«Черная меланхолия», — шутил коротышка Истомин: штилевавший Арал представлялся ему меланхоликом.

Спустя неделю фельдшер поставил иной диагноз: «Буйное помешательство».

Диагноз был верным, и это выгодно отличало корабельного медика от многих его сухопутных коллег.

Предосенней порой на Арале гуляли крепкие норд-осты. Они грозили бросить парусник на камни, на отмели, и Бутаков решил отложить съемку восточного побережья до будущего лета, а покамест осмотреть срединную часть моря.

И находка каменного угля, и карты западного берега, и промер устья Аму-Дарьи — все это радовало Бутакова. И все же он испытывал нехватку в том, без чего экспедиция казалась ему не увенчанной главной наградой. Русские капитаны — «кругосветники» обретали их в Великом или Тихом. Но, черт подери, почему бы и Аральскому морю, раскатившемуся на десятки тысяч квадратных верст, не преподнести своему колумбу хотя бы один сюрприз?

Ветры и штормы? Однако за два месяца «Константин» дал командиру веские доказательства своей преданности, и в душе Алексея Ивановича угнездилась та внутренняя, почти необъяснимая связь с кораблем, отраднее которой дли мореплавателя нет ничего, а потому, невзирая на дурную погоду, они, то есть «Константин» и лейтенант Бутаков, быстро и решительно пересекали море.

Быстрота и решительность этого рейда под зарифленными парусами предвещали что-то значительное и важное. Это подсказывала Бутакову интуиция, а она должна быть у моряков, как и у влюбленных.

В двенадцатый день сентября море отсалютовало Бутакову бессчетными залпами. Лейтенант удостоился вожделенной награды: шхуна приближалась к неизвестному острову.

Остров словно бы догорал вместе с вечерней зарей, берега его смутно дрожали в неверных сумерках и почти совсем уж пропали из виду, когда «Константин» успокоился на якорях. Неподалеку голосом извечной вражды к суше трубил прибой.

Сон бежал не одного Бутакова. Вон Тарас Григорьевич на своем «табурете», вон Вернер с Ксенофонтом Егоровичем у правого борта, а Макшеев на юте… Что они? Слушают валторны прибоя? А может, их мысли далече от этих широт? Луна властвует над приливами в морях, запах земли — над приливами в сердце.

Пахло не только землей — пахло тайной. Бутаков знал, что о заре увидит песок и камки, саксаул и тростники, овраги и заливы. И все же то было Неизвестное, близость его ощущалась трепетно.

Есть прелесть в уединенных местах, будь то старица, долина или заброшенный карьер с лебедой и лопухами, но прелесть десятикратная, особая, ни с чем не сравнимая в клочке суши, никогда не виданной ни одним человеком, в клочке суши, окруженной морем. Да, были на острове и уходящий к горизонту саксаул, и луга, и тальник, и розоватые озера, песчаник, бугры — все было, что представлялось мысленно накануне. Но — «люди здесь еще не бывали»! И от этого замирало сердце.

Мешкать не приходилось, ибо осенние норд-осты снижали уровень устья Сыр-Дарьи, экспедиция, чего доброго, могла не попасть на зимовье. Бутаков и его команда не знали роздыха. Работали до темноты, не дожидаясь понуканий, вставали с рассветом, не дожидаясь побудки. Опять всеми в полною силу владело артельное чувство, чувство «одной упряжки».

Акишев и Макшеев измерили остров, площадь его равнялась территории некоторых государств тогдашней Германии, он отнял у моря верст двести квадратных, не меньше. Штурман Поспелов, поместившись в утлом челночке, промерял, наперекор бурной погоде, залив на юго-восточной стороне. Вернер обследовал соляные озера и надеялся найти каменный уголь.

А Шевченко не отрывался от альбома. Он рисовал безымянный остров. Была высокая отрада в том, как скоро и точно взор отыскивал и цепко схватывал особенности пейзажа, в котором вовсе не просто было ухватить и отыскать эти особенности. Была высокая отрада и в том, чтобы передать этот свет удивительной чистоты и силы, и эти не резкие, но такие колоритные оттенки. И никаких эффектов, ничего пышного, кричащего, но сдержанная прелесть, но горделивая скромность. Он сознавал втайне, что достиг настоящего мастерства, что зрачок его остер и меток, рука послушна, что краски и линии верны и что все хорошо. И, сознавая это, хмурился, словно боясь что-то спугнуть в себе самом, в душе своей.

Хорошая выдалась неделя. Бутаков говорил, что не знал более счастливых дней. А фельдшер Истомин выпячивал грудь:

— Все я-с, Алексей Иванович!

Бутаков смотрел на него с веселым недоумением.

— Мясо! — важно пояснял материалист лекарь.

Наконец-то, наконец охотничья натура медика развернулась вовсю! Да и было где развернуться. Остров изобиловал антилопами-сайгаками. Эти животные со светло-бурой, золотившейся на солнце шерстью отличались доверчивостью антарктических пингвинов. Но мясо у них было куда лучше пингвиньего, оно могло бы восхитить и не таких гастрономов, как изголодавшийся народ со шхуны «Константин».

Истомин мигом сколотил партию добытчиков. Потребовалось вмешательство лейтенанта, чтобы ограничить число волонтеров. Бутаков отрядил в команду фельдшера тех матросов, что бестрепетно поддержали своего командира в поглощении червивой солонины. «Добродетель всегда достойна поощрения», — с шутливой назидательностью изрек Бутаков.

Ветер, старый соглядатай, исправно доносил сайгакам: «Идут люди», но ни самцы-рогоносцы, ни пугливые самки не чуяли в том беды. Неторопливо паслись они, объедая прикорневые листья полынки, и с коровьей сосредоточенностью пережевывали мятлик или солянку-биюргун. Паслись сайгаки утром и вечером, когда зной не силен, а в полуденные часы дремали за буграми, в тенечке. От волков сайгаки улепетывали стремглав, людей же, на свою погибель, подпускали близко.

На восьмой день команда была в сборе. Никто не считал исследования законченными, громче других сетовал фельдшер-охотник (пуды сайгачьего мяса, по мнению его, еще недостаточно подкрепили команду), но все понимали, что норд-осты не шутят и пора поспешать на зимовку, в устье Сыра, на остров Кос-Арал.

Возвращение? Да, конечно. Но прежде… Прежде — еще одна разведка, беглая, недолгая, приблизительная разведка. У большого острова есть соседи. Как же к ним не заглянуть? Вон милях в семи узенькая полоска воды, поросшая камышами, ни дать ни взять лошадиная гривка, а за нею — островок. Да и по южную сторону, через пролив, тоже островок. Семейка, архипелаг…

«Обретенные открытия» были означены на карте. Бутаков с Поспеловым склонились над нею, как, должно быть, родители склоняются над колыбелью.

Бутаков взял карандаш. Помедлил. Потом легко, без нажима, размашисто написал: «Царские острова». И поднял голову. С минуту они смотрели друг на друга, смотрели в упор — лейтенант и штурман.

— Тэ-экс… — процедил Бутаков, чувствуя внезапное раздражение.

Поспелов молчал. Но он уже не склонялся над картой. Он стоял, опустив руки, лицо его было бледным.

— Тэ-экс… — повторил Бутаков почти злобно. — Теперь — всем сестрам по серьгам. — И написал, вдавливая буквы: «Остров Николая», «Остров Наследника», «Остров Константина». — Всем сестрам по серьгам…

Они опять посмотрели друг на друга в упор, не мигая. Бутаков первым отвел глаза.

— Вот и все. Ксенофонт Егорович. — Голос у него был виноватый. Он помолчал и натянуто усмехнулся. — А поздних наших потомков, школяров, будут сечь, коли по тупости памяти не упомнят сих наименований. Так, что ли, господин штурман?

— Императрицу позабыли, господин лейтенант, — глухо отозвался Поспелов.

Бутаков швырнул карандаш на стол, дернул плечом и вышел из каюты. Карандаш покатился и упал на пол. Штурман пнул его погон, бормоча гневно:

— «Всем сестрам по серьгам… всем сестрам по серьгам»!..

Минуту спустя Ксенофонт Егорович выглянул из каюты, увидел Вернера:

— Тарасий где?

— Известно, — улыбнулся Томаш, — в «княжестве».

Шевченко нравилось возиться на камбузе, в «Ванькином княжестве», как прозвали матросы кухонный закуток денщика Тихова. Тарас Григорьевич, наверно, затруднился бы объяснить это неожиданное, лишь в экспедиции возникшее пристрастие. Тут многое исподволь сплелось. Не казарменное, по гроб ненавистное, было в Ванюшином хозяйстве, а совсем иное, домашнее, крестьянское чудилось. И в нехитром, но серьезном деле приготовления корабельных блюд, повторяющихся, как и в мужицком быту, борщей и каш, тоже крылось что-то позабытое, но доброе, родное с мальчишества. И еще казалось порою, что это вовсе и не судовая кухня, что и он, Тарас, наконец обрел кров, хату с двумя тополями у плетня, а жинка вот сию минуточку вбежит… То были даже и не мысли, а как бы тени от облаков. Ванюша Тихов не пугал их, не мешал им, и Шевченко по душе было возиться в «княжестве», помогая «хлопчику» кухарничать.

— Тарасий! — позвал Ксенофонт Егорович.

Шевченко шагнул к нему, стирая руки тряпкой. Штурман схватил его за локоть и зашептал сбивчиво, комкая фразы, зашептал про то, как Бутаков совершил только что «обряд крещения».

Никогда еще Шевченко не видел Ксенофонта в столь сильном возбуждении. Тихий, задумчивый, и вот как распалился… Он испытывал к Поспелову, боцманскому сыну, труженику, симпатию искреннюю, очень теплую и про себя жалел его, по-братски жалел, будучи уверен, что Ксенофонт на тех, кому суждено окунуть свою сирую душу в штоф зелена сипа да и сбиться с круга. Нередко сходились они с ним, беседы их были незатейливы, не трогали предметов важных, но они предавались беседе с такой сердечной доверительностью, что была она им куда нужнее всяческих мудреных рассуждений. Теперь же, слушая лихорадочный шепот Ксенофонта, Шевченко и понимал причину его ярости, и дивился этой ярости.

— Нет, ты представь… — В уголках губ прилипли табачные крошки. — Зачем так-то, а? Зачем? Ведь он инструкцию смел нарушить? Ведь смел? А? — Светлые, в красноватых прожилках глаза Ксенофонта налились слезами. — Что же он так-то? Зачем? Ему предписании таких не было… Понимаешь? Не было ведь, чтобы так именовать… А он… а он… Что же это, а? Штурман умолк, как захлебнулся, выхватил из-за боры сюртука какую-то книгу, сунул ее Шевченко:

— Вот, прочти, страницу одну прочти. Я заложил, прочти, Тарасий. — Круто повернулся и оставил Шевченко.

Тот растерянно посмотрел ему вслед.

Книга оказалась сочинением Головнина.

По обыкновению моряков, уходящих в дальнее плавание, Бутаков припас с полдюжины вот таких обстоятельных «Путешествий». Некоторые из них Шевченко читал, хотя, признаться, и перемахивал страницы, пестревшие долготами, широтами, румбами, названиями парусов и стеньг, всей той англо-голландской смесью, которая столь прочно внедрилась в язык русских моряков со времен Негра. Головнина он прочитал с интересом неподдельным, радуясь слогу, как радовался другой ссыльный — поэт-декабрист Кюхельбекер… Однако какое касательство имел знаменитый в свое время капитан флота к нынешнему гневу Ксенофонта Егоровича, Шевченко не понимал, и на указанную Поспеловым страницу взглянул с рассеянным недоумением. Взглянул и прочел:

«Если бы нынешнему мореплавателю удалось сделать такие открытия, какие сделали Беринг и Чириков, то не токмо все мысы, острова и заливы американские получили бы фамилии князей и графов, но и даже и по голым каменьям рассадил бы он всех министров и всю знать; и комплименты свои обнародовал бы всему свету… Беринг же, напротив того, открыв прекраснейшую гавань, назвал ее по имени своих судов: Петра и Павла; весьма важный мыс в Америке назвал мысом Св. Илии, по имени святого, коего в день открытия праздновали; купу довольно больших островов, кои ныне непременно получили бы имя какого-нибудь славного полководца или министра, назвал он Шумагина островами, потому что похоронил на них умершего у него матроса сего имени».

Так вот оно что! Молодчина старик капитан! Уж этот бы Василий Головнин не стал марать карту именами царей и князей. Эх, Алексей Иванович, Алексей Иванович, грустно, брат… Не на все, видать, хватает у тебя пороху. Меня из казармы вызволить рискнул, инструкцию во имя науки нарушил, а тут вот…

Где было догадаться Шевченко, что еще и многие десятилетия спустя будут марать географический атлас именами тирана и его сатрапов? Где было ему догадаться?