Повстречаются в пустынной бухте два судна – праздник. С одного корабля на другой валят гости. Последний скаред табачком делится, самый мрачный боцман ухмыляется. Отчего? Что за причина? Не одна, сдается, несколько. На чужом судне все вроде бы по-иному, как-то занятнее. И очень любопытно разузнать новости, хотя, может, и никаких новостей нет. А главное – перебой в монотонном, что ни говори, течении корабельного времени.

Едва взяли на борт «островитян», глядь – паруса. И вот уж рыболовецкая шхуна «Михаил» стоит рядом с экспедиционной шхуной «Константин».

Ах, какая была подана ушица – янтарь и перламутр. Балтийцы, расположившись на палубе вперемешку с аральцами, ели, похваливали. Впрочем, и бутаковские были не таковские, чтобы с пустыми руками явиться, – притащили бочонок, дескать, знай наших, угощайся, молодцы.

На палубе «Михаила», склизкой от чешуи, ели, пили, разговор вели про минувший шторм. Рыбаки выспрашивали балтийцев с некоторой даже гордостью и ревностью, как, мол, здешняя буря – пришлась ли по вкусу? Матросы отвечали, что ничего, подходящая, а Забродин Аверьян, хекая и щурясь, повествовал, как на Барса-Кельмесе, по чести-то говоря, натерпелись они страхов и как господин штабс-капитан Макшеев повесил нос. Все посмеивались, а Иона-тихоня, кротко улыбаясь, вступился за Макшеева.

– Молоденек еще… Во Питере жил.

– Эва, во Пи-и-итере, – насмешливо протянул кто-то из рыбаков. – Так и что ж из того, что во Питере? Вона возьми-ка нашего Федора Степановича, что командиром у нас на посуде, его вот возьми. Тоже, братцы мои, и в чинах был и во Питере…

– А! – важно заметил Аверьян Забродин. – Совсем иная статья. Он ведь кто, ваш господин Мертваго? Он флотский, это тебе, голубь, не штабс-шнапс.

– Тоже не скажи, – ввязался Калистрат, по прозвищу «Ходи печь», тот самый, что третьего дня предлагал «порешить» Захряпина, – разные бывают, что на море, что на сухом пути. Тут, ребята, какой корень в душе. Ежели крепкий, то под любым ветром устоит, все едино, моряна ли, буран ли. Вот, возьми, приказчик наш Захряпин, Николай Васильевич… Видали его? А такой с бородочкой, крутолобенький… Ну, ну, он самый. Так вот, говорю, Николай Васильевич… Ууу! Крепок! – Калистрат восхищенно захмыкал… да вдруг и язык прикусил.

– А чего? Что такое? – посыпалось на него. – Ты что? Подавился?

Калистрат молчал, пятерней под рубахой елозил.

– Да уж ладно, – с веселой решимостью махнул рукой Феропонт, Калистратов товарищ, – ладно, чего уж, народ свой. Можно.

И то ли под влиянием чарочек, то ли от благодушия минуты Феропонт открыл слушателям историю, о которой все пятеро артельщиков, вчера только прибывшие с баркасом на шхуну «Михаил», помалкивали, хотя и уговору про «молчок» у них не было.

– Н-да-а, – Феропонт оглаживал свою путаную сивеющую уже бороду. – Н-да-а, сказал это он нам последнее свое слово, развел эдак-то руками и замкнул: а теперича, ребяты, решайте, воля ваша…

Матросы с «Константина» опешили. Да как так? Прямой бунт учинился на баркасе? За такое на военном, на императорском – шпицрутены, ежели не петля. Прямой бунт! И по справедливости этот самый приказчик, что на баркасе был, ни при чем он тут, этот самый Николай-то Васильевич Захряпин. Как же так?

– Воля, говорит, ваша, – все более воодушевляясь, продолжал Феропонт, – стоит и ждет. А нам тут вроде глаза промыло. А ведь взаправду не виноват он перед нами, по-божески ежели, то и не виноват, никак не виноват. И страшно нам сделалось, что безвинного человека погубить надумали. Отступились мы, прости, говорим, Николай Васильевич, прости, коли можешь, прости и не выдай. Что же ты думаешь? Думаешь, так тебе и заквохчал: не выдам, мол, братцы, ни за что не выдам? Али крест целовать стал? А ничуть! Ничего такого! Помолчал малость, да как взвился: «А ну, выгребай!» Мы к веслам и давай гресть, давай гресть. Выгребли из-за камней, Николай Васильевич парус велит ставить, а те, которые, кричит, спьяну чумеют, те, кричит, мордой в воду…

– И не пожалился? – недоумевали матросы. – Начальству рапорт?

– А ни-ни, – отрезал Феропонт.

– Пожа-алился, – скривился Калистрат. – Здеся, что в тайге, – власти где? Ищи-свищи. Я б ему пожалился…

– Ух ты, сокол какой, – негромко заметил Иона-тихоня. – Скажите на милость, Стенька Разин…

– Стенька не Стенька, – прихмурился польщенный Калистрат, – а не замай! Не замай! – И он помотал кулачищем.

В то самое время рядом, на шхуне «Константин», приказчик Захряпин, угостившись бутаковской сигарой, открывал совсем иную историю.

Было уже довольно выпито, все курили и, дожидаясь чаю, слушали Николая Васильевича. Слушали не из одной вежливости, ибо то, что говорил он, бросало на ученую экспедицию новый свет.

Один Федор Степанович Мертваго казался равнодушным и даже скучающим.

Бывшему капитан-лейтенанту Балтийского флота давно перевалило за сорок. На испитом лице его, под глазами, набрякли мешочки, голова сильно облысела, на темени и на висках остались клочки тусклых волос. Федор Степанович хорошо знал Захряпина, испытывал к нему почти отцовское чувство, однако все, что теперь рассказывал он, не только не занимало шкипера, но раздражало его, хотя раздражения своего и протеста Федор Степанович покамест не обнаруживал. Мертваго сидел рядом с Бутаковым, устало опустив плечи, зажав в зубах коротенькую трубочку, и, потупившись, вертел порожнюю рюмку.

А Захряпин, пощипывая молодую бородку и блестя глазами, с увлечением повествовал, как, будучи в Москве, посетил он Платона Васильевича Голубкова, «большого стотысячника, ежели не мильонщика», посетил в собственном его дому, что в Богословском переулке близ Тверской.

«Большой стотысячник» представлялся приказчику человеком необыкновенным. Подумать только: костромич, из самого скромного звания, а в какую силу взошел. И в государственной службе был, удостоился Владимира с бантом, Анны 2-й степени и даже алмазных к ней знаков, потом винные откупа в обеих столицах держал, самолично разведал золото в Саянских горах, прииски там завел, а уж после того и вовсе круто взмыл. «Да-а, бо-о-ольшой стотысячник, ежели не мильонщик», – почти восторженно повторил Захряпин, но было видно, что восхищает его не богатство, а размах и ум этого Платона Васильевича Голубкова.

– Даже и теперь, – говорил Захряпин, – когда уж, кажется, всем взял, на седьмом десятке, исполнен обширных замыслов. Стал я ему, господа, про здешнюю рыбу толковать, а он улыбается. Это, ответствует, мне известно от ваших главных акционеров Баранова с Зубовым, да помышлять, говорит, надо не об одних осетрах. О чем же, спрашиваю? О столбовой, отвечает, русской торговой дороге на Восток, в Индию. Вона куда метит! Огромные маховики в действо привесть! Пишет прошения в министерства иностранных дел, в финансовое. – Захряпин весело глянул на Бутакова. – От него и узнал про вашу, Алексей Иванович, экспедицию. От него-с! Платон Васильевич полагают, что ученая экспедиция весьма важна и в торговом отношении, потому англичанка проникает в сопредельные нам владения, а мы, дескать, медлим да мямлим, и все это от недостатка решительности и компанейства в купечестве.

Захряпин перевел дух, хотел было еще что-то прибавить, но Бутаков возгорелся, вскочил, взмахнул сигарой.

– Господа, господа, послушайте. Мне вот так и видятся пароходы на Арале, груженные товарами, и караваны, спешащие в Хиву, в Бухару, далее, далее. А тут-то, господа, тут-то какая жизнь может расцвесть! – Он ткнул сигарой в пространство. – Вот на этих самых богом забытых берегах. И поселения, и фактории, и поля. Ого-го! А начать надобно пароходами. Парусами немногое возьмешь. Пароходы! И еще – чугунку. У них там, в Европах, железные дороги да пароходы как бы венчают дело, у нас начнут. – Бутаков коснулся ладонью плеча Захряпина. – Верно, очень верно говорите, Николай Васильевич, никак нельзя. Джон Буль уж и без того полсвета заграбастал, а все ему мало. Отдадим, будет стыдно, стыдно и непростительно. А уж он, Джон Буль, своего не упустит, шельма… Нет, не упустит.

Бутаков сел и заговорил спокойнее.

– Вот, господа, помнится, встретил я на мысе Доброй Надежды, когда на «Або» ходил, одного майора. Так он мне про Афганистан рассказывал. Нет, погодите, не майор – капитан. Да, да, капитан Джонсон. Капитан, это – верно. Впрочем, не в том суть. Джонсон этот… Мы с ним в Капштадте познакомились, в трактире Джордж-отель обедали. Краснорожий, квадратный, природный Джон Буль. И, доложу я вам, занятный малый. Где только не носило его. В Испании служил под начальством герцога Веллингтона, и на Святой Елене, в гарнизоне, когда там Наполеона держали, и в Ост-Индии. А в Капштадт занесло мимоездом: домой спешил, возвращался из афганского похода. Ну-с, он мне рассказал, как они в Афганистане-то куролесили. Джонсон там ранения заполучил. – Алексей Иванович рассмеялся: – Как это у Байрона? Служба в британских войсках представляет постоянные случаи к смерти и никаких к производству. Это, кажется, не только в британских войсках… Ну-с, капитан мой не семи пядей во лбу был, а сказал так: чего же, мол, вы, русские, в Азии-то медлите? Вы ведь (это я, господа, подлинные его слова помню), вы ведь первая нация в свете, решительно первая. Почему же, спрашиваю, первая, сэр, из чего заключили? А как же, отвечает, как же не первая? Вы, русские, Москву свою не отдали, то есть, хоть и отдали, а сожгли, а мы никогда бы не отважились свой закоптелый Лондон спалить, бери его хоть Наполеон, хоть дьявол. – Бутаков бросил сигару. – Прошу прощения, меня с курса снесло. Еще раз говорю, верно, очень верно мыслит Николай Васильевич.

В продолжение речи Бутакова шкипер Мертваго хмурился больше и больше. Глаз он не поднимал, плечи его все так же были опущены, но порожнюю рюмку он уже выпустил, держал теперь в руке трубочку и быстро покусывал мундштучок. Едва Бутаков умолк, Мертваго процедил:

– Азия-с! По горло в дерьме, извините, сидим, а туда же – в колонисты. Гиль все это, господа, гиль и подлость.

За столом произошло движение, с минуту все молчали.

– Как прикажете понимать, Федор Степанович? – недоуменно спросил Бутаков.

Мертваго помолчал. Потом сказал негромко, как бы в задумчивости:

– Да ведь тотчас и капитально как объяснишься? Не быстро такое на ум всходит. Мне-то по крайности не быстро взошло. Э… Всю жизнь свою вам представить? – Он печально усмехнулся: – Нет у меня… уж не обессудьте… нет такого желания.

– Послушайте, Федор Степанович, – ввязался штабс-капитан Макшеев, – послушайте. Согласитесь, ваши слова… Гм! Вы высказались несколько оригинально. И всем нам желательно услышать разъяснение. Не правда ль, господа? Я лишь предварю вас, что совершенно разделяю мнение Алексея Ивановича. Да и как не разделять?

Он оглядел собравшихся с видом завзятого оратора. Красивое лицо его с усами а-ля Марлинский было почти вдохновенным. Он заговорил, как с кафедры:

– В Средней Азии открывается обширное поле деятельности. Взгляните, господа, на теперешнее наше положение в киргизских степях. Оно, разумеется, не упрочено, нет, покамест еще не упрочено, но достаточно обнадеживающе. Вот-с! Мы вышли на Сыр-Дарью, и туземцы не оказывают нам противудействия. Полагаете, по недостатку средств? О, конечно, кочевники худо вооружены. Но суть, господа, в ином, совсем в ином. Разбойные нападения хивинцев – вот где корень. Покоя ищут под защитой русского оружия, как некогда грузины искали. Мира и тишины вкусить жаждут. Теперь вопрос об английской колонизации. Что ж, надо признать, господа, они идут проворнее нашего, и самой историей назначено именно России пресечь это наступательное движение.

Макшеев облизнул губы и приложил руку к груди.

– Тут, Федор Степанович, все ясно как божий день, а замечание ваше, право, не может не фраппировать, и мы приглашаем – не так ли, господа? – приглашаем вас рассеять наши недоумения.

Все обратились к Мертваго.

– Хорошо-с… Не имею обыкновения уклоняться, – пробормотал Федор Степанович, собирая складки на лбу. – Хорошо-с! Однако, господа, вот что… Все ли вы согласны с Алексеем Ивановичем и вот-с… вот-с с господином штабс-капитаном? Николай Васильевич не в счет, ибо он всю кашу и заварил. Но другие? Ежели Алексей Иванович не против, то не угодно ль высказаться так… парламентски, что ли…

– А почему? Почему же? – с несвойственной ему торопливостью ответил Бутаков. – Я всех приглашаю. Еще ни разу, кажется, не давал повода, а? – чтобы кто-либо нуждался в моих приглашениях. – Он быстро и с беспокойством взглянул на Шевченко и Вернера.

– Нет, не в согласии! – неожиданно крикнул Томаш Вернер и залился горячей краской. – Русские побеждали многих. Турок побеждали, персов, и нас, поляков, побеждали, и горцев Кавказа, кажется, побеждают. И что же? Что же получили сами русские? – Он будто задохнулся на мгновение, но тут же заговорил опять и все так же стремительно, как с обрыва, мешая русские слова с польскими, коверкая ударения. – Что победы? Кому принесли славу? Вам? Вашей империи? Нисколько, панове! Еще царь Александр сулил вам конституцию. Где она? Где ваши права? У вас, панове, нет прав, а есть одни указы! Слава? Какая ж, господа, слава? Нисколько! Вот нисколько! – Вернер ухватил пальцами правой руки мизинец на левой и яростно потряс обеими руками. Его худые, запавшие щеки пылали, вислые усы вздрагивали. – Вот! Вот! Вот! – Он все потрясал руками, зажимая кончик мизинца. – Какая слава? Завоевателей всегда проклинают. Человеческая кровь не окупается куском земли, гроши, отнятые у покоренного, не приносят славы. Так что же вы тогда завоевали? Что? Скажите на милость?

– Господа! – Макшеев с грохотом опрокинул стул. – Что же это мы слышим, господа?

Вернер на мгновение увидел бледное, неподвижное лицо Бутакова и тут же почувствовал, как придавил ему ногу сапог Шевченко.

– Да как вы смеете… как вы… – прогремел Макшеев. И совсем тихо: – Нет, господа, я не принадлежу к тем, кто почитает себя патриотом оттого, что любит ботвинью, я не защитник и не оправдыватель крайностей… сами понимаете… Но, господа, – он возвысил голос, – я не могу допустить оскорбления…

– Довольно! Мы зашли слишком далеко! – Бутаков натянуто усмехнулся.

Наступило неловкое молчание.

Шевченко поднялся и вышел из-за стола. Он прошел несколько шагов, прислонился к фальшборту. Лицо у него было хмурое, замкнутое.