других дует нордовый ветер. Имели мы и штормы, которые не только совершенно останавливали, но еще и несли вверх по течению наш павозок.

Наконец ночью 17 июля прибыли мы в Якутск.

Михаил Иванович Миницкий (бывший флотский), областной начальник, принял нас как своих. Его дом сделался нам как дом ближайшего родственника. Он старается о нашем снабжении, как будто бы ему самому надобно путешествовать с нами. Он редкий человек.

По совету Миницкого одному из нас следует ехать вперед в Нижне-Колымск, несмотря на чрезвычайно худую и трудную дорогу, чтобы там закупить заранее рыбу, нарты с собаками и сделать все возможные распоряжения для удобнейшей зимовки и скорейшего отправления на будущую весну. На меня пал выбор. Я уже почти готов в путь. Барон Врангель, штурман и оба матроса поедут месяца через два, когда установится свободный проезд.

Прощайте, любезные друзья, не забывайте вашего Матюшкина, извините ему, что он сделался очень болтлив, и хотя почти уверен, что это не доставит вам большого удовольствия, но ему весело писать, он и не требует, чтобы вы прочли всю его тетрадь».

 

5

Нессельроде, статс-секретарь русского министерства иностранных дел, был хитрым и осторожным сановником. Однако, выслушав просьбу лорда Катхарта, он ничего не заподозрил. К тому же выдача бумаг, необходимых путешественнику Кокрену, зависела от министра внутренних дел, и Нессельроде, долго не размышляя, отнесся к графу Кочубею.

Кочубей снисходительно тряхнул кудрями: Русь знавала и не таких блажных, как этот морской капитан, который, вместо того чтобы служить своему королю и Нептуну, желает маршировать к берегам Ледовитого океана. Но граф Виктор Павлович все-таки доложил о Кокрене государю. Александр выразил на своем кругло-кошачьем лице легкое удивление и, усмехнувшись, дозволил заготовить мандат, поручающий «пешего моряка» заботам «всех местных российских начальств».

Но «смоленая шкура» не торопился оставить Васильевский остров, отговариваясь нездоровьем, хотя и пребывал в совершенном здравии, и в этом можно было убедиться, взглянув на его энергическое, с густыми каштановыми баками румяное лицо. Кокрен действительно не торопился с отъездом; то есть он бы и хотел поскорее уехать, чтобы достичь Нижне-Колымска к концу года и, стало быть, поспеть к началу действий экспедиции барона Врангеля, но принужден был медлить: ждал ответа почтенных директоров Северо-Западной торговой компании.

В мае 1820 года директора известили, что в случае удачи задуманного плана они обязуются выплатить капитану Кокрену пять тысяч фунтов. И Роули и Кокрен были в восторге. Особенно Майкл: он-то ведь ничем не рисковал…

И вот Сибирским трактом, по которому не так давно ямские сани мчали отряд Врангеля, трясся теперь в бричке Джон Кокрен. На тех же почтовых станциях, где-нибудь в деревне Драчево или в слободе Хмелевке, что при городе Василе, приходилось и ему дожидаться подставы, слушая, как скучливо жужжат мухи.

Покачиваясь в бричке, дивился Кокрен русским пространствам. Звенел колокольчик, мелькали версты, вставали леса, распластывались пашни. «Хорошее начало обещает добрый конец», – думал Джон. Скоро он повстречает Сперанского, покажет ему бумаги из Петербурга… Какой он, этот Сперанский? Некогда первый после государя сановник, а ныне почти опальный генерал-губернатор. Впрочем, что ж, и теперь этот человек хозяин такой земли, что во много крат обширнее Европы.

Он встретился со Сперанским в Иркутске. Генерал-губернатор Сибири оказался высоким белокурым человеком лет пятидесяти, с неторопливыми, уверенными жестами и тихим, тонким голосом.

Медленно и тщательно выговаривая слова, Сперанский поздравил английского путешественника с благополучным прибытием в Сибирь. Потом он подробно расспрашивал Кокрена о его намерениях, и Кокрен охотно говорил о своем неуемном любопытстве и страстном желании обойти весь свет.

Невозмутимо выслушал британца белокурый человек с большой лучистой звездой на сюртуке. Выслушал и любезно заверил, что единоличное (чуть нажал тонким голосом на слово «единоличное», будто перышком подчеркнул) путешествие господина капитана не вызывает его возражений, тем паче что вот она перед ним, бумага, подписанная управляющим министерством внутренних дел.

В тот же день Кокрен поехал далее на восток. Англичанина сопровождал верховой казак. В дорожной суме его лежало секретное письмо Сперанского.

 

6

Мороз был лют. Дымы над кровлями стояли прямо.

В ноябре 1820 года лейтенант Врангель с матросами Нехорошковым и Иванниковым добрались до Нижне-Колымска, завершив путь, где мереной дороги было одиннадцать тысяч семьсот верст, да сверх того еще и полтора месяца езды по бездорожью.

Матюшкин встречал отряд колымским старожилом. Он усадил Врангеля на свои нарты и подвез к большому рубленому дому. Бородатые плотники возводили бревенчатую башенку для астрономических наблюдений; в студеном воздухе резко и звонко тюкали топоры.

– Тут уж неделю велю топить вовсю, – говорил Матюшкин, подходя с Врангелем к крыльцу и отворяя дверь. – Дом пустовал несколько лет. Здешние уверяют, что в нем завелся нечистый.

– Коли и не было, так будет, – пошутил Врангель. – Я грязен, как дьявол, и мечтаю о баньке.

Изба, отведенная начальнику экспедиции, состояла из двух просторных половин. В первой гудела русская печь, во второй – чувал, камелек из жердей, обмазанных глиной. Сквозь оконца с толстыми пластинами льда вместо стекол сочился мутный свет. Широкая скамья, скрипучий стул да стол – вот и вся меблировка.

– Дворец, ей-богу, дворец! – приговаривал Врангель, стаскивая рукавицы и сбрасывая капюшон оленьей кухлянки.

– А не хотите ли осмотреть все владения? – в тон ему с полупоклоном спросил Матюшкин. – Пойдемте на башню.

Они поднялись наверх. Плотники потеснились, с серьезным любопытством разглядывая приезжего.

Печальное зрелище открылось Врангелю: десятка четыре изб, юрты, церквушка да ширь замершей Колымы. Врангель насупился.

Пройдут годы, не месяцы, а годы. Они будут терпеть нужду и стужу… Как узник ждет солнечного луча, так они будут ждать почты… И лейтенант вздрогнул: померещилось, нет исхода из этой открытой со всех сторон западни. Сгинет он на Севере, погребут его под надтреснутый звон старенького колокола, а ворон, вот тот, голодный и тощий, на перекладине креста, закружит над могилой.

И тут вдруг на стежках, протоптанных в снегу, показались девичьи фигуры. Одна за другой, вереницей, с ведрами и коромыслами спешили они к реке, к проруби, и было это поспешное движение такое бойкое, такое веселое, что Врангель недоуменно подтолкнул локтем Матюшкина.

– Скоро полдень, идут по воду, – улыбнулся мичман. – Обычай здешний. Наряжаются в лучшее, идут, парни тоже приходят. Уговариваются о вечеринках, как в России у колодцев… А среди девиц, знаете ли, есть прехорошенькие!

Врангель ухмыльнулся:

– Амур порхает на Севере?

– И довольно резво.

Сошли вниз. В печи пылал огонь. На столе дожидались суп, свежие омули, штоф хлебного вина.

Сели обедать, разговорились, Матюшкин ругался: растяпа эдакий, местный исправник Тарабукин ничего не сделал для экспедиции, хотя его предупредили из Якутска. Правда, он, мичман, успел кое-что припасти, условился о закупке ездовых собак с казаком Артамоном Татариновым, лучшим колымским собачником, а с другим казаком, искусным охотником Солдатовым, – о поставке дичи.

– Полагаю, Федор Федорович, – заметил Врангель, – за зиму мы хорошенько подготовимся к вояжам и займемся астрономическими наблюдениями. В конце января ожидаю я нашего Прокопия Тарасовича с большим транспортом. А вам надо бы съездить к чукчам, просить помощи.

На дворе смеркалось. В Нижне-Колымск возвращались охотники. С заиндевевшими бородами, в кухлянках, подпоясанные кушаками, на которых висели большие ножи, медные трубки с коротенькими чубуками и кисеты с огнивом и табаком, охотники шагали устало и грузно. Одни несли рыбу, другие – «пакость», как называли они дичь.

Матюшкин простился с лейтенантом и отправился к себе, в соседнюю избу.

Матрос Михайла Нехорошков блаженствовал на печи. Ну, точь-в-точь как, бывало, дома, в Трифоногорской деревне, в той архангельской деревне, что покинул он шесть лет назад, забритый на цареву службу.

Федор сел у стола, оперся головой на руки. Вот и Врангель приехал. Хоть и не смостились их души, и близость не возникла сердечная, но ведь есть же и общие воспоминания, и общие знакомые… Но вот вновь, как уже случалось не раз, легло на душу Федора почти физическое ощущение далей, отринувших его от всего мира. Этого чувства не знал он на корабле. Может, потому, что корабль всегда был в движении, от чего-то отдаляясь, но в то же время к чему-то и приближаясь?

Хлопнула дверь, вошел матрос Савелий, пригожий чернявый малый. Они уединились с Михайлой за перегородкой, принялись баловаться чайком, завели разговор.

Матросы были ровесниками. Обоих в один год пригнали на флот. Служба, однако, у них сложилась по-разному.

Савелий Иванников сперва обретался «при береге»: на Сестрорецком оружейном заводе обучали тамбовского мужика из деревни Красивской слесарному делу. Обучив, отправили в Кронштадт, в 12-й экипаж, и Савелий ходил в море на корабле «Принц Густав».

Но все его «кумпании» были пустяками в сравнении с походом Михайлы. Нехорошков-то был не просто балтийский матрос. Он был одним из тех немногих матросов, что звались уважительно дальновояжными, то есть совершившими кругоземные плавания. И одного этого было достаточно, чтобы Савелий признавал Михайлино превосходство в опытах жизни.

Федору слышался голос Михайлы. У него был крутой говорок с упором на «о». Раздумчиво повествовал Михайло – и, наверное, не в первый раз – о плавании на «Камчатке». Говорил он что-то о штормах у мыса Горн, об острове Суматра, где «от жаров и паров расейскому человеку быть не можно», об ураганах Индийского океана, «когда хоть стой, хоть падай, хоть святых вон выноси».

А потом заговорил Савелий. Выспрашивал он не о бурях, не о напастях, а про то, «как же это живут в тех землях, где от жара и пара расейскому мужику быть не можно».

И Михайло отвечал рассудительно, что живут, мол, и там, как и везде, люди добрые и злые, живут в трудах и заботах, не гляди, что кожа, как деготь, или медная, как самовар томпаковый; работают домашнюю и полевую работу, растят ребят, а ежели и не в зыбках баюкают, так за спиной носят…

Федор сидел, облокотившись о стол, слушал и не слушал голоса за перегородкой.

 

7

Подобно тому как опытный моряк придирчиво, с оттенком жреческим осматривает и ощупывает, чуть не на зуб пробует снаряжение шлюпки, так и нижнеколымские казаки оглядывали и выбирали нарты, предназначенные для экспедиции.

Подобно тому как кронштадтские боцманы, великие знатоки своего дела, учили рекрутов обращению со шлюпкой, так и нижнеколымские казаки сперва объяснили морякам устройство походных нарт, а потом показывали, как управлять собачьими упряжками.

Нарты состояли из множества частей замысловатых наименований. Тут были копылья с вязкой и баран с доской, баранные оттяги и доска с потягом, темляк и кутоги, вардень и повлы… Оказалось, полозья у нарт должны быть непременно из белоствольной березки, и чем меньше в ней сучьев, тем лучше. Оказалось, надо выдерживать полозья в кипятке, а после сунуть на месяц-два в подледную речную воду; отправляясь же в путь, необходимо нарты войдать – обливать полозья водой, чтоб отполировались ледяной корочкой. Узнали моряки от казаков, что про запас не худо снабдиться брусьями из китовых ребер и подшить ими полозья, если доведется ехать по соляному раствору на морских льдах.

А собаки? Местные колымские четвероногие, те, что заводили по ночам свой жуткий хор, гожи были для недальных ездок. По совету казаков, Врангель купил собак, пригнанных с устья Яны и Индигирки. Эти славные псы способны были к долгим путешествиям. Но их тоже надо было умеючи выезживать, мало-помалу увеличивая ежедневный пробег и давая роздых через каждые пять верст. Требовалось, наконец, отыскать в своре передовщика: передовая собака в упряжке должна быть и сильнее и отважнее прочих, должна уметь держать прямой бег по тундре, лишенной ориентиров.

В избе у Врангеля часто устраивались «коммерческие совещания». Старшины якутских и юкагирских селений дымили длинными трубками, цедили кружку за кружкой чай и рядились с моряками. Лейтенант и мичман торговались усердно: морской министр маркиз де Траверсе был скуп, и отряду было отпущено куда меньше средств, нежели престарелый, но все еще женолюбивый маркиз расходовал на свою содержанку-француженку. Правда, француженка пользовалась особенным вниманием императора, чего об экспедиции сказать было нельзя. Вот и приходилось торговаться за каждую копейку.

 

8

Дышать было больно. Тощий ворон, перелетая с луковки церкви на крышу дома, где жил колымский поп, тянул за собой тонкую струйку пара. Легонький треск стоял в воздухе. Прислушиваясь, Федор вспоминал почему-то, как в Царском Селе в июне с берез облетали, лопаясь, крохотные, похожие на веснушки семена. Но здесь слабое шуршание производили мириады мельчайших ледяных блесток; они наполняли воздух, как пылинки – солнечный луч.

Подошло рождество. Прикатила из Якутска почта. Почтари остановились в доме исправника Тарабукина. Сбежались туда и стар и млад: приход почты был праздником.

На этот раз, однако, любопытство казаков привлекли не почтари с их кожаным мешком, а незнакомец, который спрыгнул с нарт и сипло крикнул, воздевая руки: «Хип, хип, хура!» – и засмеялся, и замахал руками, и залопотал непонятное.

Исправник округлил мутные очи. Нижнеколымцы вопросительно глазели то на исправника, то на незнакомца. Тут подоспели Врангель с Матюшкиным.

– Имею честь видеть господина лейтенанта Врангеля? – спросил приезжий.

– К вашим услугам, – пробормотал Врангель и громко добавил по-английски: – С кем имею удовольствие?

– Капитан Кокрен, сэр.

Врангель и Матюшкин изумленно переглянулись: батюшки светы, англичанин!

– Признаться, – медленно сказал Врангель, – мы в совершеннейшем удивлении. Мы, признаться, никого не ожидали. Тем паче капитана… британского флота.

Кокрен, все так же широко улыбаясь, отвечал, что он и сам никогда в жизни не помышлял о Нижне-Колымске, но одно обстоятельство, которое, очевидно, покажется господину лейтенанту весьма курьезным…

Казаки затаили дыхание. А исправник важно кивал головой, хотя и не понимал ни полслова.

– Что же мы стоим? – спохватился Врангель. – Милости просим, сэр.

Англичанин расположился в доме начальника экспедиции. Матросы побежали истопить баньку, а лейтенант и мичман, усадив Кокрена к столу и поставив перед ним закуску и водку, принялись наскоро разбирать почту. Жадно набросились они на толстые пакеты. Из Ревеля и Дерпта писали Врангелю, из Москвы и Питера – Матюшкину. В одном пакете была книжка журнала «Сын Отечества», другой пакет, адресованный обоим офицерам, был запечатан сургучом, и на нем ясно оттиснулся герб отправителя: зубчатая башня, три львиных головы и рыцарская кираса – герб Василия Михайловича Головнина.

Они вскрывали пакеты, наскоро пробегали исписанные листы, откладывали в сторону.

Настоящее чтение, медленное и усладительное – потом, потом, после.

Однако в большом пакете с пятью печатями – по углам и посередке – было письмо генерал-губернатора Сибири, и Врангель тотчас его прочитал. Прочитав, неприязненно покосился на капитана Кокрена.

Пришел Михайло, объявил, что банька истоплена, ухмыльнулся:

– Ужо асея мы побаним.

Англичанин и матрос ушли.

– Фердинанд Петрович, – весело сказал Матюшкин, – давно слышу от матросов это «асей», да все забываю спросить: что значит?

Врангель задумчиво смотрел на Матюшкина, и Федор понял: лейтенант чем-то озадачен.

– Асей? – рассеянно отозвался Врангель. – Ах, асей… А это, видите ли, наши матросы англичан так прозвали. Почему? Да, да, асей… – повторил он. – Так ведь англичане в разговоре часто употребляют «I say». Ну вот, матросы, стало быть… – Он не договорил, быстро подошел к дверям, выглянул в сени, убедился, что в доме никого нет, и сказал: – Прочтите-ка, Федор Федорович!

Он протянул Матюшкину письмо Сперанского. Матюшкин прочитал и оторопел:

– Вот тебе, бабушка, и Юрьев день…

– Да-с, тонкая бестия, – молвил Врангель.

 

9

Псы бежали, прижав уши и вытянув длинные, схожие с волчьими морды. Нарты, казалось, оторвались от крепкого мерзлого снега. Не успел Федор дух перевести, как пропал из виду Нижне-Колымск с четырьмя десятками бревенчатых домишек, с церковкой и полуразвалившимся острогом. Остались снег и небо, глубокий ровный снег и низкое небо в плотных тучах.

Упряжки неслись. Их было три. На первой ехал Врангель и казак Татаринов, знаменитый колымский охотник; на другой умостились Федор с Нехорошковым; на третьей – штурман Козьмин, недавно прибывший из Якутска, да казак-проводник, совсем еще молодой малый.

В февральский день 1821 года отряд отправился осмотреть берег Ледовитого океана к востоку от устья Колымы. Далеко ли на восток? Это уж как позволят обстоятельства! Хорошо бы увидеть Шелагский мыс.

Не мыс, а нос, как говорят северяне. Федор усмехнулся: «Шелагский нос оставил Кокрена с носом». Нет, в самом деле, ловко удалось-таки отвязаться от настойчивого, как таежный гнус, английского капитана. Ох как набивался «асей»! Но Врангель стоял на своем: с превеликим-де нашим удовольствием, сэр, но, сэр, нет ни малейшей возможности взять хоть фунт лишнего груза; вот ежели бы вы, сэр, предварили о своем намерении, то я бы… Но теперь… Нет, нет, сэр, ни фунта: вы же понимаете; пожалуйста, живите у нас, чем богаты, тем и рады. Кокрен с огорчения напился пьян. Черт побери, его можно понять. Отмахал бедняга от Лондона до Нижне-Колымска, сиганул туда, где «жительство невозможно», а тут-то и вышел пшик…

Проницательный человек Михайло Михайлович Сперанский! Это тебе, Джон Кокрен, не граф Кочубей, не граф Нессельроде. Присоединиться к экспедиции, направляющейся к Шелагскому носу? А потом, в туманном твоем Альбионе завопят со всех крыш: «Мы пахали!» Что и говорить, Шелагский нос – важная загадка. Если в этом месте действительно есть перешеек, соединяющий материки, тогда нечего англичанам искать Северо-западный проход. Но только, милый наш Джон Дондас, здесь, на Колыме и на Чукотке, тоже ведь Россия, а по сему случаю, господин капитан, исследовать и решать географические загадки будем тут мы, русские, а не подданные его величества короля Георга…

Летели нарты, кружила тундра. Путники, одетые в кухлянки, сжимали в руках толстые палки с колокольчиками. Палки служили опорой на поворотах, орудием для управления упряжкой. А на нартах под кожаными покрывалами лежали крепко стянутые ремнями харчи и навигационные инструменты, оленьи одеяла, палатка, железная плита для раскладывания огня на снегу.

Вот уж и устье Колымы. На небольшом возвышении чернеет башенка. Ее возвел почти век назад лейтенант Дмитрий Лаптев. Упряжки повертывают на восток, съезжают на лед.

День за днем бежали они на восток, одолевая за сутки десятки и десятки верст. Вместе с упряжками бежали походные будни. На дневках моряки брали координаты приметных береговых точек – это было нужно для составления карты; на дневках наблюдали поведение компасной стрелки – это было нужно для изучения земного магнетизма. Вечером разбивали кожаную палаточку. Кололи дровишки из наносного леса, ладили костер. Казаки варили ужин, кормили собак; моряки, скорчившись у костра и мигая воспаленными, слезящимися от дыма глазами, усердно черкали в путевых книжках. Спали, тесно прижавшись друг к дружке, завернувшись в оленьи одеяла. И сон свой часто прерывали, чтобы произвести астрономические наблюдения.

Чистая каторга – выбираться на мороз.

Бр-р-р… Наметанным глазом отыскивают моряки звезду Поллукс из созвездия Близнецов. Затем Капеллу из созвездия Возничего. Теперь определи-ка истинное время. Как все это несложно в учебниках Бугера, в морских словарях Шишкова! А тут, на студеном ветру… Ба! Ртуть в искусственном горизонте покрылась от холода кристалликами. Да и с секстантом беда: в рукавицах не управишься, а снял рукавицы – пальцы обожжет мерзлый металл. Едва приноровился – стекла и зеркала уже покрылись инеем. Вот и мучайся! И мучились, и, посвечивая фонариком, всматривались в шкалу, считая градусы, минуты, секунды.

Рано поднимались путники. Завтракали, чистили посуду, сворачивали палатку. И снова бежали нарты, отмеряя версты, и звенел, злился ветер. Оленьи шкурки – налобники, наносники, нагубники, набородники – не ахти защищали лицо, ветер резал бритвой. Впрочем, где там кряхтеть да ахать! Того и гляди, сугроб или валун – и нарты мгновенно перевернутся. Смотри в оба, работай шестом, соскочи с нарт, поправь их, догони.

В марте началось иное. На пути к Шелагскому носу встали торосы. Они были велики и круты. Битый острый лед покрывал редкие ледяные поляны. Лед перемешивался с морской солью.

Завязалась битва за каждую милю. Пешнями врубались в торосы, как рыцари в неприятельский стан. Сцепив зубы, взбирались на ледяные кручи. С захолонувшим сердцем скатывались в пропасти…

И вдруг он открылся, таинственный Шелагский мыс. Тот самый, где, по мнению некоторых английских географов, надо было искать перешеек, соединяющий Азию с Америкой.

Путники не закричали «ура», не замахали шапками. Они молча глядели на черные утесы, вставшие из белых льдов. И в этом столкновении белого с черным ощущался какой-то предел, какая-то грозная граница.

– Не кажется ль вам, друзья мои, – негромко проговорил Врангель, – что мы достигли конца света?

 

10

Кокрен пребывал в унынии, хотя хлебное вино и пришлось ему по вкусу, а матрос Савелий, оставшийся в Нижне-Колымске присматривать за жильем и имуществом экспедиции, аккуратно пополнял штоф, который капитан всегда держал под рукой.

Но вскоре надежда воскресла в капитановой душе. Кокрен убеждал себя, что русские не разгадали его замыслов, что Врангель и впрямь не мог взять ни фунта лишнего груза, что, возвратившись в Нижне-Колымск, русские непременно похвастаются своими успехами и он, Кокрен, так или иначе получит сведения, столь желанные лордам британского адмиралтейства.

Кокрен успокоился. Теперь он думал о поездке в Островное. Поездка эта, как сулил Врангель, должна была непременно совершиться, ибо надо было уверить чукчей в мирных намерениях экспедиции. Кто бы ни отправился в Островное, сам ли лейтенант или кто-нибудь из его подчиненных, но барон дал слово препроводить капитана в русское поселеньице на реке Малом Анюе, куда ежегодно прикочевывали чукчи для торговли с сибирскими купцами.

А с ярмаркой в Островном связывал Кокрен начало исполнения плана, родившегося в голове Майкла Роули и одобренного лондонскими директорами. План этот заключался в том, чтобы вместе с чукчами проникнуть в Северную Америку, разузнать пути и места, где сходятся для меновой торговли азиатские и американские туземцы. Вот и все дело! А там уж пусть английская Северо-Западная компания, действующая на востоке Канады, озаботится пресечь эту разорительную для нее утечку мехов, пусть устроит новые фактории, пусть вышлет своих агентов…

Минуло три недели. Отряд Врангеля осмотрел западный берег Шелагского мыса. А чтоб убедиться в отсутствии перешейка, соединяющего Азию с Америкой, следовало осмотреть и северный берег его и восточный. Но то уж было делом будущих рейсов отряда Врангеля.

Неделю путешественники отъедались и отсыпались. И вот опять начались вечерние чаепития, опять усаживались у камелька лейтенант, мичман, штурман. И опять эти неторопливые беседы о разных разностях, о Ревеле и Царском Селе, о стариках адмиралах и общих знакомцах… Увы, ни единого, как назло, слова про Шелагский мыс. Кокрен бесился. Наконец не вытерпел и завел речь о давешней поездке.

– Мне не хотелось бы вспоминать об этом, – начал Врангель, старательно состроив грустную мину. – Ей-богу, не хотелось бы, сэр. Но коли вы спрашиваете… – Он вздохнул и сделал паузу, мучительную для Кокрена. – Да-с, коли вы спрашиваете… Должен признаться, сэр: мы потерпели фиаско. Да-да, сэр, мы не пробились сквозь торосы и не увидели этот мыс, чтоб ему пусто было. Может быть, в следующий раз. Мы не теряем надежды, сэр, но ныне… Ах, лучше уж не вспоминать… – И, печально помолчав, он продолжил прерванный рассказ: – Так вот, господа. На чем, бишь?.. А-а, да-да! Так вот, бежал я из Ревеля, с эскадры, со своего фрегата. Вы понимаете, что мне за сие грозило? Ну-с, думаю, будь что будет! Добрался до Петербурга на какой-то финской лайбе, явился к Василию Михайловичу и, как говорится, пал в ноги. Так-то, господа, мечта моя исполнилась, я попал на шлюп «Камчатка» и ушел в дальний вояж. И должен заметить, ушел с легким сердцем: Головнин замял скандал, мой послужной список остался чистым.

Матюшкин и Козьмин слушали с подчеркнутым вниманием, капитан Кокрен – с натянутой улыбкой.

 

11

В Островное был послан мичман Матюшкин. Кокрен поехал с ним. Путь в Островное взял четверо суток. Селеньице оказалось небольшим – три десятка изб да часовенка, погруженные в снега.

Когда нарты Матюшкина подъезжали к Островному, туда входил купеческий караван. В нем было более сотни обросших сосульками лошадей, навьюченных мешками. Чукчи уже поджидали купцов, раскинув на соседнем островке свои юрты.

Матюшкин пошел в ближайшую избу договориться о ночлеге. Кокрен остался на дворе.

Было темно. По небу перебегали красные и зеленовато-белые лучи. В хижинах светились льдистые оконца. На дворах подле тюков с товарами пылали костры. Где-то били бубны, глухо и размеренно, с жуткой настойчивостью. В этих глухих повторах Кокрену чудился ритм Севера, тот ритм, которому, казалось, был подвластен бег этих красноватых и светло-зеленых лучей.

На другой день ударил спозаранку колокол, на высокую мачту взбежал флажок, торжище началось. Чукчи разложили на нартах меха. Красивой изморозью отливали черно-бурые лисицы; дымчатой голубизной, как снега на рассвете, чаровали взор песцы, а куница и бобер так и манили нежить руки в их желто-бурой и темно-каштановой шерсти.

Купцы из Якутска были обвешаны кружками, бисером, связками курительных трубок. Прислужники купеческие распаковали тюки и ящики с топорами, медной посудой, материей, выставили бочонки со спиртным.

Торжище продолжалось три дня. Сменилось оно всеобщим весельем. Били бубны, мчались, состязаясь в беге, олени, разливались гармоники.

А Матюшкин тем временем встречался с чукотскими старшинами. Пользуясь услугами якута-переводчика, толковал мичман с хитрым, сообразительным Валеткой, жившим южнее Шелагского носа, и с рослыми, похожими, как близнецы, Макамоком и Леутом – обитателями берегов залива Святого Лаврентия, и с Эврашкой, как толмач называл морщинистого старика, пришедшего в Островное с берегов Чаунской губы…

В секретном письме к Врангелю сибирский генерал-губернатор говорил не только о нежелательности присоединения «английского пешехода» к экспедиции, но еще высказывал предположение, что Кокрен попытается выведать и самолично посетить пункты меновой торговли чукчей с американскими туземцами на Аляске. А сия разведка, по мнению Сперанского, могла дурно отразиться на русской торговле, как, впрочем, и на благосостоянии чукотских кочевников.

И все это надо было втолковать чукчам. Матюшкин объяснял, толмач старательно переводил, но слушатели хранили невозмутимое молчание, и Федор сомневался, поняли они его или нет.

Но вот уж чукчи собрались в обратный путь, и мичман зазвал старшин к себе, в тот бревенчатый теплый дом, в котором они жили с капитаном Кокреном.

Матюшкин терпеливо выждал, пока чукчи выкурили первые ганзы-трубки, а когда набили их табаком во второй раз, Федор обратился к старшинам с речью:

– Сын Солнца прислал нескольких своих подданных проведать берега Ледовитого океана. Люди эти желают чукчам добра. Они хотят узнать берег, куда станут приходить корабли с товарами для чукчей… – Федор не пускался в сложные географические рассуждения. – Если вы, старшины, поможете нам, – продолжал мичман, – то мы одарим вас щедро.

Толмач переводил. Старшины курили. На их широких лицах было вежливое внимание. Толмач перевел. Чукчи курили в задумчивости. Но вот Валетка, тот, что кочевал у Шелагского мыса, вынул ганзу изо рта.

– Слушай, – сказал он, – разве за помощь друзей одаривают топором или табаком?

И Валетка посмотрел на Макамока и Леута, что пришли с берегов залива Лаврентия, и на Эврашку, что пришел с берегов Чаунской губы. И Макамок, и Леут, и Эврашка вынули трубки и сказали так:

– Слушай, тойон! Валетка говорит правду. Нам не нужны дары. Мы поможем тебе и твоим братьям. Вы пришли не для того, чтобы отнять у нас меха или оленей. Мы поможем вам.

Матюшкин поднялся. Старшины тоже. Матюшкин поклонился им. Старшины поклонились ему. И все сели.

Теперь начался двойной перевод: Матюшкин по-русски передавал толмачу английскую речь Кокрена, а толмач обращался к чукчам. Капитан был краток.

– Достоуважаемые вожди! Я купец и прошу вас отвезти меня к тому морю, по которому вы плаваете на байдарах. Я прошу вас отвезти меня за море к тем людям, у которых вы достаете меха. Я отплачу табаком и вином.

Чукчи курили. С их меховых шапок, украшенных бисером, свисали головы воронов, приносящих удачу в полуночных странствиях.

– Купец! – сказал после долгого молчания старшина Леут. – Я могу отвезти тебя к людям, которые дают нам меха. А ты дашь мне в награду тридцать сум табаку.

– Сколько? – опешил Кокрен.

– Тридцать пудов, – усмехнулся Матюшкин. – Эк заворотил!

Кокрен закусил губу. Тридцать пудов! Уж не потешаются ли над ним проклятые дикари?

– Купец! – послышался голос Валетки. – Я могу проводить тебя до реки Веркон. На Верконе живет мой сородич. Он приведет тебя к морю. А там ты найдешь путь за море. Соглашайся, купец. Мне даров никаких не надо.

Кокрен был сбит с толку. Что же это такое? Один заломил тридцать сум табаку, а другой ничего не хочет. Джон растерянно поглядел на русского мичмана.

– Купец ответит тебе завтра, – выручил Федор. – А сейчас, вожди, мы скрепим наш договор, как полагается добрым друзьям.

Чукчи ушли поздно. На прощание они долго жали Федору руку, смеясь похлопывали его по плечу.

А Кокрен был в отчаянии. Он спросил совета у Матюшкина. Мичман подумал и ответил, что на его месте не стал был связываться с чукчами.

Видит бог, он, Кокрен, не из робких. Но кто же, находясь в здравом уме, согласится вверить свою жизнь дикарям, когда один требует немыслимого, а другой согласился сделать все даром? Конечно, пять тысяч фунтов… Пять тысяч! Они стоят риска, но жизнь стоит дороже…

 

12

«Почта меня обрадовала. Что я говорю «обрадовала»?! Она сделала меня счастливым вполне, если токмо человек может быть вполне счастлив. Вы меня помните, вы меня любите! Тебе же, любезный Яковлев, особливая моя благодарность: ты отлично исполняешь должность почтмейстера и даже заставил, как я догадываюсь, писать ко мне ленивца Дельвига.

Итак, в июле нынешнего, 1821 года… Но прежде всего – порядок. Я вам всем неспешливо расскажу.

После поездки в Островное мы, барон Врангель, я и штурман Козьмин, путешествовали на санях по Ледовитому морю. В задачу нашей экспедиции входит не токмо обозрение Колымского края, но и поиски Земли Андреева. Землю сию, как о том повествуют старинные записи, усмотрел во время императрицы Екатерины Великой сержант Андреев, путешественник отважный. Но вот беда: ни одна душа после Андреева острова этого не узрела.

Надобно признаться, что и мы его покамест не видели, хотя и рыскали во льдах с немалым упрямством. Собачье дело, доложу я вам, шататься в полунощном море! Не найдя Земли Андреева, мы, однако же, подробнейшим образом изучали Медвежьи острова и дошли (вернее, дотащились) до 72° северной широты, а 29 апреля вернулись в Нижне-Колымск, который показался нам райской обителью.

В Нижне-Колымске мы уже не застали капитана Кокрена. Исправник Тарабукин сообщил нам, что сей искатель приключений отправился с одним тунгусом в Охотск. Дальнейшая судьба его нам неизвестна.

Дождавшись лета, мы продолжили наши исследования на материке. На мою долю выпало обозрение рек Большого и Малого Анюя. Я пустился в путь июля 20-го вместе с верным моим оруженосцем, матросом Михайлой Нехорошковым, и проводником из местных казаков.

Берега Анюя однообразны и пустынны. Среди болот, поросших стелющимся тальником, попадаются местами хорошие луга. Правый берег обставлен крутыми песчаными холмами.

Река с каждой верстой становилась быстрее. Течением своим образует она бесчисленные короткие излучины и цепи мелких островков. Русло и берега усеяны остроконечными камнями и утесами.

В конце июля мы были в урочище Плотбище, где осенью олени обыкновенно переправляются через реку.

Олени еще не приходили: в урочище ожидали их с нетерпением.

Престарелый зажиточный юкагирский старшина Коркин радушно пригласил нас к себе в дом и угостил всем, что только у него было, то есть сухой олениной и оленьим жиром. Истинное гостеприимство равно отличает все народы, живущие от Москвы до Камчатки и от Кавказа до Ледовитого моря. Здесь же, между кочующими племенами Сибири, особенно сохранилась похвальная добродетель, побуждающая хозяина с редким самоотвержением уступить гостю лучшее место и лучший кусок.

Ныне берега Малого Анюя населяют лишь несколько юкагирских семейств. Дома их построены прочно и состоят по большей части из одной просторной комнаты. В ней налево от входа вместо обыкновенной в русской избе печи находится чувал, или очаг, где беспрерывно горит огонь. В одном из углов помещаются образа; по стенам развешиваются ружья, луки и стрелы; на полках стоят горшки и другая посуда; посредине – большой стол; широкие лавки идут по стенам.

Я упомянул об иконах. Да, юкагиры приняли христианскую веру. В христианскую веру обратили их странствующие попы. Подобно тому, что видел я в заморских странах, и тут туземцев скорее не обращают в Христову веру, а заманивают в нее. В Островном на ярмарке довелось мне наблюдать, как крестили одного чукчу. Новокрещеный долго не решался окунуться в чан с холодной водой. Ему сулили и табаку, и бисер, и топор. Наконец он сел в воду, но тут же выскочил и стал бегать по часовенке, дрожа от холода. «Давай табак, давай табак!» – кричал он, стуча зубами. Ему говорят, что обряд еще не кончился. «Нет, – кричит, – более не хочу! Давай табак! Давай табак!» Поп, однако же, поспешил зачислить его в штат христианский…

Когда мы приехали в Плотбище, все жители находились в ожидании оленьей переправы через Анюй. Наконец разнесся слух, что табуны показались в долине, к северу от Анюя. В мгновение ока все бросились в лодки и спешили укрыться в изгибах высоких берегов.

Переходы оленей достойны замечания. В счастливые годы число их простирается до многих тысяч, и нередко занимают табуны пространство от 50 до 100 верст. Для переправы олени спускаются к реке по руслу почти высохшего, маловодного протока, выбирая место, где противолежащий берег отлог. Сначала весь табун стесняется в одну густую толпу. Затем передовом олень с немногими сильнейшими товарищами выходит вперед, поднимая высоко голову и осматривая окрестности. Уверившись в безопасности, он входит в воду; за ним кидается весь табун; в несколько минут поверхность широкой реки покрывается плывущими оленями.

Едва олени начали приближаться к берегу, как охотники окружили их на своих лодках и старались удержать. Между тем несколько опытнейших промышленников, вооруженные длинными копьями и поколюгами, ворвались в табун и принялись бить животных. Шум нескольких сот плывущих оленей, страшное харканье раненых, глухой стук сталкивающихся рогов, обагренные кровью охотники, крики и восклицания, река, несущая туши и кровь…

В середине августа мы были уже далеко от Плотбища. Берега Анюя изменились. Вместо крутых черных скал, изредка прорезанных ручейками, видишь отлогие прибрежья и острова, покрытые купами высоких деревьев.

Однажды мы остановились на ночевку вблизи скалистых гор. Вершина одной из них была увенчана облаками. «Это Обром», – сказал мне проводник. Мы достигли цели, проделав 250 верст.

Я позвал Михайлу с проводником и начал карабкаться на гору. Мы шли по крутым ложбинам, перескакивали с камня на камень. После часа трудного пути я совершенно выбился из сил. Но проводник, знавший хорошо все тропы, решительно объявил, что спуститься можно лишь по другому скату, перевалив вершину. К счастью, потянулась вскоре оленья тропа. После трех часов восхождения мы очутились в снегах вершины Оброма.

Только тот, кто сам бывал в северных странах Сибири, может иметь ясное понятие об истинно величественных и поражающих красотах матери-природы! Передо мной лежали цепи гор. Вершины сияли льдами, склоны были в яркой зелени. Багровые лучи солнца, предвестники бури, окрашивали белые верхи гор прозрачным розовым светом. Бессчетные радуги стояли в небе. Средь хребтов был налит синий туман, из коего, как острова, торчали там и сям зубцы черных утесов. Совершенная безжизненность и тишина напомнили мне горы перуанские.

Спустившись по более отлогому скату, достигли мы реки, нашли лодку и счастливо воротились к месту нашей ночевки.

От Оброма поплыли мы вниз по реке и быстро прибыли в знакомое Плотбище. Отселе для обозрения окрестностей я решил отправиться верхами, хотя уже гуляли молодые вьюги.

Так в последних числах августа начались мои скитания по болотам, лесам, тундрам. Свитой моей были густые метели, моим недругом – холодный ветер. Медведи караулили нас, а соболя не давались под выстрел. Как-то раз проводник сбился с пути, и мы с Михайло приготовились сложить косточки под небом Севера. По непростительной оплошности моей я целиком уповал на опытность проводника и оставил в ближайшем селении компас. С божьей помощью, однако, кое-как выбрались.

Нам довелось видеть селения, которые не были толико счастливы, как Плотбище. В Лабазном, например, показались было оленьи табуны. Ветвистые рога их заколыхались вдали, точно полосы сухого кустарника. Со всех сторон устремились туда якуты, чуванцы, ламуты, тунгусы. Радостное ожидание оживило их лица, все предсказывало обильный промысел.

Но вдруг раздалось роковое известие: «Олень пошатнулся!» Действительно, табун, вероятно устрашенный множеством охотников, отошел от берега и быстро скрылся в горах. Отчаяние заступило место радостных надежд.

Сердце раздиралось при виде народа, лишенного всех средств поддерживать свое и без того бедственное существование. Ужасна была картина всеобщего уныния и отчаяния. Женщины и дети громко стенали, мужчины бросались на землю и с воплями взрывали снег, будто приготовляя себе могилу; старшины устремили безжизненные взоры на горы, за которыми исчезла их надежда.

По всей дороге видели мы, как туземцы страдали от голода и, отчаявшись в оленьем промысле, прибегали к рыбной ловле. Но пришла беда – отворяй ворота: к несчастью, и рыбы оказалось так мало, что прибрежные жители остались в самом беспомощном и ужасном положении.

Путешествие наше становилось с каждым днем труднее. Холод усиливался; лед у берегов ширился, кое-где он уже перехватывал реку; приходилось топорами и шестами прокладывать себе путь. Занятие, признаться, до крайности утомительное.

Вчера мы прибыли в Нижне-Колымск. Наши скитания по рекам, горам и тундрам заняли семьдесят дней. Я был бы совершенно удовлетворен ими, когда б не картины страшных бедствий народных. Прощайте. Поминайте хоть изредка вашего Матюшкина. Сентябрь 1821 г.».

 

13

Щеки ввалились, борода отросла космами. Одежда была изорвана в клочья. Он едва волочил ноги.

Флотский офицер, возвращаясь из порта домой, увидел страшного пришельца. «Тунгус? – быстро соображал моряк. – Беглый каторжник?..» И крикнул строго:

– Ты кто такой?

Незнакомец молчал.

– Отвечай, каналья!

– Джон Кокрен, – пролепетал оборванец и дрожащей рукой вытащил из-за пазухи клочок бумажки. – «По-ва-ли-шин… Сто-гофф…» – прочитал он по складам.

– Стогов? – изумился лейтенант. – Стогов? Это я. – Флотский ткнул себя в грудь с таким видом, точно хотел убедиться в том, что он – это он.

Как многие тогдашние моряки, Стогов, водивший бриг «Михаил» из Охотска на Камчатку и обратно, считал необходимым сохранять невозмутимость во всех случаях жизни. Однако теперь рот у лейтенанта округлился, а глаза расширились.

– Ну-у-у, – пробормотал он. – Вот так штука… – И спросил по-английски: – Каким ветром занесло вас в Охотск, сэр? – Но, взглянув на Кокрена, поспешно взял его под руку и повел к себе на квартиру.

Джон проспал день, ночь и еще полдня. Когда он наконец проснулся, выбрился, вымылся и переоделся. Стогов пригласил его к столу.

– О, это длинная история, – отвечал Кокрен на вопрос Стогова о том, как он попал на край света. – Это длинная и печальная история… Если у вас есть время, с удовольствием расскажу.

– Признаться, горю нетерпением.

Кокрен помешивал ложечкой в стакане. В чай был налит ром, запах рома напоминал Джону лучшие времена. На лице его появилась улыбка.

– Однажды в Лондоне, – начал Кокрен, – в обществе моих приятелей-моряков зашел разговор о путешествиях. Толковали о разных случаях и приключениях. К концу вечера было довольно выпито. На столе рядом с нами лежали карты. Эти, знаете ли, великолепные карты, составленные стариком Эрроусмитом. Кто-то, не помню уж кто, развернул одну из них, и, представьте, именно ту, на которой изображены северо-восточная Азия и Аляска. А кто-то при этом заметил, что самый трудный кругосветный путь – путь Европой через Россию и Колыму в Берингов пролив, потом американским берегом от фактории к фактории и домой – в Англию. Разговор оживился, все рассуждали, но находили такое путешествие невозможным. Черт догадал меня объявить, что невозможного нет. Меня поймали на слове, я побился об заклад, что пройду из Лондона в Лондон вокруг земли.

Кокрен взглянул на Стогова.

– Вы, кажется, сомневаетесь? – обиженно спросил капитан, которому после стольких неудач и передряг казалось, что он и впрямь пустился во все тяжкие лишь для того только, чтобы удивить божий мир.

– Нет, нет, – поспешно сказал Стогов, – но согласитесь, поводов для сомнений достаточно. Впрочем, – он добродушно подмигнул, – чего не случается на свете! Особливо, ежели англичанин побьется об заклад.

– Вот именно, – осклабился Кокрен. – Я и сам на другой день страшно досадовал. Но что было делать? Дал слово – исполнить должно. Намерение мое сделалось известным. Я был львом дня.

– Я начал кое-что понимать, – с улыбкой заметил Стогов. – Европа, Петербург – и далее, далее. Но ведь вы сильно отклонились от Берингова пролива? Не так ли?

– Совершенно верно, но и этому есть причина. Под самый Новый год добрался я в Нижне-Колымск, где нашел экспедицию лейтенанта Врангеля.

– Врангеля?! – воскликнул Стогов. – Фердинанда Петровича? Да он мой приятель по корпусу! Что же, однако, он там делает, на этой Колыме? Что за экспедиция? Зачем? Мы в нашем захолустье и не слыхивали.

Кокрен рассказал.

– М-да, – промычал лейтенант, – завидное дело. Впрочем, он достоин. Он, знаете ли, еще в корпусе все об северных экспедициях мечтал. И готовился к ним. Бывало, из бани – прямо в снег ложился, зимой налегке ходил. Да-с, Фердинанд, Фердинанд… – задумчиво повторил Стогов. – Он достоин начальствовать этой важной экспедицией. И она, конечно, принесет ему славу.

– О, господин Врангель – отличный молодой человек, – сказал Кокрен. – Могу заверить, сэр, я не встречал джентльмена более подготовленного для выполнения той задачи, которую ему поручило ваше Адмиралтейство. Я всегда буду помнить этого достойнейшего офицера. Но как бы это все ни было хорошо и приятно, но именно там, на Колыме, меня постигла неудача. Я пробовал сговориться с чукчами, чтобы перебраться в Америку, но ничего не получилось.

– Что же теперь?

– Решил попасть в Петропавловск. Там надеюсь сесть на корабль, отходящий на остров Ситху или в другие русские владения за океаном, на северо-западном берегу Америки. Таков мой замысел, сэр, и я рад, что встретил в Охотске вас.

Наконец-то Стогову стало все ясно. Он уважительно посмотрел на Кокрена: что ни говори, а в отважности ему не откажешь.

– В Петропавловск я доставлю вас на моем бриге. А вот уж далее… – Он задумчиво постучал ножом по тарелке. – Придется дожидаться оказии. – И, положив нож, добавил: – Если вы не утомились, я охотно выслушал бы рассказ о путешествии к нашим берегам. Ведь путь-то долгонек, а?

– Это было, пожалуй, самое ужасное из всего, что я испытал в жизни, – нехотя отозвался Кокрен. – Нигде и никогда я так не страдал. Никогда и нигде! – Кокрен помолчал, потирая ладонью подбородок. – Да-с, дорогой Стогофф, – продолжал он, – вышли мы в путь с одним тунгусом. Питались только тем, что удавалось добыть охотой. А добывали редко и мало. Случалось, по трое-четверо суток ни крошки съестного. Спали в снегу. Проваливался я в такие холодные реки и озера, что ужаснее и вообразить трудно. Тунгус от меня сбежал. Почему? Не знаю. – Кокрен поморщился и махнул рукой. – Ну а теперь я в тепле и комфорте. И все позабыл! – заключил он почти весело.

 

14

Лейтенант Стогов сдержал слово: бриг привез в Петропавловск английского путешественника.

В Петропавловске лейтенант предложил ему зимовать под одной крышей. Кокрен согласился.

Единственным петропавловским домом, где было вечерами приятно и весело, был дом начальника Камчатской области капитана первого ранга Петра Ивановича Рикорда.

Петр Иванович, старый моряк, близкий друг Головнина, жил на Камчатке вот уже лет шесть-семь вместе с женой своей Людмилой Ивановной.

Забот у Петра Ивановича было немало. Но все они вскоре показались ему «пустыми хлопотами». Завел Петр Иванович полицию, журил исправников, когда замечал буйных во хмелю обывателей, а потом узнал, что и чины полицейские такие запивохи и драчуны, что самое им место в каталажке. Пробовал он облегчить участь камчадалов устройством казенных магазинов с мукой и порохом, да все одно купчишки ухитрялись обдирать туземцев по-прежнему. Сообразил Петр Иванович и лазарет, но лекари истребляли спирт, безбожно объедали больных, и ничего-то Рикорд поделать не мог. А если захаживал он в казармы матросских служителей, то там при всем желании придраться было не к чему.

Людмиле Ивановне тоже жилось скучно. Пробовала она заняться огородничеством и даже, надо сказать, преуспела в этом, да только огородничество не вполне ее занимало. Ждала, ждала она детей, но так и не дождалась. Не обзаведясь собственными чадами, Людмила Ивановна надумала нечто вроде пансиона. Собрала у себя под крылом четырех девочек-подростков; трое из них были дочери местных ремесленников, четвертая, Ксения, – дочь вдового священника Иоанна. Людмила Ивановна звала ее на украинский лад Оксинькой и только диву давалась, за что это господь наградил отца Иоанна такой «найкрайщей дивчиною». И точно, Оксинька, с ее худенькими, еще совсем детскими плечиками, с ее стройными ножками, наивными яркими глазами и отливающими медью волосами, была хороша, очень хороша.

Пансионерки зубрили французский, музицировали на фортепьяно и навострились славно отделывать менуэты, экосезы, польки и даже вальсы, недавно вошедшие в моду. Словом, Людмила Ивановна так образовала пансионерок, что могла бы вывезти не только в Иркутск, но и на зимние балы в Москву. Но девам приходилось довольствоваться обществом гарнизонных офицеров. Лейтенант Стогов и командир брига «Дионисий» лейтенант Повалишин первенствовали тут так же, как заезжие гвардейские офицеры на московских балах.

Появление английского путешественника вызвало, разумеется, живейшее любопытство. Однако в первый вечер Кокреном завладел Петр Иванович. Он увлек Джона в кабинет, где тот увидел цветные японские гравюры, камчатские акварельные пейзажи и портрет царя Александра, писанный маслом.

Англичанин привычно повторил вранье о пари, о слове джентльмена и о том, что он все-таки выиграет спор. И опять-таки в десятый, наверное, раз он увидел на лице собеседника выражение благодушного сомнения. Потом они беседовали о знакомых Рикорду английских капитанах Фисгарде и Чорче, у которых Петру Ивановичу довелось плавать в молодые лета, поспорили о достоинствах и недостатках непотопляемого бота с воздушными ящиками, изобретенного корабельным мастером Фингамом, похвалили мясные консервы фирмы «Донкин и К°», незаменимые в дальних вояжах, а затем перешли к обсуждению морских карт, которые издавал в Лондоне Эрроусмит, и преимуществ хронометров работы Баррода перед хронометрами мастерской Смита… Короче, беседовали они с тем истинным удовольствием, с каким могут беседовать знатоки своего ремесла. С этого вечера Кокрен стал постоянным гостем капитана первого ранга.

Но прошел месяц, и Рикорд приметил, что гость его все дольше задерживается в зале, где играет фортепьяно и танцуют молодые люди. Петр Иванович не без досады крякнул и попытался перенести беседы в гостиную. Однако и там дело не пошло с прежним согласием. Кокрен отвечал невпопад, однажды даже широту с долготой спутал и вообще был рассеян.

Петр Иванович все понял, перехватив как-то его взгляд, устремленный на Оксиньку. Оксинька отплясывала мазурку со Стоговым. Глаза ее блистали, волосы казались червонными. Петр Иванович покосился на англичанина, теребившего коричневую свою бакенбарду, и сказал иронически:

– Сдается, сэр, вы не обойдете вокруг света.

– Нет, почему же, – смутился Кокрен и поспешно затянулся сигарой.

Рикорд снисходительно усмехнулся: сигара у англичанина давно погасла.

Кокрен понимал, что с ним творится. Нечто подобное случилось года три назад, когда он едва не предложил руку и сердце дочери одного вест-индского плантатора. Но теперь… теперь, черт возьми, все это было куда значительнее. Он не мог отвести глаз от Оксиньки, он испытывал и томление, и волнение, и еще что-то такое, чему, кажется, и названия-то не было.

Кокрен перестал приходить к Рикордам и убивал время в мрачном одиночестве, окутываясь клубами дыма и наливаясь пуншем. Сколько, однако, он ни играл в прятки с самим собою, в дом Рикорда его тянуло неудержимо. Обругав себя болваном, он явился к Петру Ивановичу с повинной головой. А там его приняли как ни в чем не бывало, с прежним радушием.

Зима была долгая и жестокая. Но с того дня, как Оксинька согласилась обучать «смоленую шкуру» мазуркам и экосезам, сумерки и стужа перестали наконец тяготить английского капитана.

Кокрен исправно сидел в гостиной, невпопад отвечал на вопросы Петра Ивановича и старательно, с наивной радостью на лице ходил в экосезе или мазурке с Оксинькой.

Однажды, объятый странным волнением, он простился с хозяевами раньше обычного. Стогов, воротившись домой около полуночи, нашел его в облаках табачного дыма.

– Эразм! – торжественно провозгласил Кокрен. – Эразм! Я намерен жениться.

Стогов расхохотался.

– Что за смех? – сдвинув брови, воскликнул Кокрен.

– Я вспомнил, как ты зовешь женатых моряков.

– Да, я называл их дураками первого ранга, – строгим и серьезным тоном отвечал Кокрен. Он пыхнул дымом и меланхолически закончил: – Придет время, друг мой, и ты тоже станешь дураком первого ранга.

Стогов перестал улыбаться. Он покосился на приятеля и начал деликатно вразумлять его. Дескать, ни сама Оксинька, ни отец ее, ни Рикорды не дадут согласия на этот странный брак. Почему этот брак представлялся ему странным, Стогов объяснить бы затруднился, но только он никак не мог вообразить себе Оксиньку, такую чистую и светлую, такую… такую русскую, женою Кокрена, который хоть и был, по его мнению, неплохим малым, но все же чужаком, залетной птицей. Впрочем, Кокрен и не спрашивал объяснений. Он по-бычьи нагнул голову:

– Иди к Рикорду. Я прошу, Эразм.

Стогов напомнил о лондонском пари, Кокрен отвечал, что готов проиграть спор, если получит такой приз, как неземная, очаровательная, прелестнейшая Оксинька.

– Послушай, Эразм, – заговорил Кокрен несвойственным ему жалобным тоном. – Мы с тобой большие приятели. Не так ли? Ну как же ты можешь отказать мне? Я бы для своего друга все сделал. Все, что хочешь. – Кокрен умолк, внимательно посмотрел на печального Стогова и вдруг улыбнулся проницательно: – О! Я понял! Я все понял… Ты не хочешь терять холостяка друга?

Стогов промолчал. Кокрен погрозил ему пальцем:

– О! Я тебя вижу насквозь, плут! – Капитан поднялся, лицо его приняло выражение клятвенное. – Так знай же, Эразм Стогов, наши отношения останутся прежними. И наши привычки тоже не изменятся. Я обещаю. Ну хочешь, мы даже утренний чай будем по-прежнему пить вдвоем? Я обещаю…

Стогов не мог не улыбнуться. Он пожал плечами и отправился к Рикордам, ничуть не сомневаясь, что встретит решительный отказ. К его изумлению, Петр Иванович и Людмила Ивановна поглядели друг на друга так, словно бы говоря: «Ну вот, видишь…» – и нашли, что их воспитанница будет счастлива, что поистине фортуна необыкновенно добра к Оксиньке, ибо кто же усомнится в том, что одно дело жить в Портсмуте, в Англии, а совсем иное – век вековать в замужестве с каким-нибудь писарем в этом богом забытом Петропавловске.

Родитель же Оксиньки, будучи спрошен Петром Ивановичем, смиренно отвечал, что во всем полагается на господню волю и решение благодетеля и благодетельницы. Но Оксинька воспротивилась:

– Не хочу за Кокрена, хочу за Повалишина!

– Эх мать моя, Повалишин-то твой в Охотске сватается, – храбро соврал Петр Иванович.

Оксинька залилась слезами и ничего не сказала.

Ее молчание было принято за согласие, и все пошло тем стародавним порядком, каким на Руси справляли бессчетные свадьбы.

В Рикордовом доме начались приготовления. Девицы-воспитанницы шили новые платья. Дебелая экономка сердито гремела ключами и вела с барыней обстоятельные переговоры. Камердинер Сосипатыч, отставной матрос, прижившийся при Петре Ивановиче, у которого ему, конечно, было вольготнее, нежели в божедомке, командовал чисткой серебра и ковров, хлопотал, суетился и поминутно терял рожок с нюхательным табаком.

А Стогов ходил грустный. Нет, он не был влюблен в Оксиньку, но ему было жаль ее нестерпимо. Однако Петр Иванович предложил Стогову быть шафером, и Эразм не отказался. Он принялся наставлять Кокрена, как держать себя в церкви.

И вот все было готово. Стогову и второму шаферу, золотушному поручику местной команды, нацепили на рукава пунцовые банты. Кокрен надел стоговский мундир, приладил эполеты и, кажется впервые в жизни, опрыскался духами.

Церковь была неподалеку от дома Рикорда. Дорогу к ней выстлали красным сукном. В сумерках процессия двинулась в церковь.

Хор певчих встретил молодых. Батюшка начал свершать обряд. Все умилились. Когда священник спросил Кокрена, согласен ли он взять в жены Ксению, Джон, позабыв наставления Стогова, забормотал:

– Здравствуйте, благодарствуйте… Здравствуйте, благодарствуйте…

Батюшка проговорил поучение. Все вышли из церкви и направились к дому Рикорда. Горели зеленые и желтые фальшфейеры. Снег хрустел.

Свадьбу сыграли в той самой зале, где Кокрен впервые увидел Оксиньку. Оксинька была растерянна и молчалива. Испуганно и покорно поглядывала она на краснолицего, в каштановых бакенбардах хмельного англичанина. Далеко за полночь дом утих. Все спали по углам, на диванах, в креслах, на перинах, постеленных на полу. Кот и мыши, не мешая друг другу, лакомились объедками.

Поутру гости, хохоча и толкаясь, направились еще раз к молодоженам, чтобы поздравить их. Отворили двери – и замерли, лица у всех вытянулись, никто не произнес ни слова…

Капитан Джон Дондас Кокрен исчез.

 

15

«Прежде чем приступить к рассказу, два слова к тебе, Яковлев. Если ты до сей поры не получил моего последнего письма, то извести об этом Егора Егоровича, служащего при Московском почтамте. Сверх того, писал я еще отдельно к Пущину.

Итак, нет недели, как я воротился из довольно трудного и продолжительного путешествия, и вот теперь, расположившись подле яркого огня, начинаю марать лист за листом.

Минувшим летом мне же было поручено осмотреть страны, к северо-востоку от Колымы лежащие.

Отправился я с матросом Нехорошковым и проводниками. Не стану описывать день за днем наше путешествие к берегам Чаунской губы. Скажу только, что августа 13-го достигли мы низменного песчаного берега моря. В тот самый день, отставши от товарищей, я ехал стороной и внезапно наткнулся на медведя, с жадностью терзавшего тюленя. Я хотел ретироваться, но не успел. Медведь оставил свою добычу и с ревом пошел на меня. Надобно было защищаться. Все мое оружие состояло из охотничьего ножа. Вспомнив поверье (медведи, говорят, боятся пристального взгляда), я слез с лошади и пошел на зверя. Не знаю, чем кончилась бы наша схватка. Полагаю, не в пользу мою. Моя твердая поступь, пристальный взор, обнаженный нож не испугали зверя, с возрастающей яростью ко мне приближавшегося. К счастью, подоспела наша собака, с громким лаем бросилась на него и прогнала устрашенного неприятеля. Я поспешил завладеть оставленным тюленем и соединиться с товарищами.

Около шести недель мы бродили по пустыням. Холодное время приближалось, и я опасался, как бы не пришлось заканчивать поездку нашу зимним путем, к которому мы не были приготовлены. В довершение всего, когда я справился у проводника, где мы находимся, он после многих оговорок объявил, что сбился с пути. Видя мой гнев, проводник решился идти напрямик через тундру в Колымск.

Дня через три попали мы к реке, которую проводник называл Тауншео. Она была довольно широка и усеяна островами. Плоские холмы, покрытые стелющимся березником, и голые утесы стояли по берегам ее. Мы поехали вверх по реке.

На берегу Тауншео застиг нас первый сильный снег, принесенный северо-западным ветром. Потом снег смешался с дождем. Буря разразилась прежде, чем мы поспели разбить палатку и вздуть огонь. Ночью ударил мороз. Промокшее наше платье замерзло. Мы весьма чувствительно страдали от холода.

Нам предстояло перевалить еще и высокий хребет. Между тем атмосфера наполнилась туманом. Мы очутились в глубокой долине. Напрасно смотрели в мрачную бездну, напрасно напрягали взоры – выхода не было… Наконец нашли добрый луг. Лошади наши были довольны. Но мы… Общий и самый подробный осмотр мешков и карманов доставил несколько старых сухарей и немного рыбы. Мы поделили их. Наутро в самом дурном расположении духа и с пустыми желудками продолжили путь.

Продвинувшись верст на тридцать с лишком, мы решили остановиться на ночлег. Разложили костер и по привычке повесили над ним котел, хотя в нем была одна вода. Проводники заплакали и начали обнимать меня, умоляя спасти от гибели. Я молчал. Вдруг Михайло, матрос мой, отзывает меня в сторону и, показывая из-под полы утку, которую он, отстав от нас, случайно подбил камнем, говорит: «Возьми, Федор Федорович, ты сильно устал». Хотя похлебка вышла водянистая, однако же мы все несколько подкрепились одной уткою.

Еще три дня поста при беспрерывных усилиях. Голод делался непереносимым. Замечательны были разные впечатления, которые такое мучительное чувство производило на всех нас: один молился, другой пел унылые песни, третий кричал, четвертый говорил несвязно. Что делал я сам, предоставлю решать вам, друзья мои…

Без всякой побудительной причины вел я моих товарищей к высокой цепи холмов. Я старался всех утешить, обещая к вечеру достичь реки Анюя. С трудом добрались мы до холмов и вдруг увидели перед собой обширную долину и разбросанные по ней купы деревьев. Как на море после долгого изнурительного плавания крик «Земля! Земля!» возбуждает радость и оживление на корабле, так и здесь вид деревьев подействовал, будто электрический удар, на утомленное общество. «Лес! Лес!» – и мы радостно погнали лошадей: река Анюй и селения юкагиров были недалеко.

Вот так-то, побывав к северо-востоку от Колымы, вернулся я в нашу «столицу» и теперь занят составлением отчетов, которые, будучи представлены в Адмиралтейство, принесут вашему Матюшкину славу, ордена, деньги. «Ой ли?» – скажете вы. А я вам отвечу: «Не об том пекусь, не о сем стараюсь». Писать более не желаю, а только кланяюсь лицейским».

 

16

Море взламывало льды. На льдине был отряд лейтенанта Врангеля: Матюшкин Федор, Козьмин Прокопий, Нехорошков Михайло, Иванников Савелий, казак Артамонов Иван да четыре упряжки собак.

Они были беспомощны, как при землетрясении. Их окружали море, льды, ночь, хаос. И возникло в памяти Федора: «Поллукс и Кастор тебя нашей мольбой охранят…» Строка из стихотворения Кюхельбекера, написанного в тот год, когда Федор уходил в «кругосветку».

Поллукс и Кастор? Зачем звезды? Может, затем только, чтобы определить долготу и широту да бросить в полынью бутылку с листком «бутылочной почты» – вестника кораблекрушений и смертей? Сшибались, гремели льдины. Осколки летели картечью…

Удар был оглушителен.

Качнулось небо, встало наискось – Федор ухнул в воду.

Ледяной вал накрыл его. Судорожным движением он вырвался из плотных волн, но тотчас опять погрузился, будто кто-то быстро и крепко потащил его за ноги. Еще раз вынырнул, но уже не до пояса, а только по грудь. И в тот миг увидел, как соскользнули в океан нарты с упряжкой. Но Федор не услышал короткого предсмертного взвизга собак, увлеченных в океан тяжелыми нартами, не услышал потому, что новый ледяной вал прокатился над ним, как лавина…

Режущая боль развалила ему грудь, как топором. И вдруг сквозь свист, шипение, клекот:

– Держи-и-и-и-ись…

На краю льдины лежал Врангель. Штурман и матрос навалились ему на ноги. Врангель протягивал Федору ту длинную, с бубенчиками палку, которая помогала управлять нартами. Федор, словно в снопе света, увидел мокрое и страшное лицо Врангеля. Федор рванулся, казалось, лопнули сухожилия…

Так было в марте 1823 года, когда отряд вновь вышел на поиски Земли Андреева. Это было последнее «препоручение» Адмиралтейства. Остальное они уже совершили: осмотрели Шелагский мыс и развеяли гипотезу англичан о соединении двух материков; положили на карту тридцать пять градусов по долготе – тысячеверстное побережье; изучили огромный бассейн Колымы; собрали коллекции и метеорологические наблюдения. Но Земля Андреева… И вот лежал на льдине полумертвый Федор Матюшкин, лицеист «нумер двенадцатый», моряк-«кругосветник». То проступали из мглы, то таяли в ней силуэты Врангеля, Козьмина, матросов. Медленно, как смола, шла кровь в жилах, больно толкалась в пальцах рук и ног.

Врангель принял отчаянное решение. У путников остались три нарты и три упряжки. На одни нарты уложили Федора. Михайло сел рядом. Все нарты поставили вровень. Собаки дрожали и поводили ушами. И вдруг страшно гаркнул казак Артамонов, и упряжки разом, сильным броском взяли с места. Мчались нарты, гикал казак Артамонов, кричали Врангель с Козьминым и Михайло с Савелием, гикали и кричали, точно хотели заглушить стук своих сердец, грохот льдов, шорох, всплески.

Льдины не поспевали разомкнуться под тяжестью упряжек. Наконец очутились на неподвижной ледяной равнине.

Казаки сварили похлебку; загасив костерок, подобрали угли.

Отряд расположился на ночлег.

И только штурман, только не знающий устали штурман Козьмин, принялся долбить лед: ему надо было измерить глубину, взять пробу грунта.

Федор разлепил веки, посмотрел на штурмана с изумлением, подумал, что Прокопий Тарасович, должно быть, и впрямь двужильный, и тотчас забылся сном.

Во сне Федор смутно ощущал, как возвращается к нему тепло, как все тело его наливается приятной истомой, и так же смутно почувствовал, как кто-то неторопливо, методически и упрямо растирает ему ноги, руки, грудь, бока.

Утром Врангель записал в дневнике: «Ночь прошла спокойно». И, пряча карандаш, не глядя на Матюшкина, спросил:

– Как, Федор? – Он впервые называл Матюшкина по имени.

И Матюшкин понял: от его ответа зависит, продолжит ли отряд поиски Земли Андреева или повернет к Нижне-Колымску.

Врангель улыбнулся краешком сухих, растрескавшихся губ. И Федор понял еще и то, что это он, Врангель, растирал его всю ночь напролет.

– Держи мористее, Фердинанд, – ответил Матюшкин, тоже впервые называя Врангеля по имени.

Полчаса спустя отряд был в пути.

Вновь обходил он широкие полыньи, где зловеще всплескивала тяжелая, плотная студеная вода. Вновь пробивался сквозь торосы, вяз в рыхлом глубоком снегу.

А на северо-востоке трепетали сполохи, призрачные, таинственные, как и та земля, которую отыскивал отряд…

Может быть, сержант Степан Андреев, геодезист екатерининских времен, видел огромный айсберг?

Быть может, ходил он не к северо-востоку от Медвежьих островов, как полагали в Адмиралтействе, а на северо-запад и тогда действительно «усмотрел в великой удаленности» какую-то неведомую землю?

Но на северо-западе от Медвежьих островов Врангелю и его товарищам делать было нечего: в 1806 году там был открыт остров, окрещенный Новой Сибирью.