Бестиарий. Книга странных существ

Давыдова Александра Сергеевна

ВООБРАЖАЕМЫЕ «ДРУЗЬЯ»

 

 

*на самом деле, на предыдущей странице что-то написано, однако ты пролистываешь ее — потому что, на твой взгляд, там ничего нет*

Люди называют это языком, однако он является довольно бедной знаковой системой, так как служит только для описания вещей, а не для понимания их.

Тем не менее, я попробую зафиксировать полученные данные в отчете, для наглядности составленном из местных символов.

Людской разум настроен только на работу извне вовнутрь.

По этой причине они отлично анализируют и интерпретируют происходящее вне их тела, однако полностью игнорируют процессы, идущие в обратном направлении: изнутри вовне.

Так, порождения сознания, пока они находятся в теле, не интерпретируются человеком как самостоятельные объекты, но, стоит их извлечь, как они объективируются и становятся источником эмоций (вместо того, чтобы дублировать субъективность и становиться элементом диалога).

Этот момент настолько отличает людей от нас, что я считаю оправданным провести серию экспериментальных наблюдений.

Необходимо понять, насколько силен их контроль над внешними объектами, инициированными внутренним сознанием, и насколько данные артефакты могут влиять на диалоговые структуры предметного мира.

 

Живое воображение (наблюдатель Владимир Аренев)

— Ну, давай ещё раз, с самого начала. Чего именно ты боишься?

— Сложно сказать. Много чего. — Он молчит, сопит, думает. — Вот, например, когда скрипят в ночи. И клацают. И шорох — такой, знаете, ожидающий. Ты точно знаешь, что он или она — там, в темноте, затаился… затаилась… Затаилось. И вот-вот напрыгнет, а потом…

— Я понял. А ещё? Чего-то конкретного, вещественного?.. Понимаешь, ну, такого, что можно пощупать руками.

Молчит, сопит. Думает.

— Медведей. Железных солдат со штыками. Динозавров. Ещё — таких штук, которые ловят сны. От них пахнет перьями и пауками.

— Пауков тоже боишься?

— Пауков? — смеётся, щуря круглые глазёнки. Даже в полутьме кабинета доктору видно, как проступают симпатичные ямочки на щеках. — Чего ж их боятся? Они смешные. Но если сны ими пахнут — это плохо. Значит, опять кто-то попал в беду.

— Подожди-ка, я запутался. При чём здесь тогда ловцы снов… ну, эти штуки, о которых ты говорил.

— Это же просто: они ловят сны. Те, в которых появляются мои друзья… будущие друзья, конечно. И они — друзья — не могут выбраться. Вот совсем никак, это словно их в банку поймали или в лабиринт. И нужно их спасать. А там повсюду — шорохи, и клацанье, и железные штыки, и д-д-динозвры… А ещё вспышки. И… — Он сглатывает, говорит тихо-тихо: — И крики.

Доктор вздыхает. Всё это так знакомо — и в то же время необычно. Что за история с друзьями, да ещё с отчего-то с будущими?

— Напомни, пожалуйста, сколько тебе лет? Пять?

— Пять с половиной, скоро будет шесть.

— Но ты же смелый мальчик. Сам пришёл в кабинет, без родителей. Умный. Что тебе сделают ловцы снов?

Мальчик вздыхает:

— Эх, неужели не понимаете? Не помните? А я… я очень хорошо помню. Все мы — помним. Ну да, — говорит он скорее сам себе, — взрослые — у них совсем по-другому голова устроена. А дети, — добавляет, глядя на доктора, — всё-превсё знают. Поэтому и боятся. Спят, и во сне боятся, и представляют тех, кого боятся. А потом родители вешают им ловца снов, чтобы поймать. Поймать в бег по кругу, в дрожь, шорох, шёпот, свет, крик. В бесконечность.

Доктор огорчён, сбит с толку. Тяжёлый случай, а он-то понадеялся…

— И тогда, — снова вздыхает мальчик, — что ж, надо их выручать. Но это очень страшно. Потому что там всегда всюду скрипы во тьме. И ты точно знаешь, что тебя ждут. И повсюду притаились солдаты. Сколько раз мы… всегда… всегда одно и то же. Но мы приходим. Мы боимся, но приходим своим на выручку. Просто… я так устал бояться. Наверное, я трус.

— Вот что, — мягко говорит доктор, — давай-ка мы с тобой сделаем так… — Он поднимается, идёт к окну и раздёргивает шторы. Сеанс окончен. Его оригинальная методика здесь не сработает, будет только хуже; необходимо сперва поговорить с родителями, выяснить, в каких условиях мальчик растёт, что могло его травмировать.

— Мы, дружище, сейчас возьмём паузу…

Договорить он не успевает — за спиной раздаётся резкий крик.

Мальчик вскочил с кушетки и тычет пальцем доктору за плечо. На полки с игрушками для пациентов. С куклами, лошадками, ёжиками.

С плюшевыми медвежатами.

Мальчик кричит, захлёбываясь от ужаса; он пятится, и лицо его вдруг вспухает, как будто от пчелиных укусов, руки — тоже, потом он рывком поводит плечами, волосы осыпаются с него, выпадают клочьями, нос удлиняется, рот растягивается, из подмышек пробиваются ещё две, четыре, семь пар рук, гибких, щупальцеподобных, у одних на конце хоботы, у других миниатюрные крюки, мальчик продолжает кричать — уже густым, звериным басом, мотает головой: «Нет… не… медве…» — и доктор вдруг вспоминает то_что_ однажды летом снилось ему каждую ночь. Того, кто снился, и от кого в итоге спас только плюшевый мишка, вон тот — старый, подлатанный, на верхней полке.

Сердце колотится как бешеное. «Только бы успеть!» Он рывком распахивает окно, хватает медвежонка. Швыряет в солнечный свет, в детский гам, в хлопанье голубиных крыльев.

Поворачивается, складывает руки на груди.

— Итак, — говорит доктор, надеясь, что голос его не дрожит, — начнём с самого начала. Посмотрим-ка, чем я смогу помочь тебе и твоим друзьям.

 

Чудовища из сна (наблюдатель Шимун Врочек)

Няня ушла. Закрылась дверь, исчезла единственная полоска света, и тьма окутала детскую. Билли Головорез натянул на себя одеяло. Под одеялом было не так страшно. Под одеялом он чувствовал себя храбрым, как настоящий пират. Или хотя бы в относительной безопасности.

В гулкой темноте, где мерцающими пятнами плыли шкаф (днем он был бежевым с желтым жирафом), силуэт окна (синий, отсветы его лежали на полу детской), Билли чувствовал, что, кажется, зря не сходил в туалет еще раз. Писать хотелось так, что он сжал колени.

Да, можно было встать и пойти — мимо игрушек, разбросанных по ковру, мимо шкафа и игрушечной парты, открыть дверь и через коридор, минуя лестницу (там внизу мелькали голубые огни, и громкие голоса бубнили «привет, детка», «Кто заставил вас убить своего мужа, миссис Холл?»; няня, Долорес Романо, наверняка дремлет) в туалет. Там яркий свет, белый кафель, там безопасно. Возможно, там, свернувшись на коврике, он и уснет.

Потому что здесь, в темноте — Билли прислушался — могут водиться чудовища.

Точнее… Они тут точно есть.

Когда няня рассказывала истории перед сном, он чувствовал себя ироничным, взрослым и храбрым. Восемь лет, это вам не шутки. Это он уговорил Долорес, двадцатишестилетнюю пуэрториканку, рассказать страшную историю. Няня не хотела, но он пообещал два дня слушаться и не рассказывать маме, что Долорес потеряла его красную бейсболку. Долорес болтала по телефону, круглолицая, крепкая, красивая — и ее лицо вмиг постарело. Кажется, это был ее парень. Билли в свои восемь уже прекрасно понимал, что такое «моя девушка» и «ее парень». В тот миг, когда лицо Долорес постарело, «ее парень» исчез, испарился как дым от барбекю.

Только запах гари остался, въевшийся в рубашку.

Долорес после этого иногда запиралась в туалете и плакала. Он слышал сдавленные булькающие звуки, которые издавал кто-то, не очень похожий на Долорес, а после звук спускаемой воды в унитазе. Но это была она.

С тех пор она смотрела за ним спустя рукава. Нет, она «держалась», как говорит мама о соседке через два дома, у которой умер муж. Но теперь Билли мог не поужинать, а наестся хлопьев из коробки, а Долорес равнодушно сидела рядом, не шевелясь, словно кукла из витрины супермаркета.

Кажется, она была не здесь. Билли теперь не чистил зубы, просто мочил щетку и выдавливал пасту в сток раковины — из предосторожности. Но, похоже, это было лишнее. Долорес перестала проверять, влажная ли щетка, как делала раньше.

Няню сейчас волновало далеко не все происходящее в этом доме.

Но сегодня Билли попытался ее растормошить. Он испугался, что еще немного — и родная, привычная Долорес исчезнет, мама уволит ее, как уволила садовника, забывавшего подстригать розы. Кто заменит Долорес? Билли видел фильмы и знал, что няни бывают Совершенно Ужасные. Долорес была ничего. Ему нравилась Долорес.

И даже половина Долорес была лучше, чем пустота.

Временами с ней было действительно здорово. Как сегодня, когда он убедил няню рассказать историю. На пару минут ее лицо ожило, стало прежним — и Билли радовался, видя это, хотя предчувствовал, что если няня вернется до конца, он опять будет каждый день чистить зубы и завидовать друзьям, у которых няни засыпали под телек и болтали часами, позволяя делать, что душе угодно.

Эх. Прежняя Долорес — это было хорошо, но… Билли поежился. Темнота стала еще темнее. Зачем же было рассказывать настолько страшную историю?

Теперь он не может уснуть, потому что мочевой пузырь сжимается в горячую пульсирующую точку, а путь до туалета идет мимо шкафа. А за шкафом есть дверь в чулан, где хранятся вещи, которые нужно надевать в особых случаях — вроде дня рождения дурочки Нэнси или дедушкиных похорон. Там, в чулане, висит выходной костюм Билли — настоящая черная тройка, с жилеткой и клетчатым галстуком.

И теперь, если дверь чулана откроется… Билли замер, холодок пробежал по затылку и лопаткам. Если дверь откроется, там будет этот костюм — темный, как на похороны, с аккуратными лацканами и брюками с подворотами… А в костюме будет Другой Билли.

«Привет, Головорез», — скажет Другой Билли. — «Как твой мочевой пузырь?»

«Да, — скажет он, словно вспомнив хорошую шутку. — Ты ведь почистил зубы перед сном, шериф?»

Острая игла пронзила низ живота. Почему, подумал Билли в отчаянии, почему она рассказала эту историю? Я так смеялся… Сейчас ему было не до смеха. Волосы стали дыбом. На миг ему показалось, что на шкафу что-то есть. Какое-то Очень Темное пятно.

Не обманывай себя, подумал Билли Головорез. Ты знаешь, кто это.

Никакой Другой Билли не мог напугать его так, как эта история. Долорес рассказывала ее почти равнодушно, но в итоге увлеклась. Как раньше увлекалась историями о странном тонком человеке по прозванию Ключ Всех Дверей, с которым нельзя заключать договор, о Чужом Пупсе, обгорелом, оплавленном, с одним глазом и жестокой улыбкой, — Пупс служил судьей в историях о Чудовищах из Сна. Чужой Пупс был жесток, но справедлив. Там были еще разные чудовища — Князь Мерзких Пыток, Грязевая Жаба. Но хуже всех был Ватнаногг.

Если услышишь в темноте влажные, подволакивающиеся шаги — это он, говорила Долорес, глаза ее горели. Он похож на мягкую игрушку, знаешь, такую, серую, перетянутую веревками. Это мягкий динозавр… или, скорее, Годзилла — ты же видел Годзиллу в рекламе батареек? Такой смешной неуклюжий монстр. Только в рекламе он был выше небоскребов, а Ватнаногг — по пояс восьмилетнему ребенку, вроде тебя, Билли.

Но когда он идет за тобой, ты не смеешься. Любой смех осыпается с тебя, как листья с клена осенью. Шутки закончены. Ты слышишь эти шаги. Ватнаногг ходит, словно плюшевая игрушка Годзиллы, упавшая в воду — плюх, плюх, плюх. Влага, пахнущая тиной и болотом, сочится из его неуклюжего ватного тела, ты чувствуешь этот запах — и тебя чуть не выворачивает. Потому что это запах места, где были утопленники — не раз и не два. Взрослые и дети, и тот «голубок» из дома в конце улицы, что покончил с собой, утопившись в ванной. Билли слышал, как мама с отцом разговаривали… Его бросила «подружка», накрашенный латинос, и вот это случилось. Ужасно, сказала мама. Ужасно, что такое происходит. Да, сказал отец, ужасно, но разбитое сердце можно спрятать только под водой.

Не говори глупости, оборвала его мама.

Может, папа сказал по-другому, но Билли запомнил именно так. Может, он все выдумал? Мальчик стоял, полусонный, у лестницы, смотрел вниз, на огни телевизора, пляшущие на полу, и слышал голоса родителей. А потом зевнул и пошел в туалет, где яркий, такой, что больно, свет.

Билли зажмурился до пятен в глазах. Оказаться бы сейчас там, в безопасности.

Или позвать Долорес? Она не услышит. Билли вдруг ясно представил, как Долорес сидит перед телевизором — застывшая в безвременье пластиковая статуя, лицо без всякого выражения. Разбитое сердце можно спрятать только под водой, снова услышал он папин голос.

Но я же, беспомощно подумал Билли… Он заставил себя разжать пальцы, вцепившиеся в край одеяла. Призрачный силуэт шкафа белел в темноте, словно куда-то плыл. Если быстро встать и пробежать до двери, повернуть ручку и выскочить в коридор… Билли страстно пожелал, чтобы там был свет. Но света в коридоре не будет, только синеватые отсветы работающего на первом этаже телевизора.

Проем двери и темнота будут за спиной — в этот момент чудовища могут его схватить.

Нужно добежать до туалета, нажать выключатель, открыть дверь и оказаться внутри.

И он в безопасности.

Я оттуда до утра не выйду, подумал Билли. Пожалуйста, я хочу там оказаться.

Но на шкафу было Темное Пятно. Конечно, это может быть старая игрушка… или пакет с мячом… или коробка… или ничего, игра воображения.

Но на самом деле там ОНА.

Грязевая Жаба.

Холод пронзил Билли насквозь, кровь отхлынула от щек. Зачем, думал он в отчаянии. Зачем я слушал эту историю? Он поднял руку, согнул пальцы лодочкой и выдохнул, пытаясь уловить запах. Кажется, нет. Билли повторил. Дыхание пахло чем-то теплым и уютным.

Но была нотка… Затылок Билли заледенел. Кого он обманывает? Нотка гнили. Тот самый запах.

— К детям, что забыли почистить зубы, приходит она, — Долорес с ее легким акцентом, смешным и милым, вдруг в его памяти заговорила зловещим, мрачным голосом. — Грязевая Жаба. Она чувствует запах. Это запах пищи, застрявшей между твоих зубов и испортившейся там, вонь гниющих чипсов и шпината, запах шоколадки «хершис», что ты съел на переменке, запах кислого, когда ты хочешь пить на жаре, запах твоего страха, когда ты нервничаешь на уроке… Весь человеческий запах скапливается на твоих зубах к вечеру. И если ты тщательно не почистишь зубы щеткой с блестящими и жесткими щетинками, если не используешь зубную нить, чтобы убрать кусочки между зубов, если ты не убьешь запах клубничным вкусом пасты или мятным, — она придет.

Жаба придет ночью, когда запах нечищеных зубов особенно силен, скажет «квее», «квееее» и прыгнет тебе на голову. И ты задохнешься. Она огромная, жирная. Ты больше не сможешь дышать. К одному мальчику, который не чистил зубы три дня, пришла Жаба. И наутро он умер. Его нашли синим, с высунутым языком. Он задохнулся. Задушил сам себя, сказали копы. Но мы-то знаем…

Билли провел языком по зубам. Они не чувствовались гладкими и блестящими, как после чистки, они были шершавыми. Грязными. Теперь он не сомневался. Запах есть.

Он как-то смотрел передачу (на самом деле ее смотрела Долорес), и там ведущий рассказывал, что у акул очень тонкое обаяние. Они чувствуют единственную каплю крови за несколько километров. И приходят.

Выбора нет. Надо действовать. Он приподнялся. Если побежать быстро, быстро — мимо шкафа, к двери…

И добежать до туалета… Свет. Скорее бы мама с папой вернулись! Пожалуйста, пусть они вернутся с вечеринки прямо сейчас, взмолился Билли. Пожалуйста!

Он прислушался, надеясь уловить звук мотора папиной машины. Но кроме глухого бормотания телевизора и шума ветвей за стеной — вот они мелькают в окне — ничего не услышал. На счет три, сказал себе Билли. Три — хорошее число. Я смогу. Я…

Он подобрал под себя ноги.

Раз, он начал считать. Одеяло нужно откинуть в последний момент, перед прыжком.

Два, он приготовился. Плечи были ледяными и ненужными, как старые вещи.

Три! Он отбросил одеяло. Спрыгнул с кровати и побежал — мурашки разбегались по затылку и спине, словно вспугнутые муравьи.

Он перескочил через полицейскую машину, перепрыгнул, на мгновение коснувшись пальцами, мост, собранный из «лего», и помчался дальше. Шкаф справа, дверь в чулан за ним. Ступням холодно. Сердце билось с такой силой, что чуть не выскакивало из груди.

Билли бежал, пижама прилипла к телу от напора воздуха, он протянул руку, чтобы взяться за ручку. Всего пару шагов… она круглая и…

— КВЕЕЕ.

Он споткнулся, упал на пол, ударился коленями, попытался вскочить. Вот она, дверь.

— Квееее!

Билли замер, стоя на коленях, в глазах слезы, во рту пересохло.

Справа, с края глаза, темнело пятно. Над шкафом.

Билли медленно повернул голову, холодея до самых кончиков пальцев.

Шкаф. С желтым жирафом. И там… Билли моргнул.

Ничего. Там нет ничего, упрямо сказал он себе.

— Квеее! — сказала Грязевая Жаба. И прыгнула.

В последний момент, прежде чем наступила полная темнота, Билли увидел ее, распластавшуюся в воздухе, ее белесое мерзкое брюхо. Мочевой пузырь не выдержал, горячее хлынуло по ногам.

Билли открыл рот, чтобы закричать «Долорес!!»

— Доло!..

И в следующий миг чудовищная тяжесть обрушивалась на его голову.

Все исчезло.

* * *

— Доло…

Долорес вздрогнула и очнулась. Кажется, это был голос Билли? Нет? Она не помнила, сколько просидела так, не шевелясь и не моргая, словно в какой-то спячке, словно застывшая в капле смолы муха. Родриго подарил ей кулон на годовщину. Он был красивый: если смотреть сквозь него на солнце, идет теплый нежный свет. Янтарь, сказал Родриго. Смола миллионолетних деревьев. Этой мухе несколько миллионов лет, сказал он. Долорес до сих пор слышался его чуть хрипловатый, на надорванных связках, голос. Долорес нравилось доставать кулон и смотреть сквозь него на свет. Вернее, нравилось… до момента, когда однажды муха шевельнулась.

Почему она рассказала мальчику эти странные истории? Долорес не знала.

С того дня она жила в полусне. С того дня, как Родриго ушел — Долорес закрывала глаза и видела развороченную машину, сияющие в такт мигалки полицейских машин вокруг, раскаленный от солнца белесый асфальт и черные пятна. Кровь.

Родриго, хотела она позвать. Но вспомнила асфальт, пятна и прикусила губу. Кулон на груди был теплым… Янтарь всегда теплый, говорил Родриго своим надсаженным шелестящим голосом. Это память веков. Когда-то миром правили другие боги. Другие животные ходили под солнцем. Другие люди их убивали и ели. Другие люди убивали других людей и приносили их в жертву другим богам. Все было правильно, но по-другому.

Но сейчас кулон был ледяным. Долорес сжала его ладонью и вспомнила, что рассказала мальчику. Какие-то истории о животных, что живут во снах. Или это вудуисткие боги? С чего мне пришло в голову рассказывать это?

Надо проверить, как он там. Даже в забытьи серого равнодушия, в выцветшем мире, в котором она жила с того дня, мальчик был чем-то важным. Иногда она вспоминала, что он живой и теплый, смешной и забавный, и хитрит, и ластится, и пытается ее рассмешить. Интересно, он почистил зубы перед сном? Долорес с удивлением поняла, что не может вспомнить. Словно куски ее жизни исчезали каждый день, каждый божий день.

И только во сне иногда приходил Родриго.

Молодой и прекрасный, весь в татуировках. И смеялся. Долорес нравился его смех, хотя блеск золотых коронок, надетых на зубы, пугал ее. Однажды он сказал, что заключил сделку и теперь будет приходить чаще. Сделку? Какую сделку? Хорошую, сказал Родриго и улыбнулся. Только глаза его в этот раз напоминали кусочки янтаря. И в каждом было по миллионолетней мухе. И мухи эти шевелились — как в ее кулоне. Никогда не заключай сделку с тонким человеком, сказала муха. Никогда не заключай сделку со мной, сказал чей-то спокойный голос. Долорес подняла голову. Вместо Родриго перед ней был худой тонкий человек в черном пиджаке, белых штанах и в соломенной шляпе. Теплый свет его взгляда окутал Долорес. В глазах шевелились мухи в янтаре.

— Кто ты? — спросила Долорес. Но она уже знала ответ. Только сегодня она рассказала osito, медвежонку, эти истории. Историю про Чужого Пупса, историю про Князя Мерзких Пыток, историю про Ватнаногга и Грязевую Жабу. И про него, тонкого человека.

— Ты знаешь, Долорес, — сказал Ключ Всех Дверей. Голос его был низкий, глубокий и спокойный. Голос всех дверных проемов и тоннелей, ведущих в темные, призрачные миры. Он сам был родом из Африки. Его темная кожа лилово блестела в свете телевизора.

— Хочешь заключить со мной сделку?

Она покачала головой. Нет. Потом сказала:

— Да.

Ключ Всех Дверей кивнул, словно именно этого и ждал.

— Чего ты хочешь?

— Верни мне Родриго.

Тонкий человек медленно покачал головой.

— Ты знаешь, что это значит?

— Да, — сказала Долорес. Теперь она знала. На груди у тонкого человека поблескивал тусклый старинный ключ, сложный и тяжелый. Кажется, Долорес догадывалась, какую дверь этот ключ отпирает… Что ж, ее это устраивает. Почему нет?

— Да будет так. Еще одно, — сказал тонкий человек. Шевельнул пальцами, на среднем было массивное золотое кольцо. — Мальчик…

— Какой мальчик? — не поняла Долорес.

— Я могу ошибаться, — мягко произнес Ключ Всех Дверей. — И это не мое дело. Но, кажется, ему не помешает помощь.

— Что?

И она услышала слабый детский голос:

— Долорес!

* * *

— Доло…

Долорес открыла глаза. Телевизор светился в пустой гостиной. «Кажется, вы чего-то не понимаете», — громко сказал комиссар на экране. Долорес вскочила на ноги и побежала наверх, перепрыгивая через три ступеньки. Быстрее, быстрее. Она чувствовала, что не успевает. В боку закололо.

Но она успела.

Ноги ее подкосились. Детская озарялась беззвучными сине-красными вспышками мигалки. Пятна на полу казались черными. В первый момент Долорес показалось, что это кровь… Словно тот день, когда Родриго ушел от нее, вернулся. Долорес вцепилась в косяк, чтобы не упасть. В горле засело что-то сухое и ломкое. Пожалуйста, нет. Нет. В следующий момент она сообразила, что это включилась игрушечная полицейская машина Билли на батарейках.

Билли лежал в детской перед дверью, свернувшись в клубок и засунув в рот палец.

И не дышал.

Долорес бросилась на колени. Перевернула его на спину, засунула мальчику пальцы в рот, чтобы проверить, не застряло ли там что-нибудь. Натолкнулась на мягкое и вытащила. Это был кусок плюшевой ткани, оторванный от какой-то игрушки. Долорес отбросила ткань в сторону, в последний момент почувствовав, как та пахнет — тиной, грязью, застоявшейся болотной водой и смертью. Страшный, пугающий запах.

Билли не дышал. Лицо было бледное, заострившееся в слабом свете из окна. За стеклом прыгали тени ветвей.

Она с силой прижалась к губам мальчишки, вдохнула в него воздух, раз, другой. Затем начала давить ему на грудь. Ну же, давай.

Билли дернулся. Выгнулся. Закашлялся и вдруг — задышал сам. Долорес слышала, как воздух с хрипом входит в его легкие и выходит обратно. Билли посмотрел на нее, словно видел впервые. Заморгал, в глазах появилось узнавание.

— Няня, — сказал он наконец. — Я… я описался.

Долорес расхохоталась. Затем усадила его к себе на колени, обняла, не обращая внимания на мокрую пижаму и начала качать. Спи, спи, малыш. Я с тобой.

Так их и нашли родители, когда вернулись под утро с вечеринки.

* * *

Билли ничего не помнил. Прошедший вечер полностью изгладился из его памяти.

Долорес Романо вскоре уволилась. Мама Билли пообещала написать ей хорошую рекомендацию, но постоянно забывала это сделать. Впрочем, Долорес больше не заходила.

Через два месяца они узнали, что Долорес исчезла. Пошла на пляж и не вернулась. На песке нашли ее вещи и дешевый кулон из китайского пластика — вроде мухи в янтаре. Пошли слухи, что Долорес была подружкой мелкого мексиканского наркоторговца, убитого в перестрелке. Да, да, говорила мамина подруга. Я всегда подозревала.

Мама Билли тогда села, держась за сердце. А потом с гневом это опровергла. Подруга слушала и кивала. Конечно, конечно. Долорес была хорошей.

Долорес была святая.

…А через несколько дней катер в заливе обнаружил ее тело, раздутое от воды. Его частично объели акулы.

Она была шлюха, сказала соседка и победно посмотрела на маму Билли.

Мама Билли изменилась в лице. Она пыталась скрыть эту историю от Билли Головореза, но безуспешно — ему рассказали друзья в школе. У тебя крутая няня была, сказал Говард с завистью, она приносила тебе наркотики? Она трогала тебя в разных местах? Билли дал ему в нос.

Долорес не утопилась. Ее руки были скручены за спиной проволокой, а горло перерезано. Красивое некогда лицо выглядело страшным.

Парень Долорес, погибший за полгода до этого, действительно оказался наркоторговцем.

— Кажется, наш парень сильно переживает, — заметил папа, когда Билли третий раз принимал душ. Папа не знал, что Билли чистит зубы восемь раз в день, иначе добавил бы еще что-нибудь. Папа Билли всегда знал, что сказать.

— Не говори глупостей, — отрезала мама.

…Но в итоге папа Билли оказался прав. Разбитое сердце можно спрятать только под водой.

 

Спокойной ночи (наблюдатель Эня Ренцова)

Я ненавидела ложиться спать. Каждый раз родители спорами и руганью заставляли выключать свет, после чего я съёживалась под одеялом, не в силах расслабиться. Как по команде, в комнату начинали стекаться омерзительные создания — гниющие люди, демонические порождения, уродцы с других планет, озлобленные карлики, прыгающие между дверных косяков. Их было бесконечно много, они заглядывали в окна, проходили сквозь стены, просовывали свои грязные лапы под одеяло, а иногда казалось, что они наблюдают за мной глазами нашего кота.

Я знала, что стоит потерять бдительность, как они меня непременно растерзают, растащат по частям в свои чёртовы безрадостные миры. Я давно искала лекарство от этой мучительной бессонницы: включала ночник из селенита, но тени оживали, как только я отводила взгляд от источника света; писала заклинания, но не могла поверить в их силу; просила помощи у белых духов, но никто не приходил.

Моя болезнь — воображение — подтачивала меня так же, как вода разъедает опоры моста. При этом я прекрасно знала, что пережила уже десятки и сотни одиноких ночей, и это значило, что, скорее всего, смогу пережить ещё столько же. Но это знание ничуть не помогало.

Всё изменилось одним летним вечером. Я меняла батарейку в фонарике, с которым обычно пряталась под одеялом, чтобы до наступления полуночи отвлечься волшебными историями. Но моё внимание привлекла не книга, а сама батарейка.

Плюс и минус. Плюс и минус. Плюс и минус.

Если я порождаю отрицательное, то могу породить и положительное, чтобы их уравновесить! Включив фонарик, я перевела взгляд на книжный разворот с акварельной иллюстрацией.

— Ты и будешь меня защищать, — тихо сказала я нарисованному грифону и смело вылезла из-под одеяла.

С каждый годом эта сцена повторялась всё реже и реже: отвратительные твари уже не очень верили в свою власть надо мной. Голубой грифон, свернувшийся на противоположном краю постели, как огромный кот, расправлял крылья и выгонял весь этот цирк волнами света, исходящими от перьев. Он делал это в сотый, тысячный раз, апатично и слегка лениво, лишь изредка шипя на особенно реалистичных гостей.

— Почему ты стал таким усталым? — спросила я.

После долгой паузы в моей голове прошелестел тихий голос:

— Ну, понимаешь, я же не существую. Я… не то, чтобы когда-нибудь умру и обо мне забудут, меня же, типа, вообще нет…

— Зато тебе и бояться тогда нечего.

Он усмехнулся и устроился поудобнее, потому что разговор отвлёк меня от придумывания мерзких созданий, и кроме нас двоих в тёмной комнате никого не было.

— Тебе ни к чему продолжать эту игру. В этой борьбе у тебя есть и плюс, и минус, и их силы всегда равны.

— К чему ты ведёшь?

— Я думаю, что пришло время приравнять их к нулю.

К горлу подкатили слёзы от горькой жалости к себе, и я почувствовала, как воронка одиночества затягивает меня.

— Ты же знаешь, что у меня нет сил заставить тебя остаться. — Мой друг молчал. — Ведь ты — это я. И если ты уходишь, значит, я сама тебя прогоняю.

Грифон ласково накрыл меня крылом вместо одеяла, и я прошептала вслед уходящему детству:

— Прошу тебя, останься со мной… хотя бы сегодня.

И закрыла глаза.

Грифон

 

Крылатый еж (наблюдатель Александр Богданов)

Ночная сказка была рассказана, и я выключил свет, пожелав сыну спокойной ночи. Уже выходя из комнаты, я услышал сонный голос Димки:

— Пап, а я вчера видел крылатого ежа!

Я вернулся и присел на край его кровати, освещённой лунным светом.

— Правда? Расскажи, какой он.

— Ну он такой… Добрый. Хороший. Я его издалека видел, когда он по небу пролетал. И я сразу понял, что это он! Мне даже показалось, что он подмигнул мне. Мы тогда с Мишкой куличики из песка лепили. Я ему говорю: гляди, крылатый ёж! А он меня дураком обозвал и сказал, что крылатых ежей не бывает, потому что ему так родители сказали.

Я улыбнулся.

— Это твой Мишка дурак, и его родители тоже. Скажут же такое: не бывает! Не верь им. У каждого есть свой крылатый ёж. Просто не все их видят.

— А ты видишь?

Я вздохнул, вспоминая.

Когда отец рассказывал о крылатых ежах, они мне часто снились. Такие большие, мягкие и совсем не колючие. На них можно было сесть верхом и кружиться в небе наперегонки с ветром. И наутро становилось так хорошо, так легко! Каждый новый день начинался с радости. Хотелось бегать, прыгать, действовать, творить.

А потом отца не стало. Но крылатые ежи не переставали сниться. Они подходили ко мне и долго-долго смотрели в глаза. Без слов — просто так. Но мне и этого хватало. Вся тоска, злоба и обида пропадали куда-то, и снова хотелось жить.

Когда мне было плохо, я закрывал глаза и представлял, что крылатые ежи летят ко мне и снова делятся светом и добром. Когда мне нужен был совет, я снова взывал к ним. Решения принимал сам, но всегда старался поступать правильно, чтобы не было стыдно перед крылатыми ежами.

Крылатые ежи радовались вместе со мной всем успехам и грустили из-за неудач.

А потом я повзрослел. Первая любовь, первый алкоголь, сложные решения, ответственность. Надо было учиться, потом — работать. И крылатые ежи исчезли.

Я даже не могу сказать точно, когда это случилось. Просто однажды вдруг понял, что их уже давным-давно нет рядом.

— Нет, сынок. Раньше видел, а теперь уже нет. Но это не значит, что они исчезли. Они смотрят за мной, как и за всеми людьми. И ты не должен поступать так, чтобы тебе было совестно потом рассказать им об этом.

— Почему?

Я задумался.

— Ну… Однажды, через много тысяч лет, настанет час, и все увидят крылатых ежей. И они тогда со всех спросят по заслугам. Как ты будешь смотреть в глаза своему крылатому ежу, если всю жизнь врал, грубил, делал гадости?

Тихое сопение сынишки было мне ответом. Я осторожно вышел из детской, и, не включая свет, присел на подоконнике кухни.

— Ну, как он? — раздался в тишине знакомый с детства голос.

— Растёт. Ищет. Развивается. Прокладывает свои тропки в этом большом и разнообразном мире. За плечами — мешок с мотыгами и граблями, которые он радостно разбрасывает перед собой, чтобы потом наступить на каждую. Но он не свернёт со своего пути, я уверен. Вы же поможете ему? Как когда-то помогли мне?

Не глядя на собеседника, я почувствовал, как он улыбается.

— Конечно. Мы всегда помогаем тем, кому нужны. И даже когда он решит, что может без нас — мы будем рядом.

Я потянул руку и дотронулся до мягкой серебристой шерсти, поглаживая крылатого ежа. Сколько же лет я не делал этого?

А потом он улетел, и я долго смотрел на полёт меж ночных тучек, пока он не растворился в неведомых далях.

Он не обещал вернуться. Но это и не было нужно.

Потому что мой крылатый еж всегда со мной.

 

Маринование дикого морского имбиря (наблюдатель Наталья Федина)

— А нас не выгонят отсюда? — Егор легонько стукнул пальцем по стеклу. Рыба-ромб не отозвалась на его зов — ее засушили ещё лет тридцать назад. Егора тогда и на свете-то не было.

— Кто, если я сегодня за сторожа? — Маша покрутила на пальце ключи и засмеялась немного деланно. — Тут только мы с тобой.

Они с Егором встречались почти месяц, но как-то было всё у них… непонятно. Не целовались даже ни разу, а ведь им давно не по тринадцать. Некрасивая она для него, что ли? Зеркало уверяло, что очень даже ничего. Но с Егором этим Маша чувствовала себя порой чудищем каким-то, которого нет ни в одном зоомузее мира. Диким морским имбирем, как в том кино, помните?

— Только мы? Тогда я…

Егор взял Машино лицо в ладони, она закрыла было глаза и вздрогнула от звука, раздавшегося сперва тихо-тихо, но быстро начавшего набирать силу.

— Что это? Словно шлепки по воде.

— Господи, ну почему сегодня?! — Маша всплеснула руками, ключи полетели к стенду с земноводными. — Расписание вообще кто-нибудь проверяет здесь?!

Егор огляделся и почувствовал, что сходит с ума.

Морские звезды за стеклом покачивали лучами, бабочки трепетали, ящерки, совсем не похожие на засушенных, били хвостами по подставкам. Под потолком музея парил полупрозрачный скат. Свет проходил сквозь него. Маленькие черные глазки смотрели прямо на Егора.

— Бежиииим!

Маша схватила его за руку и они — побежали.

Животные вокруг оживали. Егор видел этого ската десять минут назад, и он не выглядел так… страшно. Он вообще был не похож на настоящего, несмотря на табличку «Выполнено таксидермистом Колос А. Г.» Слишком много гипса и краски.

— Мы… умрем? — Егор чувствовал, что спрашивает какую-то глупость отчаянную, но что спросишь вообще, когда происходит такое?

— Наверное, нет, — в голосе Маши не было уверенности. — Никто не умрет, но что-то родится. Этого не было в расписании!

Мимо скелета мамонта, гремящего костями, они влетели по лестнице на второй этаж.

Тигры бились мощными лапами в стеклянный куб. Волки выли, голова лося, лежащая в снегу из ваты, неожиданно открыла глаза.

— Сюда, к жирафу, тут безопасно! — Маша буквально выдернула Егора из когтей гигантского альбиноса, пикирующего с потолка. — Здесь место перемирия, как водопой в дикой природе, знаешь?

Они забились в закуток между жирафом и зеброй. Пятнистая шея жирафа была неровно сшита светлыми нитками. Жираф улыбался.

Маша взяла лицо Егора в ладони.

— Устала ждать. Сама тебя поцелую.

— А мы точно не умрем? — Егор устал бояться, ну, и чего бояться, если тут такой жираф? Если тут такая Маша.

Она улыбалась тоже.

— Не сообразила я сразу… Сегодня — история про любовь. Любовь рождается не по расписанию.

Маша прильнула к Егору горячими губами. Из-под ее джемпера выскользнул серебристый кокон, похожий на сигару, и начал медленно разворачиваться. Маленький скат расправил крылья и взлетел к полку.

 

Прошлое подобно камнепаду (наблюдатель Виктор Колюжняк)

Телефонный звонок раздался на рассвете. Трубка протяжно засвистела, и от этого звука заныли зубы — верный признак того, что хороших новостей ждать не стоило.

— Да? — спросил я.

Собеседник молчал. Даже дыхания не доносилось с другой стороны. Только полная тишина, какая бывает, когда в работающем цеху разом остановятся машины.

— Что нужно? — на всякий случай уточнил я, подождал ещё пару секунд и повесил трубку.

Зубы продолжали ныть. Пришлось даже выпить таблетку болеутоляющего.

* * *

Шестерёнки в больших часах, занимавших всю стену, лопнули в десять часов десять минут. От такой симметрии у меня заслезились глаза.

— Давайте не надо? — попросил я.

Часы пришлось занавесить тряпкой. Снять их рука не поднялась — всё-таки память детства.

«Звонок и шестерёнки взаимосвязаны», — мелькнула мысль, и я не стал её отбрасывать. Не знаю, сколько времени провёл в размышлениях, но постоянно приходилось утираться салфетками.

Слёзы и не думали останавливаться.

* * *

Дверной звонок прогрохотал ближе к вечеру, и барабанные перепонки лопнули. В установившейся тишине я двинулся к двери.

— Кто там? — шепот был или крик, я уже не различал.

Поскольку ответа всё равно не удалось бы расслышать, я открыл дверь. Гигантский грач с оборванными крыльями смотрел на меня укоризненно. Клюв его был погнут. На боку птицы виднелся отпечаток детского ботинка.

— Прости…

И вновь я не различил, шёпот или крик сорвался с моих губ.

* * *

Грача я помнил. Пожалуй, слишком хорошо, чтобы считать произошедшее несправедливостью.

У нас во дворе жил маленький злой мальчик. Наверное, он не думал, что он злой, просто руки у него болели. И ноги. И хорошо им было только в те минуты, когда кому-то было плохо.

От этих самых рук и ног.

В жертвах мальчика числились все окрестные кошки и собаки. И муравейник. И гусеницы. И жуки. И даже грач.

Последний, впрочем, излечил мальчика надолго. Почти навсегда. Руки и ноги перестали болеть, хотя добавилось других проблем.

Например, зубная боль от новостей, слёзы от симметрии, потеря слуха от дверных звонков.

* * *

Я закончил работу уже ночью. Руки дрожали от усталости, ноги упорно не желали стоять ровно, но слёзы наконец-то прекратились, а зубная боль ушла.

— Кажется, всё, — сказал я, чтобы услышать собственный голос.

Грач по-прежнему смотрел укоризненно, но мне удалось сконструировать ему пропеллер из стрелок — секундной и минутной. А с помощью часовой я выправил клюв, хотя пришлось повозиться, прежде чем у меня получилось что-то сносное.

— Я уберу, подожди немного, — попросил я и принялся вытирать след от ботинка.

Когда птица с громким свистом от винтов взлетела с балкона, маленький злой мальчик из далёкого детства наконец-то заслужил прощение.

 

Пыль (наблюдатель Александра Давыдова)

Если держать язык за зубами, с тобой ничего не произойдет. Возможно, на тридцатом году жизни ты научишься правильно готовить сырники или разбирать карбюратор, и будешь считать это настоящим достижением. На фоне рутинного штиля этот маленький подвиг выглядит, как девятый вал. Но как только начнешь говорить, слова превратятся в реальность. И ты застрянешь между собой-настоящим и собой-сказанным, как это произошло со мной.

Не так был страшен звук бомбежек, дрожь земли и зарево на горизонте, как пыль. Разноцветная кирпичная пыль от разрушенных домов. Одетые в нее деревья выглядели как седые мертвые статуи. Кусты, трава, земля, люди — все стали будто каменными. Даже глаза — тусклые, будто пролежали полвека в забытой вазочке на серванте.

Почему-то именно о серванте больше всего горевала бабушка, когда в наш дом попали. Он был оплотом того самого прошлого, которое с начала века то разбивали на осколки, то собирали заново, а теперь оно разлетелось совсем в пыль.

Лазить по развалинам мне строго-настрого запрещали, но если бы я послушалась маму, то никогда не нашла бы Кузю. У него был суровый вид, неровные усы, шерсть неопределенного цвета и белая полоска на лбу, как будто кот поседел от бомбежки. Еще он царапался и возмущался, когда я пыталась его нести в ненужную сторону. И с аппетитом поедал хлеб из отрубей.

Отмытый в затопленном подвале склада, Кузя не приобрел четкого цвета, зато уверился в моем слабоумии — еще бы, кота вздумала купать! — и стал опекать меня, бродя следом.

Каждый раз, когда я вспоминаю эти куски из своей — или чужой? — расколотой жизни, у меня глаза на мокром месте. Аллергия. У меня страшная аллергия на кошек. Как будто кто-то дал мне второй шанс — и вместе с ним подсказку. Не связывайся, дура. Не играй в игру, кто из вас жив, а кто — мертв.

Сначала мне было интересно уточнить, где-и-когда это самое прошлое. Куда проваливается ум каждую ночь, стоит мне заснуть, отдавая ей половину жизни. Я даже потом проходила по этим улицам — сердце не ёкает. Вокруг стоят дома-новоделы, глаза у прохожих живые, блестящие, и главное — здесь нет пыли.

Не знаю, зачем я бросилась спасать Кузю, когда стена склада начала обваливаться. То ли привыкла к нему за год — но ведь к бабушке я тоже привыкла за всю жизнь, а когда она умирала, не вытащила ее в жизнь. То ли не сообразила, что мне — человеку — будет гораздо сложнее увернуться от обломков, чем юркому коту. Если бы мне отмеряли времени после — я бы обдумала и смогла гораздо точнее описать происходящее. Но для меня время закончилось ударом в затылок. Я даже не успела понять, насколько бесполезным был мой подвиг. Возможно, стоило поберечь себя до сырников. Или карбюратора. Ну, хотя бы дожить до тридцати.

Когда я досмотрела сон прошлого до момента смерти, она стала бродить за мной по пятам и в настоящем. Подглядывать из-за плеча. Подстерегать на перекрестках. Прицеливаться с крыш домов. Сотнями глаз — тревожных случайностей. Хотя допускаю, тот, кто смотрит криминальную хронику и без таких снов о гибели альтер-эго может превратиться в параноика. Утешало одно. Аллергия на котов точно помешала бы мне сознательно пожертвовать собой.

К сожалению, у меня не было аллергии на людей. С хмурым взглядом, неровными усами и седой полоской в волосах на лбу. Когда я поняла, что на самом деле он — кот, было слишком поздно.

Если держать язык за зубами, никто так и не узнает, как было на самом деле. На самом деле, каждый, кто спасает кота, получает от него одну из девяти жизней и шанс прожить ее заново. А аллергия… всего лишь для того, чтобы в следующий раз у глупого человечка получилось выбрать себе в напарники существо своего вида. И только тогда сказанные слова, превратив жизнь придуманную в настоящую, станут неважной пылью.

 

Памятники (наблюдатель Эльдар Сафин)

Лиза забыла забрать Чу из садика.

— Твоя очередь, — сказала она, когда мы оба оказались дома.

— По вторникам ты забираешь, — парировал я.

Она задумалась, а потом чувство беспомощности отразилось на ее лице. Одно дело — потерять полтинник или пуговицу, и совсем другое — забыть забрать дочь из садика.

— Я заберу.

Я соврал воспитательнице, гуляющей с Чу вокруг закрытого сада, что-то про пробки.

Потом были несколько дней, в которые, вроде бы, ничего такого не происходило, а потом Чудо заявила, что мы с Лизой обещали ей куклу. За то, что она не будет нам мешать смотреть «Гарри Поттера».

Дальше посыпалось, как из рога изобилия. Мы забывали вещи, важные для других. Обещания, просьбы, обязательства, планы… Теперь мы часто звонили друг другу, уточняя буквально все. Спрашивали — не забыли ли чего? И все равно ссорились — количество забываемого увеличивалось.

Лиза забыла про день рождения моего отца. То есть я-то про него забывал всегда, но Лиза напоминала — а тут забыла. Я купил ее лучшей подруге орхидеи, хотя у нее на них аллергия, и я раньше это знал.

Обидно было, когда она заплакала в постели, во время ласк, и с горечью прошептала:

— Господи, как такие-то вещи можно забыть?

Я понятия не имел, что забыл — но секса у нас больше не было.

Невролог, а затем психотерапевт развели руками. Выписали цитофлавин и что-то еще по мелочи, но лекарства не помогали. Лиза притащила домой пожелтевшую стопку отпечатанных на машинке страниц — там был гигантский список причин всех возможных недомоганий и проблем, начиная от «пяточной почесухи» заканчивая «горбатым приворотом».

— Не смейся, — сказала она. — Наука нам не поможет. Будем искать другие способы.

Я и не смеялся.

— Памятники! Они называются «памятники»! — крикнула жена ближе к полуночи.

— Нерукотворные? — поинтересовался я.

— Это типа домовых, только злые, — не отреагировала на шутку Лиза. — Жрут нашу память. Потом ускоряются и сводят с ума.

— И как от них избавиться?

Лиза некоторое время шуршала бумагами, а потом подняла на меня испуганные глаза и сказала:

— Никак.

— Что?

— Нет двух страниц.

— В инете есть все, — уверенно сказал я.

Но, к моему удивлению, домовых-«памятников» там не было. Их не было нигде. Хуже того, чтобы вспомнить их наименование, мне приходилось все время заглядывать в статью. Я не успевал забить запрос, как снова их забывал.

— Это они, — сказала Лиза. Она напечатала две страницы А4 с надписью «Памятник!!!» и протянула одну мне. — Ищи, как избавиться от домового!

Я смотрел на ее лицо и пытался вспомнить, кто она и зачем дает лист с символами. Я заплакал. Мне было тревожно от происходящего. Она подошла ко мне, обняла и тоже заплакала.

Потом к нам подошел маленький человек в платье и тоже обнял и заплакал.

Я чувствовал, что, если закрою глаза, случится страшное.

А потом понял, что не знаю, что значит «страшное», и закрыл глаза.

А как их открыть, уже не вспомнил.

Я свернулся колечком и расслабился. Я ничего не помнил, ничего не боялся, ничего не ждал. Мне было хорошо.

Но было бы лучше, если бы рядом никто не хныкал.

 

Яоман (наблюдатель Александр Бачило)

ГЛОНАСС показывает 71° 4′″N, 155° 54′″E. На карте чисто. Беру бинокль. Так и есть — стойбище. Небольшое, всего пара-тройка чумов. Людей, собак не видно, дыма над макодаси — тоже. А главное, нигде в пределах обзора нет оленей. Странно. В это время года они обычно пасутся на взморье, по южным уклонам, где раньше тает тундра. Стада медленно бредут вдоль берега, а люди кочуют за ними. Если только…

Снимаю с плеча свой старенький СКС. Не Бог весть какая убойная сила, но надежен и пристрелян — в случае чего и медведя остановит. Только вот из-за медведя стойбище не бросают.

Однако не будем торопиться с выводами. Если здесь побывал яоман, что-нибудь я найду.

Первый же чум, слегка покосившийся, заставил насторожиться. Полог, закрывающий вход, располосован сверху донизу, сломана пара жердей, ветер хлопает оторванной шкурой. Все ясно. Воришка людей не застал, влез через дверь, похозяйничал в чуме, а вышел прямо сквозь стену — слишком был здоров, не повернуться.

Я скинул лыжи, приблизился к чуму, слушая ветер. Стволом карабина отогнул край задубевшей шкуры, включил фонарик, посветил внутрь. Так и есть. Все перевернуто, продуктовый ящик раздавлен, как яйцо. Типичный полярный грабеж. И нисколько не похоже на повадку яомана. Хотя, что мы знаем о его повадках?

Остальные два чума оказались нетронутыми. Видимо, вора спугнули. Пришли люди и погнали зверя в тундру. Все просто.

Я обошел стойбище по кругу и действительно набрел на еле заметную цепочку лужиц. Вода проступила там, где ягельник был примят тяжелыми толстыми лапами. Но след уходил не в тундру, а за покатый вал, отделявший ее от моря. И зверь вовсе не бежал скачками в испуге, а спокойно шел по прямой, будто его не гнали, а наоборот, приманивали.

Приманивали со стороны моря. Кто это мог быть? Медведица? Так, вроде, не сезон. Подозрительно, однако! — сказал бы охотник Боггодо. Эх, вот кого мне сейчас не хватает! Уж он-то живо разобрался бы.

Шлепая по сочащемуся, как мочалка, ягельнику, я двинулся к берегу, поднялся на продолговатый холм, закрывавший от меня полосу прибоя, и оказался у края широкой наледи. Брызги волн, застывая, обычно покрывают покатые участки берега скользкой белой коркой. Но в этот раз наледь оказалась красной. Кровавый цвет был таким густым, что я не сразу заметил тушу. Впрочем, от туши там мало что осталось: насквозь пропитанная кровью шкура и отдельно — круглая носатая голова здоровенного полярного медведя, расколотая по темени, как спелый арбуз.

А вот это уже точно — работа яомана.

71° 3′″N, 156° 02′″E. Устал. Надо было передохнуть в стойбище, поесть горячего. Вряд ли яоман вернется на старое место охоты, до сих пор за ним такого не замечалось. Но что мы знаем о повадках яомана?

Он умеет приманить добычу. Прожорливый мишка, забравшийся в чум, бросил недоеденные продукты и пошел на зов, чтобы превратиться в кровавые ошметки и лишиться головного мозга. Яоман любит лакомиться мозгом.

Может быть, до медведя той же дорогой прошли и люди. Но где останки? Ни песцы, ни ласки к трупам не подойдут, если это добыча яомана.

Однако, не слишком ли далеко я ушел от берега? Сам не заметил, как стал забирать к югу. От страха, что ли? От навязчивого чувства, что кто-то смотрит в спину? Не знаю, в чем тут дело, могу сказать только, что по мере удаления от берега это впечатление не уменьшалось, а росло.

Я встряхнулся. Неважно, далеко от меня яоман или рядом. Встретить его можно где угодно, он сам выбирает место. Ни предотвратить, ни ускорить встречу невозможно, потому что невозможно понять логику этого существа. Она вырабатывалась еще до Ледникового периода. Спасибо глобальному потеплению — короткий послеобеденный сон яомана кончился, и он проснулся с волчьим аппетитом.

Но ведь и охотников на яомана никогда раньше не было. Боггодо первый. Я второй. Правда, теперь — единственный…

71° 2′″N, 156° 15′″E Озеро Обрывистое. Слава Богу! Наконец-то люди. Из трубы жилой избушки метеостанции валил приветливый, какой-то даже издали аппетитный дымок. Кашу, небось, варят. Значит, пожируем.

Что хорошо у нас на северах? Совершенно неважно, знают тебя те, к кому ты пришел, или видят в первый раз. Встретят, как родного, накормят и выпить поднесут, если осталось. Чужие здесь не ходят.

Под заливистый собачий лай я толкнул утепленную войлоком дверь и сразу понял, что не ошибся. Меня и спрашивать не стали, откуда да зачем. Торбаса, кухлянку — в сушилку, самого — за стол. Бородатый Вадик, начальник станции, плеснул протирочного, симпатичная Марина-гидролог принесла сковородку с салом — я чуть слюной не подавился, пока вареную картошечку шкварками поливал. Юра, практикант, совсем мальчишка, слазил в погреб за бочковыми груздями. И только когда разлилось тепло по телу и в ноги ударило, когда поутих первый жадный хруст за ушами, тогда и разговор завязался сам собой.

Сидят они тут уже месяц без малого, вертолета ждут со дня на день — вахта кончается.

Рассказал и я о себе кое-что. У Юрки сразу глаза загорелись.

— А ты не тот ли Баташов, который, говорят, яомана видел?

— Видел — понятие растяжимое, — ответил я. — Не тот это зверь, которого легко увидеть, а главное — узнать. В справочнике Брема его не найдешь. Есть тип хордовые, есть членистоногие. А есть яоман. Краниофаг Колониум. Фотографий его нет. И не будет.

Бородатый Вадик кивнул.

— Охотник Боггодо то же самое говорил. Вы, наверное, вместе работаете?

Я помолчал. Как им объяснишь?

Марина сразу почуяла, что говорить мне не хочется.

— Ну, что вы пристали к человеку?! — прицыкнула она на своих. — Видите, он и так уже сов считает! Давайте-ка по спальникам. С утра поболтаете.

Все-таки женщина есть женщина. Соорудила мне в аппаратной шикарное ложе на топчане. Давно я на чистых простынях не спал! На стеллажах уютно перемигивались огоньками регистраторы, во дворе тихо фырчал генератор. Стена рядом с топчаном оказалась жарким боком большой русской печки, хорошо протопленной и теперь медленно отдававшей тепло дому. Примерно таким я всегда и представлял себе райское блаженство…

Но сна не было ни в одном глазу. Дождавшись, когда свет в доме погаснет, я осторожно нащупал холодный затвор карабина и бесшумно снял его с предохранителя. Потом поднялся, включил фонарик, заранее укрепленный на стволе, шагнул к двери и вышиб ее ногой.

Первой мне попалась Марина. Я послал в нее две пули — в грудь и в голову. Не меняя выражения лица, она завалилась на спину, задергалась, стуча затылком по полу.

Откуда-то сбоку вдруг выскочил Юрка. Я отбросил его ударом приклада, дважды выстрелил вслед, и он затих.

А вот за Вадиком пришлось побегать. Он рывками передвигался в темноте, уходя от луча и стараясь, чтобы между нами все время оставалась печка. Что тут делать?

Левой рукой я сорвал с пояса нож вместе с ножнами и бросил ему в лицо. Вадик поймал его зубами и с хрустом разгрыз пополам. Но эта секунда — моя, она дала возможность прицелиться. Череп Вадика брызнул черным фонтаном.

Здесь все. Круша уже рассыпающиеся стены, я выскочил во двор и успел расстрелять остаток магазина, целясь в темные пятна, стремительно удаляющиеся в сторону озера. Вряд ли я попал хоть раз, но поле битвы осталось за мной.

Дурак этот яоман, хоть ему и за миллион лет. Небось легко было морочить мозги тупым индрикотериям, привык охотиться на них, как на уток с чучелами. Но времена изменились. Если медведя еще можно приманить на фальшивую медведицу, оленя — на вылепленные фигурки стада, то с человеком этот номер не пройдет.

Марина Леонова, моя Маринка, погибла в экспедиции пять лет назад. На дне пропасти в ущелье Большого Хингана она умирала на моих глазах, пока я сползал к ней, раздирая руки обледенелыми стропами. Увидев ее сегодня на пороге метеостанции, я чуть не испортил себе охоту, но все-таки сумел не подать виду. С бородатым Вадиком было проще — он всего-навсего персонаж любимого сериала про таежных первопроходцев. Лицо из телевизора, с приклеенной бородой и гримом под глазами. А Юрка Толоконников — друг детства, одноклассник. Таким, как здесь, он был в прошлом веке…

Краниофаг Колониум — существо из многих тел, зверь с интеллектом осиного гнезда — попытался вынуть из моей головы образы, на которые меня можно приманить, усыпить и сожрать.

Но я раскусил его первым — понял, что передо мной всего лишь щупальца яомана, и отстрелил их, как учил меня охотник Боггодо. Придет время — отстрелю и остальные. С чудовищем, влезающим в души ради насыщения утробы, нам на одной планете не жить…

 

Имя мне… (наблюдатель Лев Самойлов)

Угольком я черчу рожицы. Смешные, забавные рожицы, переплетающиеся друг с другом, дразнящиеся, извивающиеся. Угольком, на белом кафеле стен, на мраморе пола. Мне холодно. Я бос и танцую меж нарисованных линий, стараясь ничего не задеть, не нарушить узора, не прервать своего маленького волшебства. Здесь найдётся место каждому, каждому моему знакомцу!

Вот ПалПетрович, с его отвисшими щеками, щетиной и одышкой. Я помню, как он сломал мой замок, а я оказался виноват.

Вот Верочка. Надежд мне она не подавала, и любовь к ней умерла, не успев окрепнуть.

Вот Тамара, терроризировавшая наш подъезд. Нос короткий, картошкой, а кажется — острый, как у крысы, влезающий в каждую щель без разбора. И зубы, идеальный прикус — и не сказать, что вытягивала она на свет такую дрянь, которой лучше оставаться неизвестной.

Вот беззлобный Василич, работавший учителем. Тихий, чуточку манерный гей, погибший при неясных обстоятельствах. То ли отравился, то ли помог ему кто…

Вот Иванна, создавшая свою секту свидетелей здорового образа жизни, а вот Неллочка, которую этот образ свёл в могилу.

Каждому, каждому находится здесь место. Улыбаются и плачут, ненавидят друг друга и пьют друг из друга силы и сок.

Вот Викторовна с Санной спорят о химии. То ли о пропорциях разведения спирта в воде, то ли о том, как в домашних условиях получать цианид.

Вот Лямов со своей очередной пассией спивается от горя и одиночества.

Я танцую среди них, добавляя чёрточки угольком. Мне холодно, жутко холодно. Ноги как ледышки, если я не сделаю всё быстро, то нарисованные лица, уже корчащие рожи в неровном свете свечей, заплачут кровью, причём кровью моей.

Я продолжаю рисовать.

Всех, всех, всех!

Кого помню, кого не помню, тех, кто врывался в мою жизнь ураганом, тех, кто разрушил её, тех, кому я сам стал самой горькой из возможных пилюль.

У меня есть цель, и эта цель так близка!

Она манит, греет своим сиянием, поддерживает!

Наивно, как кормить ребёнка собственной плотью и греть у трепещущего сердца, в рассечённой груди. Наивно и… правильно.

Рожи смотрят на меня с одобрением, переползают на правильные места, оживают. Одна за другой распахивают нарисованные глаза пошире, щурятся, беззвучно смеются, когда я наконец занимаю своё место на полу, в самом центре узора.

Вот они, алчные, жадные, мерзкие в своей человечности и очень голодные. Самая малость отделяет моё детище от всех, кто «помогал» его создавать. Я чувствую, как мрамор волнами перекатывается под спиной. Остался последний шаг, и я его сделаю.

— Имя, имя, тебе нужно имя? Известное всем, искреннее, откровенное. Я знаю его, а сейчас узнаешь и ты.

Холодно, одиноко. Но это уже ненадолго. Я чувствую, как за тонкой границей оно ждёт открытия пути, оно готовится принять меня в свои жаркие, тесные, липкие, влажные объятия. Сделать частью себя, счастливой и безрассудной. Я чувствую тяжесть кинжала. Сейчас будет больно, но ненадолго.

— И имя тебе — мне — нам! Имя тебе…

Кинжал пробивает грудную клетку, сердце, мрамор, впуская его сюда, вбивая меня в него.

— ИМЯ НАМ — ЛЕГИОН!

 

Демон обыденности (наблюдатель Виктор Колюжняк)

Он не первый в иерархии. Там вообще никакой иерархии нет. Просто есть те, о ком ты не знаешь, а есть такие, кто сразу всплывает в памяти, когда вспоминаешь о них.

Вот он как раз из последних. Из тех, что всегда приходят нежданно, одолевают и никак не желают помыслить о том, что без них жизнь была бы не в пример лучше и спокойней. Да что там! Без них жизнь была бы, а с ними — никакой!

Такая, знаете ли, у него подчёркнутая интеллигентность пополам со снобизмом. Подтянут, гладко выбрит, сухощав. Часами может блаженствовать в кресле, потягивая коньяк. Из горлышка. Эпатажничает малость.

— Мон ами, ну что за жизнь пошла? — вопрошает с тоскливой ноткой. — Всё изъезжено, всё испробовано. Давеча маман завела разговор о женитьбе. Подумать только: женщина, всю жизнь страдавшая от неправедной судьбы; выевшая в муже дырку от пули, собственноручно им в себя пущенную; фригидная; без малейшей капли кокетства… и всё туда же.

Главное — не обращать внимания. Не смотреть, как он будет поглаживать пальцами манжету рубашки. Не видеть там засохший пот, какие-то пятна, помаду. Не замечать его, пока он не уйдёт. В ином случае начнёт разглагольствовать о временах, о нравах. Вставлять затёртые остроты, над которым натужно хихикнет сам же и тотчас скривится от отвращения. Бросит взгляд слегка виноватый. Мол, извини, старик, сам понимаю, что не смешно, но кому сейчас легко? Ты меня не веселишь, вот я и… и тон ещё этот. Подчёркнуто безразличный, с долей цинизма. Той самой долей, которая будет раздевать всех знакомых женщин на словах; вспоминать, как это было; размышлять, как оно ещё будет; сетовать, что все доступны, а кто недоступны — те лишь набивают себе цену, потому что… потому что слышать больше не могу эту иностранщину, вплетаемую в родную речь; злословие; банальности и псевдофилософствования; неверие пополам с истовой убеждённостью, что все там будем и под одним ходим. И не стоит понапрасну гневать его, иначе… иначе не отстанет. Не отстанет.

А лишь уйдёт, лишь сгинет — тут же надо схватить оставленную бутылку, влить в себя остатки, занять тёплое кресло, развалившись в подобие ушедшего. Примерить на себя чужую личину, пока не улетучилась следом за хозяином. Задуматься, улыбнуться, пробормотать с тоскливой ноткой:

— А ведь удобно, чёрт побери! Удобно!

И тут же, пока завис на этой грани между собой и кем-то навязанным — бросить бутылку в стену, насладившись звоном.

Встать.

Оправить рубашку.

Дойти до дивана.

Упасть и… и думать всю ночь напролёт. Чувствовать. Вытеснять чужой запах, чужой образ мысли, чужие чувства. Давать себе обещания, что больше никогда не помыслишь, никогда не станешь пробовать, никогда… ничего… ни разу!

Проснуться. Усмехнуться. Собрать осколки. Ждать, пока всё вновь не повториться. Думать, что будешь готов. Думать, что будешь…

 

Шуршунчик ляпотный (наблюдатель Эльдар Сафин)

Я подцепил его на границе Литвы и Польши. А обнаружил, когда оформлялись на таможне в Москве.

Пока не знаешь, оно не беспокоит. Средний человек таскает штук двадцать и ничего, даже изредка чувствует себя счастливым. А меня Ленка — мой первый друг — научила различать этих тварей, и теперь нет мне ни сна, ни покоя, пока не скину с себя прицепившегося урода.

От цыкалок — «ээ», «ии», придыханий — избавиться просто. Меня смешат политики, на которых висит по дюжине цыкалок.

От чмокалок, трясучек и горбаток есть простые приемы — и вот ты не горбишься, не жуешь губы и не дергаешься. Хватает контрастного душа и простых дыхательных практик.

Но я поймал не абы что — а шуршунчика, да еще ляпотного!

С шуршунчиком молчащий человек может выглядеть здоровым.

Самые частые — склочники. Эти жалуются на близких. Носитель отлично работает и общается, но едва заходит речь о родственнике (теща, невестка, сын, мать), как у носителя шуршунчика склочного срывает крышу, и он начинает выставлять родственника исчадием ада.

Реже встречаются забавники — это когда носитель шуршунчика рассказывает всем смешные истории о близких.

Еще бывает апокалиптик, носитель выносит мозг, рассказывая, как все будет плохо. Пример — механик Зеленый из мультика про Алису Селезневу.

Смешной «правдник» — это когда человек режет правду-матку. А смешон он тем, что это единственный шуршунчик, которого можно вылечить, надавав тумаков носителю. Я в таких ситуациях всегда помогаю.

Эти простые. А своего я бы не обнаружил, если бы напарник на таможне не сказал:

— Эх, Федька, душевный ты человек! Я раньше думал, ты козел, но эта поездка все изменила!

Тут-то меня и накрыло.

Я-то ведь не душевный, а именно что «козел» — ну, то есть на работе я работаю, пьяных не покрываю, в пивнуху после рейса не иду, а личное все у меня дома, с семьей.

А тут ретроспективно взглянул — мама дорогая! С Литвы Коле байки травил, вечерами с ним водку пил и смеялся его рассказам про похождения, которые если и были, то по-хорошему Коляна надо бы лет на пять в колонию, а оттуда сразу в бедлам.

Шуршунчик ляпотный делает человека душой компании, но лишает воли. Его носитель пьет со всеми, кто предложит, и женится на каждой понравившейся женщине, разводясь с предыдущей. У женщин ляпотка выглядит еще страшнее.

— Колян, дооформи, с меня причитается.

Я поднялся на крышу, переступил через парапет и, держась сзади руками за оцинкованный отлив, начал покачиваться над далекой улицей внизу. Было очень страшно — но остаться с ляпотником пугало сильнее.

И минут через пять я понял — он сбежал. Шуршунчики трусливы, и если они не успели прижиться, их легко выгнать сильным стрессом — лучше всего страхом.

А вообще я задумался о том, чтобы запустить к себе кого-нибудь попроще. Шуршунчики, они такие — не выносят соседства себе подобных. Пущу правдоруба или апокалиптика, зато ляпотник или подъюбочник не полезут.

Я перекрестился облегченно.

«Перекрестился?»

Черт! Подцепил голяшку соборную! Теперь месяца на три на сырое мясо, а жена с прошлого раза смотрит косо…

 

Бессилие (наблюдатель Виталий Придатко)

Доктор не был доктором. Максимум — паршивым интерном, застрявшим в неотложке по причине не слишком пристойных результатов на экзаменах, обуявшего страну кризиса и вполне определенной бестолковости.

Уж в этом Дарья Никитична знала толк!

Доктор, конечно же, не мог быть настоящим врачом, хотя бы уже потому, что настоящий врач не имеет права заявлять: понятия, мол, не имею, что за дрянь с вами стряслась, да еще смотреть при этом так…

Будто хотел бы немедленно смыться.

Ну, допустим.

Предположим, только предположим, что у Дарьи Никитичны в доме попахивало. Пованивало, как сказала бы повернутая на чистоте ее матушка, случись оной оказаться на пороге собственного дома сейчас, спустя тридцать лет после смерти.

Впрочем, полагала Дарья Никитична, вполне реалистически мысля, матушка, окажись она нынче здесь, пованивала бы и сама, да еще как. Пожалуй, было бы даже любопытно узнать, чем несносная карга предложила бы извести из дому ее собственный запах. Да, очень было бы интересно. Очень.

Но и без приблудных покойняг пахло у Дарьи Никитичны — будь здоров, что она сама признавала. Однако доктор есть доктор — и путный эскулап нипочем не позволил бы себе подобных гримас.

Этот, что прикатил на неотложке, путным считаться не мог бы даже в Уганде, решила женщина. С проблемой, что терзала ее уже не первую неделю, со страшными смердящими язвами, возникающими на теле, стоило только выйти из дому, безусый прыщеватый пацан разобраться так и не сумел, предложив разве что госпитализировать, потому как без консилиума не обойтись.

— Какого еще консилиума? — вкрадчиво спросила Дарья Никитична, не запнувшись на небудничном слове, благодаря воскресным кроссвордам в газетке.

— Нужно мнение авторитетных врачей…

— Вот-вот! — торжествующе воскликнула женщина, вскакивая на ноги. — Вот же ж и я говорю: пришлите сюда авторитетных! Что это вы ездите такие?!

Не вполне доктор заметно оскорбился, но Дарью Никитичну это не смущало.

— Это может быть заразным, а вы тут!

Доктор вздохнул, сдавленно и с видимым усилием заглотав воздух. Дарья Никитична возмущенно метнулась в угол, сдернула с хрустальной конфетницы вязаную салфетку и торжественно вручила посудину бедному медику.

Тот послушно заглянул внутрь, полиловел, побелел и понесся во двор. Оттуда раздались странные клокочущие звуки. И плеск.

Дарья Никитична стояла, незаметно почесываясь, и неодобрительно качала головой. Тело чистюльника, до последнего остававшегося с нею, даже когда домовой уже удрал в поисках дома почище и поуютнее, выглядело вполне нормально, если учесть, от чего он скончался.

Она тяжко вздохнула, вспомнив, как мучился от язв обессилевший чистюльник, как умолял ее хотя бы помыться… она ведь так и не призналась растрепанному изможденному существу, что мыльная пена уже давно начала причинять ей настоящую боль, все более сильную.

Что даже свежий воздух…

Доктор блеванул снова, и Дарья Никитична встрепенулась.

— Жаловаться на вас буду! — громко завопила она вслед врачу, а потом пошла и захлопнула дверь.

Сразу стало легче. За двором рыкнула и мягко укатила прочь неотложка.

Усевшись в кресло, женщина принялась смотреть, как гоняются друг за дружкой комочки пыли, как панцирные комья старой грязи, приползшие из сеней еще позапрошлой весной, охотятся на бестолково порхающую по комнате паутину. Кожа сразу начала подживать, язвы подсыхали и отваливались, на полу превращаясь в странных многоногих букашек.

— Никуда я сегодня не пойду, — заключила Дарья Никитична, прислушиваясь к себе. Бессилие, мучавшее ее при одной только мысли о необходимости идти за покупками на рынок, чувствовать на себе презрительные взгляды, выслушивать бесконечные шепотки, сгинуло. Она задумчиво поймала комочек пыли пожирнее и сунула его в рот. Зажмурилась.

Было на удивление вкусно.

Пришлось поймать еще один, и еще…

Наевшись, Дарья Никитична вернулась на свое место и прикорнула.

Она не проснулась, когда грязь, плесень и пыль с чердака, слипшись в чудовищную бесформенную амебу, пробрались в комнату и нависли над спинкой кресла. Не проснулась и позже, только тихо вздохнула — один раз, а потом осталось только влажное хлюпанье и вязкий шелест.

А спустя полчаса из-под плотно затворенных окон дома Дарьи Никитичны потекли густые ручейки пыли.

 

Плесень (наблюдатель Александр Подольский)

Шкет был пьян вдрызг. Он подпирал фонарный столб и пытался прикурить. Ливень тарабанил по немытой голове, по рваному бушлату, заливал сапоги. Норовил смыть с тротуара. Шкет выругался. Окна дома пялились на него, осуждали. Давным-давно, когда у Шкета было нормальное человеческое имя, он жил в этой пятиэтажке. Однако со своими гулянками даже не заметил, как оказался на улице. А теперь его и из родного подъезда вышвырнули.

Ноги еле-еле волочились по дороге, промокшая насквозь одежда камнем тянула вниз. Городское небо перечеркивали молнии, во дворах ревели автосигнализации. Нужно было где-то переночевать, и Шкет вспомнил о «двушке». С тех пор, как везде поставили кодовые замки, жить стало тяжелее. Но бывшее военное общежитие никогда не запирали. Шкет знал, что о нем рассказывали, но во время редких ночевок странностей не замечал. Если не считать трупа кошки, покрытого толстым слоем плесени.

Свет не горел даже у входа в единственный подъезд. С козырька тянулись дождевые нитки, покрытая копотью дверь висела на одной петле. Шкет прошел внутрь и замер посреди длинного, во все здание, коридора. Слева и справа уходили в темноту два ряда квартир. Большая часть из них опустела после пожара, но кое-где еще жили. Шкет чувствовал родство со здешними погорельцами, ведь, если они остались в этом склепе, им тоже некуда деваться.

Под ногами шуршали куски каменной плитки, по сторонам фанерные двери соседствовали с темными провалами. Мрак пожрал все лампочки, отправив дом в вечную ночь. Шкет, хватаясь за ржавые перила, поднялся на второй этаж. В дальнем конце коридора, у другой лестницы, мелькнул зеленый огонек. Наверное, кто-то из жильцов. Шкет затих. Не хватало, чтобы его и отсюда выгнали.

Лестница продолжала загибаться крюком, утыкаясь в чердачную дверь. Шкет приземлился на широкой площадке, которая нависала над вторым этажом. Чердак, запертый аж на три замка, его не интересовал. На грязном полу ему было по-королевски комфортно. Он скинул сапоги, постелил промокший бушлат вместо простыни и завалился сверху. Сон вполз в него быстро и разом высосал сознание из продрогшего тела.

Его разбудил звук снизу — то ли кашель, то ли лай. Всюду густел мрак, ветер гудел в щелях старого дома. Пахло плесенью. Шкет привстал и выглянул на лестницу. Этаж исчез, словно здание затопило нефтью. В темноте тут и там вспыхивал зеленый огонек.

Шкет шумно сглотнул. В памяти всплыли разговоры с дружками. «Плохой это дом, даже зверье чует», «Поселилось там что-то после пожара», «Думаешь, все сгинувшие жильцы переехали?»

Ступенька за ступенькой растворялась лестница на чердак. Шкету стало тяжело дышать. Прогоняя хмель, крепла вонь. Чернильная река поднималась, а вместе с ней что-то еще. Оно на мгновение вынырнуло из укрытия — неправильное, нескладное, огромное.

Пальцы не слушались, но Шкет все же нащупал в кармане зажигалку. Он вытянул руку вперед и надавил на кнопку.

Щелк.

В маленьком кусочке света Шкет успел разглядеть поросшее мхом лицо. Зажигалка чуть не выпала из руки. Пламени не хватило надолго, и спустя несколько секунд все пространство заволокло тьмой. Лицо было в паре метров от Шкета, а за ним… болотного цвета туловище, вросшее в стены и потолок.

Щелк.

Никого, только юркие тени на осколках пола. Огонь вновь потух, и что-то дернуло Шкета за ноги. Отсчитав копчиком несколько ступенек, он вырвался и стал ломиться в чердачную дверь. Шкет ее не видел, он не видел вообще ничего, словно ему вырвали глаза. А вот запах он чуял, и от одного этого заплесневелого духа в тощем животе переворачивались внутренности. Сжимая зажигалку, Шкет повернулся к лестнице. Казалось, тьма залезла в каждый кусочек этого здания, в каждую щель, а теперь решила поселиться и в нем. Руки тряслись, зажигалка в ладошке приросла к коже. Шкет нащупал кнопку, но выпустить наружу огонь не хватало духу. Он знал, что увидит в неровном свете, знал, что никогда больше не покинет этот дом. Шкет знал, что прямо сейчас умрет.

В лицо дунула теплая волна гнили, что-то коснулось плеча. Шкет последний раз в жизни поднял зажигалку.

Щелк.

 

Чисть (наблюдатель Дарья Зарубина)

— Люсён, мне очень-очень нужно, чтоб ты приехала.

Голос у Лерки был такой, что у меня сердце скатилось в пятки.

— Что случилось? Валерия, хватит меня пугать!

— Ты приезжай, ладно, — повторила Лерка мертвым голосом.

Я схватила такси, внутренне готовясь к худшему, и совершенно не в силах представить, в чем это худшее могло заключаться. Лерка жила одна, ни с кем не встречалась и была такой лентяйкой и пофигисткой, что привести ее в настолько угнетенное состояние могло лишь что-то поистине ужасное.

Я, в отличие от нее, никогда не отличалась слоновьим спокойствием, поэтому за двадцать минут пути так себя накрутила, что готова была увидеть заляпанные кровью стены, разбросанные повсюду вещи и порубленные на куски тела Леркиных соседей, которые та неумело толкает в черные мешки для мусора.

Я так качественно приготовилась закричать от ужаса, что даже открыла рот, когда Лерка молча впустила меня в квартиру — и осталась стоять с открытым ртом.

По счастью, трупов и крови не было. Но это было не так удивительно. Не было груд барахла. Не было заваленных одеждой стульев, брошенных где попало чулок и трусиков. В мойке не оказалось ни одной грязной тарелки, и сама мойка и — о, ужас! — электроплита сияли чистотой.

— Лазарева, тебя похитили инопланетяне? Подменили? Или ты завела мужика, и он наконец научил тебя «пылюку вытирать»? — брякнула я первое, что подсказала фантазия.

Лерка, бледная, с темными кругами под глазами, смотрела на меня с отрешенной ненавистью.

— Если ты сейчас прохрипишь: «Мозги!», я закричу и убегу, — предупредила я, надеясь, что Лерка наконец скажет хоть что-то, чтобы я удостоверилась, что она живая. Видок молчащей, бледной до синевы Лерки в чисто убранной квартире вызывал самые тревожные мысли.

— Дура ты, Люсёна, — выдавила подруга. Пошатнулась, прислонилась к стене. — Какой мужик, какие мозги! Прокляли меня, — и в ответ на мой удивленный взгляд добавила, — вот этим всем и прокляли.

Я поставила сумку на пол, бросила на столик у зеркала шарф и, скинув у двери туфли, прошла к плите, где стоял отдраенный до блеска Леркин стальной чайник. Рядом на идеально чистой белоснежной салфетке стоял заварочный чайничек.

— В смысле? Давай ерунды не будем говорить. Чайку врежем, и расскажешь, кто тебе такую чистоту навел. Может, я бы тоже к себе наняла. А то моего благоверного никто что-то никак чистотой не проклянет. Устала за ним грести.

— Навел чистоту… — явно не вслушиваясь в мои слова, повторила Лерка. — Только не мне, а на меня. Как порчу.

Я почти силой усадила ее на стул. Засыпала чай в совершенно чистый чайничек, залила шепчущим кипятком. Несколько капель свежей заварки упали на стол, но, когда я поставила перед дрожащей Леркой чашку и повернулась, чтобы вытереть их, от капель не осталось и следа.

— Когда ты успела? — я и сама не знала, каким должно быть окончание фразы. Что «когда»? Когда успела вытереть капли или когда стала настолько повернутой на уборке?

— Это не я, — мрачно сообщила Лерка, словно к чему-то прислушиваясь. Я тоже невольно замерла, оглядывая с тревогой ее небольшую квартиру-студию, где все было как на ладони. Видимо, я побледнела, потому что Лерка вскочила и подставила мне стул.

— Сумка… Шарф… — Мысли прыснули врассыпную. Моя сумка, которую я только что бросила на пол, аккуратно стояла, застегнутая, на открытой полочке в шкафу, а шарф переместился с тумбочки на вешалку. Туфли кто-то задвинул под обувницу, идеально симметрично.

— Только не кричи. Он не любит, когда кричишь, — глухо подсказала Лерка. — Он от этого начинает двигать мебель и мыть плинтус.

— Это бара… домо… — никак не получалось подобрать правильное слово. Барабашка стучит и пугает. Домовой, конечно, приглядывает за домом, но… это все домашняя нечисть. А тут какая-то… чисть.

— Не знаю, кто. Я тоже думала, домовой. Он сначала нормальный был.

— Был? Хочешь сказать, это у тебя давно? Мы ж неделю назад виделись!

— Ну, я раньше, когда что-нибудь найти не могла, говорила в шутку… — Лерка смущенно замялась. — Ну… говорила, барабашка, поиграл и отдай.

— Часто говорила? В твоем-то бардаке, — я достала из бара начатую бутылку коньяка и плеснула обеим в чай.

— В общем… да. А потом вещи стали не пропадать, а как бы… находиться. То есть, например, ищу ключи там, где бросила, а потом раз — они на гвоздике для ключей. А я их туда никогда не вешаю. Мама вешала. Отец вешал. А я так и не научилась. Это же как рефлекс. Слышишь?

Она настороженно подняла палец, и мы обе прислушались. В холодильнике едва слышно что-то шуршало и двигалось.

— Продукты сортирует, гнида психованная, — пробормотала Лерка со злостью. — Все отмыл и вычистил, так все равно что-нибудь найдет и начнет скрести.

— А может, это мыши? — ляпнула я, все еще не в силах поверить.

— Угу, мыши-психопаты, повернутые на уборке. О, эксперимент хочешь? — Лерка исподлобья глянула на холодильник и, словно неудачно повернувшись, уронила со стола чайную ложку.

Мне показалось, я только моргнула. Прошло меньше секунды. Ложка исчезла. Словно бы на грани слуха почудился шум воды. Но тоже всего часть мгновения, не дольше.

— Вымыл и в ящик убрал! — с каким-то отчаянием произнесла Лерка. — Я открываю шкафы, он закрывает. Платье достану, не успею отвернуться, уже висит в шкафу. И ведь не видно его. Так хоть знать бы, где эта дрянь сейчас копошится. А то все время кажется, что он за спиной.

— Может, тебе батюшку вызвать? — предложила я, чтоб хоть что-то сказать. Все это никак не укладывалось в голове.

— Угу, и кришнаитов с бубнами, — саркастически парировала Лерка. — А потом мне бригаду вызовут и в дурку упекут. Баба с манией уборки. Люсёна, ты же умная и адекватная. Придумай, как быть. Квартиру пока продать не могу, в наследство никак не вступлю. От своей в съемную ехать — дико. Да и с работы опять поперли. Я ж четвертый день не спавши, вчера запуталась в расчетах, ну и… вот.

— А не спишь тоже из-за него? Шумит?

— Да пес с ним, шумом. Шуми на здоровье, фиг ли, — рассердилась Лерка. — Ладно, кровать трижды заправлял обратно, пока я в ночнушку переодевалась. Легла спать, он что-то в шкафу раскладывал. А проснулась… Люсь, ты знаешь, я крепко сплю. В общем, проснулась: лежу навытяжку, на одеяле не морщинки, волосы уложены, руки так крестом на груди. Как у покойника. Блин, я так перепугалась. Вскочила. Стала орать, чтоб шел на хрен и оставил меня в покое. Оборачиваюсь — кровать застелена, и тапки у кровати ровненько стоят. И не могу больше спать. Можно я у тебя немного поживу? Может, если выспаться, придет в голову что-то толковое. Я уже ничего не соображаю. Словно в тумане все.

Лерка отчаянно потерла слипающиеся глаза, всхлипнула и потянулась за салфеткой. Вытащила, комкая, одну, рассыпала остальные. Злясь на себя, принялась дрожащими пальцами запихивать обратно. В отчаянии ударила по столу, поняв, что не справится не то что с происходящим, даже с салфетками. Стоило ей уронить ладони на колени, и невидимая рука — рука ли? — тотчас расправила бумажные квадраты и, аккуратно сложив уголком, пристроила обратно в салфетницу.

— Слышишь, тварь? Ты достал уже!

Лерка вскочила, швырнула салфетницу в угол. Идеально симметричные белые уголочки спланировали самолетиками на пол. Не находя выхода гневу, выдернула из кухонного стола ящик. По полу покатились ложки, вилки.

— Лер, я нам такси вызову, — она не слышала и, кажется, вовсе забыла о том, что я рядом, а я не знала, как ее остановить, да и стоит ли. Если бы кто-то мне не давал спать четверо суток, не знаю, что бы я сделала и до какого состояния дошла.

Переходя от шкафа к шкафу, Лерка открывала дверцы, вываливала без разбора на пол содержимое. А за ней шел кто-то невидимый и с упрямой методичностью возвращал все на место.

— Меня нельзя упорядочить, тварь ты этакая! Люсёна, объясни ему, что ни хрена не выйдет! Есть то, что нельзя убрать! Так невозможно жить.

Я трясущимися руками набрала с ее телефона номер такси и назвала адрес. Я боялась даже пошевелиться. Сообщение о том, что машина подъехала, пришло через пятнадцать минут. Лерка, обессиленная и измотанная истерикой, сидела на полу посреди идеально чистой комнаты, и кто-то невидимый прядь за прядью расчесывал и укладывал ей волосы.

— Лера, — я боялась подойти. — Идем.

Она кивнула, попробовала встать, но без сил снова опустилась на пол. Мне казалось, он схватит меня. Я готова была закричать от любого прикосновения, но нужно было что-то делать. Я подошла и потянула Лерку за руку, попробовала взвалить на себя, но из нее словно все кости вынули.

Я все тянула и тянула, не осознавая, что не смогу не то что дотащить ее до машины, даже подвести к двери. Крикнув что-то бессмысленно ободряющее, я рванула вниз и как-то умудрилась уговорить таксиста подняться со мной и помочь забрать «больную подругу».

Дверь была закрыта, но не заперта. В холодильнике что-то шуршало. Лерка лежала на кровати. Неподвижная, идеально причесанная и одетая, с фарфорово-бледным лицом — она походила на большую куклу, на синеющих губах которой ветер оставил маленькое перышко от лежащей рядом аккуратно взбитой подушки.

 

Театр (наблюдатель Сергей Пономарев)

Мы подходили к театру со стороны улицы Космонавтов. Лёня шёл, пригнувшись, как партизан в окопе. Я топал следом.

— Не стоит такой риск десяти тысяч, — процедил Лёня и сплюнул на асфальт.

Я кивнул. Не стоит.

Мы подобрались к бывшему зданию почты. Лёня выхватил из-за спины ружьё и заглянул за угол.

— Вроде тихо, — прошептал он.

Я подошёл к Лёне, жестом показал отодвинуться, присел рядом и посмотрел на театр.

Разрушенные колонны напоминали выбитые зубы. Пустые окна гипнотизировали чёрными провалами многоглазого чудовища. Только прекрасно сохранившаяся дубовая дверь напоминала о былом величии театра, куда стекался весь город в поисках зрелищ, новых знакомств и незабываемых эмоций.

— Скоро ночь, — буркнул Лёня. — Надо идти, иначе и нас сожрёт, — он кивнул на театр.

— Сожрёт, — повторил я.

— Знаешь, почему в трёх кварталах отсюда не осталось даже плешивого бомжа?

Я кивнул. Знаю.

— Потому что эта дрянь сжирает даже собак.

Спасибо.

— Ладно, чё встали-то, Сань, — он махнул рукой. — Если начнёт темнеть — я туда и за тридцатку не сунусь.

Перебежали дорогу.

Попытались открыть дверь. Били минуты две. В ответ слышали только уханье. Из-под двери поднималась пыль.

Пошли через окно. Я подсадил Лёню, потом он подал мне крепкую руку.

Шли по пустым коридорам и слушали тишину.

Вышли в зал.

— И что ты ожидал здесь увидеть? — спросил Лёня, доставая сигарету.

Да. И впрямь, что ожидал? Что Марина тут живая стоит и ждёт меня?

Покосившиеся стулья, сцена с чёрными провалами, повисшие с балкона остатки люстры, хрусталики под ногами — всё, чем встретил нас великий театр.

— Твою жену не вернуть. Мне жаль, — Лёня сказал то, что должен был.

Я кивнул.

— Зачем ты меня-то брал? — спросил он, разрезая спёртый пыльный воздух кольцами дыма. — Ещё и чирик дал? Может, верну половину, а?

Вот это он говорил искренне.

— Боялся я один, — пробормотал я и уселся на крайнее кресло.

— Пора идти, — Лёня пошёл к выходу.

— Иди.

— Ты остаёшься? — спросил он без удивления. Проницательный оказался малый.

Я не ответил.

Шаги удалялись. Оставался запах табака.

Лучи солнца перестали попадать в окна театра через час. Я сидел неподвижно.

Вдруг услышал, как скрипят двери.

Увидел абсолютно ровную сцену; люстру, которая висела там, где надо, и освещала зал; осанистые крепкие стулья с гладкой зелёной обивкой.

На сцену высыпали актёры.

Заиграла музыка.

На сцене я увидел Лёню. Он пожал плечами, обводя глазами зал:

— Не отпустил, — потом указал на стул рядом со мной. — Одевайся. И иди к нам.

Я увидел на соседнем месте воинские доспехи. Их украшал герб из красной розы и огромного медведя, вытянувшего лапы к цветку.

А потом на сцену вышла Марина:

— Привет, дорогой, — на пальце блеснуло обручальное кольцо. — Я ждала.

Я посмотрел сначала на пистолет. Задумался, как можно прекратить галлюцинацию.

Потом глянул на доспехи.

Потом на Марину.

И сделал единственно верный выбор.

Стены задрожали. Из подвалов поднимался звук, напоминающий приглушённый смех. Театр радовался, что нашёл-таки идеального актёра на роль воина.

 

ГУП Мосгортранс (наблюдатель Татьяна Вуйковская)

— Не смотри туда, они не любят взглядов.

Даша вздрогнула, но не обернулась. Она знала, что увидит офисную крысу, влюбленных, школьника — обычных пассажиров метро по утрам. Больше ничего.

Она опустила глаза, когда поезд метро пролетел мимо. В прошлый раз слишком хорошо было видно, что в кабине не машинист.

Теперь главное — не касаться вагона снаружи. И не держаться за поручень. И не прислоняться к дверям. Кто-то однажды сделал поезду татуировку «Не прислоняться», Даша оценила подвиг, но это не помогло. Не верят.

«Если вы упали на путь — лягте лицом вниз в лоток между рельсами головой к поезду и старайтесь не шевелиться».

Даша всегда вяло любопытствовала, зачем нужен этот лоток, и однажды увидела. Светловолосая провинциалка — белые брючки, розовая помада, распахнутые глаза — не удержалась на высоченных каблуках, оступилась и упала на рельсы. В первый момент ее больше ужаснули пятна креозота на коленях. Пока она пыталась стереть их ладошками, на платформе кричали: «Давай руку! Давай! Иди сюда!»

И только увидев фары поезда, она поняла, что сейчас будет. Выбираться было поздно.

«Ложись в середину!» — кричали ей.

Она упала обратно на колени, потом на живот, в ужасе закричала, и в этот распахнутый розовый ротик ворвалась закрученная спиралью склизкая толстая елда электропоезда. По всей его длине прошла ребристая волна, встопорщивая вагоны, раздался омерзительный визг-вой, фары закатились под самую крышу. Поезд подался обратно и снова надвинулся, елозя мокрым, в какой-то смазке членом в горле блондиночки. Спиральный хрен разбухал, начинал вращаться, разгоняясь все сильнее и сильнее, пока в стороны не полетели ошметки плоти, а тело девушки не обмякло. «Дура, голову подняла!» — кричали на платформе. В этот момент поезд снова весь передернулся, расслабил двери и осел, выпустив излишки пара и опалесцирующую жидкость.

Даша больше никогда не подходила близко к краю. Плакаты с призывом ложиться между рельсами она срывала и уже получила за это три штрафа.

— Садитесь, девушка! — парень лучился довольством. Сейчас телефон попросит. Даша замотала головой. Она однажды уже ощутила, как упругость вагонного дивана подается вниз… не хотелось знать, что дальше.

Если стоять посередине вагона, расставив ноги пошире, можно не прикасаться к нему. Совсем. Если слушать подсказки, которые шепчут на ухо, можно избежать ошибок.

Тук-тук-тук… Что может так размеренно стучать по крыше поезда на полном ходу? Даша знала. Она закрыла глаза, когда свет мигнул, открыла — и увидела свободное сиденье. Секунду назад там читала журнал изысканная пожилая дама в соломенной шляпке. Гурман… Поезд сыто зашипел и пошел намного медленнее. Так и на работу можно опоздать!

Кто бегает вверх по эскалатору? Даша, которая опаздывает. До офиса двадцать минут пешком, семь на троллейбусе, а до начала рабочего дня — пятнадцать.

— Давай сюда! Опоздание — минус премия! — дизайнер Лиля махнула ей, запрыгивая в троллейбус. Рогатая тварь захлопнула воняющую гнилью пасть и отползла от остановки. На ее место тут же запрыгнула острозубая маршрутка, вываливая на ходу синий язык.

Даша вздохнула — до конференции меньше месяца, а нового дизайнера еще придется поискать.

«Почему ты не ездишь на троллейбусе, если так боишься метро?» — спрашивала вчера эта Лиля. Пришлось что-то мямлить про другой конец Москвы и пробки. А потом возвращаться дворами, потому что вечер был теплым, и многие пошли до метро пешком, поэтому голодные твари выхватывали прохожих прямо с тротуара. Метро хоть сытое. Даша любит метро.

 

Зверь с серебряной шкурой (наблюдатель Карина Шаинян)

Мокрое седло, мокрая лошадиная шкура, мелкие серые волоски противно липнут к рукам. Капли гулко стучат по капюшону. Мерное покачивание усыпляет, скользкий повод выпадает из рук. Скорчиться в седле, не шевелиться, тогда хоть что-то останется сухим. Какой тяжелый перевал…

— Палатки-то в темноте ставить будете, — оборачивается проводник. С козырька его клетчатой кепки течет.

Тонкая дождевая струйка вкрадчиво пробирается в сапог. «Мы просто попали в тучу… Где-то солнце: туман не серый — серебристый, серебряный… Зверь с серебряной шкурой, который живет в зарослях, а ночью выходит на охоту, и охотники бледнеют, услышав его имя… Этот, пожалуй, побледнеет…» На краткий миг Ника одолевает дремота, и во сне он пытается рассмотреть зверя в зарослях. Зверь где-то очень близко; он ждет, подкарауливает, сливается с ветвями. Мерцает серебристой шерстью.

Туман рвется на отдельные клочья, и Ник видит долину. Узкая полоса кедрача вдоль реки, небольшая поляна — и только; остальное заросло карликовой ивой в рост человека, корявым кустарником с узкими серебристыми листьями. Вскоре тропа становится похожа на тоннель. Лошади спотыкаются об узловатые корни, выбитые копытами из земли. Крепкая ветка цепляется за стремя, выворачивает ногу, и на мгновение Нику кажется, что чьи-то когти пытаются выдернуть его из седла.

Тучи ушли. Луна такая яркая, что при ее свете можно писать. Костер, обжигающий суп, сухая одежда, — жизнь налаживается. Кто-то пускает по кругу фляжку. Водка развязывает языки. Ник клюет носом. Глаза закрываются сами собой; пахнет дымом и мокрой шерстью. Голоса вокруг — как неясный гул ветра в кустарнике. Нетвердый дискант мальчишки-конюха ведет мелодию:

— …все время пропадают, в прошлом году майминцы троих так и не нашли…

— Не ссы, я еще ни одного коня не потерял, — это проводник, Чап. Ник чуть поворачивается, ловя другую нить:

— …оказалось, у бедняги была шиза в длительной ремиссии, она в поход даже таблеток не взяла, а тут… пришлось спускать, еле до базы добрались. Да как раз отсюда, да… — это повар.

— …такие заросли, прямо лабиринт… даже не по себе как-то…

— …а кони…

— Пасутся где-то. Не кипиши, медведь не скушает, завтра соберем.

Ник напрягает слух, но не различает ни ставшего привычным за поход звона колокольчика, ни хруста травы на зубах. А рожа у Чапа совершенно уголовная, думает он. Ива под луной как серебряный мех. Сверху видны проходы — будто кто-то большой с треском ломился сквозь кусты. Наверное, кони.

Каждый ивовый лист покрыт коротким серым пушком. Далась тебе эта ива, вяло раздражается Ник и задремывает.

Зверь с серебряной шкурой никогда не показывается. Все о нем знают, но никто не говорит. Краснолицые охотники боятся его в полнолуние, бросают в кусты кровавые куски мяса. Иногда кто-то начинает грустить и задумываться. Таких выводят в лунную ночь к тропе-тоннелю. На рассвете узкие листья покрывает серебристо-розовая роса и прячет все следы…

Спать расходятся рано. Чап шумно раскладывает пенку и спальник прямо у костра, на покрытом золой истоптанном пятачке.

— Да я забаиваюсь здесь по ночам ходить, — отвечает он на вопросительные взгляды туристов. Те с готовностью хихикают.

Ива начинается в нескольких метрах от костра. Она почти светится под луной. Ветра нет, а ветки шевелятся. Из черных провалов там, где кусты изломаны лошадьми, едва уловимо веет тухлятиной. Хочется нырнуть в одну из этих дыр и посмотреть, что будет.

Между Ником и зарослями — чернильные пятна теней и широкая спина спящего проводника, освещенная гаснущими углями. Ник пытается перешагнуть через него и, конечно, спотыкается. Чап тяжело ворочается. В лунном свете видно, что он спит прямо в кепке.

Ник выходит из-под кедров на поляну, залитую зеленым лунным светом. Ива стоит перед ним стеной, шевелит листьями. Ждет. Тропа кажется гибкой трубой, полной жидкой черной пустоты. От нее тянет болезненным теплом.

— Ну, чего встал? Иди, иди… — хриплый тенор Чапа за спиной. Ник оглядывается. Тень от кепки полностью скрывает глаза проводника.

— Что делать-то? Надо, так иди, — Чап бросает окурок. Коротко шипит гаснущий огонек.

Качнувшись, Ник шагает на тропу.

На рассвете листья ивы покрывает серебристо-розовая роса.

— …вроде нормальный был, только тихий…

— Может, еще оклемается.

— Да что ж он орет все время, давно уже охрип… Доспать уже не выйдет, да?

— Руки все в шерсти какой-то, глянь…

— Вроде коня его, серая… длинная только какая-то.

— …кляп?

— Взбесился, что ли?

— Да тут сам рехнешься от этих воплей.

— …и, главное, здесь же, на этой же стоянке…

— Может, еще…

— Нет, придется спускать.

— А так и не понять было, что псих…

Снова накрапывает, низкие облака стекают по склонам. Кони сбились в кучу под кедрами; Чап мимолетно пробегает по ним взглядом, пересчитывая.

 

Остиль (наблюдатель Алексей Провоторов)

— Ну, где ты…

Ночь мешала, будто нарочно. Колотила ставнем на ветру в брошенной деревне, шуршала рогозом вдоль торфяников, скрипела горелым сухостоем. Гудели на болотах жабы. Где-то вблизи орала, не замолкая с заката, рябая птица-дергач, и Остиль придерживал шляпу, чтоб часом не унесла.

За бесконечными лентами облаков вращала мутным глазом беспокойная ущербная луна.

Остиль покосился на неё. На луне, судя по сполохам сквозь сизую пелену, была гроза. Размытое голубое гало помигивало в такт небесным вспышкам.

— Ну, где ж ты есть, скотина, — повторил Остиль. Ему надоело молчать.

Шёпот утонул в ветру, утонул в туманах, затерялся в шорохе рогоза. Где-то мерзко, как пёс костью, хрустело дерево.

Попробуй услышь здесь эту заразу. Олаф всадил ей в хвост стрелу с колокольчиком, так теперь Тварь можно было попробовать отловить на слух.

Жаль, у Олафа не было ружья, а нынешнюю Тварь из лука уложить не выходило. Олафа нашли утром, головой в чёрной торфяной воде, с располосованной спиной и выеденной шеей.

Остиль сжимал оружие, поглядывая на длинный, слабо бликующий кромкой штык. На штыке фосфором было написано слово, которое лучше и не читать, не то что произносить. Оно же значилось на ружейном пыже.

Нехорошо в ночи ходить с таким словом, да иначе Тварь не убьёшь.

Правда, если его прочитать глазами, или просто долго смотреть боковым зрением, можно заблудиться, или чего-нибудь блазниться начнёт. Остиль жевал корень травы-головы, но от колдовского слова помогало мало.

Колокольчик, думал Остиль. Где ж тот колокольчик, как ты его услышишь — там хлопает, там хрустит, там шумит. И так уже кажется где-то песня, а песни-то и нету никакой.

Остиля волновало, правда, что каждый год Тварь приходила похуже предыдущей — позапрошлая умела прыгать не только на десяток ярдов вбок, а ещё и на пару секунд в прошлое, а прошлогодняя могла нырять в свою тень, как в прорубь.

А это что-то вообще никак не давалась, уже троих задрала, и всех со спины, а сколько коз унесла, и считать больно. Скоро и морозы ударят, тогда она по льду на Большую землю уйдёт, и с него три шкуры спустят за такое.

Гроза на Луне почти утихла, сделалось темно, и, видно, задремала птица. Стало тише, и Остиль услышал колокольчик, там, впереди, за узким перешейком.

Он умел ходить тихо. И шёл, крался, глядя, как открывается в свете гнилушек, выплывает из тумана смутный силуэт: мощные, словно у громового оленя, тёмные ноги, пудовые копыта, окровавленная тряпка хвоста, косая стрела с серебряным колокольчиком. Дальше туша терялась в тумане.

На этот раз его черёд заходить со спины.

Он как раз высматривал, куда бы выстрелить — чудовищная отдача ружья в прошлый раз обошлась ему вывихом плеча, но било оружие наверняка, — когда почувствовал дыхание на шее.

В этот миг полыхнуло на луне, осветив небо жемчужным светом, и удивлённый Остиль увидел, что холка, шея, голова Твари не утопают в тумане — их просто нет.

Он хотел обернуться, чтобы глянуть на переднюю её половину, зашедшую со спины, на рога, отбросившие такую большую тень, но не успел.

 

Земляной (наблюдатель Александр Подольский)

Юля вспомнила о подземном чудовище, только когда ее похоронили заживо.

Гроба не было, поэтому пошевелиться она не могла. Холодная земля сдавливала со всех сторон. Это напоминало сонный паралич, бодрствование посреди кошмара. Сознание будто заперли в мертвом теле. Юля ослепла, провалилась в черное ничто. Совершенно беспомощная, она растворялась в пустоте и собственных мыслях.

Когда в детстве они с сестрой гостили в деревне, бабушка рассказывала о Земляном. «У него двенадцать когтистых лап, чтобы рыть. У него огромная пасть, чтобы глотать землю. Он ползает под домами людей и слушает. Когда кто-то ведет себя плохо, Земляной выкапывается. И уж если выкопался…»

Юля стала задыхаться. Как она могла забыть такое? Как могла оказаться здесь? По щекам катились слезы, сердце пробивало дорогу на поверхность — из грудной клетки, из могилы, из тьмы. Юля превратилась в ту маленькую девочку, которая обходила стороной ямы и каждую ночь в ужасе прислушивалась к звукам из погреба. Но теперь рядом не было старшей сестры, чтобы ее успокоить.

Все изменилось часа через три после захоронения. Юля вдруг поняла, что до сих пор жива. Более того, она научилась видеть на многие километры вокруг. Бесконечная система корней стала ее глазами и чувствами. Пришли вспышки. Люди, машины, города… Юля могла заглянуть куда угодно. Деревья, точно антенны, принимали сигналы с поверхности и передавали фантастически яркие образы вниз. Туда, где лежала новая хозяйка подземного царства.

Юля рассмеялась. Земля переварила ее, и проблемы ушли вместе с физической оболочкой. Загубленная карьера, неудачный брак, выкидыш — все это казалось мелочью в масштабах мира, который наконец ей открылся. Теперь она была центром планеты, ее ядром. Ей подчинялись растения и ползучая живность, она управляла течением рек, повелевала горами и холмами. Юля сама стала матерью землей.

И тут она услышала Земляного. Краски потускнели, вернулась чернота. Затих шепот деревьев. Только чудовище рыло ход к жертве.

Юля все поняла. Земля играла с ней, заманивала в ловушку, отвлекала… Чтобы накормить выползшее из ее чрева создание.

Юля пыталась кричать, звать на помощь, но лишь зря расходовала кислород. Под ней ворочалось, в бездонную тьму осыпались комья грязи. Лапы скребли рядом, земля дрожала. Что-то ухватило за ногу, и Юля взвыла. Царапнуло, хлынула кровь. Много крови. Она текла подземным ручьем, питая почву, вымывая неподвижное тело из ямы, заливая глаза, рот. Юля захлебывалась, перед ней кружили алые пятна. В каждую частичку ее кожи будто ввинчивались черви. Земляной ел.

…Свет резанул глаза. Юлю раскопали, сняли маску с дыхательным шлангом и вытащили из ямы. Ее подбадривали, поздравляли, хвалили, что продержалась целых двадцать минут. Кто-то аплодировал. Юля вдохнула полной грудью, вытерла слезы и улыбнулась. Ее до сих пор трясло, онемевшие конечности покалывало, из прокушенной губы сочилась кровь. Но на душе было так хорошо, спокойно. Словно все беды действительно остались в могиле. За время под землей в Юле что-то поменялось.

— Галлюцинации были? — хитро прищурив глаз, спросил инструктор.

— Черт, да. Обалдеть можно.

— Потом расскажешь. Пойдем сестрицу твою вызволять.

Это Катя привезла ее на тренинг «Перерождение». Организаторы завлекали возможностью открыть себя заново, заглянуть в неизведанные глубины души. И многое переосмыслить. Оказавшись в могиле (пусть даже неглубоко и под контролем профессионалов), смотришь на вещи совершенно иначе. Куче народу это помогло изменить жизнь.

Они подошли к захоронению, которое располагалось чуть дальше в лесу. Из земли торчал шланг, ребята раскидывали грязь руками, чтобы лопатой ненароком не покалечить клиента. Юле было немножко обидно, что ее вытащили из-за стонов и всхлипов, а сестра продержалась все сорок минут. Но Катя — это Катя. Она даже Земляного в детстве не боялась.

— Осторожно!

Земля просела и обвалилась. Инструктор отбросил в сторону перекушенный шланг. Это была не яма, а настоящий туннель. Стены его покрывали волосы, куски плоти, одежды. Он уходил вниз и резко загибался в сторону. Там, в сыром мраке, хлюпало и чавкало.

Земляной ел.

 

Эхо под мостом (наблюдатель Фредерик Канрайт)

Холодно.

Холодно-холодно-холодно, мама, почему всегда так холодно?

Мама, где ты?

Джонни лежал под мостом, забившись в самый темный угол, и тихо поскуливал. Он хотел есть. Он всегда хотел есть, сколько себя помнил. Хотел есть и боялся — боялся выглянуть из-под моста до захода солнца, боялся, что опять спустятся эти и будут его бить. Но больше всего он боялся, что ночью мама не придет к нему — или придет и будет молчать.

Он ненавидел, когда та молчала.

Сегодня опять была дохлая рыба. Она долго билась вспухшим брюхом о камни причала рядом с мостом, прежде чем Джонни заставил себя выудить ее из воды. От мертвых рыб ему было плохо, запах, этот запах преследовал его днями и ночами, но…

Но, в конце концов, какая разница, если с темнотой вернется мама, и все снова будет хорошо?

Хотя бы до утра.

Сколько Джонни себя помнил, он никогда не мог заметить момента, когда мама приходила. Просто становилось темно, и она появлялась, шептала «Джонни, мой маленький, маленький Джонни», тянула к нему руки, и Джонни плакал, слыша свое имя, и звал ее, и полз к ней. Только никогда не мог дотянуться.

И ни разу, сколько бы ни было таких ночей, он не видел ее лица.

Этой ночью мама не пришла.

Незадолго до рассвета в куче неподалеку — там, куда сверху скидывали мусор, отходы, а иногда и тела — он услышал то ли шорох, то ли поскребывание чего-то острого о камни.

— Мама?

Голос прозвучал хрипло, испуганно. Мама никогда не приходила извне. Она всегда была с ним. Внутри него.

«Джонни».

Голос. Это был ее голос. Джонни сорвался с места, подскочил к куче и начал рыть — голыми руками, отбрасывая полусгнившие рыбьи головы, банки, кости, тряпье. Пальцы разболелись, из-под ногтей сочилась кровь. Джонни дрожал всем телом, но продолжал раскидывать отходы, скапливавшиеся тут годами.

Из-под мусора показалось что-то тонкое и очень бледное, словно бы овитое пульсирующей паутиной, черной и маслянистой на ощупь. Джонни вскрикнул и отскочил. Споткнулся, рухнул на тощий свой зад и замер.

Из-под завала торчала детская рука.

«Джонни, ну, что же ты».

Он не мог заставить себя шевельнуться, но и отвести взгляд тоже не мог.

«Иди ко мне, Джонни».

Рука дернулась и стала шарить вокруг.

Джонни закричал. То, что выползло на камни, не могло быть его мамой. Оно и человеком-то быть не могло — не походило ни на одного из тех, что спускались под мост или тех, кто ходил по мосту. Даже на тех, кого сбрасывали вниз на кучу или изредка приносила река, оно не походило.

Но… ведь только мама и он сам знали, как его зовут.

Так?

Худое, слишком худое тело — словно рыбий скелет, с которого съели почти все мясо. Скелет, обтянутый бледно-синюшной шкурой, а поверх — что-то черное, пульсирующее, вьющееся по детским рукам и ногам, заползающее под длинные спутанные девичьи волосы и выше — по горлу к…

К лицу.

Если бы у нее было лицо.

На месте, где у людей обычно располагаются глаза, рот, нос, кости черепа — что угодно! — не было ничего. Только темнота — клубящийся, подрагивающий, постоянно меняющий форму сгусток тьмы. И голос, раздающийся у Джонни в голове.

«Что же ты, мой мальчик? Джонни, маленький мой, что же ты?»

Джонни зачарованно смотрел на стоящую перед ним фигурку.

Джонни еле дышал.

Джонни не мог поверить.

Это лицо — то есть, его отсутствие, тьма вместо него — именно так и выглядела мама. Когда приходила к нему. Когда звала его. Звала — этим самым голосом. Джонни медленно встал.

— Мама?

В ответ лишь молча протянулась рука — костлявая, страшно худая, обвитая черными нитями. Но Джонни даже не взглянул на нее. Он смотрел во тьму и видел лицо своей матери. Сделал шаг, другой. Наконец, не выдержал, обнял хрупкое тело и прижался к нему, закрыв глаза.

— …мама-мама-мама-так-холодно-мама-почему-так-холодно-мама-почему…

Джонни уже не видел, как из-под кожи существа начали выползать новые черные нити и медленно, одна за другой, впиваться в его собственное тело.

Через несколько минут все было кончено.

Джонни стоял с закрытыми глазами, держа в объятиях маленький бледный труп, не замечая, что с того исчезла черная сеть. Стоял и слушал раздававшийся в голове шепот: о том, что он теперь не один, что не придется голодать — никогда больше, — и никогда больше ему не будет так холодно, потому что они вместе, вместе…

Ночью мальчик Джонни вновь лежал под мостом, забившись в самый темный угол. Рядом белели дочиста обглоданные кости. Джонни свернулся в полудреме и тихо, сыто урчал. Мама снова была с ним. Внутри него.

Теперь уже навсегда.

 

Кажется, что-то не так (наблюдатель Аглая Вещикова)

В общем, я знаю, что не так. Примерно все. Все, к чему я прикасаюсь, ускользает, превращается в пиксели и распадается на глазах.

Началось все с одной маленькой точки грязно-черного цвета. Она жила и ждала на периферии взгляда. Она была совершенно обычной, скучной и распространенной проблемой, которую даже не озвучивают. До тех пор, пока не пропала. И этого я тогда не заметил, потому что начали пропадать вещи. Подумаешь, носок, он мне никогда не нравился. Подумаешь, чеснокодавилка, меня по-настоящему раздражало мыть все эти ее отверстия. Но пропуск. Но фотография кота. Тебе не предоставят никакого выбора. Теперь-то я это понимаю.

Я встретил ее однажды, задумавшись и остановившись посреди комнаты. Она прошмыгнула по коридору. Маленький черный зверек, размером с небольшую собаку. Небольшая собака — это все-таки довольно крупное животное для человека, у которого нет в доме никаких животных с тех самых пор. Где, кстати, моя фотография кота?

Мне уже чудятся всякие неведомые зверушки, надо же! Я с любопытством разглядывал себя, пытался увидеть, понять, что со мной не так, а надо было всего лишь обратить внимание на эту пробегающую мимо тварь.

Люди и вещи продолжали исчезать из моей жизни в произвольном порядке. Как будто я разрушаю четко выстроенный посудный мир своим слоновьим прикосновением. Постепенно сломалась вся техника, потерялись друзья, тихо не стало работы, и, не то чтобы я был особо близок с сестрой, но вот и она перестала отвечать звонки. И это ощущение распада на ровные кубики захватило меня в какой-то поток, и тогда я наконец увидел это.

Трехмерная восьмибитная тварь сидит посреди пустого стола, как будто (если бы могла) выпучив на меня свои пиксельные глаза, протягивая ко мне свои пиксельные щупальца.

На ней невозможно сфокусировать взгляд, как, впрочем, и на моей собственной руке. Мне показалось, что пальцы стали распадаться на ровные кусочки, и вот моя черепная коробка с треском ломается, отделяется ровный кусочек, делится на двадцать четыре кубика, каждый из которых делится еще на двадцать четыре, и…

Оно ненастоящее! Ненастоящая вещь, ненастоящая мысль. Но я настоящий! И я могу думать настоящими мыслями. Что делать с чудищем, которое расщепляет материю, с легкостью помахивая расщепляющимся в ноль хвостом? Выбросить в вакуум?

Я сижу один посреди комнаты, из угла рта капает слюна. Я притворился мертвым. Я очень хорошо притворился мертвым, и для этого зверька я больше не интересная игрушка. В комнате очень пусто. В очень большой комнате очень-очень пусто.

 

Исидор (наблюдатель Виталий Придатко)

— Здравствуйте, меня зовут Исидор, и я выневыживший.

— Здравствуй, Исидор!

Наступает тишина, мы все молчим и смотрим. Исидор похож на любого из нас, наверное. Он лысый, рыжий, чисто выбрит, баки курчавятся, брови куцые и густые, длинные и тонкие, глаза синие, черные, как смоль.

Насколько можно судить, он из простых выневыживших, ничем не отягощенных. Я вздыхаю: мне веселее всех. Всегда. Сегодняшний вечер не исключение.

— Расскажи о себе, Исидор, — предлагает Марта/ин, смачно почесывая в паху и разглядывая лак на ногтях одновременно.

— Я родился в простой семье, то есть, я хотел сказать, в неполной семье… — Исидор запинается. Понятное дело, так сразу рассказать о себе, чтобы было понятно, как трудно взрослеть двоесущностному человеку, — задачка не из легких. Впрочем, надо только вспомнить, что ты на собрании анонимных выневыживших, и тогда все заладится.

Мы, в принципе, скроены на один манер. В смысле, на минимум два разных — каждый.

— Начни от бифуркации, — доброжелательно советует Марта/ин, кивая и сморкаясь.

Исидор вздрагивает, но тут, среди своих, можно использовать даже настолько откровенные определения.

— Мой отец выиграл в лотерею поездку на Титан, включающую сафари.

А, ну, тут все ясно: классический случай, вероятностная акулопусия, как у Терри Твена или Летиши Каймс. Бывает. Вот мой старикан поехал на Шри-Ланку и там нарвался на настоящего тигра Шредингера. Уникальная тварюга, доложу я вам! Какая-то изощренная экспериментаторская сука ухитрилась вывести ген двойственного состояния и вкатить не самому добродушному созданию. А уж обнаружив, что он одновременно жив и мертв, тигруша съехал с катушек в темпе цепной реакции.

Недаром в контрактах на охотничьи вылазки в Шри-Ланку всегда стоит пункт о том, что ответственность полностью остается на кретине, который лезет в настоящий ад. Безлюдный с тех самых пор, как тигр закончил с лабораторией.

— Во время сафари не случилось ничего необычного, папа сумел убить подростка акулопусии и привезти его домой.

Мы ждем продолжения, слегка заинтригованные. Разные черты разрывают образы моих соседей все чаще. Волнение сказывается, что уж.

— Но мама, наслушавшись про Титан… всякого… в общем, она не совсем ждала папу, — Исидор мнется. И меняется. — Совсем не ждала.

Кто-то заржал — и заплакал одновременно. Кажется, Иволга Мартиника.

— Словом, папа застрелил любовника. Из ружья для охоты на акулопусию. А потом, когда мама ткнула папу ножом…

ПАПУ.

Я понимаю, что теперь уже хохочу в голос. Но остановиться — это выше человеческих сил. Одна радость — что другой я одновременно рычит от ярости, а может, от сочувствия.

Мы хлопаем отважному Исидору, покачивая головами. Мы смеемся украдкой, утирая слезы с морд.

Нет ничего удивительного в том, что монстры Шредингера убивают людей, которые одновременно становятся мертвы и живы не хуже самих чудовищ. Нет ничего удивительного и в том, что дети таких людей оказываются выневыжившими и страшно страдают в мире определенности, однозначности и линейности.

Но иногда это бывает смешно.

 

Адам (наблюдатель Юрий Некрасов)

 

У Владика были роскошные волосы. Густая львиная грива.

Мама так ими гордилась, расчесывала и всегда приходила вытереть голову после ванны.

— Смотри, какой хорошенький, — восхитился Владик, показывая на мелкую черную завитушку на белоснежном полотенце. Мама присмотрелась и завизжала.

— Это же вошь! — вот почему он так чесал голову в последнее время. Мама выскочила из ванной, а Владик еще раз прошелся полотенцем по волосам. На него высыпались сразу несколько вшей.

Машинки дома не было, а резать волосы канцелярскими ножницами мама боялась.

— Вроде, их мыли керосином, — плакала она, — там же еще гниды!

Владик рассматривал в зеркале белые точки вшиных яиц и совсем не переживал.

— Ну, ладно, чего ты? — утешал он маму, но та рыдала еще сильнее. Владик даже позволил залить себе голову «Дихлофосом» и лег спать в шапочке из полиэтиленового пакета из-под хлеба. Крошки сыпались ему на уши, но он терпел ради мамы.

Мама долго не могла уснуть. Владик видел это по свету из-под двери. Наконец она утихомирилась. Свет погас.

Голова болела. «Дихлофос» делал мысли липкими. Они медленно текли по лбу.

Владик почти уснул, когда почувствовал, как что-то толкается у него в кулаке. Он не стал включать лампу, а посветил телефоном. На ладони сидел вошь. Был он с ноготь размером.

— Поговоришь со мной? — у вши оказались внезапно умные, грустные глаза.

— Угу, — кивнул Владик. Глаза слипались, но вошь был такой одинокий.

— Ничего, если я закурю?

Мальчик помотал головой.

Вошь сел на заостренный хвост панциря, закинул нижнюю ногу на ногу, достал трубку с длинным чубуком и спросил:

— Плохо?

— Мама, — поджал губы Владик.

— Мама твоя добрая, богобоязненная женщина, — сказал вошь, с удовольствием затянувшись, — но нельзя забывать: мама — не Бог! Ты.

Мальчик зевнул. Спать хотелось немилосердно.

— Может, я пойду спать туда? — вошь ковырялся средней лапой в трубке и явно чувствовал себя неловко.

— Ладно, — уронил голову Владик, вошь сполз с ладони и нырнул под дверь.

Мама не разбудила его утром, не позвала Владика к завтраку и в школу его не повела. Мальчик вышел в коридор, дверь в мамину комнату оказалась плотно закрыта. Он постучал, но никто не ответил.

Владик нашел в холодильнике молоко, помыл яблоко, но есть не смог. Голова гудела, мир плавал в мутной мыльной воде. Только теперь мальчик вспомнил о «дихлофосной» панаме. С удовольствием содрал ее, скомкал и выбросил в мусорку.

Где же мама? Владик набрал ее номер, но звонок донесся из маминой комнаты. Она не любила, когда сын входил без спроса.

Владик постучал. Никто не ответил.

Здесь было темно. Мама лежала, зарывшись в одеяло. В комнате скверно пахло. Владик раздернул шторы. Мама шевельнулась.

— Мам, — Владик испугался, что сейчас она начнет кричать, но это была не мама. Владик увидел заостренный хвост вши, исчезающий под одеялом.

— Мам! — уже испуганно крикнул мальчик. Что-то происходило там, под одеялом. Страх обжег низ живота, Владик прижал к нему ладони, чтобы не описаться.

— Мама! — наконец он сдернул одеяло и увидел, что вошь вырос до размера кошки и пытается спрятаться в маминой подмышке.

— Вылезай оттуда! — завопил Владик, мама лежала так неподвижно, он схватил ее за плечо и тут же отдернул руку. Холодное! Твердое!

Вошь дернулся и исчез где-то под мамой. Владик заревел и бросился в ванную, схватил «Дихлофос» и швабру. Сейчас он ему покажет.

Вошь сидел на подушке, рядом с маминой головой. Что-то странное произошло с ее кожей и волосами. Они стали белыми и жесткими.

— Не надо, — поднял верхние и средние лапы вошь. — Ты же Бог, Царь, ты создал меня по образу и подобию.

— Я тебя не хочу! — завопил Владик. — Уходи!

— Вот, — растопырил лапы вошь, — вот именно! Я пошел. Мне надо наружу. Я буду давать имена зверям и предметам. Они ведь забыли свои имена. А иначе — смерть! Безымянные, они просто сойдут с ума. Как ты пра…

Владик ударил его шваброй, и когда вошь полетел на пол, направил на него густую струю «Дихлофоса». Вошь упал на спину и забил лапами. Мальчишка еще несколько раз ударил палкой, как дубиной, потом как копьем.

От «Дихлофоса» в комнате нечем стало дышать. Кашляя, Владик распахнул окно. Во дворе бегали маленькие дети, катали снеговика. Потом отвлеклись на собаку, которая бежала и вдруг упала.

За спиной раздался шорох. Мальчик дернулся и выставил перед собой швабру.

Мама сидела на кровати и до предела разевала рот, точно кусала воздух. На полу лежал папа, в одежде и ботинках. Владик так давно его не видел.

— Где был папа? — тот лежал на спине, широко открыв глаза и рот. Из его ноздри вылетела муха, ударилась о плафон на потолке и упала на кровать.

— Владик, — мама подняла на мальчика мокрые злые глаза, он попятился. Уперся в окно и через комнату отскочил к двери.

— Почему папа так лежит? — не уступил он, отступая в коридор.

— Он хотел уйти от нас, — мама встала и пошла к сыну, раскачиваясь из стороны в сторону. Владик увидел, что щека у нее сухая и треснувшая, как скорлупа, и внутри ничего нет.

— Не надо, — захныкал мальчик. Левая нога мамы подломилась, она упала. Владик увидел, как крошатся пальцы на ее руке, будто мелки. Он не выдержал, захлопнул дверь и прижался к ней лопатками. В дверь слабо стукнули. Что-то трещало и сыпалось с той стороны. Мама его звала? Мальчик держал изо всех сил. Потом все стихло.

Так он просидел чуть больше часа. В животе заурчало. Владик пошел на кухню, налил молока, отпил и выплеснул. В кружке плавала черная пенка. Из всей еды съедобным оказалось только яблоко. Откуда оно взялось, Владик не помнил. Он съел его вместе с огрызком и косточками. По телу разлилось тепло. Мальчик улыбнулся. Зато не надо идти в школу.

Он вернулся к себе в комнату, достал «Лего» и начал строить замок в пустом аквариуме. Тот пах засохшим морем.

О подоконник что-то ударило. Потом размазалось о стекло. Владик встал.

За окном шел дождь из птиц. Они падали и падали.

Владик поплотнее задернул шторы и надел наушники.

 

Книга на полке над пустым аквариумом

…Важно упомянуть, что при Амьенском монастыре был скрипторий — целый лабиринт из узких длинных комнат, где днем и ночью при свечах работали переписчики. Именно там родились книги, которые ныне являются жемчужинами в коллекциях исторических музеев и частных библиотек. Например, правила управления консисторией «Веселой науки» Гильома Молинье, или четыре книги истории Рихера Реймского, или «Песнь о крестовом походе против альбигойцев» за авторством клирика Гильема из Туделы и анонимного поэта из свиты Раймона VII.

В 1939 годы было найдено письмо одного из настоятелей монастыря. Судя по его тексту, все книги, проходившие через руки переписчиков в Амьене, обязательно получали дополнительный, «дублирующий» экземпляр, который отправлялся в местное хранилище. В стенах и полу скриптория было скрыто четыре обширных шкафа, которые на протяжении нескольких столетий наполнялись редкими текстами. К величайшему сожалению историков, тщательное обследование здания показало, что эти хранилища пусты, причем опустошены они были совсем недавно, судя по свежим царапинам на замках и дверцах.

Остается лишь надеяться, что через некоторое время потерянные фолианты всплывут в частных коллекциях. Особенную ценность, по мнению медиевистов, представляет «Книга странных существ» — бестиарий, привезенный для переписи в Амьен из Тулузы в 1208 году трубадуром Юргеном Авени.

 

Благодарности

Благодарности писать сложно. Вроде как, надо всего-то сделать подводку в духе «хей-хей, у нас все получилось, и книга родилась на свет», однако в тот момент, когда я пишу эту строку, книге еще только предстоит отправиться в долгое путешествие через издательство и типографию, а потом по городам и странам. А я составитель-полуночник, застрявший в тексте между настоящим и будущим, в поиске слов, которыми очень сложно передать всю степень «спасибо» для читателей.

Но я все-таки попробую.

Во-первых, спасибо Алене и Юргену — людям, которые сделали максимум для того, чтобы «Бестиарий» состоялся. Причем это был не просто материальный вклад. Они беспокоились о судьбе книги, писали мне, дарили кучу вдохновения. Некоторых сюжетов без них просто не было бы. Именно для Алены у существа с обложки появилось имя (теперь я знаю, что его зовут Вирр), а Юрген стал ключевым персонажем редакторского разудалого постмодерна.

Во-вторых, спасибо тем людям, для кого написаны отдельные сказки. Я очень надеюсь, что вам понравится. Конечно, можно было бы угадывать, что для кого, но это уж слишком — поэтому напишу, как есть. Для Вали придуман «Дырчатый берег» и мир, в котором ласточка считается волшебным существом, для Люси — «Фаленопсис» и люди-бабочки, а для Даши — «Вирр», который может быть невидимым, но всегда рядом и приносит радость.

Пункт «в-третьих» будет огромен. Как и мое ощущение тепла от существования в мире этих читателей.

Персональная благодарность и вот такая вот охапка «спасибо!». «ура!» и «как здорово, что вы есть!» для следующих прекрасных личностей: Trin, Aberforth, Amon-Shi, Светлана Чирва, Дмитрий Лазарев, Tallos, Артем Харламов, Любовь Воробьева, Лена Bulyukina, Михаил Левитин, Дмитрий Константинов, Сергей Пляка, Александр Горбачев, Anika, Darkmeister, I.E.Borunov, Анна Бурденко, Laad, Андрей Малышкин, Василина Власова, Gest025, Владимир Шенкель, Antimony Fyr, Darwen, Алекс де Клемешье, Lenbur, Лора Радзиевская, Полина Матыцына, Fiodor, Tigra178, Владимир Макаренко, Ellf.ma, Ivan Sennikov, Halva, Zwezda, Лада Черненко, Михаил Кашников, AliaMayuri, Илья Стюжнев, Елизавета Ласкина, H3LL0KITTY, Екатерина Гракова, Artana, Alldsaiw, Дима Малков, Shack4839, Nelle, Кирилл Кованов, Dreamwalk3r, Karsagirl, Greymage, Imoto FF, Гема Власова, Benedict, Kupp, Мария Волкова, Анна Степанова, Alek, Arve_veri, Aza3ello, Брисоль, Alsu, Kitycool, Blimnula, Аня Татьянкина, Настя Золотова, Татьяна Золотова, Елена Дорохова, MaxKamm, Ян Науменко, Katenkart, Евгений Байдаков, Яна Шафранская, Людмила Зимина, Александра Щапова, Ильмаяр, Евгений Шилин, Фантом, Ольга Синенькая, Антон Красильников, Дана Климашевская, Михаил Нейжмаков. Вы очень классные.

Также спасибо всем тем, кто купил просто электронную версию книги, кто рассказывал о нашем проекте на своих страницах в соцсетях, кто преодолел систему авторизации на сайте, кто заинтересовался странными существами — и этим самым дал им пинка в сторону «живи давай! на бумаге, на экране, в текстах и вообще».

Теперь можно выдохнуть и перейти к художникам. Ребята, вы неимоверно крутые. Катерина Покидышева, Татьяна Холопенко и Борис Рогозин, вы делаете такие иллюстрации, что… Короче, вы все и сами знаете. Много раз говорила до этого и потом еще скажу: это именно то, что нужно.

Отдельно хочется просто обнять Надежду Сиверс вместе с существом с обложки. Ты делаешь настоящее волшебство. Как-то так:)

Но главные люди, без которых «Книги странных существ» не случилось бы — это авторы. Именно вы сделали мир «Бестиария» живым. Ваши рассказы — это то, что вдохновляло меня, когда этот проект был еще только задуман. И именно вас благодарю за то, что он в итоге получился. Спасибо! Я желаю вам, чтобы вашими рассказами зачитывались, чтобы ваших странных существ любили и боялись, чтобы им удивлялись, чтобы задумывались о них и запоминали, чтобы над ними смеялись и печалились. Пусть текст вырастает во что-то большее, чем просто текст. В конце концов, это и есть та книжная магия, которую мы любим больше всего.