Иди полным ветром

Давыдов Юрий Владимирович

Часть третья

Борись за свободу, где можешь…

 

 

1

– Они были в мундирах, при орденах, при саблях… Бестужев и Торсон шли первыми. Потом Антоша Арбузов… Ты знаешь всех: Вишневский, Дивов, Беляевы-братья… Да-да, ты всех знаешь, Федор.

«Кроткий» только что пришел на Малый кронштадтский рейд; на корабль приехали знакомые моряки: поздравить со счастливым окончанием двухлетнего кругосветного похода. Эразм Стогов, лейтенант, товарищ Федора по кронштадтскому береговому житью, явился к Матюшкину. Эразм захватил рейнвейна, но бутылка осталась непочатой. Стогов рассказывал, как свершилась гражданская казнь над друзьями, над теми из моряков, кто принял участие «в злодейском происшествии 14 декабря».

В тот июльский день – солнце и дождик – на кронверке Петропавловской крепости повесили Рылеева, Пестеля, Бестужева-Рюмина, Муравьева-Апостола, Каховского. А моряков-декабристов привезли из крепости на эскадру – «для поучения флота». Привезли на фрегат «Князь Владимир». И подняли на фрегате черный флаг. Арестантов окружило каре. Адмирал фон Моллер аккуратно читал приговор: «Каторжные работы навечно… Каторжные работы навечно… Двадцать лет каторжных работ… Двадцать лет каторжных работ…» Бог весть, кто первым бросился обнимать осужденных, каре смешалось, матросы плакали… Потом осужденные братья спустились в тюремную баржу, пароходик потащил баржи в Питер, в крепость… Теперь-то уже все на каторге, в рудниках Сибири.

– А вы? Что же вы?

– Мы?.. Ничего, – пробормотал Стогов.

– Ничего… – повторил Федор.

 

2

Давно уж осознал Федор, что произошло на Сенатской площади. И все-таки надеялся: государь не озаглавит царствование виселицами. С этой надеждой прошел Тихим, Индийским, Атлантическим. Не покидала она ни на Филиппинах, где «Кроткий» чинили, ни в штилевом безмолвии Зондского пролива, ни у базальтовых скал острова Святой Елены, последней обители Наполеона Бонапарта.

Правда, потом, говоря по совести, иное теснило сердце. Каждая миля приближала к Портсмуту. «Ксения, Ксения, Ксения… Должно быть, – думал он, – фрегат «Блоссом», тот, что заходил в Петропавловск, доставил уже в Англию не только англичан, подобранных близ Нукагивы, но и известие о гибели капитана Кокрена».

В Портсмуте, в домике из красного кирпича, что был рядом с отелем «Джордж», Федор нашел Кокрена-старшего.

– Миссис Кокрен? – переспросил старик, отирая слезящиеся глаза. – Она уехала.

– Куда? – вскрикнул Федор.

Старик вздрогнул.

– Куда? – тихо повторил Федор.

Старик понял: так не спрашивают из простого любопытства. «Вот этот, – подумал он, глядя на статного темноглазого лейтенанта, – этот будет счастлив». Старик процедил:

– В Кронштадт, к благодетелям. – И прибавил резко: – Прощайте!

А нынче – кронштадтский рейд, иссеченный сентябрьским дождем. Смутно виден Кронштадт – церковь Богоявления, дома, казармы. И среди тех домов – дом командира кронштадтского порта Петра Ивановича Рикорда…

– Эге-ге-гей! – кричит боцман.

– Дава-а-ай! – доносится из трюма.

Топот на палубе, началась разгрузка. «Кроткий» привез из Русской Америки, с острова Ситхи, шкурки морского котика.

Офицеры – и Врангель, и Лавров, и мичман Нольке – не раз уже ездили в Кронштадт. А Федор соберется – и стоп. Что-то мешает ему. Стыдно быть счастливым. Эх, Эразм, лучше бы ты повременил со своим рассказом…

Приняли чиновники заморские грузы, на судне паруса отвязали, реи спустили. И корабль утратил свой гордый облик. Портовые баркасы поволокли его в док. «Кроткий» брел покорно, как матрос-ветеран в божедомку.

При входе в гавань лейтенант Лавров скомандовал:

– Флаг долой!

Барабанщики ударили «поход». Матросы и офицеры обнажили головы. Флаг, прощально всплескивая, медленно полз вниз.

Дождь перестал, закатное солнце пробилось сквозь тучи, тишина воцарилась в Кронштадте.

Разбрызгивая грязь, прошла рота моряков 19-го экипажа. Рота шла хорошо, лицо у молоденького мичмана было самозабвенное. Прогремела коляска, какой-то обрюзглый бородач, развалясь на сиденье, клевал носом. И опять тишина. Только пощелкивают, срываясь с крыш, дождевые капли.

Федор пошел сперва быстро, но чем ближе был к цели, тем шаги его делались медленнее, неувереннее. «Послушай, – сердито приструнил он себя, – это уж ни к черту. Ну-ка, прибавь рыси!»

Но рыси не прибавилось. Куда там! Хоть беги без оглядки. Он даже подыскал оправдание: нельзя, мол, прямо с палубы – и «честь имею», и все такое прочее… И тут вдруг изумленный, радостный, негромкий оклик:

– Федор Федорович? Вы?.. – Закатное солнце светило ей в лицо. Она щурилась, растерянно улыбаясь, чуть склонив голову. – Вы? – повторила Ксения, защищаясь ладонью от солнца.

Он шагнул к ней, схватил руку, прильнул к перчатке. Они вошли в дом. В прихожей показалась Людмила Ивановна Рикорд.

– Вот так и отпускай тебя, душа моя, – певуче и добродушно сказала Людмила Ивановна, не глядя, однако, на Ксению, а всматриваясь в Матюшкина.

Федор представился.

– Погодите, погодите, – сказала она, вводя Федора в гостиную. – Нет, батюшка, не помню, не обессудьте старуху.

Федор вдруг заговорил бойко, сам на себя удивляясь и радуясь. Он говорил, что вспомнить Людмиле Ивановне, пожалуй, и невозможно, потому что виделись они недолго, да и то, почитай, вот уж лет десять назад тому, что он гостил у них вместе с офицерами «Камчатки», когда они пришли в Петропавловск… И Федор принялся описывать, как он, тогда волонтер, командовал перевозкой фортепьяно с корабля в дом Петра Ивановича.

– А! – Людмила Ивановна рассмеялась. – Вы, батюшка, совсем-совсем зелены были.

Матюшкин развел руками: дескать, был, а нынче – вот глядите – старикан.

– Ну-ну… – Людмила Ивановна погрозила ему пальцем. – В морях, говорят, молодеют. А вы что же, нынче только явились? Вы уж, сделайте милость, обождите Петра Ивановича. Он скоро пожалует и так вас умучит расспросами, что и дух перевести не даст… Извините, я пойду распоряжусь. Вы у нас ужинаете, надеюсь? – И она удалилась, шурша длинным платьем.

Федор онемел. Ксения сидела в кресле и серьезно, прямо, вопрошающе смотрела ему в лицо синими влажными глазами. На ней было черное платье, на левой руке желтело вдовье колечко.

Никогда потом Федор не мог понять, что с ним произошло в ту минуту, когда они сидели вот так, друг против друга, никогда он не мог понять, какая сила подняла его с места и перенесла к Оксиньке. Да, он подошел и произнес с отчаянной решимостью:

– Ксения Ивановна, я люблю вас.

 

3

Матюшкин зажил у лейтенанта Стогова по-холостяцки, по-приятельски. Каждый вечер тащил он Эразма в дом Петра Ивановича, уверяя, что Рикорд ему уж очень по душе пришелся. Стогов ухмылялся и послушно сопровождал Федора. А однажды вскользь заметил, что такая уж у него, видно, планида – быть шафером. Федор и рассердился, и обрадовался, и задумался. Ему и в самом деле пора бы уж сделать предложение. В согласии Ксении сомнений нет. Он беден? Это так. Но ведь с милым и в шалаше рай. Только где он, шалаш? Каюта корабельная – вот где. А разве мало в Кронштадте женатых моряков, над которыми он прежде столь глупо посмеивался? Не мало. Так за чем остановка?

Он и сам не знал, что его удерживает. Она подсказала, что нужно делать. «У вас матушка в Москве?» – «В Москве». – «Вы не видели ее…» – «Три года с лишним». – «И вам не совестно?» – «Совестно». И впрямь совестно. Но уехал он не только по этой причине. Уехал, чтобы решиться.

В Петербурге Матюшкин задержался дня на два в обычном своем петербургском пристанище – в гостинице Демута, на набережной Мойки, большой, старой, пропахшей нюхательным табаком и пылью.

Слуга нес его чемодан полутемным коридором. Из сумрака внезапно появился Пушкин: с резкими морщинами, заросший бакенбардами. У Федора дрогнул подбородок. Пушкин обнял Федора с коротким, похожим на всхлип выдохом и, не отпуская его руки, стремительно повлек к себе.

Комната Пушкина выходила окнами во двор. На дворе было мерзко, шел дождь, и в комнате тоже была холодная сиротливая полутьма.

Пушкин не спрашивал Федора, что он, как он. Пушкин прислонился спиной к голландской печке и сказал:

– Я видел Вилю.

Матюшкин знал, что Кюхельбекер после восстания на Сенатской площади бежал, скрывался, но вскоре был пойман. И вдруг: «Я видел Вилю». Федор сел, пристально вглядываясь в Александра. У Пушкина было желтое, как после тяжкой болезни, лицо.

– Когда? – едва слышно спросил Федор.

– Намедни. Я возвращался из деревни и дожидался лошадей в Залазах. Слышу бубенцы: тройки, фельдъегерь, арестанты. Я вышел взглянуть и… – Пушкин сложил руки крест-накрест, сунул ладони под мышки, словно его зазнобило. – И увидел Вилю. Он был во фризовой шинели, с черной бородою, исхудалый, бледный…– Пушкин откинул голову, прислонил затылок к изразцам и продолжал быстро, лихорадочно: – Мы бросились в объятия, жандармы нас растащили. Фельдъегерь взял меня за руку с угрозами и ругательствами. Виле сделалось дурно. Жандармы дали ему воды, посадили в тележку и ускакали…

Он зябко передернул плечами. Из глаз Федора потекли слезы. «Какая гиль, – подумал, злобясь на себя,– все эти мои заботы, колебания!..» Он обнял Пушкина, бережно усадил на диван, и они долго сидели рядом, прижавшись плечом друг к другу.

Что было делать в этой Северной Пальмире?

У Синего моста не шумел рылеевский «клоб». В доме Пущиных, на Мойке, не ждали больше милого Жанно. На Екатерингофском проспекте в казарме Гвардейского экипажа смолкли голоса вольнолюбцев. А на Галерной? Головнин отводил глаза, разговор у них с Федором не клеился.

Нечего ему было делать в этом Санкт-Петербурге…

 

4

Ямские лошадки звякали колокольцами на Московском тракте. Мокрые вороны каркали с голых деревьев.

Сосновые поленья трещали пороховым треском. Пахло шафраном. Портрет круглолицего, чуть курносого надворного советника, покойного батюшки. А рядом – маменькин. Сколько ей тут? Двадцать два, должно быть. Как ныне Ксении… Годы изживает в одиночестве. Много ль радости от сына? Навигатор, скиталец морей… Ну а какое ждет тебя море? В третий раз не угодишь в дальний вояж. Вот у Врангеля все по ранжиру: получил капитана первого ранга, женился в Ревеле на баронессе Россильон… Прехорошенькая, говорят… Отпросился на службу в Российско-Американскую компанию, укатил с молодой за океан, на остров Ситху. Отслужит пять годков да и воротится в любезную Эстляндию с немалой деньгой. А ты, братец, на лейтенантском коште еще насидишься. И добро бы при настоящем деле, а то ведь экипаж, фрунт, смотры. Тьфу, пропасть!..

Нет друзей. Обитал некогда у Чистых прудов Миша Яковлев – перебрался в Питер, повышаясь в чинах, согласно табели о рангах.

Поехать в собрание, на бал? Известно, Москва невестами красна. Кой черт в невестах?..

Неприметно, как в полудреме, текут недели. Кружат на дворе белые мухи, потрескивают дрова в печах. Напротив, в окнах Екатерининского института благородных девиц, мелькают быстрые тени. Эх, бедняжки затворницы!

Скука анафемская. Что же, однако, с тобой, Федор Федорович? Сидишь в вольтеровских креслах, книжка из рук валится, к бумаге и перу не тянет. Только и заботы, что табак переводить. Была Ксения… Смотри, брат, в Кронштадте-то вечера в Морском собрании с танцами, шарадами, шампанским. И какие туда альбатросы слетаются! Смотри, Федор, упустишь – не воротишь. Поцелуи – это тебе, брат, не воинская присяга. Уехать в Кронштадт? Жаль матушку. Как ехать? Сердце сыновнее есть иль нет? А впрочем, и в Кронштадт ехать не велика охота. Разбил тебя, Федор Федорович, душевный паралич…

А в канун пасхи пришло коротенькое, второпях писанное письмо Эразма Стогова. И в том письме – листок со стихами.

When man hath no freedom to fight for at home, Let him combat for that of his neighbours; Let him think of the glories of Greece and of Rom, And got knocked on the head for his labours. To do good to Mankind is the chivalrous plan, And is always as nobly reguited; Then battle for Freedom wherever you can, And, if not shot or hanged, you'll get knighted [4] , —

прочел Матюшкин. И увидел под стихами: «Лорд Байрон».

На другой день Федор взял место в дилижансе и распрощался с матушкой.

 

5

Условным знаком был дымный столп над Петергофом, и сигнальщик закричал громко и испуганно, как всегда кричали сигнальщики перед царскими смотрами:

– На адмиральском к вантам становятся!

И командир брига лейтенант Матюшкин тоже закричал громко и испуганно:

– Мар-совые к вантам!

Матросский строй рассыпался. Все было как надо, но Федор почувствовал недовольство – недовольство собой за этот испуг.

Он навел трубу на петергофский берег. Пароход шел оттуда, раздувая белые водяные усы. Впереди и вокруг был малахит залива, над заливом было ясное небо.

Федор посмотрел на флагманский корабль. В линзе мелькнул флаг начальника отряда: красный прямоугольник и белый квадратик в правом верхнем углу, перечеркнутый синим крестиком. Матюшкин чуть опустил трубу и увидел палубу флагманского фрегата: там уже взбегали на ванты.

– Пошел по реям! – крикнул в рупор Матюшкин.

Пароход приближался, кренясь на левый борт, и влево же развертывалось, вздрагивая на ветру, большое полотнище царского штандарта – черный двуглавый орел на желтом поле.

На флагманском ударил салют. После третьего залпа к орудиям фрегата присоединились пушки всей эскадры. Тяжелый гул покатился над заливом.

На сухопутных парадах царь верхом объезжал полки, на морских парадах обходил фрегаты и бриги на пароходе. Поравнявшись с каждым, государь здоровался с экипажем, а в ответ громом: «Здравия желаем…»

Царский пароход подошел к бригу Матюшкина. Офицеры взяли под козырек. Матросы замерли. Пароход, застопорив ход, медленно и плавно протягивался вдоль борта брига. Николай стоял впереди свиты. Он показался Федору огромным. Глаза их на миг встретились. У Николая был взгляд цезаря: безотчетно суровый, цепенящий. И Федор почувствовал, как что-то в нем подло дрогнуло.

Матросы и офицеры на палубе семь раз прокричали «ура».

– Здорово, ребята! – громко, по-армейски молодцевато и хрипло сказал Николай.

– Здравия желаем, ваше императорское величество! – отрубили на бриге и опять закричали «ура».

Пароход пошел дальше. Матюшкин сделал знак вахтенному, тот скомандовал:

– С рей долой!

Несколько минут спустя над царским кораблем взвился цветной набор флагов, значение которого знали все, не заглядывая в сигнальную книгу: «Государь император изъявляет особенное монаршее благоволение за порядок и устройство флота, жалует команде по рублю, по чарке вина и фунту мяса». И тотчас на всех кораблях, у всех офицеров и рядовых один вздох, одна мысль: «Уф, гора с плеч! Слава те, господи, пронесло…»

Федор скрылся в каюте. На сердце у него было нехорошо. Он не мог простить себе той подлой дрожи, которая, как озноб, проникла в душу, когда он встретил взгляд Николая. Он лег на койку, закурил сигару, но табак показался кислым. Он бросил сигару и закрыл глаза.

Вошел вестовой:

– Капитанов требуют к адмиралу, ваше благородь!

На палубе флагманского корабля встретился Федору старший офицер лейтенант Стогов. Они поздоровались.

– Как думаешь, зачем? – на ходу спросил Эразм.

Матюшкин хмуро дернул плечом.

– А я думаю, за тем… – значительно улыбаясь, сказал Стогов, – за тем за самым!

Контр-адмирал Петр Иванович Рикорд кивком отвечал на поклоны капитанов. В отворенное кормовое окно тянул ветер, и седые редкие волосы на макушке и висках адмирала шевелились, придавая ему домашний, совсем не начальственный вид. Но вот он поднялся (и все капитаны поднялись тоже), вздел очки, голубые глаза его потемнели.

– Господа, – торжественно и строго произнес адмирал, – я призвал вас для того, чтобы объявить высочайшую волю.

За окном коротко и резко крикнула чайка…

Итак, свершилось. Эскадра отправлялась в Средиземное море, к берегам Греции.

Уже семь лет эллины бились за свободу. На знамени повстанцев была птица Феникс, символ жизни, возрождающейся из пепла, и символ самой Греции, поднявшейся на своего владыку – султанскую Турцию.

Семь лет. Годы громких побед и жестоких поражений. Годы лихих вылазок, стремительных набегов вооруженных пастухов и рыбаков, виноградарей и бродяг. После веков бесславия – годы славы.

О, сколько говорилось про Грецию в Петербурге и в Москве, сколько говорилось о ней в ту пору, когда Федор воротился из Сибири. Пущин и Кюхельбекер, Кондратий Рылеев и моряки Гвардейского экипажа, все, кто мечтал «о введении в России нового порядка вещей», видели в греках-повстанцах братьев по духу. Еще тогда, в Петербурге и в Москве, услышал Федор о героях греческой народной войны. Их подвиги походили на мифы. Одиссей Варуз, сходивший со своим отрядом на берег Коринфского залива. Троекратная защита Фермопил. Марко Боцарис – рыцарь и поэт. Не ведавший страха Канарис. И гречанки, суровые и величественные: Модена Маврокианос – предводительница повстанцев в Эвбее; Констанция Захариос – вождь повстанцев в Лаконии; Бобелина – командир трех кораблей и отряда, овладевшего Навплионом.

Из портов Англии и Франции отплывали в Элладу добровольцы. Джордж Байрон погиб в Греции. Его друг Джон Трелонэ был сподвижником Одиссея Варуза. В рядах французских волонтеров находился Сильвестр Броглио – воспитанник Царскосельского лицея… Для греков собирали деньги. Грекам тайком переправляли оружие. О восставших эллинах слагали стихи Гюго и Беранже, Пушкин и Рылеев.

Но правители Англии, Франции и России не спешили помочь восставшим. Слишком противоречивы были политические дворцовые интересы Зимнего, Сент-Джемского и Тюильри. Париж и Лондон побаивались влияния Петербурга в Средиземном море. Петербург не желал, чтобы там первенствовал Лондон или Париж. Лондон и Париж косились друг на друга.

Наконец Николай (ему важно было согнуть турецкого султана) объявил, что он решительно поддержит «несчастных единоверцев, попранных властью полумесяца». Лондон и Париж тотчас выказали пылкие христианские чувства. Все вдруг заторопились. Ни в Лондоне, ни в Париже не хотели, чтобы Петербург вырвался вперед, и тройка держав впряглась в союзническую колесницу.

В тот год, когда Федор Матюшкин заканчивал плавание на «Кротком», Средиземное море пенили эскадры британская, русская и французская. В октябре 1827 года турецкий флот был атакован и сожжен в Наваринской бухте. Однако война не закончилась, Константинополь не терял надежды на победу. К тому же султан знал, что среди союзников нет сердечного согласия. И война продолжалась. Корабли под флагом с полумесяцем рыскали в архипелаге, доставляя рабов на батистаны – невольничьи рынки. Горели греческие селения, в маленьких крепостях-пиргосах отбивались от турок изможденные повстанцы.

Греция сражалась за свободу. И когда Федор узнал от Стогова, что есть возможность отправиться в Средиземное море, он ринулся в Кронштадт. «Борись за свободу, где можешь…» – повторял он следом за Байроном.

Начальником эскадры был назначен Петр Иванович. Федор явился к нему и сказал, что если его, лейтенанта Матюшкина, не возьмут в Средиземное море, то… то… Рикорд поглядел на него своими добрыми, уже терявшими яркую голубизну глазами. «А Ксения?» – спросил он напрямик. «А Людмила Ивановна?» – не особенно почтительно ответил Федор. Старик вздохнул, покачал головой, сказал: «Хорошо».

Он сдержал слово. Больше того: лейтенант Матюшкин как опытный навигатор, дважды обогнувший под парусами земной шар, получил отличный четырнадцатипушечный бриг «Ахиллес».

И вот поутру эскадра снимается с якорей. Государь шлет корабли для державных притязаний на море, а Федору Матюшкину этот поход – искупление перед сибирскими изгнанниками. «Борись за свободу, где можешь…»

 

6

Недели две, как Федор и Ксения были помолвлены; в Кронштадте это знали, Федор совсем уж запросто бывал в доме Рикордов.

Известие о назначении Федора в боевой поход Ксения приняла без слез и обмороков, не в пример прочим кронштадтским невестам. Однако, оставаясь наедине с ним, говоря о чем-нибудь постороннем или наигрывая ему сонаты, она иной раз так бледнела, что жених звал на помощь Людмилу Ивановну.

Тревога Ксении печалила и радовала Федора. Черт возьми, впервые в жизни – а ему ведь как-никак скоро тридцать – объявилось на свете существо, для которого он значил столь много. Правда, матушка тоже вечно пребывала в страхе за своего Феденьку. Но матушкины тревоги – дело натуральное и привычное. А Ксенины… От Ксениных сладостно сжималось сердце.

Да, Федор подумывал, что может сгинуть в чужих краях: «Пули – дуры, и бури – дуры». И тогда он ловил себя на желании тотчас идти под венец. Однако дал слово – держись. А Федор дал слово Рикордам венчаться после греческой кампании. Людмила Ивановна и Петр Иванович, заменявшие Ксении родителей, не хотели видеть свою воспитанницу овдовевшей вторично. А ведь могло случиться: «Все, батюшка, под богом ходим».

Накануне отплытия был прощальный вечер. В дом контрадмирала сошлись офицеры с женами. За ужином тосты следовали один за другим. Сперва официальные – за государя, за победу русского оружия. Потом свои, кронштадтские: «Здоровье того, кто любит кого», «Здоровье глаз, пленивших нас». Сосед Федора, капитан-лейтенант Замыцкой, командир брига «Телемак», хмелея, дергал Матюшкина за рукав:

– А по-флотскому-то как? Борт о борт и вверх килем! – И, звякнув бокалом своим о бокал соседа, он опрокидывал склянку с истинно флотской питейной лихостью.

Рикорд со старомодной галантностью ухаживал за дамами, шутил и поглаживал седые свои пышные усы, но все замечали, как грустнел он, взглядывая на Людмилу Ивановну.

Эразм Стогов сидел напротив Федора и Ксении. По обыкновению, Эразм навалился на жаркое, с шутливым смущением говорил лакею:

– Ты, братец, знай накладывай.

Федор пил мало. Посреди застольного шума он совершенно отчетливо осознал то, что, казалось бы, вовсе не было для него новостью, но теперь только представилось так реально. Он осознал, что завтра – завтра! – не увидит ее. Не увидит этих глаз, этих волос, не увидит вот этой жилки, маленькой родинки, этого прямого, гибкого стана. Он слышал ее голос, пожалуй несколько низкий для такой прелестно-изящной женщины, и думал, что завтра она будет смеяться, разговаривать вот в этих комнатах, а он не сможет переступить порог. И он невпопад говорил что-то, забывал вовремя подхватить очередной тост, не слышал язвительно-дружеских замечаний Стогова.

Между тем стулья задвигались, все шумно встали из-за стола. В соседней зале заиграла музыка. Мужчины постарше начали составлять партии в вист.

Федор танцевал худо и норовил отсидеться в уголке. А Ксению приглашали то лейтенант Мятлев, то мичман Петруша Скрыдлов, такой же мальчишески розовый и бойкий, как и три года назад, то сам Петр Иванович Рикорд, танцевавший, несмотря на годы, легко и ловко.

В комнатах становилось душно, и, хотя окна были растворены, свежесть белесо-зеленой балтийской ночи не могла одолеть духоту.

 

7

В то время как эскадра Рикорда, торопясь на помощь грекам, бежала к Гибралтару, лейтенант Стоддарт, командир брига его величества, прибыл на остров Корфу.

Стоддарт, красивый белокурый малый, страсть не любил, чтобы им понукали штатские. Однако адмирал Кодрингтон приказал ему отплыть из Ла-Валетты на Корфу в распоряжение лорда-комиссара Ионических островов сэра Фредерика Адамса. И лейтенант Стоддарт покинул остров Мальту, обогнул на своем бриге «Феллоу» Италию и поднялся на север Адриатическим морем к острову Корфу. И все это только затем, чтобы в это чудное утро, пройдя улочкой Страда Марина, оказаться в угрюмой резиденции сэра Фредерика.

Лейтенанта принял Даниэль Байли, помощник и правая рука лорда-комиссара. Это был тот самый Байли, что прежде служил в британском посольстве в Петербурге, тот самый длиннолицый, костистый джентльмен с острыми глазками в воспаленных веках, который некогда имел честь помочь капитану Кокрену в его отважном предприятии.

Впрочем, лейтенант Стоддарт не знал ни послужного списка Байли, ни его прежних знакомств. Лейтенант Стоддарт знал только одно: отныне им распоряжается «этот старый сухарь».

– Начнем издалека, дорогой лейтенант. Известно ли вам, что еще весной прошлого года греческое народное собрание провозгласило президентом Греции графа Каподистрия?

– Да, сэр, малость наслышан.

Байли кольнул его остренькими глазками:

– То, что я хочу вам сказать, непосредственно касается вашей будущей деятельности.

«Час от часу не легче», – подумал моряк и вежливо произнес:

– Я весь внимание, сэр.

– Итак, – продолжал Байли, – граф Каподистрия избран президентом Греции. Я знал его в Петербурге. В мое время он был статс-секретарем русского министерства иностранных дел. Да, он грек, уроженец Корфу. Но он долго был в русской службе. Потом рассорился с покойным императором Александром, жил в Женеве и держал тесную связь с греческими мятежниками. Теперешний император обласкал его. Впрочем, как бы ни складывались отношения графа с русскими государями, он всегда придерживался русской ориентации. Он этого и не скрывает. Недавно сказал австрийскому посланнику: «Подозревают, будто я передался России. А почему бы и нет? Но, во всяком случае, я остаюсь прежде всего греком». Каков, а? Он отлично понимает, что Россия больше нас с вами, лейтенант, заинтересована в подлинной независимости Греции от султана. Куда больше нас и французов. Независимость Греции есть ослабление Турции. Ослабление Турции есть усиление России. Разумеется, – скрипел Байли, – русские поддерживают графа. Русская эскадра, можно сказать, главная его опора. А теперь спешит еще один русский корабельный отряд. – Он покосился на каминные часы. – Вот, собственно, все, что я хотел предварительно сообщить вам, сэр… Вы готовы сняться с якоря? – Байли сделал резкий жест, точно перерубая ладонью якорный канат.

– Хоть сейчас, сэр!

– Отлично. Итак, Арголидский залив, Навплион. Дальнейшие указания – от тамошнего негоцианта Абадиоса. Это наш человек.

 

8

Могучий свет. До зенита золотистый, туда, в глубину, – голубой. И ветры. Шквалистые близ Испании. Стремительные с гор архипелага, вмиг покрывающие море хлопковой пеной. И южный, вкрадчивый, как шепот.

Южный ветер дул в лицо. Федор видел миражи Средиземного моря. Финикийская галера вспарывала волны, финикийский моряк смотрел на Полярную звезду… Гребцы расписной триеры склонялись в лад, спины у гребцов лоснились, сигнальщик играл на флейте… Пунические плаватели, сожженные солнцем Африки, шли на римлян, а длинные либурны римских мореходов рассекали волны… Косые тени отбрасывали паруса венецианских высокобортных нефов, и золотило солнце резную корму португальского каррака… Шныряли бригантины пиратов, переваливались купеческие суда, груженные тонкими винами Хиоса, оливковым маслом и пурпуром, рабами и оружием… Дул южный ветер, Федор щурился.

Вдруг он широко раскрыл глаза, вскинул подзорную трубу. В ту минуту, когда он уже отчетливо различил на горизонте неприятеля, с корабля Рикорда прозвучала сигнальная пушка. К Матюшкину подбежал мичман Скрыдлов:

– На адмиральском тревога!

Едва «Ахиллес» повторил действия флагмана, как с корабля Рикорда последовало приказание: капитану Матюшкину преследовать неприятеля и завязать бой.

Бриг полетел. Вскоре расстояние между ним и задним турецким кораблем сократилось настолько, что Матюшкин велел открыть огонь из носовых пушек. Турки ответили кормовыми пушками, торопливо и неудачно. Но Матюшкин не соразмерил скорости сближения с противником, и тот, поспев развернуться бортом, обрушил залп. «Ахиллес» дрогнул, Федор почувствовал, как у него что-то оборвалось внутри. Взметнулись щепки: были разбиты две шлюпки и часть палубы. Упал сигнальщик. На корме стрельнуло пламя. Федор увидел, что Рикорд близко, подумал: «Продержусь» – и тоже начал разворачиваться бортом к неприятелю.

Когда южный ветер одолел дым, флагманский корабль уже вел бой с турком. Второй турецкий корабль бежал, бросив товарища. Рикорд бил методично и упрямо; турки кидались за борт.

Бой кончился взрывом турецкого корабля. Огненный вихрь взметнулся. Наступила тишина. И странными были это сияющее море, этот солнечный блеск.

Когда вернулись шлюпки, подобравшие турок, Федору передали, что у Рикорда убито семеро матросов и офицер. «Кто?» – спросил Федор. «Лейтенант Стогов», – ответили ему. «Эразм?» – произнес Матюшкин, словно не понимая.

Федор долго пил воду. Вода стекала на сюртук. Потом взял сигару, закурил. Мысли его упорно убегали от Эразма, от смерти Эразма. Он выкурил половину сигары, закурил новую.

Он обошел бриг. Постоял рядом с плотниками, глядя, как они заделывают пробоины. Посмотрел, как матросы латают паруса, меняют перебитые снасти. И спустился вниз к раненым. Над ними хлопотали лекарь с помощником в кожаных фартуках, залитых кровью, с засученными по локоть рукавами. Федор ожидал услышать мольбы о помощи. Но было тихо. И это безмолвие неприятно и тяжело поразило Федора. Он заговорил с матросами нарочито бодрым тоном, но они молчали. Им нужны были какие-то иные слова, Федор сознавал это и не находил других слов. Помешкав, он строго наказал лекарю, чтобы раненым ни в чем не было отказа.

Потом Федор велел дежурным гребцам спустить шлюпку, отправился на флагманский фрегат.

Гроб стоял посреди жилой палубы. Корабельный священник отпевал убитого. Офицеры были певчими. Команда сумрачно теснилась у гроба. «Упокой, господи, душу усопшего раба твоего», – пели офицеры. Позади и вокруг Федора матросы опускались на колена. Федор нагнулся и тронул губами лоб Эразма. Запели «Зрящие мя безгласна». Офицеры друг за другом начали подходить ко гробу. Следом за ними – матросы. Вся команда, весь экипаж фрегата. И Федор еще раз, последним изо всех, поцеловал Эразма.

Гроб подняли и понесли. Молодой белокурый матросик, похожий на послушника, держал в руках икону. За гробом шли адмирал Рикорд, офицеры, матросы. Так прошли они, согласно морскому обычаю, по кораблю, через правую сторону на левую.

На верхней палубе гроб поставили близ борта и забили крышку. Отец Михаил пропел литию… Ударили ружья. Четверо офицеров медленно приподняли гроб, гроб плавно скользнул за борт, и сквозь шум волн донесся тяжелый всплеск. Отец Михаил, склонившись за борт, крестил воду, черный рукав его рясы реял вороном. Федор отвернулся и заплакал.

 

9

«Ахиллес» шел в одиночестве.

Рикорд направился в критские воды наперехват турецким кораблям; турки, по слухам, готовились перебросить подкрепления из подвластного им Египта.

«Ахиллес» держал в Арголидский залив: бриг Матюшкина поступал в распоряжение президента Каподистрия.

Первым клочком феческой земли был мыс Матапан. Его скалы резко обрисовывались в прозрачном воздухе. В каменьях, увенчанных пеной, бесился прибой. Обыкновенное и привычное Федору зрелище: прибой и камни. Но то были камни Греции. «Борись за свободу, где можешь…»

Ветер дул средний. У входа в Элафонисский пролив рухнул дождь. Бриг проскочил, дождь остался за кормой; видно было, как дождевые полосы, подсвеченные солнцем, падали на воду. Обойдя мыс Малея, «Ахиллес» взял мористое и стал подниматься к северу. Выше тридцать седьмой параллели начался Арголидский залив; пройдя неподалеку от острова Платия и лавируя под малыми парусами, бриг показался у Навплиона.

Навплион – башни, дома, обрывы, рощи – виделся дважды: подлинный и отраженный зеркалом вод. Над замком развевалось бело-голубое знамя с птицей Феникс – символом возрождающейся Греции…

У человека, который поджидал русского офицера на пристани, была одна рука и два пистолета за поясом. Он снял вязаную шапочку:

– Кивернитес ждет вас.

Кивернитес – означало кормчий. Кормчим греки называли Каподистрия. Однорукий Кокони служил у него ординарцем.

Мелкие камешки сухо постукивали под ногами. Переходя из улочки в улочку, они поднимались по выщербленным ступеням. Каменные дома, каменные ограды. Из дерева разве что решетки на окнах. Усатые греки в широченных шароварах здоровались с Кокони и кланялись Федору, признавая в нем русского. Кошки грелись у порогов. Пахло оливковым маслом, рыбой. Старухи в монашеских платках выглядывали из дворов

Дом президента отличался от других домов Навплиона, пожалуй, лишь тем, что во дворе, усыпанном галькой, расхаживала стража – дюжина рослых солдат в полинявших мундирах.

Каподистрия принял командира брига в большой светлой комнате; в комнате были столы, заваленные рукописями, кресла, книжные шкафы. Федор отдал президенту пакет от адмирала Рикорда и внимательно посмотрел на Каподистрия. У графа были седые волосы и совсем еще черные брови, узкое свежее лицо и высокий, в морщинах лоб.

– Ах вот оно что! – Каподистрия, читая письмо Рикорда, улыбнулся. – Так вы из лицейских?

– Да, господин президент.

– Прошу покорно, зовите меня Иван Антонович. – Он отложил письмо. – Это напомнит мне Петербург, моих тамошних друзей.

– Слушаюсь, Иван Антонович.

– Ну, вот, так-то лучше. Стало быть, лицейский? Очень рад! Я некогда был короток с Энгельгардтом, директором вашим. Почтеннейший человек. Как он? А что Пушкин? Сверчок… Так, кажется, звали его в дружеском кругу? Я ведь, грешный, причастен был несколько к литературной братии…

Федор заранее был расположен к Каподистрия, но когда он так живо и сердечно заговорил о Лицее, о Пушкине, Федор почувствовал к нему нечто большее, чем простое расположение, и, улыбаясь, начал рассказывать, что Егор Антонович все тот же, одевается по старинной, осьмнадцатого столетия, моде, бодр и деятелен, живет на Васильевском острове; что Пушкина видывал не раз и что Пушкин просился на театр военных действий против турок (Каподистрия покачал головой), но государь наотрез отказал, и Пушкин от огорчения заболел, и что ему, Матюшкину, посчастливилось прочесть «Бориса Годунова»…

– Да, Россия обрела в нем своего Байрона… Ну-с, а что поделывает мой прежний сослуживец, милейший Горчаков? Он ведь тоже вашего выпуска?

Князь Горчаков, дипломат, «баловень фортуны», был однокашником Федора, но Федор недолюбливал князя и встреч с ним не искал; видались они лишь раз, после сибирского путешествия, в Петербурге, да и то мимолетно, и встреча вышла холодная.

– Блестящий молодой человек, – заметил президент. – Далеко пойдет, далеко.

– У нас, Иван Антонович, блестящими молодыми людьми пруд пруди. А вот честных и дельных мало. Были, но… – Федор осекся.

– Происшествие четырнадцатого декабря? – Темные брови Каподистрия вопросительно приподнялись. – Ужасное происшествие. Молодые люди жестоко заблуждались. Я изучал историю революций голландской, американской, французской. И даже трактат написал. Есть страны, мой друг, еще не созревшие для конституционных установлений…

– Греция в их числе? – спросил Федор резко, спохватился и добавил мягче: – Простите, но мы так разговорились, что я счел возможным…

– Нет-нет, отчего же…

– Видите ли, господин президент… Вы позволите мне быть откровенным?

– Я никогда и ничего так не желаю, как откровенности. Однако… – он улыбнулся, – почему же опять «господин президент»?

«И чего это я так распахнулся?» – оторопел Федор. Ему стало досадно на свою столь быструю откровенность.

– Видите ли, – сказал он, – я, натурально, еще не знаком с положением страны, вверенной вашему правлению… И потому, разумеется, не смею досаждать вам… Но… но если вы позволите, мы могли бы продолжить наш разговор, когда я несколько осмотрюсь. Если, конечно, вы сочтете это возможным…

– Непременно продолжим, Федор Федорович, – любезно согласился президент. Он секунду помолчал и сказал по-прежнему доброжелательно и спокойно: – Вам и команде следует отдохнуть. Рассчитывайте на неделю dolce far niente. Где вы полагаете остановиться?

– На корабле.

– Воля ваша, но – вот мой дом.

Федор поблагодарил.

Возвращаясь на бриг, он хмуро покусывал ус. «Доколе, господи? Молчи, таись! Вечная оглядка. Экое подлое рабство! Там, дома, в России, молчи, таись, цепеней. Здесь тоже. Граф может… конечно, может!.. Отпишет в Петербург: прислали, дескать, потаенного бунтовщика…»

 

10

Миновал недельный отдых, а Каподистрия все еще не отправлял Матюшкина в плавание. Президент дожидался курьера из итальянского города Анконы, но курьера не было, и Федор переехал с брига в маленькую гостиницу на площади Трех Адмиралов.

Возвращаясь от Каподистрия, он садился у окна, зажигал свечу, писал длинные письма Оксиньке.

Окно выходило в садик, обнесенный низкой каменной стеной. Посреди высился кипарис, такой рослый и широкий, что, казалось, темной громадой своей рассекал надвое небосклон, усеянный звездами. Были в саду и оливковые деревья, сухие, искривленные, словно тощие грешники, корчащиеся в невидимом адском пламени. Струилась вода и, всплескивая, наполняла бассейн, на краю которого с кувшином в руке возлежал пузатый сатир.

Хорошо было в эти ночные часы, когда камни, остывая, источали древнее тепло, когда звенела в бассейне вода, а богатырь-кипарис стоял неподвижно, развалив надвое ясное звездное небо. Хорошо было писать в эти ночные часы длинные письма, полные тех милых глупостей, которые имеют цену лишь для влюбленных. Наверху просыпался внук хозяина гостиницы; мать, баюкая его, напевала колыбельную:

Жил-был старый дедка, С ним горластый Петька, Что певал на зорьке, Подымая дедку. Но пришла лисица И загрызла Петьку, Что певал на зорьке, Подымая дедку. Но явился псина И загрыз лисицу…

Федор курил и слушал сонный голос гречанки. В одну из таких ночей его вызвал президент. Каподистрия был бледен: на юге Пелопоннеса начался мятеж; мятеж поднял правитель области Мавромихали.

– Он не меня предал, – взволнованно говорил Каподистрия. – Не меня, но Грецию! Он хочет поднять на Грецию… Кого же?! Спартанцев! Изменник… Вероломный старик… Нет, он не позабыл, оказывается, почестей и денег Константинополя. Что? Да-да, был правителем Майны еще при турках… Я поверил, что будет служить новой Греции. Двое сыновей погибли за нее. И я оставил его правителем. Я посылал ему ежегодно двести тысяч пиастров. И вот он поднимает бунт, творит разбой, грабит казначейства. Смотрите, мне пишут члены народной думы: большинство спартанцев за правительство…

Каподистрия разложил карту юго-восточной части Пелопоннеса.

– Послушайте, Федор Федорович… Только что прибыл курьер из Анконы. Тамошний российский консул извещает, что готов отпустить семьсот бочонков пороха. Вы понимаете, как это важно для нас? Пора в путь. – Он протянул Федору узкую руку. – И возвращайтесь скорее. С богом. Дайте обниму…

«Ахиллес» ушел из Навплиона вслед за облаками; облака валили через горы к морю. В то самое утро к Навплиону приближался английский бриг «Феллоу». Лейтенанты Матюшкин и Стоддарт обменялись приветственными сигналами и вскоре потеряли друг друга из виду…

Обежав Пелопоннес, Федор взял курс на северо-запад. Море было синее синего. «Цвет морской пустыни», – говорили натуралисты в своих книгах. Быть может, так, если зачерпывать воду сачком. Но когда оглядываешь этот горизонт… О нет! Ионическое море не было пустыней. Корабли военные и купеческие встречались часто. То английские, то французские, то свои, русские. Шли купцы Сардинии, торговцы Марселя, негоцианты Триеста. Британский корвет спешил с депешами из Ла-Валетты в Навплион. Французский фрегат вез посланника в Неаполь. Русский курьер держал путь в Петербург. Маячили на горизонте и скрывались, как призраки, неведомой нации суда – должно быть, пираты…

И вот уже в полуденном небе начертаны, словно свинцовым карандашом, свободные, смелые линии. Италия!.. Еще ближе – и открывается Анкона, на склонах, в долине… «Ахиллес» ложится в дрейф у брандвахты с флагом папы римского – белое полотнище и лик мадонны. Мичман Скрыдлов везет на брандвахту корабельные документы. Все в порядке, можно следовать в порт.

Еще только отдают якорь, а шлюпки уже окружают бриг. Восклицания и быстрые жесты, печальные глаза и протянутые руки, музыка, улыбки, пение: это налетают на моряков анконские портные и музыканты, нищие и барышники, актеры и фокусники.

Федор съезжает на берег. К. нему подкатывает коляска, чернявый кучер ловко щелкает кнутом.

Какой хорал звучит в древнем соборе?.. А вот и биржа. Не биржа – прямо-таки Меркурия храм. Анкона, Анкона… Как мелодичен перезвон твоих колоколов, как, должно быть, весело вон тем пригожим горожанкам, что стрекочут, жестикулируя, подле бассейна с фонтаном! А эти узкие улочки, эти старинные дома, и узорные решетки, и маленькие уютные площади…

Капитан Матюшкин представляется российскому консулу. Консул, неаполитанец родом, человек бойкий, верткий, мешая русские слова с итальянскими, усаживает капитана к столу. О, он угостит синьора Матюшкина превосходным обедом. И впрямь Федор еще не едал таких блюд: жареная рыба и жареная зелень в пяти видах. Консул подливает вина, говорит, что адмирал Рикорд уже блокирует Дарданеллы; Константинополь, султанская столица, испытывает голод. Федор ест и пьет и говорит о мятеже в Майне, о том, что Каподистрия посылает на мятежников батальоны регулярной армии. Консул наливает Матюшкину еще бокал и рассказывает, что союзники очень недовольны президентом и, как слышно («но все это, разумеется, между нами»), помышляют об устранении Каподистрия за его явное предпочтение русским…

В тот же день началась погрузка бочонков с порохом. Уверившись, что дело сладилось, Матюшкин едет в оперу. Нынче дают «Норму» Беллини. Он занимает кресло в партере, и его охватывает почти позабытое чувство приятного волнения и праздничности, какие он всегда испытывал на театре: и в Петербурге, во французской опере, и в лондонском Ковент-Гардене, где волонтером «Камчатки» слушал знаменитую певицу Квинтерлен, и в Рио-де-Жанейро, где смотрел итальянский балет…

 

11

Залп носового орудия, ядро просвистало. Однако неприятель шел прежним курсом. Второе ядро заставило его убавить парусов. Матюшкин подвел бриг на пистолетный выстрел.

– Какой нации? – по-французски закричал в рупор мичман Скрыдлов.

– Турецкой. Следую с депешами и ранеными в Александрию! – ответили тоже по-французски.

– Пусть держатся у нас под ветром до рассвета, – сказал Матюшкин мичману.

Тот опять закричал в рупор. Турок ответил, что должен исполнить долг, идти своим курсом. Матюшкин усмехнулся:

– Скажи: и мы должны исполнять долг, то есть в случае отказа открыть огонь.

Турки начали убирать паруса. «Ахиллес» дрейфовал неподалеку. Пушки его были наведены на турецкое судно. На обоих кораблях все затихло. Светила полная луна, шелестели волны.

На рассвете турецкий капитан поднялся на борт «Ахиллеса». Его сопровождал переводчик, испитой австриец.

– Передайте вашему капитану, – сказал Федор, – я должен осмотреть судно, заклепать пушки, разоружить команду и доставить вас в ближайший греческий порт.

Турок покорно вздохнул:

– Воля аллаха. Если греки меня не расстреляют, то уж Ибрагим-паша наверняка отрубит голову.

Шлюпки и баркас подошли к туркам. «Ак-Дениз» называлось это султанское судно. Еще несколько минут, и флаг с полумесяцем был спущен, его место занял андреевский.

Пока матросы отбирали оружие у турецкой команды, мичман Скрыдлов с двумя унтерами осматривал палубу. Австриец-переводчик и капитан следовали позади. Турок бормотал что-то.

– Господин мичман, – твердил австриец, – уж лучше бы начать с юта, там ждут вас кофе и настоящий турецкий табак.

А Скрыдлов брезгливо прижимал к носу платок:

– Тьфу, пропасть, экая вонь!

Никогда он не думал, что на военном судне может быть такая грязь. Вдруг мичман склонился над люком: он увидел не раненых турецких солдат, а… греков.

– Кто это? – строго спросил он австрийца.

Переводчик не ответил.

– Кто это? – Скрыдлов схватил капитана за шиворот.

Капитан молчал.

– Пять минут, и чтоб все пленные были на верхней палубе. – Скрыдлов поднес к носу австрийца пистолет. – Вот сигара! Ну, живо!

Пленных было больше пятидесяти. Уже неделю задыхались они в трюме. Их везли в Александрию на невольничий рынок.

– Еще есть?

Турок отрицательно замотал головой. Испитой австриец с загадочной улыбкой взглянул на Скрыдлова:

– Есть и еще, господин мичман.

– Ведите.

Австриец что-то шепнул капитану. Тот умоляюще приложил руку к сердцу.

– По их обычаям нельзя смотреть гарем, – сказал переводчик.

– Здесь русский флаг, – вспылил мичман.

– Капитан не думал, что русские будут смотреть его сераль.

Скрыдлов побагровел:

– А мы не думали, что он торгует рабами.

– Извините, – сказал турок, опять прикладывая руку к сердцу. – Я равнодушно переносил свою участь, но теперь…

– Вперед! – гаркнул Скрыдлов.

Капитан сам отворил дверь большой каюты, бросил ключ и в сердцах плюнул.

Женщины были в греческом платье, но лица их закрывали покрывала. Они сидели неподвижно. В углу каюты торчал сморщенный коротышка.

– Евнух, – с усмешкой пояснил австриец.

Скрыдлов пробормотал: «Бахчисарайский фонтан», черт возьми!» – и энергичным жестом указал евнуху на дверь. Коротышка заковылял вон. Пленницы тотчас сбросили покрывала.

– Я из Навплиона, – молвила одна, заливаясь слезами.

– Мои родные в Наварине. Спасите меня! – закричала другая.

Турецкий капитан лопотал:

– Неверность женщины неудивительна… Берите, берите… Голова пропала, мне ль жалеть две тысячи пиастров, которые я уплатил за них?!

Два дня спустя Матюшкин повстречал в море отряд контрадмирала Сахтури, сдал ему захваченный «Ак-Дениз», а сам устремился к Навплиону.

 

12

Вечером того дня, когда Стоддарт положил якорь близ главной пристани, в Навплион вернулся негоциант Абадиос. Поздно ночью он заперся с лейтенантом в каюте.

Мятеж на юге Пелопоннеса был делом не только Петра Мавромихали и его приспешников, но и негоцианта Абадиоса. За Абадиосом стояли сэр Даниэль Байли, английские дипломаты. И вот теперь Абадиос наставлял лейтенанта. Стоддарту надлежало тайно помочь мятежникам оружием. «Все это, господин лейтенант, должно совершить так, чтобы не навлечь подозрения русского союзника…»

В укромную бухту неподалеку от порта Алмирос фрегат пришел поздним вечером. Нигде не было ни былинки света. Лейтенант приказал спустить шлюпку, и вот уж она прихлопнула днищем.

Матросы гребли осторожно. Вода крутилась под веслами черными воронками. «Феллоу» таял во тьме. А из тьмы надвигались скалы.

Стоддарт прыгнул на берег.

– Ждите меня здесь, – сказал он унтеру. – И смотрите, не курить!

Галька загремела под его ботфортами. «Где же они, дьяволы?» – недовольно подумал Стоддарт. Сказать по правде, он предпочитал честный бой, а не эдакие закулисные делишки. Но дисциплина есть дисциплина, черт ее побери, а приказ есть приказ, будь он неладен! Стоддарт опустился на обломок скалы.

Какие-то фигуры показались на мысу. Слышно было, как отфыркивались лошади.

– Здравствуйте, капитан, – сказал кто-то из темноты на ломаном английском языке.

Поехали сперва берегом, потом свернули на тропу. Тропа вывела к селению. Белели жилища спартанцев – двухэтажные башенки. Вокруг было безлюдно. Передний всадник осадил коня у ворот маленькой крепости, нагнулся к решетчатому оконцу, негромко сказал несколько слов. Ворота отворились. На дворе раздавались голоса, звон оружия.

Петро Мавромихали принял лейтенанта в просторной комнате. Ее убранство составляли ковры и дорогое оружие, развешанное на стенах. Стоддарт сел на груду подушек. Один из его провожатых был переводчиком.

– Господин капитан, – сказал он. – Петро-бей желал бы говорить в присутствии своего сына Георгия и брата Константина.

– Пусть войдут.

Младшие Мавромихали были в богатом одеянии. У обоих на руках перстни, оба стройны и черноусы. Они сняли фески и сели на ковры. Мальчик-слуга с испуганным красивым личиком подал кофе и трубки.

Петро-бей начал говорить. Речь его была быстра. Он потряхивал гривастой головой. Петро-бей говорил, что восстание задыхается. Почему? Большинство спартанцев не хочет идти против Каподистрия. Да-да, они не хотят, чтобы этот проклятый кивернитес был заменен более достойным человеком, который, видит бог, поладил бы и с англичанами и с французами.

Стоддарт был моряком, а не дипломатом.

– Мы привезли оружие и порох, – сказал он. – Какого еще дьявола?

– Что проку в оружии, – резко ответил Петро-бей, – когда из него некому стрелять?

Стоддарт выпятил подбородок.

– Уж не хочет ли Петро-бей, чтобы за него стреляли моряки королевского флота?

– Господин капитан, – вкрадчиво сказал сын Петро-бея Георгий, – не следует, однако, забывать, что наша фамилия и все наши друзья ненавидят Каподистрия. Что бы ни случилось в Майне, мы еще можем сослужить службу.

Стоддарт понял.

– Ладно, – сказал он лениво. – Мне приказано привезти оружие. Теперь… Что же? Оно вам не нужно? Что же нужно? Впрочем, я не уполномочен… Оружие не нужно? Так. Значит, я должен вернуться на корабль. Лошадей!

В комнату вбежал высокий бледный грек в изодранной куртке. При виде его Константин и Георгий вскочили на ноги. Но Петро-бей не шевельнулся. Высокий судорожно дергал ус.

– Говори, собака! – гневно крикнул старик Мавромихали.

Высокий сразу обрел дар речи. Все слушали его, замерев. Когда грек в изодранной куртке умолк, Петро-бей, не выпуская изо рта трубки, посмотрел на переводчика.

– Скажи этому капитану, пусть ждет до утра в бухте. Если утром от меня не будет вести, пусть идет на остров Идру со своим оружием. Скажи: так условлено. Скажи, это не мое слово. Это слово Абадиоса.

Стоддарт с одним провожатым погнал лошадей. До рассвета еще было несколько часов, но роса уже начала ложиться, тянул холодный предутренний ветер. На берегу они спешились.

– Что там у вас стряслось? – спросил Стоддарт, переводя дух.

– Этот человек, господин капитан, гонец из соседнего селения: подходят отряды Каподистрия.

– Что же вы будете делать?

– Драться, капитан.

Стоддарт пошел к шлюпке.

В ту ночь доносилась перестрелка, усиленная горным эхом. Дважды ухнула пушка, и английские моряки увидели отблески пламени. Лейтенант держал бриг наготове. Еще в Навплионе Абадиос сказал Стоддарту, что связан с Мавромихали через лазутчиков и что он, Стоддарт, узнает о дальнейших поручениях от Петро-бея… Лейтенанту показалось обидным плясать под дудку паршивого греческого торговца. «Чернявая устрица», – бранился Стоддарт, но послушно дожидался известий от мятежников.

– Под кормой шлюпка, сэр, – доложили Стоддарту, когда уж взошло солнце.

В ялике сидел грек в красной феске. Стоддарт узнал своего переводчика.

– Сражение проиграно, – сказал грек, ловко взобравшись по шторм-трапу, – отряды Петро-бея рассеяны, сам Петро-бей, сын его и брат едва унесли ноги.

– Ну, – процедил Стоддарт, – чего вы хотите?

– Петро-бей должен укрыться на борту вашего судна, сэр. Ему грозит арест.

– Где он? – сердито спросил Стоддарт.

– В нескольких милях к востоку, сэр. Я покажу.

Три часа спустя Мавромихали были на борту британского судна. Оно должно было доставить их на остров Идру, где уже готовились к новому восстанию против центрального правительства.

 

13

Матюшкин огибал мыс Матапан и думал о том, как бы поскорее добраться в Навплион. Но ветры дули слабые, а потом и вовсе заштилело, и «Ахиллес» потерял ход.

Штиль, по счастью, был недолгим. На исходе вторых суток Матюшкин велел паруса окатить водой, чтобы они, высыхая, натянулись получше. Все это было исполнено; бриг полегоньку двинулся вперед и, должно быть, в тот же день оставил бы за кормой мыс Матапан, как вдруг послышались выстрелы.

Шлюпка-четверка гналась за бригом. На четверке палили в воздух. Восемь греческих матросов, низко сгибаясь, стремительно заносили весла и быстро выпрямлялись, резко и сильно вырывая весла из воды. «Ахиллес» лег в дрейф. Четверка подвалила к борту.

– В чем дело, ребята?

Один из греков помахал конвертом.

– Давай!

То была депеша от Сахтури. Контр-адмирал извещал командира «Ахиллеса», что прошедшей ночью батальон регулярной армия занял последнее селение, принадлежащее мятежнику Мавромихали. «Однако сам Петро-бей, – писал контр-адмирал, – укрылся на корабле неизвестной нации. Корабль сей не поспел, конечно, еще выйти из Мессинского залива, но, очевидно, идет в открытое море. Ввиду чрезвычайной важности задержания мятежника Петро-бея прошу Вас, господин капитан, занять пост близ мыса Матапан. Вверенные моему командованию бриги расположатся на выходе из Мессинского залива, начиная от мыса Акритас и далее к востоку. Ближайшим к Вам судном будет бриг «Тималион», командиру коего капитану Чиприоти дано мною приказание снестись с Вами. Надеюсь, корабль дружественной России примет участие в арестовании государственного преступника и тем окажет еще одну услугу свободной Греции. Вы, господин капитан и кавалер, возможно, будете испытывать нужду в опытном лоцмане, а по сему позвольте предложить Вам услуги подателя сей депеши. Примите уверения…»

Федор задумчиво повертел в руках конверт. Однако задача… Каподистрия ждет боеприпасов. Но Сахтури извещает, что мятеж подавлен. Значит, нужда в порохе покамест не так велика… А Мавромихали, эта продажная сволочь, должен быть схвачен.

– Лоцмана на борт! – приказал Матюшкин. – Гребцам обождать.

Он ушел в каюту и сел за письмо к командиру греческого брига «Тималион». Надо сговориться с капитаном Чиприоти: выстрел под ветер – значит, вижу судно; два выстрела – прошу рандеву.

Вечер застал «Ахиллеса» уже не на востоке от мыса Матапан, а к западу от него. Матюшкин занял дозорный пост. С берегов Пелопоннеса натекали сумерки, делая море лиловым. В кают-компании на диване отдыхал грек-лоцман. Матросы на баке курили, рассказывали разные разности, что называлось по-корабельному «звонить в лапти».

– На Великом, значит, окияне, на сальном, братцы, на буяне, в Балтийском море был рекрут-горе… – напевно и негромко плел кто-то из марсовых. – Службу служил да по деревне тужил… Много спал да мало знал, а по ночам на вахту боцман шибко гонял… За что? А так! За то, что рекрут был дурак… Дураков не жнут, не сеют, в службе, как жерновом, мелют, дураки сами родятся да на наши руки валятся…

В полдень сблизились «Тималион» с «Ахиллесом», обменялись сигналами, опять разошлись. А перед вечером пальнула сигнальная пушка с греческого брига, и на «Ахиллесе» тотчас пробили тревогу.

Матюшкин увидел корабль, вопросительно взглянул на Скрыдлова.

– Точно так, «Феллоу», – сказал мичман.

Федор потер щеку. Союзник, черт побери… Вот штука!

– Греки идут наперерез «Феллоу», – доложил Скрыдлов. – Сигнал с «Тималиона», Федор Федорыч.

– Что такое?

– Уверяют, то самое судно, на борту которого Мавромихали.

– Ответьте: начинаем сближение.

– Слушаюсь.

«Тималион» и «Ахиллес» подходили к «Феллоу». Англичане не могли не видеть их.

– Молчит, Федор Федорыч.

– Что это, наконец, значит? – вслух подумал Матюшкин.

Лейтенант Стоддарт отнюдь не радовался союзникам. О, конечно, он бы всыпал этаким стрижам! Однако какой скандал грянет в высших сферах! И разумеется, на заклание отдадут его, лейтенанта Стоддарта. Ну а если греки знают, где этот чертов Мавромихали?

«Тималион» и «Ахиллес» подошли к «Феллоу». На английский бриг явился капитан Чиприоти, старый хитрец, с лицом загорелым, веселым, морщинистым.

– Позвольте поздравить вас, – ласково сказал Чиприоти.

– С чем же? – нахмурился Стоддарт.

– Адмирал шлет вам поздравления от имени президента.

– Не понимаю, сэр.

– О, скромность похвальная, – сиял Чиприоти, – похвальная скромность, капитан Стоддарт. Вам удалось схватить важного преступника, посягнувшего на законное правительство свободной Греции. Позвольте от души…

Стоддарт, краснея, протянул руку. У него был вид школьника, попавшего впросак.

– Контр-адмирал Сахтури, – продолжал грек, так и лучась всеми морщинами, – надеется исхлопотать у союзных адмиралов награду, достойную вас.

Стоддарт наконец понял. «Ну и бестия!» – подумал он, с уважением глядя на маленького человечка. А Чиприоти продолжал:

– Вы, конечно, теперь в Навплион. Сдать преступника законному правительству? Мне поручено сопровождать вас. И вот, – Чиприоти указал на русский бриг, – господину Матюшкину тоже. Не терпите ли вы в чем-нибудь нужды, сэр?

– Не-ет, – промямлил Стоддарт. – Благодарю вас.

 

14

Выслушав лейтенанта, Абадиос утратил свое любезное спокойствие. Ему страсть хотелось обругать красавчика, из-за нерасторопности которого старик Мавромихали угодил в темницу.

Однако какими бы полномочиями и доверием английских дипломатов ни был обличен грек-негоциант, он все же предпочел не выражать своих чувств вслух, ибо кулаки мистера Стоддарта заслуживали почтения, а склонность флотских офицеров к кулачной расправе была ему известна.

С кислой улыбкой Абадиос предложил лейтенанту кофе и ликер. Стоддарт весьма нелюбезно отказался. Его, видите ли, призывали на бриг какие-то неотложные заботы.

– Итак, мистер Стоддарт, – повторил Абадиос, провожая моряка в прихожую, – ваш «Феллоу» пусть дожидается распоряжений.

– Чьих? – буркнул Стоддарт.

– Моих, – наставительно и строго ответил Абадиос.

Стоддарт ушел, громко отстукивая каблуками.

Абадиос задумался.

Видит бог, он не щадил ни себя, ни капитала и в дело освобождения Греции внес свою лепту. Он и теперь бы поддерживал правительство, когда бы во главе не стоял Каподистрия. Граф, увы, ориентируется на российскую державу, а лучше британского льва нет и быть не может. О, конечно, граф человек умный, сердцем любящий родину, но его ориентация… Правда, он маневрирует искусно. Однако маневры прекратятся, едва турки будут окончательно сломлены… И сэр Байли намекнул недвусмысленно: приспело время решительных действий. Люди найдутся. Бедняга Каподистрия, у него мягкое сердце: он заточил в крепость лишь старого Петро-бея, а родственников не тронул, оставил в Навплионе под домашним арестом…

Недели две спустя Абадиосу удалось подкупить полицейского урядника, присматривавшего за Георгием и Константином Мавромихали. Подкуп удался без особого труда: урядник был столь же алчен, сколь и безобразен. А безобразен он был редкостно, хоть сейчас в кунсткамеру.

Почти каждую полночь бунтовщики являлись в дом Абадиоса. Он вел с ними осторожные разговоры. Оба готовы были вызволить Петро-бея из темницы и жестоко отомстить Каподистрия.

 

15

Президент надел темно-синий сюртук, надел шляпу, взял стек и вышел из дому вместе с ординарцем.

Было еще рано, но в улицах слышались голоса людей, торопившихся в церковь: в Греции, по старому обыкновению, заведенному в годы турецкого владычества, воскресные обедни служили чуть ли не на рассвете.

В переулке, у церкви святого Спиридония, небольшой и мрачной, но с веселой белой звонницей, уже собралась толпа, одетая в праздничные платья, и толпа эта, настраиваясь на серьезный и благочестивый лад, медленно втягивалась в храм.

Увидев президента, прихожане теснились к нему, кланялись. Каподистрия отвечал на приветствия. Вдруг он заметил Георгия и Константина Мавромихали. Ничего удивительного в том, что и они пришли в церковь, но какое-то неясное предчувствие заставило Каподистрия замедлить шаг. И не успел он поздороваться с Мавромихали, как грянули пистолетные выстрелы. Мавромихали стреляли почти в упор. Каподистрия был убит наповал.

Толпа закричала, послышались беспорядочные выстрелы. Все смешалось… Ординарец Кокони увидел, как один Мавромихали опрометью кинулся в переулок. Кокони выхватил пистолет, нажал курок. Осечка! Кокони выхватил второй пистолет. Выстрел. Беглец странно подпрыгнул, взмахнул руками, метнулся в сторону и скрылся из виду. Кокони озирался. Где же другой? Вокруг слышались крики, топот, плач. Сполошно звонил колокол, металась над церковью, роняя перья, голубиная стая.

Матюшкин проходил в тот час неподалеку. Он поравнялся с кофейной, увидел в окнах нескольких офицеров, а на площади солдат, которые, составив ружья, курили, дожидаясь развода караулов. Федор уже собирался свернуть за угол, когда услышал крики и выстрелы.

Солдаты побежали. Федор – за ними. Несколько минут спустя они были уже у церкви. Труп президента укладывали на носилки.

– Убийца там… Туда, вон туда, где крепость Ич-Кале, – сказал какой-то офицер.

– Давай! – чужим голосом скомандовал Федор.

Офицер кликнул солдат.

Они догнали беглеца на окраине города. Константин Мавромихали ковылял, прижимая руку к спине: пуля Кокони раздробила крестец. Солдаты ринулись вперед, едва не сбив с ног Федора, и настигли убийцу. Тот упал с криком: «Пощады, пощады!»

Когда Матюшкин подоспел, Константин корчился, изувеченный прикладами. Федор приставил к виску его пистолет, выстрелил. Мавромихали дернулся всем телом, точно на него плеснули кипятком, и затих.

Весь день Федор провел в Навплионе. Комендант Альмейда просил его помощи на тот случай, если заговорщики, воспользовавшись смертью президента, начнут мятеж. Федор послал своих гребцов на «Ахиллес», приказав мичману Скрыдлову изготовить орудия к бою, а людям раздать оружие.

Лишь поздним вечером, убедившись, что власть прочно удерживают сторонники Каподистрия, Матюшкин оставил берег.

Очутившись на борту корабля, в каюте, Федор почувствовал себя совершенно разбитым. Он опустился в кресло и долго сидел, неподвижно глядя перед собою, думая, что хорошо было бы вымыться и переменить платье, и не находя сил окликнуть денщика. Наконец он позвал его и велел нагреть воды, однако, когда денщик явился и сказал, что можно баниться, Матюшкин рассеянно кивнул, но с места не двинулся.

Федор, не зажигая огня, просидел в кресле чуть ли не всю ночь. Мысли его текли несвязно. То виделся ему труп Каподистрия с простреленной головою, с седыми волосами, выпачканными кровью, то Константин Мавромихали, которого он прикончил, как собаку…

А утром пришла депеша. Контр-адмирал Рикорд приказывал командиру брига «Ахиллес» направиться к мысу Вати, что на восточном берегу Пелопоннеса. Там, в пятнадцати милях к востоку от северной оконечности этого мыса, «Ахиллес» должен был соединиться с бригом капитан-лейтенанта Замыцкого и люгером лейтенанта Мятлева. Далее депеша сообщала, что на мысе Вати греки прижимают к морю превосходящие силы противника и русские ударом с кораблей должны принудить неприятеля к сдаче.

Депеша Рикорда призывала его действовать, и он вышел из каюты хмурый, с воспаленными глазами, но вышел так, как выходил много лет назад капитан Головнин навстречу океанским штормам: нетерпеливый, с быстрым, зорким взглядом.

Как и было приказано, три русских корабля встретились близ мыса Вати. Красивое то было зрелище, когда они сближались, облитые светом эгейской зари, и ветер, упругий, звенящий, пахнущий эгейской солью, надувал тяжелые, грубые паруса.

На «Телемаке» собрался военный совет. Капитан-лейтенант Замыцкой держался радушным хозяином. Лейтенант Мятлев, плечистый коротышка, дружески жал руку Матюшкина. Греческий полковник, приехавший с берега, богатырь в поношенном мундире и с рукою на перевязи, сказал русским офицерам несколько приветственных слов.

Боевые действия решено было открыть нынче. Десантную партию поручили Матюшкину. В заключение Замыцкой поздравил Федора с производством в капитан-лейтенанты; приятную новость велел передать Федору адмирал Рикорд. Все стали поздравлять командира «Ахиллеса». Федор благодарил, улыбаясь смущенно. Черт побери, он на поверку вовсе не чужд чинам и наградам.

Около полудня «Телемак», «Ахиллес» и «Широкий» приблизились к мысу Вати на картечный выстрел.

Федору десант был внове. Он волновался, играл желваками, чувствуя во всем теле нервную дрожь. И, как всякий человек, идущий с десантной партией, стремился поскорее выбраться на берег и… страшился берега.

Корабли прикрывали высадку. Над головой Матюшкина взвизгнула картечь, с тугим свистом пролетели ядра. Потом он увидел на воде злые всплески турецких пуль. А на горах, окружавших долину, возникали, как хлопушки, клубочки порохового дыма. Они были все ниже и ниже: греки валили с гор на турецкий лагерь.

Берег был близок. Федор отчетливо видел турецкие завалы, скалы, рощу, видел пену прибоя. Вокруг баркаса вскипало все больше маленьких всплесков. Точно дождь шел. Артиллерия перенесла огонь дальше. «Пора! – подумал Федор. – Господи, помоги мне!» Он поднял руки с двумя пистолетами, прыгнул за борт шлюпки.

Вода была выше пояса. Он пошел, тяжело и сильно разгребая воду, чуть подпрыгивая при накате волны. «Только бы выскочить, только бы на берег…» – неслось в голове его, хотя он и знал, что на берегу ждет рукопашная, но почему-то казалось, что надо только добраться до берега, и все будет хорошо.

Матросы закричали «ура», крик этот слился с прибоем, и Федор уже ни о чем не думал, а только сильно разгребал воду ногами и корпусом, высоко подняв над головой заряженные пистолеты.

Сильный толчок отбросил правую руку; она стала легкой и как бы чужой. Он мельком взглянул на руку, все еще не опуская, а так и держа над головой, и увидел, что одного пистолета нет – вышиблен турецкой пулей.

Матюшкин, согнувшись, выскочил на берег. Следом за ним шли матросы. Наступили самые страшные мгновения: корабельные пушки уже не могли поддерживать десант, турки стреляли прицельно и дружно.

Но вот Федор скомандовал: «В штыки!» Он выхватил саблю; в левой руке его был пистолет. Он ринулся вперед, полный безотчетной ярости.

Матросы катились лавиной. Перед Федором вдруг возник рослый турок. Федор на миг зажмурился, ему обожгло, опалило щеку, но он будто и не почувствовал боли – ударил турка сапогом в пах, перепрыгнул завал.

Он рубил саблей, колотил пистолетом по чьим-то скулам, плечам, шеям…

Схватка была бешеная. Турки отступали в глубь долины. Матросы усилили натиск. Рукопашная продолжалась. С гор спускались греки. Где-то бил барабан… И этот дробный грохот звучал в ушах Федора, хотя он уже не бежал, не стрелял и не рубил саблей – он лежал, ткнувшись лицом в горячую каменистую землю.

 

16

Окно выходило в Финский залив. Чайки качаются на волне? Быть шторму. Там, за Толбухиным маяком, солнце багровое, грозное? Жди крепкого порывистого ветра, от которого взвоют домовые на чердаках Кронштадта.

Ксения научилась распознавать суда. Этот увалень с грязными, словно по ним веником возили, парусами? Казенный транспорт, идет с мукой в Свеаборг… Она отличала финские лайбы, груженные салакой, от ревельских посудин, набитых картофелем… Она не пугала яхту, принадлежавшую князю Лобанову-Ростовскому, с яхтой, принадлежавшей князю Голицыну… Без ошибки угадывала Ксения, куда направляются портовые баркасы: по служебной ли надобности или в шхеры – по грибы, по ягоды для офицерских жен… И теперь уже не оставлял ее равнодушной вид эскадры, когда кильватерным строем, в трепете вымпелов, вздымая бурун, стремительно, щегольски-горделиво шли корабли в балтийский простор, а за ними вскипал и пузырился пенистый след.

Но легла зима, залив покрылся льдом. Ветер гнал снежные столбики, и они бежали, змеясь и приплясывая.

Кронштадт зимовал.

Вечера в Морском собрании, любительские спектакли, хотя и не такие, как прежде, когда, говорят, лейтенант Николай Бестужев, ныне государственный преступник, сибирский каторжник, затмевал столичных актеров, – нет, не такие, как прежде, но все-таки… И хождение в гости. Именины, крестины, помолвки, свадьбы. А на масленицу – балаганы на Нарвской площади, заезжие лицедеи, шумное, пьяное, развеселое катанье на тройках с бубенцами.

Под барабанный раскат выходят на манеж флотские экипажи. Матросы маршируют, выпятив грудь, вздернув подбородок. А господа офицеры нет-нет да и заскакивают в трактирчик – «для сугреву».

Дрогнут в гаванях фрегаты, бриги, люгеры. Без парусов кажутся они оголенными.

В штурманском училище корпят над картами боцманские и унтер-офицерские сыновья. Пальцы у них коченеют в плохо натопленных классах. В бочках с водой мокнут розги.

От портовых мастерских за версту несет лаком, дегтем, стружкой. Мастеровые, большей частью из бывших флотских, чинят баркасы, строят шлюпки, знаменитые своей легкостью и прочностью кронштадтские шлюпки, выделывают все эти блоки, рымы, гаки, верпы – все то, без чего по весне не отправиться в путь балтийским судам.

А в доме Рикорда отбивают сумеречное зимнее время большие часы. Вправо – влево, влево – вправо качается маятник.

Петр Иванович присылал письма – свои и Федора – вместе с официальными рапортами в Морской штаб. Из Петербурга письма привозил Людмиле Ивановне нарочный унтер-офицер Нехорошков.

Штабного посыльного ждало обильное угощение. Это уж непременно. И младшая барыня садилась рядом. Оно, конечно, немного стеснительно для курьера, но и приятно.

Ксении нравилось, как чаевничал Нехорошков. Он поднимал блюдце в растопыренных пальцах, упирая локоть о стол, и дул сквозь усы, и мелко покусывал сахар. Ей любо слушать неторопливый Михайлин говорок. Любо потому, что унтер был долголетним спутником Федора. И она выспрашивала и про то, как Федор тонул среди льдов полунощного океана, и как голодовал в колымской тундре. Нехорошков отвечал обстоятельно, с философским спокойствием. Напившись чаю, опрокидывал чашку вверх дном, отирал усы, поднимался, произнося: «Благодарствуйте. – И добавлял: – Так что, барыня, нет еще такой напасти, чтоб нашего Федора Федорыча скрутила». И Ксения была благодарна ему за эту его уверенность.

Однако с недавнего времени она заподозрила Людмилу Ивановну в сокрытии какого-то важного известия. Да и Нехорошков почему-то стал избегать чаепитий с вишневым вареньем, отговариваясь тем, что начальство-де приказывало «вертаться единым духом».

Недобрые Ксенины предчувствия подкреплялись молчанием Федора. Она попыталась добиться откровенности Людмилы Ивановны, но ничего, кроме «успокойся, милая, все хорошо», сказанного преувеличенно веселым тоном, не услышала.

 

17

Раненных в бою на мысе Вати привезли в Навплион и поместили в госпитале.

Капитан-лейтенант Матюшкин лежал в отдельной палате; на стенах палаты дрожали солнечные блики.

Французский хирург, приехавший в Грецию с первыми добровольцами и получивший здесь такую практику, какая и не снилась его марсельским коллегам, искусно извлек у Федора турецкую пулю.

Угрюмый, с крепко сомкнутым ртом медик, закончив операцию, долго держал в своей жилистой руке запястье Федора. Несколько раз сосчитал он пульс и вышел из палаты, ничего не сказав госпитальным служителям. Впрочем, и без слов было понятно: дело плохо, русский потерял много крови.

Однако неделю спустя хирург обронил: «Выживет». И ущипнул седеющую бородку, как делал всегда, находясь в хорошем расположении духа. А еще через неделю сказал: «Бьюсь об заклад, этот малый проживет мафусаилов век». И улыбнулся, что случалось с ним очень редко.

Бог мой, как он ослабел! Сядь на нос муха, и ту, кажется, не прогнать. А потолок покачивается, словно в каюте, когда судно на якоре. Федор опирался на локоть. Ну-ка… ну, еще… так… вот так… Ух, поворотился. Сам, без помощи служителя.

Он глядел в окно, на ясный день, прислушивался к сухому стуку копыт по каменным плитам площади Трех Адмиралов.

«Борись за свободу, где можешь…» Братцы, сибирские изгнанники, ваш старый однокашник сделал свое дело. И он выживет, черт побери! Медик месье Лагранж сулит мафусаилов век. Благодарю, месье Лагранж, благодарю. У вас отличные руки, хотя они и были вооружены самым что ни на есть инквизиторским инструментом. Да, у вас отличные руки, а у меня, как вы говорите, великолепный организм. «Извольте мне простить ненужный прозаизм». Так, кажись, рифмует Пушкин?.. Пушкин, наш круг редеет. Далече Жанно, далече Виля. Но я всегда помню: «Верю, правда победит. Без этой веры темно жить». Так говорил Жанно. Ты, Пушкин, счастливого пути мне желал. Ты говорил: «И я б заслушивался волн». Знаешь ли, у каждого моря свой голос… Я видел океаны, внимал их грохоту. Я видел полунощный океан, над которым летели картечью ледяные осколки. Видел тот, что голубее голубого. И тот, который отливает сталью. Они все разные. Но у них один закон: воля и ни минуты покоя, всегда движенье, и мощь, и вихрь… Трудные были мили. Сколько их было? Бог весть. И еще будут. Гремящие, пенистые, то в солнечном блеске, то в лунной чешуе. Дух занимается, когда курс твоего корабля совпадает с направлением ветра. Я всегда твердил себе: «Иди полным ветром». И пусть будет так до конца дней моих. Ведь моря вторят ветру, а голос морей – голос воли. Чего же слаще?..»

Горячий полдень стоял на дворе; реже стучали копыта по сухим каменным плитам; запах жарева доносился из ближайшего трактира.

Федор устал лежать на правом боку. Он улыбнулся, чувствуя, что нынче у него достанет сил еще раз поворотиться. Самому, без помощи служителя.

«Ну-ка… еще, еще… Вот так-то, фу-у-у, точно пушку с места сдвинул. Ну, не беда. Ничего. Теперь уж выжил. Выжил, и баста… И приду в Кронштадт. Ты будешь встречать меня, Ксения… А потом и провожать. Да, да, и провожать, милая…»

Протекли месяцы. И наконец настал день, когда Федор, худой, желтый, со складками у рта, поднялся с госпитальной койки. Все в нем дрожало – от слабости, от напряжения, от радости.

Черные стрижи резали небо. Каменистая дорожка шуршала под ногами. И вдруг как бы опрокинулось, встало перед ним – спокойное море. И Федор рассмеялся счастливо.

В Навплионе не было русских кораблей. Не было и брига «Ахиллес», которым командовал теперь Петруша Скрыдлов, произведенный в лейтенанты. Пришлось Федору дожидаться своих полмесяца.

Скрыдлов приехал за ним в баркасе. Поддерживая Матюшкина, усадил, крикнул гребцам:

– А ну, ребята, не оплошай!

Баркас ринулся.

Как настал нонешний год, Мы пошли, братцы, в поход…

И от этой старой матросской песни у Федора перехватило горло. А Петруша, улыбаясь, рубил воздух ребром ладони.

– Навались! – И шепнул таинственно: – Придем на бриг – обрадую…

Но Федор, должно быть, не расслышал. Он пристально смотрел на корабль: «Ахиллес» был уже недалеко, видно было, как спускали парадный трап.

– Нет, – зашептал Петруша, – ей-богу, не могу. Война-то с туркой кончилась! Слышь, Федор Федорыч? Кончилась! – Он гаркнул что было духу: – Навались, ребята, в Россию идем!

Федор обнял его и поцеловал в губы…

Кронштадт, 1960