Кемь
— Почему стоим? — спросил Иншек.
Пассажиры отодвигались от него, жались к стенкам, переминались с ноги на ногу. Кто-то сорвал с окна рогожку, и по тупым, уставшим лицам мазало серым светом. Перешептывались, всхлипывали, толкали друг друга, охали — но все исподволь, скупо, испуганно. Никто не отвечал на его вопрос.
Но и так было ясно.
Свободцы.
Пол под ногами кренился. Клетушки застыли — настил под ними с чавканьем и вздохами медленно тонул в красноватой воде. Свободцы оцепили караван и шли теперь вдоль пассажирских вагонеток. Стучали широкие подошвы сапог, слышались отдельные лающие слова, мимо окна протащили беловолосого охранца с разбитым лицом и безвольно волочащимися по воде кистями рук. Те были чистыми.
Иншек сглотнул, сунулся было в карман за платком — будто тот поможет, глупость какая — и тут на подножку вскочил молодцеватый парень с длинным хлыстом. Пробежал по всем цепким, липким взглядом, безошибочно ткнул пальцем в Иншека:
— Ты, руки покажь!
И тот медленно, безвольно выпростал из глубоких карманов и протянул к свободцу розовые ладони с карминово-багровыми разводами трещинок, ползущих от подушечек пальцев к запястьям и выше, вокруг бледных безволосых предплечий. Ближе к локтевым сгибам яркие полоски бледнели и терялись, сливаясь с кожей.
Парень удовлетворенно хмыкнул и указал рукояткой хлыста на выход.
Два дня назад Иншек сказал отцу, что идет в мастерскую и будет уже совсем вечером, поздно. Суетливо сбежал с крыльца… Через минуту он вспомнил, что забыл перчатки, но не стал возвращаться — плохая примета. Сунув несколько засаленных бумажек в карман обознику с замученным безразличным взглядом, он получил уголок жесткой скамьи в пассажирской клетушке и билет до Цересского уезда.
Город Карев быстро остался позади, и обоз потащился вслед заходящему солнцу по болотистой равнине с озерцами красной воды и блеклой седой травой. Доски настила ныли и хлюпали. Перегруженные телеги скрипели, махинисты остервенело дергали за рычаги, шипя сквозь зубы и сплевывая желтую слюну на широкие передние колеса.
Пассажиров было — не продохнуть. Толстые бабы в плетеных кожаных платках и суконных накидках, заросшие мужики с рябыми лицами, пара чумазых мальчишек в одинаковых меховых шапочках. И глаза у всех — испуганные, взволнованные, вороватые. Иншека притиснули к стене, он с трудом шевелился, пытаясь расправить плечи, хотя бы чуть-чуть изменить положение. По отсиженной ноге гуляли игольчатые мурашки, кусала мошка, забивалась в ноздри и уголки глаз. На раме окна бесполезно хлопала дырявая рогожка.
На полу клетушки, под лавками, на лавках и в сетках, подвешенных к щелястому потолку, топорщились мешки с кемью. Как бы тщательно их ни завязывали, по доскам уже мело пылью и крошкой телесно-розового цвета. Пассажиры отирали щеки, встряхивали грязными, слипшимися волосами, обмахивали обшлага рукавов… Бесполезно. Кемь расползалась по обозу быстрее, чем он катился по извилистой спине настила, по единственной дороге от Керта до Цересских земель, от знаменитых красных оврагов к цивилизации. Кемь облизала все лица, будто закатное солнце, и даже моторы кашляли и плевались терракотовым.
Контрабандная, ворованная. Любой обоз отсюда, как его ни досматривай, как ни грози и ни ссаживай преступников, оказывался набит ею под завязку. Везли пассажиры, везли обозники, махинисты, охранцы… Везли пакеты, мешочки, тюки — кто сколько урвал. Все мысли и разговоры три дня пути отплясывали вокруг кеми и добычи ее, да еще — кому сгружать, не доезжая до Цересса. А потом, когда болото заканчивалось, и обоз с трудом взбирался на пузатую насыпь, пассажиры, подхватив мешки, спрыгивали, бежали прочь, спеша, спотыкаясь, скатываясь по булыжникам, а клетушки полупустыми уходили, ухая и подпрыгивая на стыках деревянного настила.
Но до этого надо было еще дожить, трое, а то и четверо суток духоты — с чужими потными телами, с насекомыми и кисловато-сладким, прилипчивым запахом кеми. Даже Иншека, еще при обучении притерпевшегося к нему, чуть не выворачивало, что уж говорить о непривычных, от жадности решившихся на переезд. Мальчиков тошнило прямо на пол. Ругань и недовольство сонно клубились под потолком, Иншек уплывал вслед за ними, проваливался в мутный кошмар.
Как оказалось в итоге — чтобы проснуться и неуклюже выбраться из клети: под тусклое утреннее солнце, под самострелы свободцев.
Всего из обоза вытащили шестерых и повели их по тропинке, от метки к метке, вглубь болота. Следом тащили несколько саней, нагруженных мешками — забрали почти все. Сколько сумели.
Иншек спотыкался и загребал ботинками красную воду, горький комок подкатывал из подбрюшья к горлу, и дергалось веко. Сознание цеплялось за мелочи — звон мошкары, оклики конвоиров, мерность шагов… Никак не получалось сосредоточиться.
Тропинка выбралась на холм, идти стало легче, и впереди, в широком овраге, показалось временное логово свободцев. Три больших шалаша из черно-красных ветвей, аккуратно стянутых широкими кожаными полосами, коновязь и саманная хибара. Пленников подвели к ней и поставили в ряд.
Иншек трусливо, краем глаза косился на товарищей по несчастью. У троих руки были чистыми, зато на вороте — охранцовская звездочка. Этих, может, и не убьют — поучат прикладом в зубы, до кровавой пены, и отпустят на все четыре стороны. Найдешь дорогу назад, выберешься из топи — молодец, живи. И наука на будущее — не жадничай, не берись охранять обоз с ворованным. Да и государственный — тоже не берись.
Один парнишка — тоненький, чернявый, с дрожащими губами — стоял и разглядывал свои ладони как чужие. Багровый узор добрался до запястий только — то ли подмастерье, то ли в училище первый… ну, второй курс закончил. Этому тоже бояться нечего — не успел еще нагрешить, неглубоко кемь въелась.
А ближе всех, плечом к плечу с Иншеком, стоял, покачиваясь, перекатываясь с пятки на носок, сероволосый пожилой капитан. То есть любой назвал бы его капитаном — по той же звездочке на воротнике судя, по военной выправке и по ладоням, мозолистым, шершавым, но без розовинки. Но Иншек узнал его по профилю, по горбинке на узком носу и по повороту головы, и горький комок наконец растаял в горле, разлился тягучим жаром под ребра, и успокоилось веко. Он понял, что дело выгорит, и меленько, трусливо, до дрожи в солнечном сплетении обрадовался.
И когда к маленькой шеренге пленных подошел старшой, скользнул взглядом по охранцам, чернявому ученику и «капитану» и махнул рукой: «Дрянь, мелочь. Отпустить!», а Иншека подхватили под локти и потащили в хибарку, потолковать, просто потолковать — с щипцами, жаровней и крошечными молоточками, что плющат подушечки пальцев… Иншек извернулся и крикнул: «Колго… Господин Колго! Позвольте слово, одно слово, вам, только вам…» И быстро, заикаясь, жарко зашептал что-то на ухо старшому, кивая в сторону отпущенных.
Старшой свободцев, Колго Болотный, за голову которого назначена была великая цена в Церессе и за оврагами, цена в мешок драгоценных камней, а денег — сколько с собой унесешь, выслушал Иншека и в три прыжка догнал пленных. Развернул «капитана» лицом к себе и, выхватив из нагрудного кармана лезвие, рубанул сверху вниз длинным движением, разрезая тому рукав. На плече сероволосого вырос длинный алый порез, а рядом с ним — заголились круглые черные рубцы, с малиново-белой каемкой. Они самые, «поцелуи кеми», до которых не каждый творец дорастет — лишь гений, или столетний мастер, вдышавшийся пылью до розовых слез и слюны, либо… либо Её страж, из любимых.
— Сколько ты наших убил, а? — Колго отступил на шаг и стоял, играя лезвием и громко прищелкивая пальцами. — Не помнишь? А сколько дряни в людскую кровь запустил — тоже не помнишь? Не твоими руками делалось… А приказы тоже не ты отдавал? А сколько ублюдышей-творцов напутствовал? Один, вишь, оступился, сдал тебя. Чтобы ты, тварь, не ушел безнаказанным и не привел сюда…
Колго не договорил, из-под руки его, как из-под земли, выскочил вихрастый парнишка с хлыстом — тот самый, что забирал Иншека с обоза. Оскалился по-волчьи, тоненько взвизгнул и коротко щелкнул кнутом перед лицом сероволосого.
— Показалось, — прошептал Иншек. Ему вдруг до боли понадобилось говорить, выталкивать слова наружу, лишь бы они не оставались внутри и не давили потом на память. — Показалось, что перед…
Лицо пленного будто расцвело — плеснуло кармином, лохмотья кожи завернулись в разные стороны, обнажая костяной оскал и глазное яблоко, которое, хлюпнув, покатилось вниз по красно-белому… тому, что секунду назад было похоже на человека, а теперь напоминало учебный муляж в училище, мертвую голову, первый неудачный опыт на трупе, если кемь отказалась тебя слушаться. Не дожидаясь, пока жертва упадет, Колго выхватил из-за пояса самострел и трижды выстрелил в упор.
Тело глухо упало на землю.
За хибарой трое свободцев, распотрошив захваченные мешки, жгли кемь — дымило до облаков и пахло неожиданно тонко, лимонной цедрой и пирожными.
…
Шумы и запахи улицы просачивались через щели в ставнях. Корица и аромат сдобного теста из булочной мамаши Мюлье, перецокот верховых по мостовой, кисловато-горькое утреннее дыхание вокзала, щелчки рычагов, ругань махинистов, собачий визг — должно быть, толстая поварова собака снова застряла между прутьев ограды и просилась на свободу.
Ливика улыбнулась было, представив грядущее спасение пухлой болонки, но кожа в уголках рта засаднила. Не иголочкой косметички «Пустяки, деточка, всего один укол!», не острым ногтем мастера «Не вертись, егоза! А то личико кривым выйдет!», а будто ножовкой пилят, да с оттягом. Красная струйка слюны потянулась к подушке, Ливика всхлипнула, пытаясь сдержать рыдания. Плакать было слишком больно.
— Хорошо, что живая вернулась, — родные считали этот аргумент утешительным. Неделю назад, дохлюпав до города с грязным подолом и обрывками веревки на запястьях, Ливика была с ними согласна. Однако теперь поменяла мнение.
— Лучше б мне там сдохнуть, — бормотала она, глядя в потолок. По трещинам ползали мухи. Вдоль карниза виднелась «заплатка» из свежей штукатурки.
Снова подступили рыдания. Ливика выпростала из-под одеяла ладони в бурых волдырях и, давя пузыри, разбрызгивая по подушке мутную жижу, стала хлестать себя по лицу.
— Мразь! Уродка!..
Распахнувшись, хряснула о стену дверь. Ливика визжала, захлебываясь от боли и тошноты. Мать судорожно ловила ее за руки, шипя от отвращения.
— … И вишь, не берет ее кемь, — повар сочувственно тряс блестящим подбородком, прижимая спасенную болонку к животу. Мамаша Мюлье с показным равнодушием в глазах рассматривала закрытое окно девичьей спальни. — Хоть ты сколь купи — не берет. Мастер приходил, сказал, мол, лицо материал не примет.
Булочница фыркнула. Провела пальцами по своему фарфорово-гладкому лбу с еле видимыми пылинками кеми у края волос.
Болонка натужно тявкнула и заскребла грязными лапами по белому фартуку.
— Но ничего, скоро кончится, — повар улыбнулся неловко и шлепнул собаку по спине. — Угомонись-ка. Мадам уже и плотника вызвала.
…
— Совсем озверели, — Цересский уездный старшой, господин Геррот, отпустил угол карты и она с шуршанием завернулась, свалив, смешав в кучу бумажные фигурки и указатели. — Тут не планы нужно строить. Не игрушечных охранцев расставлять. Что если мы нападем справа, что если ударим слева… — он заговорил противным писклявым голосом, передразнивая подчиненных.
Начальник обозной охраны болезненно поморщился, но карту не отпустил. Молчал, подслеповато щурясь.
А Геррот продолжал распаляться:
— Пока вы думаете, с какого бока бы их куснуть, они нам в горло вгрызаются. В гор-ло, — для наглядности попилил себя краем узкой ладони по волосатому дрожащему кадыку. — На живца, быть может, рассчитаем, быть может… Не мо-жет! Вы мне шесть лет как обещаете голову этого Колго — и что? Есть результат? Е-е-еесть. Кеми на рынок идет все меньше, даже контрабандисты трясутся от страха, не хотят ее возить. Да я бы взял и самого завалящего этого вашего контрабандиста расцеловал, если бы он путь проложил мимо проклятых свободцев!
— Но позвольте… Результат есть…
— Конечно! Явный, посчитанный, разнесенный по всем уездам газетчиками и бродячими актеришками. Озвучить? Хотите насладиться?
— Я уж как-нибудь… простите… — обозник неуклюже поправил очки. Со лба через бровь сбежала едкая капля пота, в глазу защипало.
— А я озвучу. Три года назад: выкрали добрую сотню девиц из столичного колледжа. Тех, что поумнее, скрутили и увезли, перекинув через седло, а глупеньких сманили легендами про «красоту без кеми, естественную, волшебную…» Чем закончилось?
В кабинете повисло молчание.
Скрипнула оконная рама.
Секретарь господина Геррота выждал положенную минуту, удостоверился, что желающих высказаться больше нет, и хрипло забубнил:
— Находить их начали уже через неделю. Тех, что под нож пошли и кровью истекли, ну, носы им подправили, подбородки… Через месяц — других, которые отварами мазались. С отравлением налицо, как говорится. Распухшие, кожа в пузырях. Некоторых и вовсе не нашли. А те, которые в город вернулись…
— …Отказались сотрудничать с уездной охраной, отказались выходить в свет и покончили с жизнью, — Геррот значительно поднял над головой длинный палец и назидательно им покачал. — Предварительно доведя Цересских творцов до белого каления. Не знаю, чем уж их там Колго травил, но кемь от них пластами отваливалась.
— Не приживалась, — уточнил секретарь и показательно безразличным взглядом проводил звенящую муху, которая сложным маршрутом летела к окну, между бутылками, стаканами и людскими фигурами, которые пахли волнением и потом. Младшую дочь секретаря хоронили в закрытом гробу, но он утешал себя тем, что она хотя бы не удавилась шнуром с кисточкой от шторы, как ее подруга Ливика. Написав предварительно предсмертную записку в адрес родителей и письмо жениху, в Карев. С подробным перечислением своих грехов, страданий и, не поймешь, то ли проклятий в адрес кеми, то ли мольбы и страстного желания вновь с ней сливаться.
— Продолжим. Два года назад: десятки нападений на обозы в Цересс, и на счету у Колго двенадцать запуганных подмастерьев, отказавшихся продолжать обучение в творцы, двадцать девять пропавших без вести, предположительно убитых, кемь-мастеров и, главное, смерть его высочества, покровителя училищ и моего аншефа, господина Мекра. Который путешествовал под прикрытием и, казалось бы… — Геррот закашлялся, тяжело оперся ладонями о стол.
Капля пота со лба начальника обозной охраны шмякнулась на карту и расплылась темным пятном, в районе Карева.
— Что же в этом году? Теперь он убивает пророков. Говорящих с нею, вдыхающих в нее жизнь. Он святотатствует. Он еретик. Лет сто назад его без разговоров отправили бы на костер. Я же всего лишь прошу поймать его и казнить по закону, с судом и следствием! Это так сложно сделать?!
— Вы не дали нам договорить… Точнее, начать говорить, — Глас, свят-охранец обозов, всего двадцати семи лет, но уже с тремя звездами на вороте, со шрамом через все лицо и терракотовми точками вокруг глаз и рта, отступил на шаг от стола. Обозник, его родной дядя, одобрительно крякнул — продолжай, мол. — Мы сумели-таки отправить в логово Колго одного из наших. Он был там четыре месяца, собирал планы движения банды, слухи…
— Тогда я удивлен вдвойне — почему проклятая болотная голова еще не на моем столе?
— …Колго осторожен и никого к себе не подпускает. Почти никого. Он спит только в седле, с полуоткрытыми глазами. Он ест лишь то, что приготовил сам. Вокруг него — лишь трое.
— Кто же?
— Писарь, который и сочинил «Отповедь кеми», с языком, подвешенным что мельничный жернов. «Мы рука об руку пройдем по этому пути», так говорит про него Колго. Подкупить его — невозможно. Фанатик, дым от сгоревшей благодати пропек ему легкие до угля. Второй — младший брат Колго, звереныш. Он не хмурится, лишь когда брат дает ему убивать пленных. Разделывать кнутом с железным наконечником. А вот третий…
— Ну, не томите!
— Третий вас заинтересует. Во-первых, у него руки мастера — как Болотный подпустил его к себе, загадка. Свободцы за глаза зовут его пиявкой и красной жальницей. Побаиваются. А во-вторых… — охранец полез в карман и достал оттуда грязный, несколько раз обвитый засаленным шнурком свиток. — Он передал вам письмо, господин Геррот. Прочтите сами.
…
Иншек писал ночью, при свете пойманного светляка, под одеялом — вздрагивая от каждого шороха. Мусолил карандаш, водил по бумажному краю пальцами, отвыкшими от письменных принадлежностей… И до последнего сомневался — что, если это Колго проверяет его? Что, если завтра не придется вторить духовному брату, эхом читая отповедь, а выведут его прямиком в передвижную кузницу и положат руки на плаху, вверх ладонями… Как всем тем мастерам, что они изничтожили за последние два года. Почти. За последние пятьсот девяносто шесть дней. Зарубками по чужим рукам. Кривыми зазубринами по жизни. Иншек все время шептал, но память переполнялась и жгла нутро все больнее.
С письмом, исчезнувшим в правильное время из-под двери, стало легче.
По крайней мере, должно было стать.
Только Младший теперь все сильнее скалился, заглядывая Иншеку в глаза, снизу вверх, и поигрывал кнутом. Гроздь железных бляшек с острыми краями чертила в грязи замысловатые узоры.
…
«…Когда Ливика умерла, я поклялся, что отомщу Колго. Я составил представление о его нападениях на обозы, я оказался в правильном месте, чтобы он захватил меня. И нашел… нашел нужные слова, чтобы остаться в живых и приблизиться к нему — ровно настолько, чтобы иметь возможность ударить в спину. Но у меня нет воли, чтобы привести задуманное в исполнение.
Я слизь, вода, гной.
Я слабый человек, трусливый, я мерзок себе, как таракан, прячущийся под половицей. Как моллюск, не имеющий сил раздвинуть створки раковины.
Вот если бы кемь подала мне знак… Если бы я одарен был ее поцелуем, это прибавило бы мне храбрости. И я смог бы. Верю. Смог.
Но нет, я не гений. И никогда бы не поднялся выше мастерской по переделке женских лиц. Я не могу создать шедевр, я не могу вдохнуть новый образ, я хуже гримеров шапито, которые изукрашивают клоунов до неузнаваемости.
Но я могу…
Если вы пообещаете…
Я могу встретить ваших людей и проводить их, показать им, рассказать, как его поймать. Я могу направить их руки к его горлу.
Или пообещайте награду вдвое, втрое, впятеро больше — без промедления! — и я организую восстание внутри банды.
Мне самому не надо денег.
Пощадите только.
Позвольте вернуться нормальной жизни.
И дайте — дайте вновь прикоснуться к Ней…»
…
Иншек наклонился к «болотному глазу», умыться, и вздрогнул, будто его пнули в спину. Из-за плеча скалился Младший.
— Полощи чище, — скрипнул он жестяным сорванным голосом. — Оттирай. Готовься.
— К чему? — Иншек удивился, что голос его прозвучал спокойно и кротко. Не сорвался. Не дал петуха. Не задрожал.
Младший нагнулся и поскреб ногтями заскорузлый край сапога. Засохшая кровь бурыми лепестками падала в грязь. Чуть вдалеке, на пригорке, чадил жирными вонючими клубами костер. Сырой тростник не желал разгораться. Писарь визгливо выпрашивал у свободцев «настоечки покрепче, чтобы зажарить пиявку». Труп взятого накануне и выпотрошенного плетью пророка тлел и дразнил запахом сладкого мяса. Иншек сглотнул.
— К встрече с любимой, — скрипотнул Младший. — Так ты ее называл, да?
Колго наблюдал с пригорка, как брат ухватил мастера за локоть и потащил дальше, в распадок, чтобы не мучать отдыхающих свободцев криками. Наблюдал, потирая тонкими пальцами кривой подбородок. Зацепившись за щетину, ярко рдели алые пылинки. Впервые за три года Её не стали жечь.
— Я проповедничков многонько порасспрашивал, — ласково просипел волчонок, разглаживая плеть. — Пели они складно. Тебе перепою сейчас. И вобью, чтобы до души. Чтобы поглубже тебя кемью, красная жальница, проняло.
Комар, дергая тельцем, тыкал хоботком Иншеково веко. Тот стоял, чуть скособочившись и безвольно свесив ладони. Розовые пятна опоясывали запястья, и в сумерках руки мастера походили на кукольные.
…
Геррот смял бумагу, отшвырнул на край стола.
— Он не врет. Тут все буквы пропахли страхом. Поднимем награду, организуем засады вдоль настилов — и будем ждать.
— А что делать с этим, Иншеком?
— Попадется под выстрел — убивайте. Гнида. Неврастеник, — и сплюнул на край стола.
…
Через пять недель, перед весенним равноденствием и праздником Молодой Пыли банда свободцев ворвалась на двор уездного Цересского пророка, скрутила его и попыталась увезти в болотный край. Но охранцы были наготове — лучшие кони и молодые, яростные будущие «святоши» с заголенными плечами: выждав чуть, бросились следом, отбили заложников по дороге и зажали таки разбойников в овраге, не дали улизнуть в топь.
Они перестреливались, перебегали с места на место, прощупывая лучшую позицию, когда из-за кустов с криками: «Кемь всемогущая, я свой!» выкатился навстречу двас-охранцу веснушчатый, курносый парень с бегающими глазами и проплешинкой вдоль пробора. В руках он тащил сверток — с того капало, оставляя на земле алую дорожку.
— Иншек?… — начал было Глас, опознав того по описаниям засланного шпиона. Но осекся.
— Мм-м-мне! — пробормотал Иншек, бросая под ноги охранцам круглую ношу. — Мм-н-нее и полмешка камней хватит…
Из развернутой дерюжки смотрела остекленевшими глазами в небо голова свободца Колго. Аккуратно, по уши, отрезанная от тела, она стремительно бледнела щеками, а вдоль крыльев носа начинали синеть глубокие посмертные морщинки — признак лица, либо никогда не знавшего кеми, либо вылепленного настоящим творцом.
— Сумел все ж. Осмелился трус, — выдохнул Глас, махнул курносому Иншеку, который трясся от страха и пританцовывал с ноги на ногу, как жеребенок — подожди здесь, мол, потом разберемся с наградой, и скомандовал «в атаку, сломом!»
…
Писарь, когда понял, что им не отбиться, бросился в костер, утащил с собой три пуда отборной пыли и все бумаги. Кемь жарко горит, пышет, как праздничный порох — ничего спасти не удалось, обугленных костей — да и тех не осталось.
Младший волчонок забил девятерых, но был взят живым: бился, кусался и выл. Ему нахлобучили мешок на голову, спеленали, закинули на телегу и приставили шестерых конвоиров. На радость господину Герроту, чтобы по закону.
Обезглавленное тело Колго нашлось в свежей выгребной яме, засыпанное пучками серой болотной травы. Глас лично вытащил его, бросил в грязь. Задумался на секунду, стоит пнуть мертвого врага под ребра — или это недостойно того, кто может дослужиться до Её благословения. Решил ограничиться презрительным взглядом.
Вдруг дернулся.
Наклонился ниже.
Еще ниже.
Схватил мертвую ладонь, поднес к глазам.
Рывком задрал мокрый, дурно пахнущий дерьмом и смертью рукав.
Ладонь, запястье и предплечье были мастерски забледнены — другой и не заметил, не узнал бы ничего, если бы не звездочки на ногтях — цеховой знак творцов Карева.
А на плече еще крошечными, но уже яркими черно-малиновыми пятнами расцветали «поцелуи кеми». Знак либо старого мастера, либо ярого стража…
— Либо… гения? — растерянно пробормотал Глас и оглянулся. У края свободнецкого логова, возле кустов, чернела голова. Рядом с ней уже никого не было.
В чашке меда
— Если завтра устанете, — говорила мать, сворачивая шерстяной плащ Лии и укладывая его на дно сумки, — то дойдите до края Каменной чаши и оглянитесь на вчера.
— Как это? — Лия громко засмеялась — будто колокольчики посыпались по ступенькам. Мать поджала губы: опять девчонка добро разбазаривает. — Как это — на вчера?
…
Потом оказалось, что проще не бывает. Когда Лия устала, старший брат, Рин, сначала подхватил ее сумку, потом, устав глядеть, как девочка спотыкается и загребает башмаками дорожную пыль, ухватил ее под руку.
— На спине не утащу, прости, — пробормотал он. — Нечего было и брать тебя с собой, раз нормально идти не можешь…
А про себя подумал: «Чтоб тебя… Нет, нет, нет, слово-стой, не думаю, не говорю». И оглянулся во вчерашний день, где были свежеумытые радугой улицы города, и крики над улицами, и разноцветные флажки, хлопающие на ветру. И никакой дороги в оправе серых жестких трав, ни палящего солнца, ни несчастных усталых сестренкиных глаз.
Тогда он и увидел Перекресток.
Прямо по стене дома змеилась надпись: «Отдых для путников, усталых от слова и дела».
…
Мед тянулся в миску зеленовато-лимонной прозрачной нитью. Воздух звенел пчелами, в лучах солнца плясали крошечные белоснежные лепестки. Хотелось подскочить с места и ловить их, весело хлопая ладонями, как в детстве. Но голова кружилась, а тяжелый сладкий запах будто прижимал к земле, окутывал теплым одеялом.
Лия пила чай с пряностями, неуклюже обхватив круглобокую кружку. По лбу, из-под челки каплями стекал пот. Было жарко, сонно и невероятно уютно.
Рин сглотнул слюну, зажмурился… потом не выдержал, быстро протянул руку, сунул палец под медовую «струну» и потянул в рот.
— Злозык! — охнул, скривившись. Даже отшатнулся от стола, едва не завалившись вместе со стулом назад.
Мед оказался горьким до одури, вяжущим, жгучим. Наполнил рот терпкой слюной с привкусом гнили, противной до того, что Рин невольно ухватился за горло двумя руками, чтобы сдержать позывы к рвоте.
Лия от неожиданности уронила чашку. По столу растеклось душистая лужа.
Будто из ниоткуда вынырнула хозяйка.
Хлопнула Рина ладонью по спине, чтобы перестал кашлять, скользнула к столу и смахнула на землю горячие капли. Одобряюще улыбнулась Лии, подхватила кружку, приподняла вопросительно.
Мол, еще налить?
— Д-да, — Лия вытерла лоб дрожащей рукой. — И брату. Можно?
Хозяйка скорчила понимающую гримаску, криво улыбнулась — понимаю, мол, такая вкуснятина без запивки не в то горло пойдет — и засеменила к водопаду с кипятком. Молча.
На камнях-уступчиках стояли разноцветные чайники. Одни стеклянные, прозрачные, радужные. Наполненные солнечными зайчиками и паром. Другие темные, из матовой нелакированной глины, толстые, приземистые. Были и стальные с длинными носиками, почти кофейники, и фарфоровые крошки, больше похожие на пирожные или игрушки.
Рин дышал широко открытым ртом, как пес на жаре. С ужасом глядел в спину хозяйке, которая нарочито медленно, совсем как герои в страшных ночных сказках, оглаживала бока чайников выбирая… Выбирая тот самый, вода из которого окончательно отравит Рина, свернет его язык шуршащим мертвым листком, склеит губы кровавой коростой…
И повинуясь мгновению паники, забыв о том, что он гость на Перекрестке, а потому — бояться нечего, Рин выбрался из-за стола и кинулся из чайного грота наружу.
…
Он опомнился только стоя над обрывом. Вниз убегала сиренево-желтыми волнами Долина Цветов. Гудела пчелиным голосом, швыряла в лицо охапки прохладного, скрипящего сладостью на зубах ветра.
Рин оглянулся.
За спиной остался пыльная дорога, низенький плетень из сухой травы и высокий дорожный знак, собранный из досок крест-накрест. За ним жалобно поскрипывала дверь.
— Не понравилось чего?
Хозяин, как и его жена, возник из ниоткуда, гулким «деревянным» голосом с левого плеча. Рин вздрогнул. Прочистил саднящее горло и прохрипел:
— Меда глотнул, не сочтите за дерзость. Теперь вот… голову проветрить…
Хозяин неодобрительно покачал головой.
— Предупреждал ведь.
— Уж больно вид у него аппетитный.
— Так и смотрел бы.
— Не удержался… — Рин внезапно похолодел. Спина и плечи покрылись десятками ледяных, колючих мурашек. Трус, зло бы тебе выговорилось! Проветриться сбежал. И оставил сестру. С той… С безъязыкой.
Он выдохнул сквозь зубы, затоптался на месте, примериваясь, как бы улыбнуться хозяину и поспешить обратно. Лишь бы с Лией ничего не случилось…
Но собеседник будто мысли читал. Широко улыбнулся, сверкнув щербатыми оранжевыми зубами, и положил тяжелую руку на плечо гостю.
— Хозяйки моей поди испугался? — и в глаза уставился испытующе. Будто насквозь смотрел.
— Ага, — еле слышно выдохнул Рин.
— Будто у вас в городе молчунов нет.
— Там-то их обойти можно…
Хозяин в ответ рассмеялся и закинул широкое щербатое лицо к небу. Взмахнул руками. Над Перекрестком заклубился туман и, переливаясь через край каменной чаши, потек в долину.
Цикады затянули разноголосую польку.
— Будто здесь идти некуда!
— Я и не собирался, — Рину было стыдно за себя и страшно — за Лию, а когда он моргал, на внутренней стороне век ворочался непрошенный образ: говорящий водопад рядом с отговорившим человеком. Во сне такое привидится — проснешься от скрипа собственных зубов, с изгрызенной наволочкой во рту. Чтобы крик ужаса заглушить. А тут — вживую.
— Ну, так пошли в дом. Скоро дождь будет.
И Рин пошел медленно, аккуратно наступая в собственные пыльные следы, в которых уже ворочались первые грязно-серые капли.
…
В грот он заглянул одним глазком. Лия, как ни в чем не бывало, сидела с чашкой. Покачивала сцепленными ногами, туда-обратно и, склонив голову к плечу, вслушивалась в перестук дождя по стеклянной крыше.
Хозяйка примостилась напротив. Уперев острые локти в столешницу, ловко разминала в длинных пальцах темно-красную лепешку. Запах меда почти ушел, сменился малиновым ароматом.
— Что она делает? — Рин вернулся к хозяину, устроился рядом с ним за один из приземистых столиков.
— Чайник, — хозяин широко махнул рукой. — Когда осенью люди за правдой идут, и здесь, и в гроте все места заняты бывают. Отказывать приходится. Посуды и заварки на всех не хватает. Сколько запас ни делай…
Рин присмотрелся. В стенных нишах до потолка громоздились прессованные чайные плитки.
— Можешь попробовать, он сладкий. Моими руками собран. Я-то не говорю.
— И даже не отвечаешь?
Хозяин хмыкнул.
— Зачем понапрасну слова терять. Тихо удивляюсь. Да и ты, поди, думаешь, как я жив еще на свете? Пчел-то хозяйка держит, мед из сот собирает.
Рин рассеянно кивнул, гоняя зыком по небу жесткую чаинку. Горечь наконец отступила. Лиственный комочек расправился и размяк, последовательно раскрываясь разными вкусами: снег и сахарная пудра, арбуз и персик…
Четыре. И все сладкие.
Рин сглотнул.
— Все слова сберег?
— Не для себя стараюсь, — хозяин кивнул в сторону грота. — Сначала для нее. Потом для всех.
Помолчали. Дождь продолжал идти, из-под двери на улицу тянуло запахом мокрой пыли.
— А что же ты с сестрой, а не с подругой за неправдой-то собрался? Побоялся?
— Да, — Рин прижал ладони к лицо, надавил подушечками пальцев на закрытые глаза. Загнанный в темноту мыслей страх продолжал пульсировать изнутри. — Лия… она дурная. Не то чтобы не говорит. Просто смеется. Направо и налево. Пока смех не растеряла, с ней не опасно.
Хозяин понимающе кивнул. Встал. Потянулся. Стянул рубаху через голову.
Ребра на груди слева у него были разломаны, торчали наружу острыми розовато-белыми краями. Внутрь тела вела нора, в глубине которой ворочалось сердце. Шрамы на месте вырванных крыльев. Дымящаяся язва до колена правой ноги.
— Зачем? — вопрос уже успел сказаться и обрел жизнь, хотя Рин уже понимал, истинно понимал, что не желает слышать ответ. Но «зачем» отправилось к хозяину и привело его слова:
— Чтобы далеко не ушел. И чтобы сердце мое всегда рядом с ней было. Так она пожелала.
Рин зажмурился.
Вопрос с ответом отплясывали в темноте, рисуя серебристые узоры на блуждающем слепом пятне.
«Будь рядом» — первое пожелание потрачено.
«Никуда не уходи» — второе сказано.
«Не смей летать!» — третье выкрикнуто.
«Отдай мне свое сердце» — четвертое слово корежит ближнего.
Все четыре, от рождения хозяйке отведенные, на одного потрачены. Ничего для него, все для себя. Последнее — заклинание смертное, недаром с младенчества детям толкуют: не желай другим больше трех! Не смей. Секут до кровавых ошметков. Бьют головой об стол — пока идиотом не сделается.
Лучше дурак в семье, чем молчаливый. Все желания потративший. Чужое бытие искореживший. В сказках ночных говорилось, что молчаливый потом в демона превращается, летает по домам и жертвы высматривает. У кого бы слова себе забрать, чтобы дело свое черное продолжить.
…
В гроте засмеялись — будто колокольчики хрустальные по полу рассыпались. Дурочка Лия, когда смех закончится — что ж она будет делать?
Рин открыл глаза.
Из окон квадратами в пол смотрелось утреннее солнце. Хозяина нигде не было.
— Пошли? — Лия появилась на пороге, в одной руке — сумка, в другой — кругленький красный чайник, похожий на вишню-переростка с зеленым носиком. — Смотри, что нам подарили!
— Пошли-ка обратно, в позавчера, — пробормотал Рин, отворачиваясь от сестры. — Ни к чему тебе за неправдой ходить. Маленькая еще. Простудишься.
Вытащил со дна сумки шерстяной плащ и укутал Лию.
…
Дорога назад провела их позавчера над долиной. Сверху каменная чаша, наполненная цветами, завораживала. По сиренево-лимонной тени плавала одинокая чаинка — безъязыкая хозяйка бродила от улья к улью, собирая бесполезный мед. Рин сглотнул. В страшных сказках все есть, только нет рецепта, как спастись от слов, которые могут с тобой сотворить, что угодно.
«Может, не влюбляться?» — подумал Рин.
А вслух торопливо произнес:
— Знаешь, что… Пусть у тебя смех никогда не заканчивается!
В воздухе пропела лопнувшая струна, и одним желанием в чашке стало меньше.
К вопросу о сваях
(Максим Тихомиров, Александра Давыдова)
А.1
Хильстерр
1650 год от Оранжевого огня
Караван с фабрики прибыл к полуночи.
Все вздохнули с видимым облегчением. Успели вовремя.
Шесть грузовых шагоходов мерной поступью, от которой содрогалась земля, притопали со стороны города. Корыта их кузовов были полны маленьких тел, стоящих плечом к плечу, тесно, не пошевелиться. Детишки и не пытались — только крутили из стороны в сторону большими головами, лупали выпученными глазенками и глупо улыбались слюнявыми ртами.
Борта кузовов обернулись аппарелями, и детишки тронулись по ним вниз, шеренга за шеренгой, как и стояли. Оранжеворясная братия организовала коридоры, вдоль которых пупсы потопали к котловану.
Тот был выкопан в форме пентакля — то, что надо для успешного строительства. Пересекающиеся линии звезды образованы множеством глубоких, в рост человека, лунок, слагающихся в пунктир. Пламя сотен факелов бросало багровые отсветы на дно огромной ямы, превращая тени во всполохи насыщенной черноты.
У края котлована детишек встречали заклад-мастера. Каждый отбирал нужное ему количество улыбчивых пупсов и вел за собой. Те жались к ногам мастеров и, словно стадо овечек, послушно семенили следом.
Мастера вели табунки детишек вдоль линий, останавливаясь у лунок. Каждый раз по их знаку один из улыбающихся глупышей спрыгивал вниз, в тесный колодец, и оставался стоять там, глядя в темное небо и шепеляво лепеча что-то себе под нос.
Следом за мастерами шли забойщики. При каждом был заступ. Земля летела в лунки лопата за лопатой — прямо в доверчиво распахнутые глаза. Детишки улыбались до самого конца, пока земля не скрывала их с головой.
Ровно в полночь луна зависла в зените. Облака, затянувшие было небо тяжелым пологом, враз расступились, и сияние чистого серебра залило весь мир. Факелы превратились в колючие искры злого огня, очертив контур огромной звезды, и тогда забойщики двинулись вспять по своим маршрутам.
Длинное древко, испещренное вязью рун, упиралось острием в шевелящуюся земляную насыпь над лунками. Мерно взлетал к небу тяжелый деревянный молот — и опускался: раз, два и три, вбивая древко в почву на треть длины. Рыхлая земля вскипала на мгновение короткой дрожью агонии — и успокаивалась. Когда забойщик с усилием вырывал кол, в темное небо коротко ударял фонтан — черный, густой, тяжко рассыпающийся жирной капелью брызг, щедро орошая землю.
Забойщик шел к следующей лунке.
Все заняло считанные минуты — люд на строительство набирали бывалый.
Когда замерла земля над последней лункой и забойщики выбрались на край котлована, грандмейстер подал знак бетонщикам. Потоки жидкого серого камня хлынули в установленные по тем же линиям опалубки, заполняя их до самого верха.
Фундамент вышел на славу.
* * *
Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о. семрица, лэ
Милая Дженни!Твой Коль.
Наконец есть минутка, чтобы написать тебе пару строк!
Бумаги у портье — не допросишься, лишь в обмен на монетку выделил мне половину листка. А искать канцелярскую лавочку — мне же терпения не хватит, когда можно сию же секунду начать тебе письмо. Пусть и короткое. Обещаю, следующее будет длиннее.
Дорога до Хильстерра была на редкость утомительной. Не могу сказать, что мне тяжелее далось — пыль, жара или бесконечно унылые пейзажи. Представь себе: серая степь без единого деревца или куста, только перекати-поле и грязно-белые ветряки. Никакого сравнения с нашими любимыми зелеными холмами.
Гостиница здесь неплохая: комната мне досталась маленькая, но уютная. Матрас мягкий, таркаранов — не видать (надеюсь, к ночи не вылезут — не хотелось бы подвешивать съестное к потолочной балке), окно открывается почти без скрипа.
Думаю, что я проведу здесь недельку. Буду сидеть с газетой у камина, бродить по улицам и отвыкать от дорожной тряски.
Ну вот, лист и кончается.
Целую без счету и обнимаю. Как я соскучился уже, милая Дженни.
* * *
1750 год от О.о. семрица, лэ
Здравие тебе, Фай.Кольвер.
Начну с наболевшего. Маскировка под обычного туриста обошлась мне в лишнюю неделю пути. Пассажирские дилижансы ходят медленнее улитвей. Неудивительно — возницы ленивы настолько, что я с трудом сдержался, чтобы не раскрыть себя, потребовав служебный транспорт. Его бы мне, конечно, выделили… Но жители этой провинции, как я успел заметить, с большой опаской глядят на госслугов, а уж тем более — из столицы.
У меня есть всего неделя времени на расследование, потом уйдет последний дирижабль до озера Гин в этом месвесте, следующий — только через шесть несемрель. За это время я успею привыкнуть к местному диалекту с присвистом сквозь зубы, буду ходить осторожной походкой, каждую секунду ожидая землетрясения (кстати, сегодня толчки были уже трижды) и научусь кланяться встречным оранжевым братьям. Боюсь, тогда Дженни меня не узнает и не пустит на порог.
К делу: назначил встречу с владельцем одного из строительных цехов. Притворюсь любителем архитектуры, который скупает себе дома во всех провинциях Каммера.
Завтра отпишусь по результатам.
* * *
Голоса в темноте
«Эй, младцаны да младчане, гляньте-ка! Да гляньте, говорю, хорош дремать! Проспите так жизнь всю, да и не увидите ничего!»
«Уже проспали… Какая ж это жизнь?»
«Не ворчи, Доттен. Что, опять ребра мозжат? Эт к непогоде. Мож, дождь пыль прибьет? Да все одно нехорошо — от дождя потом плесень, а где плесень, там таркараны. А их и так полным-полно… Что там у тебя, Войт? Чего всполошился и других всполошил? Раз на улице крайний, так все можно, что ли? Мал еще…»
«Да что ты, Майр, право… Я не со зла да без умысла же…»
«Что без умысла, мне ведомо. Вот с мое постоишь, разговоров людских понаслушаешься, да товарищей, что постарше — тогда, мож, умысел у тебя и образуется какой-никакой. А пока — говори, что там, раз уж поднял…»
«Да я ж так… Путешественник давешний идет, домой, должно быть. Думал, может, интересно кому… Новый, как-никак, человек. Такие не каждый месвест появляются. Слышь, Бойрон? Готовь ему норку, ха-ха-ха!»
«Чего?»
«Тебе говорю! Во, смотри, смотри, возвращается твой чудной!»
«Чего это он мой-то?»
«Твой, конечно, чей еще? К тебе же заселился, нет разве?»
«Ну, ко мне. Но с чего бы ему моим быть? Он сам по себе, я сам по себе. Как иначе?»
«Неправда твоя. Не бывает так, чтобы они — сами по себе были, и мы тоже — сами… Они от нас зависят, а мы им обязаны до скончания времен. Не согласен?»
«Согласен, отчего ж не согласен. Только все одно — никакие они не свои».
«Чего его слушать? Он же сирота. Сиротой был, сиротой и останется. Кто ж виноват, что ему гостиница досталась? Никто. А понятия у него никакого. О своих вон пускай Ламмель с Анкене и остальными расскажут. Сколько квартир, столько и своих, а то и поболе».
«Ежели о своих говорить, то свои — это Катти Лайме и ее старенькие родители, и бабушка ее, совсем древняя, столько не живут…»
«…или вон толстяк-пекарь, который мелкой мучной пылью весь дом запылил да корицей провонял, да с женой со своей, тоже толстой и вечно в муке…»
«…или госпожа адвокатесса из номера тринадцатого, у самого сердца…»
«…на людях она строгая и колкая, как битый лед…»
«…а внутри, в тепле, среди своих полосатов, с кружкой травяного чая, словно как будто бы оттаивает, глядит на спицы, песенки деревенские поет тихонько под нос да петли считает…»
«Вот! Вот это вот — свои. А те, что у тебя, Бойрон, останавливаются — кто переночевать ночку да с девкой потискаться, кто по государеву делу или вовсе не пойми зачем, как этот вот франт… Не успевают они своими стать, потому что им съезжать скоро — кому через день, кому через два, кому через неделю…»
«Отстань, Майр. Без тебя тошно».
* * *
В.1
Хильстерр
1750 год от О.о.
Путник был запорошен пылью местных разбитых дорог, и пылью имперского тракта, и пылью Огонь знает еще каких путей-перепутиц великой Империи. Был он немолод уже, а может, просто притомился с дороги. Длинный, до пят, плащ обвис на сутулой спине, поля шляпы легли на плечи. Глаза тускло светились в тени под шляпой — безразличные и смертельно усталые. Ждал смиренно у врат обители, держал за руку ребенка.
Девочка — некрасивая, разноглазенькая, с паклей нечесанных волос, во все стороны торчавших из-под уродливого чепца — оглядывалась, раскрыв широко немалый рот. Слюна тянулась ниточкой на нечистый с дороги кружевной воротничок. Платьице поизмялось и изорвалось. Время от времени девочка дергала мужчину за руку и начинала лопотать что-то совсем непонятное, не то в тревоге, не то в недоумении. Иногда улыбалась щербато — зубов не хватало, и видно было, как сквозь розовую плоть десен прорезываются остренькие молодые клычки.
Братья появились из потайных калиток — справа и слева от портала выскользнули тонкие тени: горел закатный оранж сутан, бритые черепа блестели, как натертые жиром. Вежливо улыбнулись — разом, одновременно. Протянули руки ладонями вверх — суставы бугрились узлами, пальцы тонки, как ветви кустарника, который в изобилии рос вокруг скита. Пальцы чуть шевельнулись — словно ветер пролетел мимо и колыхнул их мельком, мимоходом, на лету. Ладони хотели даров.
И получили их.
В одну смуглую ладонь лег, звякнув металлом, тугой кошель. В другую — крошечная шестипалая ручонка с кружевной манжетой на запястье. Девочка ахнула, взглянула вслед стремительно уходящему спутнику. Крикнула зверенышем — тоненько, без слов, надрывом — и рванулась вдогонку из рук братьев. Но те держали крепко — им не впервой было держать так.
Выла страшненькая девочка, захлебываясь слезами, до тех пор, пока не хлопнула дверца дилижанса и не стукнули о спекшуюся в камень глину цопыта упряжных. Потом твердые, как дерево, ладони бережно утерли слезы и повлекли за собой — мягко и настойчиво — в раскрывшие створки ворота.
Там, во дворе, ждали остальные, улыбаясь честно, широко и щербато сотней мокрых ртов. Они протянули ей навстречу руки, и девочка улыбнулась им в ответ.
За ее спиной неслышно закрылись ворота, отрезая прошлое — навсегда.
* * *
Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о. вайнес, лэ
Милая Дженни!Коль.
Бродил сегодня по Хильстерру. Стер ноги, зато приобрел несколько серебристых оттисков на стекле — тонкая работа, чудные городские виды — дворец правителя и храм. Надеюсь, тебе понравится. Теперь бы только довезти, не разбив.
К сожалению, жилые дома здесь мрачные. Тебе бы они не понравились.
Серые громадины с бетонными ребрами по фасаду, брр. На них и смотреть-то неуютно, не то, что жить внутри.
Гостиница спроектирована так же, но хотя бы отделана камнем теплых цветов — видимо, чтобы приезжие селились без дрожи. И на том спасибо.
На улицах шумно даже вечером, когда прохожих почти нет. Постоянный гул, шорох. Скрип — должно быть, рядом проходит дорога для грузового транспорта. Не получается посидеть в тишине и сосредоточиться.
Лениво повожу время: гуляю, ем и пытаюсь спать. Для полноты спокойного счастья не хватает только тебя, моя милая. Жду не дождусь, когда вернусь обратно. Как жаль, что дела не отпустили тебя из столицы.
Целую.
* * *
1750 год от О.о. вайнес, лэ
Здравие тебе, Фай.Кольвер.
После разговора с цеховым главой я понял, что приехал не зря. Та женщина, что подала запрос на расследование, была права, чьма побери! Мастер Громе прямо не признался в преступлении, однако намеков и оговорок столько…
Какое количество детей в фундаменте вас устроит?
Важен ли для вас возраст инвестиций?
Если вы ценитель, то вам подходят дома только с осиновыми закладовыми кольями, или из вяза тоже предлагать?
Фай, да они тут, как полтысячи лет назад, приносят в жертву людей во время строительства. Я поражен — как Государь это терпит? Возможно, просто никто пока не удосужился собрать и предоставить ему доказательства происходящего.
Ведь Хильстерр в месвесте пути от столицы. Пока вести доберутся… Или им просто не позволяли добраться? Не выпускали из города, так сказать.
Холодный пот прошибает, знаешь ли.
Искренне радуюсь сохраненному инкогнито и неснимаемой печати для писем, которую в последний момент захватил с собой. Без нее я бы не осмелился писать тебе прямо о расследовании.
Буду держать в курсе.
* * *
Голоса в темноте
«Вон он, видишь? Про него я рассказывал».
«Симпатичный».
«Че-его?! Опять ты из ума выжила?»
«И совсем не выжила. Войт правду сказал, когда его своим для Бойрона назвал. Только он не Бойрону свой вроде как, а словно бы мне…»
«Точно, спятила. Солнцем крышу нагрело, девочка?»
«Что такого? А в этом все равно что-то родное есть… свое, знакомое!»
«Быть того не может, Хильма, зуб тебе даю — первый раз он в городе! И не только за те годы, что ты с нами, а вообще — в первый раз».
«На что мне твой зуб, Рокос? Да и нет у тебя никаких зубов, и давно уже…»
«Эй, тише вы там! Разгалделись…»
«Что, боишься, услышит? Ха-ха!..»
«Кто его знает, какие там люди в дальних землях живут. Он же заезжий, вон, сами гляньте!»
«Странный он…»
«И впрямь, странный!»
«Одет не по-нашему, и говорит чудно. Издалека, наверное, господин приехал».
«Да какой он господин? Молодой совсем».
«Молодой — не молодой, а вишь как ему жизнь личико-то порасполосовала? Шрам на шраме, рубец на рубце… Помнишь, годиков несколько тому как народ с юга тянулся? Ты, Бойрон, баял еще, что постояльцы все про большую войну на побережье рассказывали. Этот, поди, там же раны свои заработал».
«Мож, он просто душегуб какой?»
«Нее… Человека служивого я враз от шпака гражданского отличу. Насмотрелся. Я тут, почитай, вдесятеро вашего подольше стою-поживаю. Еще помню, как прадед нынешнего Государя здесь огнем да мечом порядок наводил, когда дедушка хильстеррского наместника решил волю взять. Нашего брата, однако, не трогали. Понимали, значит. А людской кровушки земля попила вдоволь…»
«Что служивому делать в нашей глуши-захолустье?»
«Кто знает… Государева, вестимо, служба. Нам с тобой не расскажут, хе-хе…»
«Государевы люди мундиры носят, а этот… Видишь, вырядился как? Шляпа с пером и пряжкой, сапоги до колен, манжеты, кружева, что ж ты поди ж ты…»
«Тайнослужцам мундиры без надобности, пустая голова. А что до шляпы да пера… Столичная мода, должно быть».
«Может, на государевом пенсионе, по ранениям да за геройство? И впрямь — путешествует. Отчего бы и нет?»
«Ду-урень… Ты забыл, что тут за место? Иначе, как по государевой необходимости, путешествовать тут незачем. Только если к оранжевым братьям, на фабрику… Хм».
«Да он слыхать не слыхал про нее, про фабрику-то. Чужак, одно слово. Таркаранов боится, еду прячет… Какая ему фабрика? Без надобности: что фабрика ему, что он фабрике…»
«А ты чаще повторяй — «фабрика, фабрика, фабрика», Бойрон. Особенно когда он — там, внутри. Они, бывает, чувствительные окажутся. Глядишь, сам ему эту мысль в голову вложишь, если ее еще нет там пока, дубина… Хлопот потом не оберешься. Не Государево это дело. Ни к чему и этому… красавцу вашему о ней знать. Даже если и отслужил он свое. Слышь? Чтоб и не думал даже…»
«Не буду, Майр».
* * *
Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о. тевисс, лэ
Милая Дженни!Твой Коль.
Сегодня я немного приболел — ничего страшного, легкое желудочное расстройство — поэтому рассказывать не о чем. Дремал в комнате, пил чай с корицей, читал.
Увидел наконец здешнего таркарана — подобрался по столу совсем близко, чтобы утащить с подноса кусок печенья. Зверь не такой крупный, как мы видели в доме у Фая, всего-то с кулак, но усы знатные. Помахал мне вежливо — воришка, но понимает, что со мной не по стати нельзя — и убрался восвояси. Да, придется все же подвешивать еду.
Как ты там ешь? Как спишь без меня?
Не скучай, постараюсь вернуться пораньше.
* * *
1750 год от О.о. тевисс, лэ
Здравие тебе, Фай.
К стыду признаюсь — сегодня мне изменила профессиональная выдержка. Еле добрался до гостиницы. Как меня полоскало и выворачивало наизнанку, вспоминать страшно. Думал, до ошметков желудка дело дойдет. Но обошлось.
Спросишь, с чего бы это храбрый Кольвер, прошедший резню в окопах и обыски в бездомных поселках, так разнюнился? Храбрый Кольвер всего лишь съездил на фабрику.
Сегодня с утра опять заехал к Громе, подтвердил готовность к сделке, но пожелал увидеть материал.
— Вы имеете в виду инвестиции? Или вложения?
Чьма меня дернул за язык ответить:
— И то, и другое.
Тогда меня с почетом и «под большим секретом, только из уважения к вашей любви к архитектуре, господин Кемме!» отвезли в натуральный альд.
Ты никогда не задумывался, куда деваются дети со всей империи, от которых отказались их матери сразу после рождения? Не только простые безродные сиротки, которым не повезло родиться в семьях непорядочных людей или вовсе вне семьи, а еще и вырожденцы, которые напугали бы любую, даже самую добрую мать? Кривые, косые, уродливые, дебилы? Дети с крысьей губой и жабьей пастью, с перьями вместо волос, с плавниками вместо ручек и ножек? Все те, в ком жив Оранжевый Огонь? Все, кого собирают по больницам оранжевые братья и уносят… Не в приюты они уносят брошенных выродков, так и знай! Свозят сюда, в Хильстерр, и растят — на убой.
Растят в светлых, больших комнатах, водят гулять в сад, вкусно кормят и гладят по головке. Те привыкают к сытой жизни, становятся добрые, доверчивые. Куда их позовут, туда и идут. Когда им лет по семь исполнится, на фабрику начинают приходить мастера, знакомятся с детьми, играют с ними.
— Чтобы дети к ним привыкли, — пояснил Громе.
А потом мне продемонстрировали колья, которыми этих самых детей, как я понимаю, забивают перед закладкой здания. Колья гладкие, будто отполированные, покрытые нестираемыми уже подтеками крови. Некоторыми из них пользуются аж по сто лет. Обращаются бережно, протирают бархатными тряпками.
Сволочи.
Изверги.
Надеюсь, мы прижмем их к ногтю.
Кольвер.
* * *
Голоса в темноте
«Ну что там ваш приезжий? А, Бойрон? Побывал уже на фабрике, твоими-то стараниями? Нет?»
«Да ну, Майр, брось. Что ему там делать? Кошель у него тощий. С собой никого он не привез — ни калеки, ни дурачка, ни вырожденца. Один он в номере остановился, как есть один. А если на фабрику и собирается, то не говорит об этом — да право, что он, оглашенный, с самим собой-то вслух разговаривать?»
«Для этого совсем не нужно быть оглашенным, дубина. Люди очень много делают вещей, которые даже самым странным созданиям кажутся странными. Взять вот тебя — удивляешься же? Вот то-то…»
«Да нет, точно. Не был он еще на фабрике. А если и побывает, ничего с этого иметь не будет. Братья строги, и на вывоз дальний никого ему не отдадут. Всем известно — не увезти ему никого из наших мест, не приживутся свайки нигде во всем свете, кроме нашей северной земельки…»
«Ну, он-то как раз и не все. Может выкинуть чего-нибудь этакого… столичного. А столица — это Государь. Я давно уже уяснил, с тех самых стародавних времен, когда кровью наша земля напилась на тысячу лет, что чем дальше Государь от наших мест, тем всем тут спокойнее. Присмотреть за ним надо. Слышь, Бойрон? Пригляди…»
«Да тюфяк он, а не государев служень! Квелый какой-то. Видно, не по душе ему наши края. Словно в Чьму угодил, а не в человеческие земли. Уходит словно через силу, а как вернется, сидит, строчит что-то на листиках бумажных, остервенело так, словно гресами одержимый. После листки в конверт складывает, да поцелуем запечатывает. И видно, что тоскует сильно. А потом спит до утра, и как проснется — снова по городу бродит».
«Ну-ну, посмотрим. И впрямь: может, просто праздный гуляка. От несчастной любви в наши пустоши подался, подальше от столичных огней да веселья. Или наоборот — от счастливой любви сбежал, н-да… Не каждый ее, счастливую-то любовь, вынесет да выдержит… Особливо отставной вояка, даа…»
«Мож, и впрямь турист какой. Блаженный».
«Щеголь!»
«Франт!»
«Фу-ты ну-ты!»
* * *
«Вишь, как разоделся? Что я говорил! Чучело самое настоящее!»
«Нее… Хорошенький. На папу моего похож…»
«Дура ты, Хильма. Что ты об отце помнить можешь? Маленькая была, да глупая не по годам. Оттого здесь и очутилась».
«Помню. Дом большой был, с колоннами, не такой, как здесь, нет — просто камень мертвый да дерево уснувшее. Но все равно — теплый, свой. Маму помню. И папу. Мама плакала, папа сердился, что глупая. Потом увез сюда. Папа всю дорогу трубку курил, пахло от него плохо, но своим. Отвез, братьям отдал, молчит, а в глазах мокро…».
«У-у, девчонки… Глаз не будет, чтоб реветь, так все одно — разревутся… Чего плачешь-то? Не воротишь сделанного, да и отец твой, должно быть, не жив уже давно. Не живут столько… живые».
«Я тоже не живая! Что ж теперь, не скучать, не горевать? Раньше не умела, так хоть теперь научили добрые люди слушать, выучилась, поняла… А тут еще этот приехал… В шляпе своей да в кружевах, да на папу похож…»
«Дура!»
«Дура… Ток все равно — похож…».
* * *
Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о. фавьер, лэ
Милая Дженни!
Сегодня я чувствую себя лучше.Твой Коль.
Прогулялся на рынок, по дороге наткнулся на лавочку кукольника — и приобрел тебе милый подарок. Очаровательного фарфорового пупса в платьице с атласными кружевами, цвет — пепел розы. Эдакое нежное увядание, весьма изящно. В твоей коллекции ему найдется достойное место.
Погода нынче хороша: на небе ни облачка, солнце не сильно припекает, в воздухе — запах виззелий, тут они цветут почти в каждом дворе. Смотрю на них и думаю — вот бы подарить тебе букет… Но виззелии не выдержат долгого переезда, даже если их заморозить в багажной камере. Так жаль.
Впрочем, я не слишком печалюсь — ведь наша встреча с каждым днем приближается!
Обнимаю.
* * *
1750 год от О.о. фавьер, лэ
Фай, здесь происходит что-то гораздо более страшное, чем даже массовое убийство невинных детей.Кольвер.
Сегодня я купил фруктов на рынке и решил сразу же спасти их от таркараньих посягательств, подвесив на балку, как привык делать это у себя дома. Так вот. Щели между потолком и балкой не оказалось, поэтому я решил вбить туда клинышек, и уже к нему подвязать сетку с грушами.
Хватило одного удара.
Не знаю, чьма побери, из чего они делают балки в домах… но оно кровоточит, Фай. И стонет. Такое ощущение, что стонет весь дом. И дрожит. И укоризненно смотрит.
Я не сошел с ума, Фай. Без глаз — но смотрит. И стыдит меня.
Чьма забери это место, я как ошпаренный выбежал из гостиницы и не вернулся, пока не нашел лавку с куколками против сглаза. Скорее для личного успокоения, чем для действительной пользы… Но Хильмстерр испортил мне нервы сильнее, чем перестрелка с бандитами в прошлом году.
К тому же, природа не способствует покою. Сегодня здорово трясло — со стен штукатурка осыпалась. И, что удивительно, никто из местных не паникует. И, еще страннее, вместо того, чтобы выбегать на улицу, как положено, прячутся по домам.
Завтра пойду к Мастеру Громе, буду подписывать контракт. Денег на залог потрачу прилично, но заполучу его подпись под документом. В котором будут собраны все улики. Уж я позабочусь, чтобы «про материал» расписали подробнее.
* * *
Голоса в темноте
«Бойрон… Бойрон, а Бойрон…»
«Чего тебе?»
«А этот, который путешественник… Он какой?»
«Ты ж сама видела. Еще сказала, что на отца похож твоего».
«Ну да. Только я ж его мельком вижу, когда он по городу проносится, сапогами своими с гвоздями стальными в подметках по мостовой топочет. Раз — и уже не видать его. Близнецы Ерике, Хоген и Найла, что из базилики у рыночной площади, передавали, что он стеколки с картинками покупает, да трав местных пучки, да куколок все смотрит — из тех, что сиротки в приютах делать обучены. Я таких делала, помню. А еще говорят, он в ратуше был — но Громмер, что со своей кодлой ратушу держит, ничего не рассказывает про то, что внутри происходит. Государственные дела, говорит, и все. Не нашего, дескать, ума дело. Пфф!»
«Ну, то, что не нашего, в этом он прав. Магистрату виднее. Дался тебе этот чужеземец! Влюбилась, что ли?»
«Вот дурень! Влюбилась… Кто он, а кто мы… Он же чужой, не поймет ведь ничего, даже если объяснят ему, а поймет — не поверит. Там, откуда папа меня привез давным-давно, по-другому люди живут, и думают тоже по-другому. Раньше, до Оранжевого огня, говорят, все одинаково думали. А потом долго порознь жили, и думать одинаково разучились — до тех пор, пока Государь, который не нынешний Государь, а прапрадед нынешнему, заново всех воедино не свел. Но того понимания, что до Огня было, уж нет, да и, братья говорили, не будет».
«Смотрю, ты сильно умная стала».
«Нет. Просто помню, почитай, все, что в жизни видела и слышала. Я с детства самого все помню — только говорить не могла, так и не рассказала папе с мамой, что все понимаю и их очень люблю. Бедные, бедные… Так и не узнали, как я их любила!»
«Ду-ура… Они же тебя сюда, оранжевым отдали! А ты их жалеешь!»
«Они ж не знали, что со мной будет. Думали, так лучше. И ведь правы были, хоть и не знали!»
«Да разве же это — лучше?!»
«А как же? Я теперь умнее стала, и польза от меня есть. Теперь они уже не плакали бы из-за меня и меж собой не ругались. Я ж и это помню».
«Нет их больше. Забудь».
«Не могу. А тут еще этот приехал, красивый, на папу похожий…»
«Красивый? Да у него лицо словно псорог изжевал!»
«Папа был солдат. У него тоже такое лицо было. Красивый…»
«Вот глупая!»
* * *
«Расскажи скорее, что сегодня твой постоялец делал? А, Бойрон? Ну, расскажи!»
«Отстань, чего привязалась? Делать нечего больше, о чужаках с рваной рожей рассказывать… Скорее бы уж он убрался туда, откуда приехал, или подальше даж…»
«Ты чего, Бойрон? Злишься, что ли? На кого? На меня? На меня-то за что? Или на него? Так, а он-то тебе что сделал?»
«Сделал, сделал… Поранить меня хотел, да я на него зыркнул так, что он в лице переменился. Громко у меня получилось, должно быть. Даже такой простолюд услыхал».
«Он же не со зла, он не здешний же. Ему откуда ведать про такое, что нельзя так, как там, в столичных землях да центральных провинциях? У них там Огонь выжег все до камня. Все чудеса, все волшебство, всю душу тамошней земли — напрочь. Потом море снова всего принесло, да оставило, когда уходило. И теперь там земля плодородна — а вроде и бесплодна, потому что только хлеб да репулину и родит. Тут-то совсем другое дело. Но не спросишь об этом — сам не расскажет никто. А спросишь — ухмыльнутся да промолчат».
«Да ты-то откуда знаешь все это? Тоже скажешь — родители рассказали?»
«Конечно, родители. Любили меня, и говорили со мной. Они думали, я не пойму, и правы были. Только я запомнила. А потом, когда смогла понять, поняла. Мама, бедная моя мама! Сильно убивалась, когда отец меня увозил. Пережила ли, родила ли нормального ребеночка? Ах, не узнать теперь…»
«Она тебя на смерть отдала, дуреха ты. Отреклась. А ты ее жалеешь!»
«Конечно, жалею. Это же мама! Как непонятно? А ты злой такой, потому что родителей своих не помнишь, Бойрон. Бедный ты, бедный… Никто тебя не любил, когда ты маленьким был, никто не полюбил таким, каким ты остался. Тоже — маленьким…»
«Себя пожалей. Умная нашлась…»
«А ты не плачь, Бойрон. Я же чувствую, что плачешь. Не плачь. Лучше расскажи про того, приезжего».
«Отстань уже».
«Не отстану. Сам знаешь».
«Знаю…»
* * *
Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о. синьмер, лэ
Милая Дженни!Твой Коль.
Надеюсь, ты еще не прочитала новостных телеграмм из Хильмстерра. Даже если прочитала — не волнуйся, землетрясенье было вовсе не таким страшным, твой Коль жив, здоров и цел.
Даже хрупкие подарки для тебя — и те не разбились.
Не буду подробно писать — лучше сам все тебе расскажу!
Завтра уже сяду на дирижабль.
Обнимаю крепко-крепко и нежно целую.
* * *
1750 год от О.о. синьмер, лэ
Фай.Кольвер.
Я чуть было не сел в лужу. Если бы не вчерашнее землетрясение, я бы сохранил свое направление мыслей и приехал к Государю с доносом на извергов. Которые якобы убивают детей-инвалидов.
Идиот. Конечно, Государь о них давно знает. Конечно, все не так просто.
Фай, ты слышал когда-нибудь, как дома разговаривают?
А видел, как они, выпростав из земли паучьи ноги-сваи, бегут прочь от гор, спасая жителей от землетрясения? Перепрыгивая трещины и провалы?
Можешь представить?
Я тоже не мог до вчерашнего вечера.
Оранжевые братья уносят детей не на смерть, Фай. Они дают им новую жизнь. Дети не умирают, а переходят в новое бытие — их на протяжении трех лун бережно растят в ребра для нового дома, а потом одевают в стены. Серый цвет жилых кварталов — это цвет живых костей. Дома болтают меж собой, дружат со своими жителями и радуются каждому землетрясению, как дети…
Стоп. Они же и есть дети.
Фай, я что-то заговариваюсь.
Давай по возвращении выберемся в трактир, возьмем по кружке пива… и еще по одной… и я расскажу тебе все. В лицах.
* * *
Путешественник отложил письма в сторону, нервно потер щеки сухими непослушными пальцами и застыл, сгорбившись, глядя в одну точку. Он все никак не мог прийти в себя после пережитого.
Подземные толчки разбудили его ранним утром. Кольвер попытался встать с кровати, но упал, будто подрубленный под колени — земная шкура дернулась, пытаясь стряхнуть с себя людишек, будто назойливых насекомых. Посыпались книги с полок, с ворчащим скрипом завалился одежный шкаф, из пола с жестяным стоном тянулись шляпки гвоздей. Только теперь Коль понял, что кровать прибита к доскам не случайно.
У него сжалось сердце от темного, нестерпимого ужаса, в голове протяжно и басовито ныло, с улиц слышались крики. И громкий скрип, будто гигантскую телегу разбирали на доски посреди городской площади. Именно тогда Кольвер по-настоящему почувствовал, что дом вглядывается в него. Что стены «дышат», то сжимаясь, то разжимаясь. Что в полу образовалась выемка, чтобы упавший никуда не выкатился, когда…
Дом захрипел и одну за другой вытащил из земли сваи. Снаружи он теперь походил на неуклюжего, угловатого деревянного паука, изнутри же Кольверу казалось, будто он оказался в корабельной каюте во время шторма. Упав со стола, жалобно заплакала музыкальная шкатулка. И будто пытаясь укачать ее, дом сделал шаг, другой и понесся прочь от эпицентра землетрясения, прочь от трещин в земле и глыб, катящихся с горных склоном. Побежал в череде таких же, как он, строений — выращенных из детей, ранее неуклюжих, теперь — быстрых и ловких. Они неслись вперед, спасая горожан, их утварь, здоровье и достоинство. И за один такой момент, когда в окнах свистит ветер, а внутри тебя самое ценное, что существует в мире, жизнь человеческая, они, без раздумья готовы отдать все. Особенно воспоминания о неуклюжем бесполезном детстве.
Когда дом остановился и надежно утопил сваи в грунт, Кольвер поднялся на ноги и долго стоял, прижавшись лицом к неровному деревянному ребру.
* * *
Голоса в темноте
«А и нечего рассказывать-то про чужеземца твоего. Когда не бегает по городу, все бумаги пишет. Наверное, лиходей он все же. Или шпиён из заокраинного Юга. Точно, шпиён! У него музыкальная шкатулка есть, она марш наигрывает, когда он ее заводит. А я марша такого не знаю. Не наш марш, точно тебе говорю!»
«Напой. Ну, мелодию эту».
«Я не умею же».
«Представь музыку, как ты ее слышал. Я с тобой ее послушаю, я умею. Ой…»
«Что?»
«Я ее слышала раньше. Точно, она нездешняя, мелодия эта».
«Говорю же — шпиён!»
«Нет-нет. Ее там играют, откуда меня папа привез. У него музкательная машина была, он часто заводил кружину и нам с мамой слушать давал. Оттуда и мелодия, из детства… «Марш Государевых дружин». Очень старая. Папа был военным, и его предки — тоже».
«А у нас другие были военные песни. Эту я не знаю».
«Конечно, не знаешь. Потому что ваши военные и наши были врагами. Вот и марши у них разные были. Ваши проиграли, а песни до сих пор живут. Солдат уж нет давно, а музыка звучит. Это как с нами…»
«И вовсе не так. Не сочиняй. Ничего общего. Но зато песен ваших никто не помнит, победители! То-то же!»
«Вот видишь, Бойрон, так и выходит: для того, чтобы быть вечно живым, не обязательно выиграть битву…»
«Это не ты придумала. Куда тебе!»
«Точно. Куда мне? Но ведь как верно…»
* * *
«Слышь, Хильма… А ты родителей своих помнишь?»
«Я же говорила — помню. Чего спрашиваешь опять?»
«Стеколко у него на столике стоит. Я тебе не говорил раньше…»
«Что за стеколко?»
«Ну, такое… С картинкой внутри».
«Что на картинке-то, Бойрон?»
«Дама там. Красивая. Молодая, в платье охотничьем, в ботильонах на шнурах по колено, в шляпке… тож с пером, как у блаженного нашего. Волосы такие, знаешь, по пояс, вьются…»
«Темные?!»
«Что — темные?»
«Волосы — темные? Мама?!»
«Чего несешь-то, дурында?! Светлые волосы, светлые».
«Не мама…»
«Нет, конечно. Чудик твой на нее не наглядится. Когда писульки свои пишет, глаз не сводит, улыбается, губами шевелит. Разговаривает вроде, только не слышно ни слова. Люба она ему, не иначе… Ты чего, взревновала, что ли? Ха!»
«Дурак ты, Бойрон. И шутки глупые у тебя. И вообще не понимаю, зачем ты мне про даму в стеколке рассказываешь. К чему мне все это?..»
«Да не в даме дело-то. Дама так, к слову пришлась… Позлить тебя хотел, вот и рассказал».
«Дурак!»
«То-то… А на обороте стеколка у чудика другая картинка. Там господин при парадном мундире и орденах, да с цепями наградными, да с усами что твои сапожные щетки. И другая дама рядом — вот как ты сказала, с темным волосом, до пояса, да вьются… И ребенок на руках у них. Девочка. Страшненькая, если честно…»
«Ты… Спасибо тебе… Ведь… Я это, Бойрон».
«Ты красивая, Хиль…»
«Глупец, ты меня и в жизни не видел, и после жизни не видел, и я тебя не видела и не увижу никогда!»
«Не вой только. Прошу…»
«Не буду-у… Про мою он душу здесь, Бойрон. Про мою. И с отцом, ой, не зря я его сравнила, и заприметила сразу тоже не зря…»
«Зачем ты ему, Хильма?»
«Вот и я думаю — зачем?»
«Не отдам».
«Что?»
«Ничего. Показалось тебе, дуре».
«Не смей! Слышишь? Не смей ничего ему делать!»
«И не собирался даже. К чему?»
«Даже не думай! Из мыслей выбрось! Не то…»
«Что — не то? Чем напугать хочешь, Хильма? Ты — меня? Нечем пугать-то. Нечем».
«Просто — замолчу. И все».
«Страшно как».
«Навсегда, дурак».
«Слышь, Хильма… Э-эй!»
«Чего тебе?»
«Ничего я ему не сделаю. Чуешь, трясти начинает? Пусть трясет. Даже балкой не прибью, потолком не задавлю. Спасу чужака твоего, если надо. Клянусь. Не молчи только. Прошу».
«Не буду».
«Слава Огню!»
«Слушай, Бойр… Слышишь?»
«Угу».
«Ты не печалься, пожалуйста. Он же уедет. Скоро. Потому что меня не найдет».
«Ну, уедет он, и что? Мне-то что с этого, Хиль?»
«Так я-то — останусь…»
«Не бойся, дуреха. Я ведь с тобой».
* * *
Из писем Дженниры Лойген-Войлес
1750 год от О.о. семрица, миллэ
Милый Коль!Твоя Дженни.
Ужасно соскучилась и жду не дождусь твоего возвращения!
И землетрясение — о котором писали во всех газетах — страшно меня взволновало. Поехать в такую опасную провинцию, где трясет раз в несемрель, это лишь ты мог додуматься…
Знаешь, я бы ни за что тебя не отпустила одного, если бы не твоя сводная сестра. Это же ваше семейное дело, а я пока еще не совсем твоя семья — надеюсь, так будет еще совсем недолго.
Ты, наверное, думал, что я забыла — а я все помню прекрасно. Я помню все-все, что только с тобой связано. И про сестру, которую отдали в приют до твоего рождения и которую ты так пылко порывался искать в ту сладкую ночь у камина — я тоже помню… Помнишь, я не отговаривала тебя? Так сильно я тебя люблю, милый мой Коль.
Кстати, ты так и не написал… Ты нашел Хильму?
Возвращайся быстрее.
Целую.
* * *
С.1
Империя Каммер
Столичный округ
1750 год от О.о.
В сгущающихся сумерках столица кажется огромным спрутом, разбросавшим огненные щупальца ярко освещенных проспектов до самого горизонта.
Двое за столиком кафе на открытой террасе. У мужчины военная выправка; легкий ветерок играет пером на широкополой шляпе. Женщина очень красива. Травяной чай в изящных чашечках давно остыл, но никто к нему так и не притронулся.
— Он пишет, что возвращается. Он возвращается!
— Я знаю. Его миссия закончена.
— Мне очень страшно. Он ведь узнает.
— Разумеется. Сразу по возвращении. С первого взгляда на тебя. Это уже не скрыть под свободными одеждами. Будет лучше, если ты сама все расскажешь.
— Я не знаю, как сказать ему об этом.
— Это будет непросто. Но как еще ты сможешь это объяснить ему, когда он вернется? Никто не поверит в непорочное зачатие, дорогая. Сейчас совсем другие времена. В них нет места чудесам.
— Чувствую себя совершенно ужасно. А ты спокоен, словно не имеешь к этому никакого отношения.
— Привычка. Мы обучены держать себя в руках.
— Привычка?! Это же твой ребенок! Что делать?! Я отправлюсь к Оранжевым сестрам и попрошу их избавить…
— Нет.
— Что значит — нет?
— Я не позволю тебе. Ты верно все сказала. Это мой ребенок.
— Я пропала… Он возненавидит меня, а тебя убьет. Я окажусь на панели, а ты в могиле.
— Нет. Я не допущу этого.
— Убьешь его прежде, чем он доберется до тебя?
— Нет. Он мой друг. Я поступлю иначе.
— И как же, хотелось бы знать? Возьмешь меня в жены? А что скажет твоя милая Грейт?
— Есть другие пути. Какой у тебя срок?
— Семь недель. Или восемь, не знаю. Он едва успел уехать в свой отпуск, когда… Чьма на наши головы!
— Боюсь, зиму вам придется провести в разлуке, милая. Я знаю, как все устроить.
— Но… С ним ничего не случится? Я люблю его, ты же знаешь.
— А меня?
— Обоих. Ты знаешь. Ты сказал, что простил мне мой выбор. Разве нет?
— Неважно. Зиму он будет занят. Очень занят. И будет очень далеко отсюда.
— Но… Он ведь вернется? Пусть он вернется, заклинаю!
— Несомненно. Но не раньше весны. До тех пор и тебе придется пожить в одном местечке, где жители не болтливы. Весной, когда ребенок родится, я отошлю его туда, где он ни в чем не будет нуждаться. Со временем я усыновлю его.
— Его… Ты словно уверен, что будет мальчик. А если родится девочка?
— Будет прекрасна, как ее мать. В любом случае, ее отцу повезет, кто бы им не стал.
— Поясни.
— Если длительное пребывание на крайнем юге лишит К… лишит его способности иметь детей… Там было куда больше Огня, чем даже здесь.
— И что тогда? Что?
— Тогда ребенка усыновите вы. И он ничего не узнает. И даже если ребенка не усыновит никто из нас, с ним все будет хорошо. Так или иначе.
— Как жестоко… И как просто. Ты все давно решил.
— Привычка.
— Каково это — предавать друга?
— Точно так же, как предавать мужа, я полагаю.
— Ты чудовище, Фай.
— Я тоже люблю тебя, милая.
Город-спрут сворачивает щупальца улиц в клубки площадей, жонглируя бесчисленными огнями. Женщина прижимается к мужчине. Ее тонкая фигурка пока еще удивительно грациозна и стройна.
С летного поля одного из столичных вокзалов поднимается, сияя огнями, пассажирский дирижабль. Берет курс на юг. Они провожают его взглядами, пока судно не скрывается за грядой невысоких холмов на горизонте.
Ни один из них не говорит больше ни слова.
* * *
Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о. семрица, миллэ
Милая Дженни!Твой Коль.
Прости меня, все изменилось в одночасье.
Душой я весь уже с тобой, и тело ждет встречи, и ласки, и объятий. Но не всегда мы вольны в своих желаниях и поступках.
Вечером поспела срочная телеграмма из управления. Меня отзывают из отпуска и реквестируют для дела столь деликатного, что я не могу рассказывать о нем в письме, любимая. Но ничего опасного, свет мой! Намекну лишь, что дело касается тяжбы с наследованием немалого весьма состояния, которую надобно разрешить так скоро, как только возможно.
По счастливому стечению обстоятельств, управление имеет в здешней глуши своего представителя в моем лице — уж не знаю, откуда они об этом проведали, да и чьма с ними. Задержусь, надеюсь, только еще на несколько дней — дело не обещает оказаться чересчур сложным.
Не скучай, не убивайся. Скоро-скоро буду с тобой.
Целую нежно.
* * *
1750 год от О.о. семрица, миллэ
Здрав будь, Фай.Кольвер.
Не скрою — читая телеграмму вчера, испытывал чувство, будто мне подложили изрядную слинью. Даже перебрал в уме всех в управлении, кто мог бы мне не желать добра. Как нарочно, все именно в тот момент, когда утомившее меня задание ко всеобщему удовлетворению наконец закончено. Словно подгадал кто.
Новое мое поручение весьма запутано. Все эти странные воскрешения, все эти внезапные возвращения людей, давно канувших в альд! Дело грозит затянуться до самой весны. А я-то уж размечтался, что скоро буду с вами. Этак я никогда не созрею до отцовства — времени не будет передохнуть, осесть в уютном домике на берегу Иггра с красавицей-женой и все как следует обдумать.
На время моего отсутствия вверяю Дженни твоему попечению. Присмотри за ней, друг. Она столь нежный оранжерейный цветок, что я опасаюсь за ее приспособленность к нынешней жизни. Будь ее проводником в нашем жестоком мире. Очень рассчитываю на тебя.
Подними за меня кружку в нашем трактире.
* * *
Д. 1
Хильстерр
Год 1750 от О.о.
Голоса в темноте
«Я подумала, Бойр, так странно…»
«Что?»
«Иной человек приходит, и ты сразу понимаешь, то этот — свой. Навсегда. Даже если он будет в иных морях плавать. И жить в домах не-воодушебленных».
«Ты опять о незнакомце? Только хотел сказать… Только ты не расстраивайся…»
«Уехал?!»
«Два часа как вещи собрал. К вокзалу отправился».
«А я-то надеялась… Ведь он ко мне сегодня приходил. Стоял под окнами. Наличники гладил украдкой. И в трубе водосточной куколку оставил. На память, выходит, оставил. Прощался со мной».
«Ты снова плачешь? Не надо… Не смей… Что из-за людей-то плакать!»
«Из-за брата, Бойр. И от счастья. Я теперь всегда буду помнить о нем. И желать счастья. А давай — вместе?!»
«Что — вместе?»
«Пожелаем ему… Отдадим свои искры Огня Оранжевого. Пусть греется ими, и сердце они его пусть держат… Как свайки. Пусть пригодятся они ему в будущем. Спасут. От других. Или от себя».
«Не жалко тебе искр-то?»
«Новые со временем зажгу. Ведь ты — рядом».
* * *
Небо над городом — цвета старого армейского одеяла. Солнца не видно сквозь драный занавес туч. Погода портится: год поворачивает с лета на осень. Еще немного, и устойчивый ветер с крайнего юга, несущий стылый холод ледяных равнин, что тянутся вдоль мертвого южного океана, на целых шесть несемрель сделает невозможным воздушное сообщение с остальными провинциями Краммера. Летней навигации в этих краях подходит конец.
Дирижабль пляшет у причальной мачты над старым вокзалом, выстроенным в стиле последнего ренессанса. Воздушное судно почти такое же древнее, как сам вокзал. Плавучий пузырь пестрит заплатами, краска на некогда роскошной лепнине, украшающей пассажирскую гондолу, давно облупилась и утратила прежний цвет. Части стекол не хватает, и окна попросту заколочены деревянными щитами. Рули расщеплены, треугольные паруса курсовых стабилизаторов, которые как раз сейчас разворачивает команда, больше похожи на сито из-за бесчисленных прорех. На борт поднимают лебедкой капитана; совершенно пьяный, он свешивается из люльки, размахивает руками и кричит что-то неслышное отсюда, из пыльного тепла зала ожидания. Потом капитана начинает безудержно рвать.
Молодой человек, сидящий в древнем кресле у самого окна, вздыхает и задумчиво трет ладонью шрам на щеке. Не менее задумчиво пересчитывает монеты в кожаном кошельке, переводит взгляд на ухоженную стремительную сигару корабля внутренних линий. Воздушный корабль следует до озера Гин, курортного рая в самом сердце центральных провинций. Оттуда до столицы уже рукой подать. Билет туда недешев, но монет хватает — в самый раз. Жаль, что ему не по пути с красавцем-лайнером и его усердной, хорошо обученной командой. Скупые фразы депеши из управления содержат совершенно однозначные и четкие распоряжения.
Молодой человек со вздохом ссыпает деньги обратно. Достает из кармана письмо, бегло прочитывает его — в который уже раз. Улыбается своим мыслям, украдкой прижимает листок к губам. В ожидании посадки торопливо пишет на клочке бумаги, пристроенном на подлокотнике кресла, короткий ответ. Сворачивает вчетверо, запечатывает сургучом из карманной термальеры, надписывает адрес. Бросает мелкую монету посыльному, и тот мчится в почтовый приказ. Если повезет, красавец-дирижабль прихватит письмо с собой, и через несколько дней оно попадет той единственной и ненаглядной, которая ждет молодого человека в далекой столице.
Распорядитель наконец выкрикивает посадку, и молодой человек, подхватив окованный железом дорожный сундучок, вливается в разношерстную толпу крестьян, мелких торговцев, добытчиков пушнины и старателей, которые один за другим предъявляют служителям билеты и проходят в ворота большого подъемника. Через несколько минут посадка закончена, и дирижабль, столь же жалкий, как и его пассажиры, отдает концы и устремляется на юг, держа курс на далекий городок Айстен на самом краю империи Краммер.
Когда воздушный корабль совершает разворот над Хильстерром, молодой человек, перегнувшись через соседку — чопорную старуху, закутанную с ног до головы в черный газ скорбных вдовьих одежд, бросает последний взгляд в иллюминатор на кварталы одинаково безобразных серых домов. В какой-то миг он явственно чувствует многоглазый ответный взгляд — теплый и по-детски веселый, словно призрак улыбки.
— Прощайте, — говорит он невесть кому.
Когда соседка отрывается от вязания и с недоумением смотрит на странного попутчика, тот лишь пожимает плечами.
— Это не вам, сударыня. Прошу извинить, — только и говорит он.
Потом откидывается на скамейке, прикрывает глаза и молчит весь остаток полета, улыбаясь лишь ему одному ведомым мыслям.
Внизу плывет пыльная бурая степь, и южный ветер, крепчая, гонит по ней шары перекати-поля и все быстрее крутит крылья грязно-белых ветряных мельниц.
* * *
Из писем Кольвера Войлеса, путешественника
1750 год от О.о. вайнесс, миллэ
Милая моя Дженни!Твой Коль.
Прости за почерк. Пишу второпях — если успею закончить вовремя, письмо долетит до тебя с последним экспрессом, а если нет, дилижанс довезет его до тебя через много дней. Спешу!
Скучаю, отчаянно скучаю по тебе! Беспокоюсь: не произойдет ли ненароком что-то непоправимое, пока мы так долго и так далеко друг от друга? Верю — не произойдет, но душа не на месте.
Береги себя. В Фае найди опору на время моего отсутствия. Его я предупредил; знай, что он не так суров, как тебе всегда казалось. Надеюсь, вы подружитесь по-настоящему.
Хотел спросить — как ты думаешь, если бы люди казались друг другу домами, каким домом виделся бы тебе я? Не отвечай, нет-нет — местный воздух, вездесущая пыль и все эти подземные толчки странно влияют на ход моих мыслей. Всякое мерещится.
Вчера видел домик — небольшой, аккуратный, в два всего этажа, с резными карнизами и кружевными занавесками на окнах. Подумалось — а если бы встретилась мне моя сводная сестрица (Хильма, ты должна помнить, я рассказывал тебе о ней), не была бы она похожа именно на такой домик? Странные мысли.
Смешу сам себя, а тебя тревожу. Не печалься, милая моя. Все у нас хорошо.
Скучаю безумно.
Целую и обнимаю, тысячу тысяч раз.
* * *
Е
Хильстерр
1758 год от О.о., спустя восемь летин от событий, ранее описанных
Девочка играет с соломенной куклой, укрываясь от ветра за выступом стены из красного кирпича. Пологий склон холма сбегает к дороге. Неширокая тропинка вьется среди волн травы, которые гонит ветер. Час предзакатный, и совсем скоро кто-то из братьев в смешных оранжевых одеждах позовет ее внутрь, для ужина, молитвы и причастия.
Сегодня она вернется в обитель в последний раз. Готовится что-то важное — девочка сама видела, как братья долго беседовали с приезжими мастерами, которые в последний год часто гостили в стенах фабрики. Любимый мастер девочки — улыбчивый Громе: немолодой и очень, очень добрый.
Мастер Громе именно таков, каким девочке хочется видеть своего дедушку. Если бы у нее только мог быть дедушка! Он сажает девочку на колени и подолгу беседует с ней о том и о сем. Сегодня он по секрету рассказывает ей, что завтра она навсегда покинет фабрику. Навсегда — значит, ей не придется больше возвращаться сюда, потому что пришло время выполнить свое предназначение.
Оранжевые братья тоже все время говорят о предназначении человека в жизни, о важности единственной миссии, ради которой только и стоит человеку жить на свете. Девочка слушает их, но понимает немногое. Но все же наверняка она понимает больше, чем остальные ее сверстники и друзья по спальне и игровым комнатам.
Раньше девочка не замечала особой разницы между собой и прочими воспитанниками, но в последние годы она понимает, что те слегка глуповаты… а порой даже и не слегка. Она рассказывает о своих наблюдениях Оранжевым братьям, но те лишь мягко журят ее и советуют относиться к товарищам по играм как к равным себе — ведь именно равными сделал всех людей в мире Оранжевый огонь много, много лет назад.
Сегодня мастер Громе спрашивает девочку о странном. «Ты хочешь жить долго-предолго, малышка? Так долго, что это будет почти вечная жизнь?» Девочка думает некоторое время, а потом отвечает, что хочет. Мастер удовлетворенно кивает, и девочка понимает, что это именно тот ответ, которого мастер ждал от нее.
«Завтра ты покинешь фабрику навсегда. Я буду рядом с тобой все время. Ты должна довериться мне, маленькая птичка. Что бы не происходило, ты должна знать, что с тобой ничего не случится». Так говорит мастер прежде, чем попрощаться. Девочка обдумывает его слова и решает, что пообещает мастеру то, чего он от нее хочет. Но поступать ли так, как он хочет, она решит завтра сама. Девочка считает себя уже вполне взрослой и способной принимать важные решения самостоятельно.
Соломенные волосы куклы никак не хотят заплетаться в косицу. Девочка высовывает язычок от усердия. Внизу, на дороге, дробно стучат цопыта, а потом хлопает дверца экипажа. Девочка отрывается от своего занятия и поднимает глаза.
Двое: мужчина, очень старый, решает девочка, но не настолько старый, как мастер Громе, и женщина — очень-очень красивая. Волосы у женщины того же цвета, как у соломенной куколки. У девочки точно такие же волосы.
Сзади скрипит калитка, и на плечо девочке мягко ложится рука. Оранжевый брат стоит за ее спиной и разводит руками, давая понять: ей пора. Рядом улыбается мастер Громе. Девочка улыбается ему в ответ и вкладывает руку в его широкую ладонь, позволяя старику вести себя обратно. На фабрику. Домой.
До ее слуха доносится странный звук — словно кто-то вскрикнул и тут же заглушил крик. Девочка оборачивается. Мужчина из экипажа мчится к ней прямо по волнующейся траве, минуя прихотливые извивы тропинки. С его лицом когда-то произошло что-то странное, но девочка, которую с младенчества окружают десятки куда более причудливых лиц, не обращает на это внимания. Она, не отрывая взгляда, смотрит на женщину, которая замерла, прижав ладонь ко рту, и смотрит прямо на нее широко раскрытыми глазами цвета осеннего неба.
Пора, напоминает мастер Громе и тянет девочку следом — уже настойчивее. Безмятежно улыбается оранжевый брат. Мужчина на бегу выкрикивает чье-то имя. Хи..! Хи..! — слышится девочке, и почему-то она уверена, что мужчина обращается именно к ней. Она замедляет шаг и останавливается, выдернув руку из ладони старого мастера.
Мужчина останавливается рядом. Переводит дыхание. Прикасается к шляпе с пером.
— Мастер Громе.
Старик мгновение всматривается в его лицо. Потом напряжение оставляет его, сменившись покоем.
— А-а, господин Кемме! — говорит мастер Громе. — Давненько не виделись. Куда же вы пропали тогда, в самый разгар сделки?
— Неважно, — отвечает мужчина.
Он во все глаза смотрит на девочку, словно ища в ней какие-то одному ему ведомые черты. Она застенчиво поднимает на него глаза и видит, что лицо его похоже на дерево, изъеденное временем. На неровную деревянную сваю, от которой идет тепло.
Потом он смотрит на мастера и оранжевого брата в упор. Жестко и непреклонно.
— Я пришел, чтобы забрать свою дочь.
— Позвольте! — возмутился мастер Громе. — Вы не можете вот так вот запросто…
— Могу, — просто говорит мужчина с испорченным лицом. Потом протягивает девочке руку. — Здравствуй, дочка. Меня зовут Коль. Пойдешь со мной? Тебя ждет мама.
Девочка берет его за руку. На сердце у нее становится тепло-тепло, внутри будто пляшут горячие радостные искры. Девочке кажется, что она пробудилась от долгого горячечного сна.
Старый мастер кричит им вслед что-то о вечной жизни, альде и Оранжевом огне, но девочка уже не слушает его. Она идет навстречу плачущей женщине с глазами цвета осеннего неба, сжимая в одной руке соломенную куклу, а в другой — руку мужчины, который почему-то решил стать ее отцом.
Девочка знает, что он все ей объяснит.
Совсем уже скоро.