После поездки в начале 1929 года в Бостон с Сэмом Лавмэном — для осмотра старинных достопримечательностей — в середине апреля Лавкрафт отправился в еще одно весеннее путешествие. Он усвоил, что «чужое путешествие совершенно меркнет по сравнению с собственными ощущениями».

Сначала он остановился в доме Бреста Ортона в Йонкерсе. В Нью-Йорке «банда» и новые друзья, с которыми он познакомился через Ортона, засыпали его приглашениями. В ответ на гостеприимство Ортона Лавкрафт переработал несколько его рассказов.

Ортон, молодой человек со связями, предложил Лавкрафту найти для него работу в Нью-Йорке, как он это уже сделал для Уондри. Сдерживая дрожь, Лавкрафт отказался. Больше он обрадовался бы деловым связям, которые дали бы ему возможность жить в Провиденсе. Но поскольку его профиль и способности, по сути, ограничивались лишь издательским делом, которое, в свою очередь, было сосредоточено в Нью-Йорке, его шансы на получение должности, на которую он рассчитывал, были далеки от обнадеживающих.

Лавкрафт провел неделю у Ортона и еще одну у Лонгов. Его чувства по отношению к Нью-Йорку были смешанными: «По злой иронии судьбы большинство моих ближайших друзей живут в городе, который я не переношу». С другой стороны: «Это местечко не так уж и отвратительно, когда знаешь, что не прикован к нему и что у тебя есть Провиденс, который встретит тебя…» Через несколько лет он с ностальгией вспоминал свое пребывание в Нью-Йорке с «…его долгими непринужденными собраниями в различных местах — полным пренебрежением к часам — старинными, хорошо знакомыми достопримечательностями — оживленными еженедельными встречами — тогдашними пылкими разногласиями и не менее пылкими спорами — книжными магазинами и экспедициями — несомненно, они сияют золотым светом даже по прошествии одиннадцати долгих лет».

По окончании визита в Нью-Йорк Лавкрафт поехал на Юг. Он предполагал добраться не дальше Филадельфии, но весьма своевременный чек от клиента по «призрачному авторству» продлил его поездку до Фредериксберга, Ричмонда и Уильямсберга. Он писал: «Это мое первое настоящее насыщение стойкой и старинной культурой Юга — единственной, которую я могу считать равной культуре Новой Англии». Особенно ему понравился Ричмонд — потому что, в отличие от «ужасающе обыностраненного» Балтимора, в нем было «лишь три процента иностранцев». Он с удовольствием обнаружил, что приступы тоски по родине, которые ранее превращали путешествие в мучительное удовольствие, теперь ослабевали.

Лавкрафт посетил церковь Святого Иоанна в Ричмонде, в которой в начале «измены законному правительству Его Величества» Патрик Генри произнес свои «дешевые мелодраматические слова… Кафедра, с которой он говорил, до сих пор оберегается и отмечена табличкой, но как верноподданный Короля я отказался взойти на нее». Он самодовольно отметил кастовое положение «черномазых» на Юге, но в то же время похвалил «очаровательного ризничего-мулата — очень смышленого», который «показывает посетителям здание».

По пути домой Лавкрафт поднялся по долине Гудзона и провел несколько дней, исследуя старинные городки вроде Харлея и Нью-Палца. Опоздав на пересадку автобуса, он в первый (и, насколько мне известно, единственный) раз в своей жизни поймал попутку. Дружелюбный водитель грузовика «Стандард Ойл» подбросил его от Харлея до Кингстона.

В Кингстоне он навестил еще одного друга по переписке — Бернарда Остина Двайера. Вместе с дешевым чемоданом Лавкрафт возил с собой сумку из черной лаковой кожи, в которой держал канцелярские принадлежности, годовой дневник, экземпляры «Виэрд Тэйлз» и небольшую подзорную трубу для осмотра пейзажей и архитектуры. В парке Кингстона он оставил сумку на скамейке и взобрался на холм, но, вернувшись через несколько минут, на месте ее не обнаружил. Приехав домой, он восстановил свое снаряжение и в последующие поездки ездил с подобной же сумкой.

От Двайера Лавкрафт отправился в Олбани, а оттуда в Атол, где провел неделю у Кука. Кук отвез его в Провиденс и там накупил книг в магазине дяди Клиффорда Эдди.

Лавкрафт, теперь уж совсем непоседа, совершил в 1929 году еще два путешествия. В августе Лонги проводили отпуск в Онсете, штат Массачусетс, и пригласили Лавкрафта присоединиться к ним. Все более и более жадный до новых впечатлений, он восторженно писал: «Путешествие в Онсет окончилось своего рода кульминацией — моим первым полетом на аэроплане. Очень возбуждающее впечатление, которое я хочу повторить. На гидроаэроплане, который поднялся высоко над заливом Баззардс и одарил чувством космической независимости от картоподобного мира и сине-зеленой красоты, распростершейся внизу».

Лонги убеждали Лавкрафта поплавать. Раньше он отговаривался, что никогда не учился плавать из-за страха перед судорогами от холода, но они наконец уломали его. Он появился в старомодном купальном костюме 1910 года, с трусами до колен, и проплыл несколько ярдов вполне приличным брассом без видимых пагубных последствий.

Двадцать восьмого августа Лавкрафт и его младшая тетя, Энни Гэмвелл, отправились в автобусную поездку на запад Род-Айленда поискать места предков в Мусап-Велли и городках Фостер. Они потратили целый день, выискивая могилы Говардов, Лайонов, Филлипсов, Уипли и Уипплов. Лавкрафт переписывал эпитафии вроде той, что была на надгробной плите его прапрадеда Асафа Филлипса:

О праведных цвесть память будет Когда спит прах их волей судеб [449] .

Лавкрафт провозглашал себя «законченным сельским сквайром». Он отнюдь не единственный человек с мыслью о том, что он обладает инстинктами собственника без собственности.

Лавкрафт продолжал зарабатывать «призрачным авторством». В апреле вышла в свет книга де Кастро о Бирсе, но продавалась плохо. Де Кастро ворчал, что ее приняли бы лучше, изъяви Лавкрафт желание ее переработать. В июле он заплатил Лавкрафту аванс (как тот и требовал вначале) за переработку книги. Следующие два месяца Лавкрафт был занят ею, но, насколько мне известно, переделанная версия так и не была напечатана.

Также Лавкрафт взялся за еще одну солидную «призрачную» работу. В январе 1929 года Морис Мо прислал ему рукопись «Дорог поэзии», книги о понимании поэзии, которую надеялся издать в качестве учебника. Лавкрафт не только принялся за ее переработку, но и отказался от оплаты, объяснив: «Джентльмену не по нутру требовать денег за услугу, оказываемую другу». Он начал эту работу в июле и был все еще занят ею в сентябре, по-видимому, эта книга также не была издана.

В начале 1929 года некий Ли Александр Стоун, доктор медицины, начальник одного из отделений Чикагской службы здравоохранения, нанял Лавкрафта написать статью о преступности Чикаго. Лавкрафт написал, но денег за нее не получил. После полутора лет вежливых напоминаний об оплате он написал этому деятелю:

«Сэр!

Что касается вашего упорно неоплачиваемого счета за переработку — относительно которого вы так упорно воздерживаетесь от любых разъяснений несмотря на неоднократные запросы, — то я решил, рискуя тем самым поощрить недобросовестную практику, отказаться от услуг агентства по сбору платежей и одарить вас затрагиваемой суммой.

Я впервые столкнулся с таким безнадежным счетом и полагаю, что могу считать данную сумму ($7,50) вполне незначительным ущербом, чтобы списать ее на приобретение практического опыта. Мне необходимо было научиться осторожности при принятии неизвестных клиентов без достаточных рекомендаций — особенно клиентов из крикливого района, культивирующего коммерческий рост, а не честность, принятую среди джентльменов.

Между тем я крайне признателен за столь точный ответ на популярный вопрос: „Находится ли Чикаго во власти преступности?“

С уместным для данной ситуации уважением и надеждой, что мой скромный дар сможет послужить вам финансовой поддержкой, поверьте мне, сэр,

Ваш наипокорнейший слуга,

Г. Ф. Лавкрафт».

Позже в том же году Лавкрафт написал статьи для доктора Вудберна Харриса — врача, проводившего кампанию против «сухого закона» в Чикаго. Он переписал рассказ Зелии Рид «Курган», сделав его частью Мифа Ктулху. Рассказ основан на сказках, услышанных ею в Оклахоме, и повествует об открытии подземной цивилизации в глубинных пещерах. Перед тем как взяться за эту задачу, он написал Элизабет Толдридж: «Да — все, относящееся к цивилизациям майя и ацтеков, интересно, и я полагаю, что обращусь к этой теме не единожды. И в самом деле, моя следующая работа по переработке даст мне возможность попрактиковаться, поскольку она потребует ввести данную тему так, как если бы я создавал свое совершенно оригинальное сочинение».

Но, как оказалось, затем он не возвращался к оригинальному сочинительству на протяжении месяцев, а рассказы на месоамериканские темы (другие, нежели его работа над «Курганом») так и не были написаны. Когда «Курган» был предложен «Виэрд Тэйлз» первый раз, Райт отверг его как слишком длинный (двадцать восемь тысяч слов). Он был напечатан только после смерти Лавкрафта и Райта.

Лавкрафт все так же продолжал прилагать лишь незначительные усилия по продвижению своих произведений на рынке. Сначала Райт отказался от «Таинственного дома в туманном поднебесье», а затем попросил взглянуть на него вновь. Однако, ответил Лавкрафт, «слишком поздно. Я отдал его Куку для его „Риклуиз“, и было бы очень дурным тоном просить его вернуть — намекать ему таким образом, что он может получить только то, что никому другому не нужно».

У Кука, впрочем, были свои беды — его жена умерла в начале 1930 года. Когда стало ясно, что он уже никогда не издаст следующий «Риклуиз», Лавкрафт отослал «Таинственный дом в туманном поднебесье» Райту, который опубликовал его в номере за октябрь 1931 года.

Лавкрафт говорил о предложении рассказов, отвергнутых Райтом, традиционным научно-фантастическим журналам, однако находил подобную не приличествующую джентльмену мелочную торговлю отвратительной: «Что касается меня, то я испытываю нечто вроде неприязни к отправке куда-либо того, что уже было раз отвергнуто, так что на данный момент я склонен подождать, пока у меня не появится чего-нибудь нового… Мне не нравится продвигать свои работы. Глупое отношение, без всяких сомнений, но старики останутся стариками!»

Во время своего весеннего приезда в Нью-Йорк Лавкрафт встречался с заместителем редактора «Рэд Бук Мэгэзин» («Журнал Красная книга»), «но это лишь убедило меня, что этому типу журнала ничего из моего не подходит». Он отмахнулся от своей неудачи с изданием книги: «Что до сборника моего хлама — таковой часто выносился на обсуждение, но в итоге так ничего и не вышло, и меня особо не заботит, выйдет ли когда-нибудь или нет».

Неудачливые писатели и другие художники часто говорят, что их не волнует, ценят ли массы их труд: они творят лишь для самовыражения. Возможно, они лишь прикидываются безразличными, огораживая свое самолюбие от унижения провала. Когда же к художникам все-таки приходят слава и удача, большинство из них принимают эти награды так же охотно, как и простые смертные.

В случае Лавкрафта уныние, в которое ввергал его каждый отказ, предполагает, что он не был так уж безразличен к земной славе, как изображал это. И он признавался в этом. Когда в 1935 году издательство «Лоринг энд Массей» поинтересовалось, есть ли у него что-нибудь, что они могли бы издать, он написал другу, что не думает, что этот запрос к чему-либо приведет, поскольку четыре других издательства уже отказались от сборника его рассказов. Тем не менее: «Я пробежал несколько рассказов лишь из общего принципа испробовать всевозможные средства. Мне бы не хотелось думать впоследствии, что моя книга могла бы быть изданной, если бы я отозвался на запрос».

Несомненно, он и в самом деле был бы рад увидеть свое имя на корешке профессионально напечатанной книги, несмотря на все уверения в обратном.

Талант Лавкрафта ненадолго вспыхнул и в поэзии. Наконец-то он начал отдаляться от Аддисона, Драйдена и По в качестве образцов для подражания. В 1925 году он сочинил изящный шуточный стишок из одиннадцати четверостиший, «Год долой»:

Имей я целый год безделья, Да денег много — много лишних, Тогда б затеял приключенье Смелей всех путешествий книжных. Я справочником был бы сыт, От карт прибавилось б в мозгах — Америка сперва ведь чтит Рекламодателей в краях.

Он рассказывает обо всех местах, в которые спланировал бы путешествие:

Узнал бы цены на билет В Циндао, после в Йокохаму И для поездки на Тибет, Увидеть чтобы далай-ламу. Так мог бы я мечтать — пока Не пролетел бы этот год, Я не потратил ни гроша, И вряд ли нужен был поход! [455]

Он пытался вырваться из шаблонных оков поэзии восемнадцатого века: «В некоторых поэтических пробах, которыми я занят сейчас, я изо всех сил стараюсь избавиться от этой склонности [использовать шаблонный стиль], которая, как вы, вероятно, знаете, некогда была у меня в весьма сильной форме, обязанной моему пожизненному пристрастию к стилю восемнадцатого столетия».

В конце двадцатых годов стал очень популярен поэт Эдвин Арлингтон Робинсон. Его «Сонеты, 1889–1927» были изданы в 1928 году, и есть основания полагать, что Лавкрафт был вдохновлен его поэзией. Упоминание Робинсона в одном из его писем, возможно, подразумевает поэтически одаренного уроженца штата Мэн — контролера в подземке и таможенного служащего, разделявшего антикоммерческие взгляды Лавкрафта и писавшего: «Да будь проклят бизнес».

Где-то в ноябре 1929 года Лавкрафт написал стихотворение — «Посланник» — с ироническим подтекстом. Бертран К. Харт, литературный редактор «Провиденс Джорнал», в своей колонке похвалил «Зов Ктулху», напечатанный в антологии Харре. Он отметил, что Лавкрафт сделал местом жительства художника Уилкокса дом номер 7 по Томас-стрит, где когда-то жил он сам. В отместку Харт «пригрозил договориться с местными упырями и привидениями, чтобы они подослали чудовищного гостя к моему [Лавкрафта] порогу в три часа ночи…». В ответ Лавкрафт сочинил:

Придет в три ночи нечто, он сказал, Со старого погоста под холмом; Но, греясь мягким очага теплом, Что это бред, себя я убеждал. То, верно, шутка лишь, я размышлял, Придуманная тем, кто незнаком Со Знаком Старших, что с седых времен Взывает к формам тьмы как ритуал. Не это, нет — но лампу я зажег, Когда из Сиконка взошел Лев звездный, А башня три часа пробила грозно, И потускнел последний уголек. Затем я услыхал стук тихий в дверь — И правды ужас съел меня, как зверь! [457]

Лавкрафт узнал, что ряд старых кирпичных товарных складов вдоль Саут-Уотер-стрит, у подножия Колледж-Хилла, должен быть снесен. Возмущенный, он горестно стенал: «Их судьба — источник величайшей боли и раздражения для меня, хоть я и отлично понимаю, что ее нельзя предотвратить».7 декабря 1929 года он сочинил стихотворение из двенадцати четверостиший «Кирпичный ряд»:

Стояли долгие они там годы — Кирпич и скаты крыш над краем порта, И в воздухе соленом дымоходы, Да холм зеленый, вверх всходящий гордо. И если должен черствый век сорвать Сокровища те с одеянья града, То будут порта улицы являть Вид пустоты с тоскою безотрадной… [459]

Можно усомниться в уподоблении этих коробкообразных утилитарных строений «сокровищам», но враждебность Лавкрафта к переменам была не особо разборчивой. Он сохранил бы любое здание, построенное до, скажем, 1830 года. Стихотворение, опубликованное в «Провиденс Джорнал», вызвало похвалу читателей, но так и не спасло склады — из которых, впрочем, несколько до сих пор стоят между Саут-Уотер-стрит и Саут-Мэйн-стрит.

В январе 1930 года Лавкрафт написал цикл сонетов на сверхъестественные темы. Он сочинил тридцать три стихотворения примерно за неделю. «Виэрд Тэйлз» купил десять из них за тридцать пять долларов, еще пять приобрел «Провиденс Джорнал». Остальные были опубликованы в любительских журналах.

Лавкрафта (который справедливо называл себя «по существу прозаиком») в поэзии значительно превзошли Роберт Э. Говард, Август Дерлет и Кларк Эштон Смит. Однако этот цикл сонетов был настоящим достижением. Я привел части этих сонетов в качестве эпиграфов к Главам III, XII, XIII и XIV. Вот еще один, «Колокола», в полном виде:

Из года в год далекий гулкий звон В ветрах едва я различал в ночи, Не с колокольни, мог что я найти, Но чуждый, словно шел из бездны он. Ответ ища, все сны я вспоминал И звоны, появлялись что в мечте, И Иннсмут тихий, вились чайки где Вкруг шпиля древнего, что я видал. Всегда меня дивил звук дальних нот, Пока дождь хладный в мартовскую ночь Не ввел меня в зев памяти ворот К тем башням, что звонили во всю мочь, — Но от течений, мчащихся во тьме Чрез затонувший дол на мертвом дне [460] .

Лавкрафт назвал этот цикл «Грибки с Юггота» — по названию вымышленной планеты за Нептуном в рассказах Мифа Ктулху. Когда в 1930 году был открыт Плутон, Лавкрафт напомнил своим друзьям, что в известном смысле он это предсказал.

«Грибки с Юггота» продемонстрировали, что Лавкрафт, несомненно, обладал некоторым поэтическим талантом. Но в поэзии, как и во многом другом в своей жизни, он выбрал неверное направление и осознал свою ошибку слишком поздно. После «Грибков» он уже мало обращался к поэзии.

Переписка Лавкрафта разрослась больше, чем когда бы то ни было. Одним из его корреспондентов была старая леди из Бостона, утверждавшая, что ведет род от Мэри Эсти, повешенной за колдовство в Салеме в 1692 году. Обрадованный Лавкрафт надеялся узнать у нее какие-нибудь предания, которые смог бы использовать в своих произведениях. Но его потомок ведьмы оказалась сумасбродной выдумщицей, заявлявшей, что обладает даром предвидения, и желавшей знать, где находятся Данвич и Аркхэм, поскольку она не могла найти их на картах.

В августе 1930 года Лавкрафт начал переписываться с другим автором «Виэрд Тэйлз» — Робертом Эрвином Говардом (1906–1936). Лавкрафт, Говард и Кларк Эштон Смит, хоть никогда и не встречались, стали «тремя мушкетерами» «Виэрд Тэйлз», постоянно сотрудничая с журналом и непрестанно переписываясь.

Почти всю свою жизнь Говард провел в Кросс-Плейнсе, что в центральном Техасе. Он был единственным ребенком пограничного врача. Будучи болезненным и подвергаясь нападкам сверстников в детстве, интенсивными тренировками он укрепил свое тело до двухсотфунтовой массы мышц, став совершенным боксером, наездником и фанатичным спортсменом. У него был замкнутый, раздражительный отец и (как у Лавкрафта) чудовище-мать — чрезмерно любящая, собственническая женщина, препятствовавшая его естественному интересу к девушкам.

Ненасытный читатель и плодовитый, многогранный писатель, Говард был и неплохим поэтом. Его красочные, звонкие стихотворения, если и не такие выдающиеся, как у Смита, гораздо более интересны, нежели большинство Лавкрафта. из-за нехватки денег Говард не учился в колледже. Сначала он перебивался случайной работой вроде продавца прохладительных напитков и землемера, затем окунулся в писательство с полной внештатной занятостью. После нескольких лет (1926–1929) скудных заработков и множества отказов его дела пошли в гору. Он был единственным настоящим профессиональным писателем из трех, поскольку Смит считал себя главным образом поэтом, а Лавкрафт — «призрачным автором». За свою короткую жизнь он написал больше прозы, чем Смит и Лавкрафт вместе взятые. Его почти две сотни рассказов относились к жанрам фэнтези, научной фантастики, вестерна, восточных приключений, а также к спортивной и исторической тематике.

На протяжении семи лет Лавкрафт и Говард поддерживали обширную переписку. Они спорили о человеческих расах, миграциях племен, взлетах и падениях цивилизаций. Говард был ирландского происхождения, и потому был сторонником ирландцев, в то время как Лавкрафт — англичан. Порой они обменивались и колкостями.

Когда Говард обмолвился, что хотел бы родиться варваром или на фронтире, Лавкрафт обвинил его в романтизме, сентиментальности, наивности и в том, что он является «врагом человечества». Говард парировал, что лавкрафтовская идеализация восемнадцатого века такая же романтическая и наивная. Лавкрафт обвинил Говарда в превозношении физической стороны жизни над интеллектуальной; Говард ответил, что он лишь придерживается гармоничных взглядов — соревнования и тренировки ему так же необходимы, как и Лавкрафту увлечение стариной. Когда Лавкрафт похвалил Муссолини и фашизм, Говард, для которого личная свобода была важнейшим политическим принципом, осудил Муссолини (тогда бомбившего и травившего газом эфиопов) как мясника, а фашизм — как тиранию, рабство и прикрытие для финансовой олигархии.

В этих спорах доводы Говарда были поубедительнее, чем у Лавкрафта. Он, судя по всему, намного превосходил Лавкрафта сердечностью, широтой взглядов, уравновешенностью, житейской мудростью и здравым смыслом. Его роковая слабость обнаружилась лишь позже.

Главным художественным творением Говарда была Гиборейская эпоха из цикла рассказов о Конане. Это вымышленная доисторическая эпоха, давности примерно двенадцать тысяч лет, между гибелью Атлантиды и началом засвидетельствованной истории. Конан-киммериец — огромный варвар-авантюрист, совмещающий в себе качества Геракла, Синдбада и Джеймса Бонда.

Говард, разрабатывая рассказы о Конане, которых он сочинил более двух десятков, написал очерк «Гиборейская эпоха». В нем была изложена псевдоистория мира Конана, хотя Говард утверждал, что это отнюдь не серьезная теория о доисторическом периоде человечества. Он наделял свои королевства и персонажей именами из античной, восточной, древнескандинавской и некоторых других историй и мифологий — такими как Дион, Валерия, Тот-Амон, Асгард и Туран.

Где-то в конце сентября 1935 года Говард отослал Лавкрафту экземпляр «Гиборейской эпохи» и попросил по прочтении переслать его своему почитателю Дональду А. Уоллхейму. Лавкрафт отправил рукопись с сопроводительным письмом:

«Уважаемый Уоллхейм!

Здесь то, что Боб с Двумя Пистолетами просил меня переслать вам для „Фантаграф“, — я весьма надеюсь, что вы сможете это использовать. Это действительно замечательное произведение — из всех, кого я знаю, у Говарда самое великолепное чувство драмы Истории. Он обладает панорамным видением, включающим эволюцию и взаимодействие рас и народов за продолжительные периоды времени, которое приводит в такое же сильное волнение, какое (даже еще большее) вызывают вещи вроде „Последних и первых людей“ Стэплдона.

Единственный изъян в этой работе — неискоренимая склонность Р. Э. X. к выдумыванию имен, чересчур похожих на настоящие имена из древней истории, — и которые, по нашему мнению, вызывают слишком неуместные ассоциации. Во многих случаях он делает это намеренно — основываясь на теории, что хорошо знакомые имена происходят из описываемых им мифических королевств, — но подобное намерение сводится на нет тем фактом, что нам хорошо известна этимология многих исторических выражений, а потому мы не можем принять то происхождение, что он предлагает. Э. Хоффманн Прайс и я, оба спорили с Бобом с Двумя Пистолетами по этому вопросу, но не добились какого-либо успеха. Единственное, что остается, — принимать терминологию как он ее дает, закрывая глаза на огрехи, и быть чертовски признательными, что можем наслаждаться подобной яркой искусственной легендой…

С наилучшими пожеланиями —

Искренне ваш, ГФЛ» [462]

Несмотря на критику Лавкрафта, в защиту терминологии Говарда можно кое-что сказать. Хотя придуманные Говардом имена и не очень интересны, они, как заимствованные из древних источников, придают очарование старины, не будучи при этом слишком трудными для современного читателя, который, освоив методы чтения с листа, спотыкается о любое имя причудливее Смита.

Уоллхейм опубликовал часть «Гиборейской эпохи» в своем «Фантаграфе». В 1938 году Уоллхейм, Форрест Дж. Аккерман и три других почитателя издали весь очерк в виде одноименной брошюры, напечатанной на мимеографе.

Лавкрафт враждовал с Аккерманом на протяжении нескольких лет. Родившийся в 1916 году в Калифорнии, Аккерман заработал репутацию признанного фаната научной фантастики, обеспечивая себя среди прочего деятельностью в качестве продавца журналов, редактора и литературного агента.

В 1932 году, когда Аккерман учился в средней школе, Кларк Эштон Смит опубликовал в «Уандер Сториз» рассказ под названием «Житель марсианских недр». Этот рассказ в жанре ужасов повествует об исследователях Марса, столкнувшихся с чудовищем. Эта тварь, по-видимому, кормится глазными яблоками исследователей, будучи оснащенной отростками для их извлечения. Аккерман написал в «Фэнтези Фэн» («Любитель фэнтези») Чарльза Хорнига и разнес рассказ на том основании, что сверхъестественным ужасам не место в журнале научной фантастики. Лавкрафт отвечал: «Что касается вспышки Аккермана, то я опасаюсь, что его навряд ли можно воспринимать всерьез в вопросах критики фантастической литературы. Рассказ Смита был действительно великолепен, за исключением низкопробной концовки, на которой настаивал редактор „Уандер Сториз“. Аккерман как-то и мне написал письмо с очень детскими нападками на мои работы — очевидно, он любит словесную пиротехнику как таковую и, кажется, совершенно безразличен к фантастическим ощущениям».

Перебранка заполняла колонку на протяжении первых шести выпусков фан-журнала. Несомненно, ответы Аккермана раздражали Лавкрафта, поскольку в течение трех следующих лет его упоминания Аккермана оживлялись такими выражениями, как «привычная напасть», «пустой наглец», «нахальный невоспитанный юнец», «надутое маленькое посмешище», «маленькая вошь» и «хлипкий дурачок».

К 1937 году, однако, Лавкрафт оставил подобную ребяческую язвительность. Он сказал об Аккермане: «Я уверен, что под своей наружностью он должен быть сметливым и очаровательным парнем! …созрев во что-то весьма отличное от несносного ребенка трехлетней давности… Против него у меня совершенно ничего нет!»

Лавкрафт проанализировал качества, способствующие литературному успеху, и советовал Зелии Рид: «Мой шанс на создание чего-то прибыльного в плане серьезного художественного произведения столь незначителен, что им можно пренебречь; что же касается вас, то вы, судя по всему, имеете общие черты с той более удачливой группой (вроде Бута Таркингтона и Синклера Льюиса), чьим серьезным увлечениям посчастливилось приблизиться к популярной (и потому прибыльной) сфере…»

«В высшей степени великий художник», по его словам, со своего искусства может надеяться лишь на скромный заработок, в то время как «сущий идиот и невежда» вроде Эдгара Райса Берроуза может по счастливой случайности сколотить состояние.

«Однако обычно удачливый коммерческий писатель (за исключением класса бульварных романов) по качествам находится где-то посередине — с умеренной одаренностью идеями и довольно гладкой техникой… Что действительно определяет его успех, так это третья и совершенно отличная составляющая — необъяснимая и неощутимая связь с мысленными и эмоциональными процессами весьма большого круга читателей, — которая никак не соотносится с литературным мастерством и обнаруживается равным образом как среди величайших гениев, так и среди тупейших болванов… Но когда народная симпатия незначительна или вообще отсутствует — как в моем случае, — то не стоит ожидать большего, нежели скуднейшей материальной прибыли, за исключением редких случаев».

Убежденный, что никогда не наживет состояние писательством, Лавкрафт говорил, что он «ухватился бы с почти неприличной жадностью за любую действительно постоянную работу, исключая совсем уж нелепую». Он был уверен, что так смог бы заработать больше, чем «изматывающей нервы и плохо оплачиваемой пыткой „призрачным авторством“».

Он даже хотел бы обладать умением писать в популярном стиле. Узнав, что Дерлет продал детективный рассказ, он признался: «Жаль, что я не умею этого — писать детективы в тысячу раз лучше, чем перерабатывать, — но, боюсь, у меня нет таланта». В действительности же он был способен к сочинению детективных историй больше, чем многие из тех, кто их писал. Но из-за неуверенности в себе и нехватки инициативности он даже и не пытался попробовать.

Какое-то время Лавкрафт продержался на работе в Провиденсе, которая по его ранним меркам была не так и далека от «совсем уж нелепой». Он продавал билеты на вечерние сеансы в кинотеатре повторного показа — сидя в будке с раскрытой книгой перед глазами. Когда начинался последний сеанс, он уходил, останавливался перекусить в круглосуточном ресторанчике «Уолдорф» и возвращался на Колледж-Хилл, чтобы провести остаток ночи за работой.

Лавкрафт редко упоминал эту работу в разговорах и, насколько мне известно, никогда в письмах — она была не того рода, за которую взялся бы джентльмен. Из тех немногих сведений, что мне удалось обнаружить, я делаю вывод, что эта работа была у него где-то в период 1928–1930 годов. по-видимому, в тридцатых годах Лавкрафт уже не занимался поисками работы. К тому времени, впрочем, разразилась Великая депрессия, и работу с трудом удавалось найти даже самым представительным и опытным людям.

В 1928 году Брест Ортон переехал из Нью-Йорка в родной Вермонт и основал в Братлборо издательство «Стивен Дей Пресс». Он уговаривал Лавкрафта тоже приехать в Братлборо, чтобы работать у него редактором. Лавкрафт отказался, сославшись на климат. В период увлечения По он выразил свои мысли о зимах Новой Англии в одном из стихотворений:

Вспоминаю сезон, Весь с первого дня; То безумнейший сон, Мертвит что меня, Когда жуть Зимы в белом саване мучит и сводит с ума [464] .

На протяжении нескольких лет Ортон иногда отсылал Лавкрафту небольшие задания по редактированию, в основном чтение корректуры. Он верил, что со временем убедит Лавкрафта переехать в Братлборо. Однако в 1932 году он продал свою издательскую компанию и вернулся в Нью-Йорк, положив конец этой возможности.

Лавкрафт стал более чем когда-либо настаивать на том, что писателю необходимы традиция, корни и отождествление с одним местом. В западном Род-Айленде он чувствовал «…собственный потомственный кровоток, струящийся через весь пейзаж словно по венам какого-то гигантского и совершенного организма…».

«Дом — идеальная среда, если нужно развивать свои лучшие качества, а Нью-Йорк не может быть местом проживания белого человека… Человек принадлежит тому месту, где были его корни, — где пейзаж и среда имеют некую связь с его мыслями и чувствами в силу их формирования. Подлинная цивилизация осознает этот факт, и то обстоятельство, что Америка начинает забывать об этом, убеждает меня много больше — нежели просто вопрос банального мышления и буржуазных комплексов, — в том, что основное американское устройство становится все менее и менее истинной цивилизацией и все более и более громадным, механическим и эмоционально незрелым варварством роскоши».

Это, конечно же, не подходит ко всем писателям. Некоторые — как, например, Дерлет — преуспели, привязавшись к своим родным пустошам, другие же равным образом добились успеха, странствуя по всему свету.

Лавкрафт все еще играл роль надменного, аристократичного и богатого эстета: «Единственной причиной для джентльмена делать что-либо кроме того, что велит его фантазия, заключается в том, что он может наилучшим образом подкреплять свои иллюзии красоты и цели в жизни, гармонично окунаясь в структуру своих наследственных ощущений. Личность — феодальная, гордая, надменная, освобожденная и влиятельная — вот все, что имеет значение, и общество полезно для джентльмена лишь настолько, насколько оно усиливает те удовольствия, которыми он мог бы наслаждаться без него».

Будущая аристократия, представленная в его время Фордами и Рокфеллерами, будет, как он полагал, «аристократией исключительно богатства, великолепия, мощи, скорости, величины и солидности, ибо, будучи созданной на основе приобретения и промышленности», она будет воплощать «грубый идеал делания, противоположный цивилизованному идеалу бытия». Истинный джентльмен — исчезающий вид — должен просто существовать и позволять миру обращаться к нему.

Машинный век, предостерегал Лавкрафт, вскоре разрушит Юг, как он это уже сделал с Северо-Востоком. «О раковой машинной культуре ничего хорошего сказать нельзя…» Хотя он и получил огромное удовольствие от полета на аэроплане, «я с сожалением вижу, что аэропланы начинают широко использоваться в коммерческих целях, поскольку они лишь добавляют чертовски бесполезного ускорения к и без того переускоренной жизни; но как аппараты для забавы джентльмена они неплохи!»

Лавкрафт ссылался на нескольких ведущих мыслителей — Ральфа Адамса Крама, Джозефа Вуда Крутча, Джеймса Траслоу Адамса, Джона Кроу Рэнсома, Т. С. Элиота и Олдоса Хаксли, — которые также предупреждали о зловещих социальных последствиях механизации. Лавкрафт считал, что «машинному веку понадобятся целые поколения, чтобы создать достаточно устойчивые иллюзии для построения нового остова удовлетворяющей традиции». Между тем «все, что можно сделать в настоящее время, — это бороться с будущим изо всех сил».

Лавкрафтовская неофобия — боязнь нового — общераспространенная человеческая черта. Люди любят перемены, но также и стабильность. Нет перемен — им скучно, а когда их слишком много — им тревожно. В молодости они склонны способствовать переменам больше, нежели с возрастом, когда у них уже сформировались привычки, ассоциации и привязанности к вещам, какими они были.

Незрелый во многих аспектах, Лавкрафт был преждевременно стар в своем отношении к переменам. Он говорил в тридцать восемь лет: «…что касается моего характера, то я родился стариком». Он страдал от «шока будущего» задолго до изобретения Элвином Тоффлером этого термина. Лавкрафт иллюстрирует собой в крайней форме изречение Бертрана Рассела: «Наука, хоть и ускорила чрезвычайно внешние перемены, так и не нашла какого-либо способа ускорения психологических изменений, особенно касательно бессознательного и подсознательного. Лишь у немногих людей бессознательное чувствует себя свободно в условиях, отличных от существовавших в их детстве».

Он все еще кипел от злости из-за «наплыва чуждых, вырождающихся и неспособных к ассимиляции иммигрантов». Призывая «чтить принцип аристократии» и называя себя антидемократом, он тем не менее отдавал предпочтение умеренной и либеральной политике правительства. Казалось бы, он хотел, чтобы правительство обходилось с ним либерально и терпимо, а национальные меньшинства держало в ежовых рукавицах. Это походит на замечание Уолтера Липпмана о Г. Л. Менкене — что он, «кажется, думает, что вы можете добиться привилегированного, упорядоченного по классам аристократического общества с полной свободой слова. Подобное бескомпромиссное проявление утопического сентиментализма еще поискать надо».

У Лавкрафта не было определенного мнения о цензуре, он хотел, чтобы существовал какой-то способ «различать настоящее искусство — или науку — и коммерческую порнографию…» — проблема, до сих пор ставящая в тупик самые проницательные умы законников. Он не одобрял тот гнев, в который приходили некоторые люди постарше из-за отношения к сексу в искусстве. Их чувства, говорил он, должно быть, исказились нездоровыми викторианскими предрассудками о сексе. Что до него самого, то: «Я почти не пользуюсь телефоном, хотя он и есть в тихом доме, где я проживаю. Я нахожу больше удовольствия в барьерах между мной и современным миром, нежели в связях, соединяющих меня с ним. Я хочу оставаться абстрактным, обособленным, безучастным, безразличным, объективным, беспристрастным, всесторонним и вне времени… Весь идеал современной Америки — основанный на скорости, механической роскоши, материальных достижениях и экономической показухе — представляется мне невыразимо легкомысленным…»

Он осознавал собственную противоречивость: «Я, как видите, представляю собой некий гибрид между прошлым и будущим — архаичный в личных вкусах, чувствах и интересах, но столь научно-реалистичный в философии, что не переношу никакой интеллектуальной точки зрения, кроме самой передовой».

Он, однако, все-таки не считал себя особо обойденным судьбой: «Повезло тому, чей характер и возможности позволяют ему жить большей частью в историческом воображении, — так же как и тому, кому посчастливилось оказаться там, где процессы перемен наиболее постепенны и наименее заметны».

Он немного отошел от своей ранней самоуверенности: «Я уже не столь расточителен на мнения, каким был прежде, выросши из стадии доморощенного сената…» «Я часто невесело улыбаюсь некоторым выразительным догмам и возмущениям своего раннего периода „Кляйкомола“».

В начале 1930 года Лавкрафт бился со своей «призрачной» работой, чтобы наскрести денег на следующее путешествие. Среди прочего он ставил оценки за семестровые работы из вашингтонской Школы речи Реншоу.

Он отбыл в апреле, направившись прямо в Южную Каролину. Из Колумбии он написал, что обнаружил подлинный «рай»: «Но что за место! Настоящая цивилизация, с чистыми американцами, чувством отдохновения и спокойствия и безбрежным количеством пышных (хотя и не старинных) красот. Почему, во имя Неба, кто-то живет на Севере — за исключением из принуждения или из сентиментальной привязанности?»

Он провел несколько дней в Чарлстоне, кипя энергией, загорая на солнце и впадая в исступление от колониальных реликтов. Он останавливался в гостиницах Молодежной христианской организации и экономил на прачечной, стирая рубашки и белье в раковине. Лавкрафт сам себя подстригал — при помощи приспособления, посредством двух зеркал позволявшего стричься даже сзади. Он завтракал бутербродом с сыром, кофе и мороженым, а обедал в итальянских ресторанах. Он с тревогой заметил, что его вес увеличился до ста сорока двух фунтов.

С одеждой же у него возникли проблемы. В Ричмонде он попытался купить новые сменные воротнички, но обнаружил, что магазины больше не торгуют ими. Ему пришлось ждать возвращения в Нью-Йорк, чтобы пополнить свои запасы. Всю свою жизнь он носил сменные воротнички, но в двадцатых годах этот тип начали вытеснять рубашки с прикрепленными воротничками. Его друг Кук рассказал о перемене: «Прежде мне был неведом ни комфорт рубашек-неглиже, ни экономящие время рубашки с прикрепленными воротничками. Говарду случилось быть со мной в тот день, когда я запасся на складе рубашек-неглиже и наполнил мусорную корзину белыми воротничками. Он был искренне возмущен. С какой стати я намеренно опускаюсь в социальной иерархии, когда в этом нет необходимости и, более того, когда это стоит мне денег? Почему бы не попробовать мягкие белые воротники, если жесткие определенно вышли из моды? Наконец, почему бы не носить рубашку со сменными воротничками, которые тогда можно было бы менять… Я рассказываю об этом случае только для того, чтобы проиллюстрировать, как стоек был Говард в своем чувстве класса».

В середине мая Лавкрафт приехал в Нью-Йорк и навестил Лонгов. В квартире Лавмэна он снова встретился с «тем трагически испитым, но теперь знаменитым» поэтом, Хартом Крейном, чья поэма «Мост» принесла ему успех. Когда Крейн был трезвым, Лавкрафт находил его «человеком потрясающей образованности, интеллекта и эстетического вкуса, способного спорить занимательно и глубоко, как никто другой. Бедняга — наконец-то он „состоялся“ как стандартный американский поэт… И все же на самой вершине своей славы он находится на грани психологического, физического и финансового краха, без всякой уверенности в том, что у него когда-либо вновь появится вдохновение на крупное литературное произведение». Дальнейшие события подтвердили это суждение Лавкрафта.

В начале июня чеки за переработку, высланные Лавкрафту, дали ему возможность подняться по Гудзону и навестить Двайера в Кингстоне, а затем взять восточнее и заехать к Куку в Атол. На протяжении нескольких месяцев Кук был в крайне тяжелом состоянии из-за сочетания хронического аппендицита и нервного расстройства, сопровождавшегося галлюцинациями и угрозами самоубийства. В тот период ему на какое-то время снова полегчало.

В июле Лавкрафт отправился в Бостон на собрание НАЛП. Программа включала прогулку на корабле по реке Чарльз, в которую внесло разнообразие спасение одного пьяного, свалившегося в воду близ Гарвардского моста.

В августе Лавкрафт навестил Лонгов во время их летнего отпуска в Онсете. Они повозили его по Кейп-Коду. В конце своей поездки он записался на железнодорожную экскурсию в Квебек за двенадцать долларов.

В la belle Province Лавкрафт заметил «типичные старинные французские фермы — подлинный росток исторически коренной традиции строительства». Вид города Квебек с его насупившейся крепостью на холме над рекой Святого Лаврентия поразил его: «Квебек! Смогу ли я когда-нибудь забыть его на достаточно долгое время, чтобы подумать о чем-нибудь другом? Кого теперь волнует Париж или Антиполис? Ничего подобного я прежде не видел и вряд ли увижу!.. Все мои прежние критерии городской красоты сменены как устаревшие. Я с трудом могу поверить, что это место полностью принадлежит миру бодрствования».

«…Это сон из городских стен, холмов, увенчанных крепостью, серебряных шпилей, узких извилистых крутых улочек, величественных видов и спокойной и неторопливой цивилизации старинного мира… Все вместе превращает Квебек в почти неземную частицу сказочной страны».

Через три дня, посвященных осмотру достопримечательностей, Лавкрафт сел на поезд в Бостон. Оттуда он совершил морское путешествие до Провинстауна, на самой оконечности Кейп-Кода: «…Круиз — мое первое пребывание в открытом море — стоил цены экскурсии. Оказаться в безграничных водах вне пределов видимости земли означает… получить фантастическое воображение, стимулированное самым действенным способом. Равномерно чистый горизонт пробуждает все виды предположений о том, что может лежать по ту сторону».

Вот вам и приписываемый Лавкрафту страх моря. Теперь, превратившись в восторженного путешественника, он сочувствовал Дерлету, когда тот жаловался на плоский, сельский Висконсин, в котором он чувствовал себя «высаженным на необитаемом острове». Лавкрафт писал: «Неудивительно, что я теперь в движении, наверстывая упущенное время. Но вот же черт — хотя у меня теперь есть здоровье для путешествий, у меня больше нет денег, так что мне приходится довольствоваться этими слишком короткими и слишком редкими поездками. Не знаю, доберусь ли я когда-нибудь до Старого Света, — хотя мне было бы жаль умереть, так и не увидев Англии».

Увы! Потерянное время не вернешь. Однако поездка Лавкрафта в Квебек сказалась на его мировоззрении. Годами он поносил франко-канадцев как часть «иноземных шаек», оскверняющих Новую Англию. В то же время он осторожно хвалил французскую культуру как «бесспорно превосходящую нашу». В 1929 году он писал: «Я ненавижу тараторящего француза с его мелким жеманством и елейными манерами и защищал бы английскую культуру и традицию до последней капли крови. Но тем не менее я вижу, что культура французов глубже нашей…»

После Квебека тон Лавкрафта изменился: «Достойная особенность французов Квебека заключается в том, что они с незапамятных времен пребывают на той же самой земле и в тех же самых условиях и традициях. Именно это и создает цивилизацию!.. Нет, французы неплохи, и, увидев Квебек, я уже не смогу снова подумать о Сентрал-Фолсе, Вунсокете и Фолл-Ривере как о всецело иностранных».

Он даже нашел доброе слово для католической церкви Квебека — как сплачивающей общество силы.

В 1930 году Лавкрафт позабавился, когда некоторые из его корреспондентов восприняли вымышленный «Некрономикон» серьезно и отказались верить, что его не существует. Его ободрило упоминание его произведений в книжной колонке Уильяма Болито в «Нью-Йорк Уорлд». Меньше ему понравилось, что Болито поставил его в один ряд с «любезным поденщиком Отисом Адельбертом Клайном». Клайн, заведовавший литературным агентством и бывший агентом Роберта Э. Говарда в его последние годы жизни, также писал фантастику, в том числе и несколько романов в подражание марсианским и венерианским сказкам Эдгара Райса Берроуза.

Несмотря на эти признаки литературного признания, Лавкрафт считал, что он не соответствует той литературе, которую хочет писать. Он желал «ухватить те трудно постижимые и неопределимые ощущения, способствующие созданию иллюзий о беспорядочных измерениях, реальностях и пространственно-временных элементах, которыми в большей или меньшей степени обладают все чувствительные и одаренные воображением люди… Это пытался сделать По, но ему недоставало особенного характера. Пытаюсь и я, и у меня есть характер, чтобы осознать, чего я добиваюсь, но мне не хватает мастерства для передачи читателю чего-то ценного». Он сетовал: «Да — жаль, что у меня нет энергии и вдохновения для написания хоть каких-нибудь из тех мириадов рассказов, что витают в моей голове, но зимой я на многое не способен!.. Как бы ни любил я свою родную землю Новой Англии, возможно, однажды мне придется переселиться — в какой-нибудь город вроде Чарлстона, штат Южная Каролина, Сент-Огастина, штат Флорида, или Новый Орлеан…»

Перед поездкой в Чарлстон в 1930 году Лавкрафт закончил черновик своего нового рассказа. Он взял его с собой и прочитал Лонгу в Нью-Йорке. Назвав его «Шепчущий во тьме», он вернулся домой полный решимости напечатать его, но завершил эту работу лишь в конце сентября 1930–го.

Приехав из Чарлстона в Нью-Йорк, Лавкрафт обнаружил запрос от Клифтона Фадимана, тогдашнего редактора издательства «Саймон энд Шустер». Фадиман интересовался, есть ли у Лавкрафта какие-нибудь романы на продажу. Лавкрафт ответил в своем обычном самоумаляющем стиле и получил следующий ответ:

«23 мая, 1930 г.

Уважаемый мистер Лавкрафт!

Весьма признательны вам за ваше письмо от 21–го числа. Боюсь, вы правы в том, что наш интерес к сборнику рассказов не будет очень живым.

Однако я надеюсь, что вы серьезно возьметесь за работу и создадите тот роман, о котором говорите. Если он окажется пригодным, то его тема [сверхъестественное] окажется скорее благом, нежели препятствием.

Искренне ваш,

Клифтон П. Фадиман

„Саймон энд Шустер, Инкорпорейтед“».

Лавкрафт говорил, что он может однажды приняться за роман, но так никогда и не сделал этого. Ничего он не предпринимал и со «Случаем Чарльза Декстера Уорда». Он оправдывал свою праздность позой высокомерного и пессимистического безразличия: «Что же касается сборника моих сочинительств — я, возможно, как-нибудь попробую заинтересовать какого-нибудь издателя, хотя и не считаю необходимым спешить с этим вопросом». «Я не думаю, что замысел с романом приведет к чему-то серьезному: вероятно, это часть обычной попытки растрясти возможные рукописи к рассмотрению, хотя число действительно принятых будет незначительным».

«Шепчущий во тьме», объемом в двадцать шесть тысяч слов, был одним из лучших рассказов Лавкрафта. Ученый затворник по имени Генри У. Экли, живущий на пенсии в Вермонте, переписывается с рассказчиком, Альбертом Н. Уилмартом, преподавателем Мискатоникского университета. Уилмарт обратил внимание на слухи и газетные заметки, что сопровождали наводнения в Вермонте в ноябре 1927 года. Отчеты упоминают загадочные трупы в переполненных реках: «Это были розоватые твари, примерно пяти футов в длину, с туловищами ракообразных, на которых располагались пара огромных спинных плавников или же перепончатых крыльев и несколько членистых конечностей, а на том месте, где обычно находится голова, у них были закрученные эллипсоиды, покрытые множеством очень коротких усиков».

Уилмарт рассказывает о слухах о подобных тварях, скрывающихся в холмах округа Виндхем, что на юго-востоке Вермонта. Экли пишет, что эти крылатые креветки-переростки преследуют его, хотя он и защищает свой дом с помощью оружия и собак. Они следят за ним, равно как и он за ними. Ему даже удалось сделать граммофонную запись их речи.

Экли отсылает Уилмарту фотографии следов тварей, схожих с отпечатками когтей крабов. Пришельцы, однако, сделаны из «некой материи, совершенно чуждой нашей части пространства», поэтому их нельзя сфотографировать. По мнению Экли, эти создания прилетели с Юггота (Плутона) «на жестких, мощных крыльях, которые способны противостоять эфиру…». С научной точки зрения это полнейшая дикость, но Лавкрафт часто снабжал своих инопланетян неправдоподобными крыльями.

Граммофонная запись содержит диалог человеческого голоса и жужжащего, механически звучащего подражания человеческой речи. Голоса обсуждают на загадочном языке Ньярлатхотепа и других Великих Древних. Разговоры заканчиваются рефреном «Йа! Шуб-Ниггурат! Черная Козлица из Лесов с Тысячей Младых!». Шуб-Ниггурат, одна из Древних, является чем-то вроде богини плодородия.

Лавкрафт позаимствовал обычай заканчивать вымышленные имена на «-ат» и «-от» у Дансейни, часто проделывавшего подобное (Заккарат, Сакнот). В свою очередь Дансейни мог извлечь это из Библии и других схожих источников, ибо в древнееврейском языке «-от» — распространенное женское окончание множественного числа. Лавкрафт объяснял, как он выбирает имена: «Большей частью они придуманы, чтобы навести на мысль — либо непосредственно, либо отдаленно — об определенных именах в действительной истории или фольклоре, вызывающих сверхъестественные или зловещие ассоциации. Так, „Юггот“ несет некий арабский или древнееврейский оттенок, намекающий на некоторые слова, переданные из древности магическими заклинаниями, содержащимися в мавританских и еврейских рукописях».

Последующие письма Экли подразумевают, что Твари наступают. Но затем приходит совершенно противоположное письмо, в котором он отрекается от всего, сказанного против югготинян. Кажется, они действительно добрые и желают лишь мирного сотрудничества.

Югготиняне, как выясняется, извлекают у людей мозг и помещают его в металлический цилиндр, который можно подключить таким образом, что мозг способен чувствовать и общаться. В таком законсервированном виде избранные земляне переправляются по всей вселенной.

По настоянию Экли Уилмарт приезжает в Вермонт. Он обнаруживает Экли, всего закутанного, сидящим в затемненной гостиной, будто бы страдающим от приступа астмы. Слабым голосом, едва ли не шепотом, Экли раскрывает Уилмарту тайны космоса. Уилмарт рассказывает: «Я столкнулся с именами и терминами, которые прежде слышал где-то в другом месте в наиужаснейшем контексте, — Юггот, Великий Ктулху, Цатоггуа, Йог-Сотот, Р'лие, Ньярлатхотеп, Азатот, Хастур, Йан, Ленг, озеро Хали, Бетмура, Желтый Знак, Л'мур-Катулос, Бран и Magnum Innominandum — и был низвергнут чрез безымянные эпохи и непостижимые измерения в миры старейшего космического бытия, о котором безумный автор „Некрономикона“ лишь смутно догадывался».

Эти имена представляют список существ Мифа Ктулху. Некоторые из них мы уже встречали. Имя Бетмура было позаимствовано из одноименного рассказа Дансейни, происхождение же других следующее.

Когда Миф Ктулху обрел форму, Лавкрафт предложил написать рассказы на его основе другим авторам. Некоторые согласились. Иногда они заимствовали лавкрафтовские зловещие божества, неизвестные места и богохульные книги, иногда изобретали и свои собственные.

Например, Кларк Эштон Смит придумал «Книгу Эйбона», или «Liber Ivonis», Дерлет — «Cultes des Goules» («Культы вампиров») «графа Д'Эрлетта» (своего реального предка), Лонг — существо Шогнар Фогн и перевод «Некрономикона» доктора Джона Ди, Говард — «Unaussprechlichen Kulten» «Фридриха Вильгельма фон Юнста». В 1932 году из-за последнего из названных наименований возник спор. Предполагалось, что оно означает «Невыразимые культы», но Райт решил, что «unaussprechlich» означает «непроизносимые» (неплохое описание для некоторых лавкрафтовских имен). За разрешением обратились к одному из художников — иллюстраторов Райта — похожему на гнома немцу по происхождению К. К. Сенфу. Сенф рассудил, что правильно будет «unaussprechlich».

Когда коллеги-писатели присылали Лавкрафту рукописи с рассказами Мифа Ктулху, он в свою очередь перенимал у них имена и концепции. Например, Цатоггуа был введен Кларком Эштоном Смитом в его рассказе «Повесть Сатампра Зейроса»; Элтдаунские черепки — Ричардом Ф. Сирайтом, корреспондентом Лавкрафта, продавшим два своих рассказа «Виэрд Тэйлз». Из рассказов Роберта У. Чэмберса и Амброза Бирса Лавкрафт взял Хастура, Хали и Желтый Знак.

В «Шепчущем во тьме» Экли говорит Уилмарту: «Оттуда, из Н'кай, явился ужасающий Цатоггуа — вы знаете об этом аморфном, жабоподобном божестве, упоминавшемся в Пнакотических манускриптах, „Некрономиконе“ и Коммориомском цикле мифов, сохраненном верховным жрецом Атлантиды Кларкэш-Тоном». Это была маленькая шутка Лавкрафта: «Кларкэш-Тон» — псевдоним, придуманный им для Смита.

Н'кай также подземная область в совместном рассказе Рид и Лавкрафта «Курган». Катулос был злым колдуном из Атлантиды в романе Роберта Говарда «Череп-лицо». Бран — древнее британское божество, а также герой нескольких рассказов Говарда о древнебританских пиктах.

Уилмарту удается избежать попытки отравления. Прокрадываясь по дому ночью, он осознает, что в одном из металлических цилиндров находится мозг Экли, а тот Экли, которого он видел, был, должно быть, замаскированным инопланетянином…

В то время как предыдущие рассказы Мифа Ктулху можно в основном классифицировать как фэнтези, «Шепчущий во тьме» является научной фантастикой. Любители литературы воображения долго пытались найти определение для научной фантастики и фэнтези и выявить четкое различие между этими двумя направлениями жанра.

Я разделяю литературу на два основных жанра: реалистическая литература и литература воображения. Реалистическая литература основана на сюжетах, которые могли бы произойти: рассказы обыкновенных людей, занимающихся реалистичными вещами в известной обстановке в настоящем либо же в известном прошлом. Литература же воображения состоит из сюжетов, которые произойти не могли, будучи помещенными в будущее, или в другой мир, или в доисторическое прошлое, подробности которого неизвестны.

Литература воображения может быть разделена на научную фантастику и фэнтези. В научной фантастике сюжет основан на научном или псевдонаучном предположении вроде путешествия в межзвездном пространстве или во времени, воздействия нового изобретения или открытия либо предсказания о мире будущего.

С другой стороны, в фэнтези сюжет основан на сверхъестественном предположении — существовании богов, демонов, призраков или других сверхъестественных существ, а также на действующей магии.

В то время как дансейнинские рассказы Лавкрафта относятся к фэнтези, рассказы Мифа Ктулху оказываются на границе между научной фантастикой и фэнтези либо весьма близки к ней. Некоторые можно отнести либо к одному из направлений, либо сразу к обоим, поскольку четкой границы между ними не существует. «Данвичский кошмар» — преимущественно фэнтези, так как Йог-Сотот призывается и изгоняется при помощи магических заклинаний. «Шепчущий во тьме», однако, относится к научной фантастике: возможности инопланетян, хоть и сверхъестественные, все же ограничены природными законами. «Зов Ктулху» оказывается на границе между поджанрами.

Как и другие Древние и Старшие Боги, Ктулху называется «богом», однако здесь термин не подразумевает того же, что и в традиционных религиях. Лавкрафтовские «боги», в отличие от Зевса и Иеговы, не интересуются нравами и обычаями людей. Они не берут на себя ответственность вознаграждать хороших и наказывать плохих. Их способности, пускай и весьма огромные, подчиняются законам природы. Они поглощены собственными делами и интересуются мелкими заботами людишек не больше, чем люди интересуются мышиной возней, и испытывают сожаление при уничтожении людей, оказавшихся на их пути, не больше, чем люди при истреблении мышей.

Подобное беллетристическое положение было названо «механистическим сверхъестественным». Оно представляет космос, который, хоть и населен сверхчеловеческими существами, по существу аморален, безжалостен и безразличен к судьбе человека. Фриц Лейбер ясно охарактеризовал роль Лавкрафта в этой концепции: «Возможно, важнейшим отдельным вкладом Лавкрафта было приспособление научно-фантастического материала к целям сверхъестественного ужаса. Упадок по меньшей мере наивной веры в христианскую теологию, приведший к безмерной утрате престижа Сатаны и его воинства, оставил чувство сверхъестественного ужаса свободно болтающимся без какого-либо общеизвестного объекта. Лавкрафт взял этот свободный конец и привязал к неизвестным, но возможным обитателям других планет и регионов за пределами пространственно-временного континуума. Это приспособление было утонченно последовательным. Сначала он смешал научно-фантастический материал с традиционным колдовством. Например, в „Данвичском кошмаре“ гибридное существо из другого измерения изгоняется декламацией магической формулы, и в этом рассказе магический ритуал вообще играет значительную роль. Но в „Шепчущем во тьме“, „Тени безвременья“ и „В горах безумия“ сверхъестественный ужас почти полностью вызывается повествованием о деяниях чуждых космических существ, а книги колдовских ритуалов просто превратились в искаженные, но все же реалистичные события из истории подобных существ, особенно в отношении их прошлого и будущего пребывания на Земле».

Хотя «Виэрд Тэйлз» переживали отнюдь не лучшие времена, Райт купил «Шепчущего во тьме» за триста пятьдесят долларов и опубликовал его в номере за август 1931 года.

Разделавшись с «Шепчущим во тьме», Лавкрафт, как это уже не раз бывало с ним, занялся сумасбродством. Чтобы сохранить свои впечатления от Квебека, в октябре 1930 года он принялся за «путевые заметки» по этому району. Они обернулись трактатом с целую книгу, озаглавленным

Описание города Квебек в Новой Франции

Некогда присоединенной к владениям Его Британского Величества

Г. Лавкрафта, джентльмена из Провиденса в Новой Англии.

Это труд объемом в семьдесят пять тысяч слов со множеством карт и эскизов. Половину его составляет история Новой Франции начиная с ее открытия в тридцатых годах шестнадцатого века Картье и до девятнадцатого века. Лавкрафт не отказывал себе в архаизмах («mixt», «extream», «joyn'd») и нераскаявшемся торизме. Рассказывая о Войне за независимость, он говорит об англичанах как о «нас», а об американцах как о «бунтовщиках» или «врагах».

Оставшаяся половина работы — поразительно подробное описание Квебека и его окрестностей. С осовремененной орфографией и затушеванной приверженностью Короне она могла бы стать превосходным официальным путеводителем. Но Лавкрафт даже не перепечатал этот трактат, не говоря уже о предложении его издателям, хотя он и отнял у него целых три месяца, за которые он без труда смог бы написать пригодный для продажи роман. 14 января 1931 года Лавкрафт закончил работу, «исключительно для собственного прочтения и кристаллизации моих воспоминаний».

Когда Талман спросил его, почему он не пытается продать свои объемистые путевые заметки, он ответил, что это ни к чему: его стиль из тех, «по отношению к которым современный торгашеский мир совершенно чужд и даже активно враждебен». Он просто сделал то, что хотел. Дух любительства едва ли мог завести дальше.

Весь 1930 год здоровье Лавкрафта было отменным, за исключением того, что где-то в конце года он страдал от тика левого глаза. Иногда из-за этого ему приходилось браться за ненавистную пишущую машинку.

Он писал: «Зима — единственный враг, от которого я могу защититься лишь бегством, и как бы я ни любил старую Новую Англию, боюсь, однажды мне придется переместить свою штаб-квартиру южнее… Может быть, я даже закончу свои дни среди колониальной старины Чарлстона, Саванны, Сент-Огастина или Нового Орлеана — или, возможно, Бермудских островов или Ямайки». Он разглагольствовал в подобном духе на протяжении всей оставшейся жизни, но так и не переехал. Слишком сильны были инертность и удобство проживания с преданной тетушкой.

Его настрой был скорее стоическим, нежели жизнерадостным. Он не придал большого значения утрате своей веры в бессмертие, поскольку, по его словам, «даже обычная продолжительность жизни преподносит большинству людей всю ту скуку, какую они могут вынести, и обладай они бессмертием, то в конце концов сочли бы его невыносимым… Я уверен, что не хочу ничего, кроме небытия, когда скончаюсь через несколько десятилетий». Он изображал безразличие к земному успеху: «Нет — я не брошу писать фантастику, хотя и полагаю, что с течением времени у меня будет все меньше и меньше читателей. К счастью, мне наплевать, читает ли кто или нет то, что я пишу». Причины, по которым он не покончил с собой, чтобы избежать «обременительного свойства» жизни, были «…прочно связаны с архитектурой, ландшафтами, светом и атмосферными эффектами и принимают форму неясных ощущений тревожного ожидания, соединенного со смутными воспоминаниями, — ощущения определенных перспектив, особенно те, что ассоциируются с закатами, являются средствами приближения к сферам или условиям совершенно неопределимых наслаждений и свобод, каковые я знал в прошлом…».

В то же самое время он полагал: «…Для среднего человека существует потребность в личном прибежище в некоторой системе ориентиров… Верующие ищут мистического отождествления с системой наследственных мифов, тогда как я, не будучи религиозным, ищу соответствующего мистического отождествления с единственной непосредственной материальной внешней реальностью, которую признают мои ощущения, — т. е. с непрерывным потоком обычаев вокруг меня».

Он добавил: «Совершенно необязательно воспринимать эти традиции и обычаи серьезно… можно даже посмеяться над их простодушием и заблуждениями — как я и в самом деле смеюсь над набожностью, недалекостью и консерватизмом новоанглийского окружения, которое люблю так сильно и считаю таким необходимым для довольства».

После расстановки ориентиров следующей потребностью Лавкрафта для удовлетворения чувства тревожного ожидания было путешествие. «Я должен однажды увидеть Старый Свет, — писал он, — даже если при этом разорюсь». Наряду с Каркассонном «я очень хочу увидеть… Нюрнберг, Ратисбон, Ротенбург и другие города Европы, в которых средневековый порядок вещей сохраняется поистине нетронутым веками».

Такое путешествие, однако, должно было быть совершено на его собственных условиях — с элементами неопределенности, спонтанности и неизвестности. Какой-либо строго определенный маршрут испортил бы его: «Я не заплатил бы и полдоллара, чтобы увидеть даже Лондон… по программе, разработанной Куком!»

Тем не менее путешествия он совершал только те, что позволяли его ограниченные средства. Перебиваясь на пятнадцать долларов в неделю, он говорил, что «превратился в скрягу во всем, за исключением платы за автобус и комнату в гостиницах Молодежной христианской организации и путеводителей». Он предпочитал автобусы поездам не только потому, что они были дешевле, но и потому, что, как считал он, они проезжают по более живописным местностям. Обычно он покупал билет в оба конца еще в начале поездки, чтобы быть точно уверенным, что сможет вернуться домой.

Лавкрафт продолжал советовать своим молодым друзьям избегать манерности и гармонично соответствовать своим истокам, хотя сам и не следовал своим же советам. Он распекал Дерлета за монокль, пальто из альпака и купальный халат, которые тот одевал на улицу: «…В юности, как я уже говорил раньше, у меня развился комплекс благородного старика, и я старался как только мог подражать портновской моде своего почтенного деда. Но когда я состарился до третьего десятка, начала раскрываться моя перспектива, и я осознал, как нелепо было вообще придавать какой-либо особый воображаемый смысл тому, как я выглядел… Это изящное одеяние старческого возраста в действительности является претензией на неприметность, нежели на самоутверждение. Джентльмен обладает определенным чувством гармонии с окружающей его обстановкой… и костюм естественно становится одной из незначительных принадлежностей этой общей согласованной схемы… Как бы неловко я ни чувствовал себя в костюме из бриджей, бархатного кителя с серебряными пуговицами, башмаков с огромными серебряными пряжками, треуголки и так далее, я знаю чертовски хорошо, что, поносив его минут пять, я напрочь забуду о нем и буду читать или марать бумагу точно так же, как если бы был одет в свои обычные лохмотья… за исключением того, что чувствовал бы себя полнейшим ослом, если бы кто-то застал меня в этом обмундировании… Это лишь вопрос здравого смысла — избегать пробуждения враждебности и насмешек, в то время как добиться чего бы то ни было посредством этого совершенно невозможно».

Может, Лавкрафт и утверждал, что избавился от позы благородного старика, но в этом же самом письме — написанном, когда ему было сорок, — он все еще называл себя «дедулей» и «старым джентльменом». Откуда же эта настойчивая деланность старости? Большинство людей считают, что она наступает довольно быстро и без ее ускорения. Правда, в позах Лавкрафта присутствовала некоторая игривость, и многие из них принимались насмешливо, с озорным огоньком в глазах. Тем не менее подобная настойчивость позы старика предполагает более глубокий мотив.

Как и большинство людей, Лавкрафт придавал большое значение гармоничности в поведении — то есть поступкам, которые одобрили бы равные ему. Он говорил, что хоть его и не заботило бы, что о нем подумают пролетарий или «обыкновенный фанатичный викторианец», «мне определенно не понравилось бы быть общим объектом презрения или насмешек для тех людей, с кем я более или менее схож…».

Под такими людьми он подразумевал интеллигенцию Новой Англии. Лавкрафт, однако же, не придерживался обычного образа жизни людей своего возраста и положения. Он не был занят на работе, не встречался с девушками и не увлекался спортом. Его образ жизни как раз таки и вызывал презрение и насмешки у его соседей. Один из них рассказал мне: «Конечно, я помню Лавкрафта. Обычно я видел его прогуливающимся по улице — с опущенной головой и так забавно сутулящимся. Мы, дети, считали его просто чудаком».

Притворная старость могла быть защитой от презрения его ровни. Если бы он был достаточно стар, люди не ожидали бы от него ни занятости на работе, ни свиданий с девушками, ни увлечения спортом. Конечно же, все знали, что его старость была лишь притворством, но его она утешала. Если он постоянно думал о себе как о старике, то ему не приходилось с грустью размышлять о своей неспособности соответствовать общепринятым стандартам.

По взглядам Лавкрафт оставался непреклонным антимодернистом. Реформаторы орфографии, например, были «…проклятыми провинциалами с одними лишь деньгами на уме, которые вершат самое низкое, на что только способны, чтобы разложить нашу культуру на этом континенте и заменить ее на проклятое ублюдочное поклонение машинам и скорости… Я отказываюсь принимать вторгающуюся культуру полукровной Механамерики».

Мировые события, однако, начали навязывать изменения его устаревшим социальным и политическим взглядам. За 1930 год Великая депрессия усугубилась. Безжалостно возросла безработица. Экономический спад продолжался до 1933 года, и положение начало меняться на противоположное лишь примерно в 1937–м — в год смерти Лавкрафта.

Пропагандисты коммунизма и фашизма сходились во мнении, что демократический капитализм подходит к концу. Скоро, заходились они, люди будут вынуждены выбирать между коммунизмом и фашизмом. В эти тягостные годы демократический капитализм, казалось, действовал столь скверно, что по сравнению с ним коммунизм и фашизм выглядели едва ли не заманчивыми.

Между 1928 и 1930 годами Лавкрафт утратил веру в республиканский консерватизм. Он поверил в предсказания о гибели демократического капитализма, хотя и не был уверен, какая форма правления его сменит, — сам он склонялся к фашизму. Во всяком случае, он был уверен, что правительство будет более авторитарным и с большим экономическим регулированием, нежели считалось приемлемым по тогдашним взглядам американских консерваторов: «Советизм, капитализм и фашизм сойдутся в любопытном трехстороннем парадоксе, дабы разрешить загадку культуры, в которой постоянное промышленное перепроизводство уничтожит закон спроса и предложения и превратит отношения личности с экономической структурой в капризную, изменчивую и трудно разрешимую проблему».

«…Коммунизм — действительно логичная форма правления, к которой держит курс машинный век, если его вовремя не обуздать крайне радикальными мерами… которые обеспечат более широкое распространение средств к жизни без препятствования существующей цивилизации и искусству, основанному на индивидуальных мыслях и чувствах. Принципы фашизма представляются мне наилучшими. Демократия — это просто посмешище».

В другом месте он описывал «политически и экономически социалистическое государство» как «неминуемое государство завтрашнего дня». Он определенно отдалился от республиканизма Гардинга, хотя эти изменения во взглядах были непостоянными и не демонстрировали его окончательного политического курса.

Все еще оставаясь колонистом, он поддерживал отделение Новой Англии от Соединенных Штатов (как это едва не произошло в 1810 году) и объединение с Канадой. Тогда: «…Наши города вскоре стали бы местом избраннейшей англо-канадской жизни и культуры… и можно было бы избавиться от большинства наших иностранцев посредством субсидирования их эмиграции в более индустриализированные области нео-Америки… Чего бы я только не отдал, чтобы увидеть старый флаг вновь поднимающимся над белой башней провиденсского Дома Колоний, построенного в 1761 году, откуда он был предательски спущен 4 мая 1776 года! Боже, храни Короля!»

Хотя Лавкрафт и придал франко-канадцам статус «настоящих людей», черных он все еще не признавал: «Теперь наиковарнейшей загвоздкой в проблеме негров является тот факт, что она действительно двойственна. Черный есть безмерно низшее существо. Среди современных несентиментальных биологов — видных европейцев, для которых не существует проблемы предрассудков, — в этом отношении вопроса быть не может. Однако есть также и тот факт, что существовала бы очень серьезная и весьма законная проблема, даже если бы негры были равны белым людям».

Эта проблема, по его словам, заключается в том, что две несходные расы — различных традиций и обычаев — при совместном проживании встретили бы огромные трудности — из-за неизбежной враждебности, возникшей между ними, пока они полностью не слились бы, или «онечистокровились».

В обсуждение «негритянского вопроса», однако, вкрадывается новая нотка. Пускай Лавкрафт и ошибается, полагая, что ученые сошлись на том, что негры — «безмерно низшие существа». Они не сошлись тогда, не сходятся и ныне. Пускай он и преувеличивает трудности ассимиляции. Но, по крайней мере, он выказывает некоторое сочувствие черным, а не презрение и ненависть: «Никто не желает им существенного вреда, и все бы возрадовались, если бы нашелся какой-либо способ облегчить те трудности, с которыми они сталкиваются…» Он предлагал, помимо прочего, выделить им некоторые штаты.

Хотя Лавкрафт и продолжал напыщенно разглагольствовать о природе человеческих рас и судьбах человечества, отнюдь не обладая достаточными знаниями для этого, он проявлял все возрастающее осознание пустоты и поверхностности своих ранних изречений. Он заметил о своей прежней вере в принуждение масс к моральной чистоте: «Я отношусь с насмешкой к некоторым фанатичным средневозрастным придиркам, коими я частенько блистал в старые денечки „Кляйкомола“!» В его папках хранились экземпляры «„Консерватив“, такие напыщенные и глупые, что я не позволил бы прочитать их хладнокровному нелюбителю ни за какие деньги».

Запоздало, но все же он начал взрослеть.