На следующий день после Рождества 1932 года Лавкрафт по приглашению Лонгов отправился в Нью-Йорк, где пробыл неделю. У Лавмэна теперь была достаточно большая квартира, чтобы выставить коллекцию диковинок, антиквариата и предметов искусства. Он подарил Лавкрафту две вещицы: каменную статуэтку мексиканских индейцев и африканский кремневый нож с рукояткой из слоновой кости.

Вернувшись домой, Лавкрафт принялся за работу по «призрачному авторству», терзаемый растущим страхом перед нищетой. Теперь, когда не стало Лилиан Кларк, ему приходилось платить аренду за свою часть дома на Барнс-стрит, 10 полностью, что составляло сорок долларов в месяц. Эта статья расходов съедала жалкие остатки его капитала с угрожающей быстротой.

Меж этих финансовых проблем Лавкрафт обратил внимание на просроченную работу. Как правило, он с неохотой брался за совместные проекты, так как «любой стесняющий фактор сковывает мое воображение». Возможно, он не воспринимал всерьез подшучивание с Прайсом в Новом Орлеане над продолжением «Серебряного Ключа».

Однако Прайс воспринимал. В конце сентября 1932 года Лавкрафт получил от него черновой набросок в шесть тысяч слов намеченного продолжения. Он ответил Прайсу письмом, искрящимся похвалами, но Дерлету признался: «Я в самом деле не смог избежать этого сотрудничества, поскольку Прайс прислал свой начальный вклад еще до того, как я смог вежливо отделаться, и казался столь страждущим продолжать, что отказ был бы просто свинством».

Лавкрафт нашел время вернуться к продолжению, озаглавленному «Чрез врата Серебряного Ключа», только через шесть месяцев, но затем на него обрушился поток работ по «призрачному авторству», среди которых была переработка романа объемом в восемьдесят тысяч слов, а также клиент из Хартфорда, которому нужна была помощь в исследованиях по старине в местном Атенеуме.

Наконец 6 апреля 1933 года Лавкрафт отослал рукопись Прайсу. Он сообщил Дерлету, что работа оказалась для него вдвое тяжелее оригинального сочинительства, и со свойственным ему пессимизмом добавил: «Я все-таки не думаю, что рассказ продастся».

Прайс внес ряд изменений в законченную рукопись и отослал ее в «Виэрд Тэйлз». Семнадцатого августа Райт вернул ее с тем, что Лавкрафт назвал «слезливым» отказом. Райт заявил, что рассказ ему понравился, но он опасается его покупать, так как «с тем никудышным бизнесом, что идет сейчас, мы, по моему мнению, не можем рисковать, что столь многие читатели не станут покупать журнал только потому, что в нем напечатан рассказ, совершенно чуждый даже их самым фантастическим снам…».

Как это случалось и раньше, Райт передумал. В ноябре Прайс навестил его в Чикаго, и после некоторого разговора Райт купил рассказ за сто сорок долларов. Полагая, что Лавкрафт выполнил по крайней мере три четверти работы, Прайс настоял, чтобы Лавкрафту выплатили три четверти гонорара, или сто пять долларов.

«Чрез врата Серебряного Ключа», я считаю, намного превосходит рассказ, продолжением которого он является. Он начинается: «В просторной комнате, увешанной гобеленами со странными узорами и устланной бухарскими коврами, впечатляющими как возрастом, так и мастерством изготовления, за заваленным бумагами столом сидели четыре человека. Из дальних углов, где время от времени невероятно старый негр в темной ливрее наполнял странные кадильницы из кованого железа, исходил гипнотический аромат ладана, а в глубокой нише в одной из стен тикали необычайные часы в форме гроба, циферблат которых покрывали загадочные иероглифы, а движение четырех стрелок не согласовывалось ни с одной временной системой, известной на нашей планете…»

Четверо — это Этьен-Лоран де Мариньи, «известный креольский исследователь тайн и восточной старины» и душеприказчик исчезнувшего Рэндольфа Картера; Уорд Филлипс, пожилой чудак и мистик из Провиденса, знавший Картера; Эрнст К. Эспинуолл, апоплексического вида адвокат из Чикаго и двоюродный брат Картера; и бородатый Свами Чандрапутра, одетый в тюрбан. Эспинуолл настаивает, что пришло время делить имущество Картера. Против этого возражают де Мариньи и Филлипс.

Упомянутый свами объясняет, что, вернувшись в детство, Картер воспользовался Серебряным Ключом, чтобы открыть врата в неземные измерения. Он противостоит сверхъестественному стражу врат, упоминаемому в «Некрономиконе» как «УМР АТ-ТАВИЛ, Древнейший, коего писец толкует как ОТСРОЧИВШИЙ ЖИЗНЬ».

В подобном сну гиперпространственном космосе Картер встречает других Древних. Он учится ощущать себя в прошлом, настоящем и будущем, а также чувствовать других бесчисленных существ, из которых Рэндольф Картер является лишь одной «гранью».

Одно из этих существ-чародей Зкауба, живущий в отдаленном прошлом на планете Йаддит, где развитая раса — «складчатая, частично сквамозная и сочлененная странным образом, в основном подобно насекомым, но не без карикатурного сходства со строением человека». Их конечности снабжены клешнями, а своими мордами они напоминают тапиров. («Сквамозный» обозначает «чешуйчатый».) Йаддитяне воюют с «белесыми клейкими дхолами из древних тоннелей, испещривших планету».

Картер овладевает разумом Зкаубы, чтобы изучить способы возращения на Землю в человеческом обличии.

Но теперь он обнаруживает, что заклинания, необходимые для этого, на Йаддите раздобыть невозможно. Они записаны на пергаменте в шкатулке, в которой Картер нашел Серебряный Ключ. Как и Лавкрафт, отправляясь в Нью-Йорк с рукописью для Гудини, Картер забыл взять этот пергамент с собой. Все, что происходит с писателем, — неважно, насколько неприятным это было, — может рано или поздно появиться в его сочинениях.

Все, что Картер может поделать, — это пройти через время и пространство до Земли в теле Зкаубы, найти пергамент и с его помощью вернуть свой настоящий человеческий облик. Он совершает путешествие в «оболочке из световых волн», в то время как «грань» Зкаубы посредством наркотика удерживается в бессознательном состоянии. Но он должен отсрочить грозящее разделение своего имущества, пока не сможет вернуть человеческую внешность.

На протяжении всего этого повествования Эспинуолл усмехается и фыркает. Он обвиняет свами в том, что на нем одета маска. Свами признает это, но объясняет, что он и есть Рэндольф Картер. Крича, что свами — всего лишь мошенник и жулик, Эспинуолл хватает его за бороду, чтобы сорвать маску…

Несмотря на ворчанье Лавкрафта, Прайс заслуживает похвалы за побуждение Лавкрафта к написанию столь занимательного произведения. И хотя загадочным часам так и не дается объяснения, соавторы создали качественный, держащий в напряжении рассказ.

К марту Лавкрафту стало ясно, что в 1933 году он из-за нужды не сможет совершить весеннее путешествие. «Жаль, что я не знаю, как людям удается обзаводиться деньгами!» — сокрушался он.

В доме Сэмюэля Б. Мамфорда по адресу Колледж-стрит, 66 жила незамужняя леди по имени Элис Рейчел Шеппард. Это был кубический, обшитый досками желтый дом со смотровой надстройкой на крыше, располагавшийся за Библиотекой Джона Хэя в городке Университета Брауна.

Подруга Энни Гэмвелл, мисс Шеппард с 1900 года преподавала в средних школах Провиденса немецкий язык.

Хотя и не имея немецких корней, она была такой ярой германофилкой, что прекратила подписку на «Нью-Йорк Тайме», когда газета осудила Гитлера.

Мисс Шеппард, занимавшая в доме Мамфорда первый этаж, сообщила Энни Гэмвелл, что жильцы с верхнего этажа съезжают, и та решила занять его вместе со своим племянником. Вся арендная плата составляла бы всего сорок долларов в месяц (столько же, сколько Лавкрафт платил на Барнс-стрит, 10), и они делили бы ее меж собой. Они стали бы обладателями пяти просторных комнат, а из Университета Брауна, чьей собственностью являлся дом, подводились горячая и холодная вода и паровое отопление.

Лавкрафт смирился с мучениями переезда, потому что дом был «колониальным». Пусть в нем и не было настоящего веерообразного окна над парадным входом, зато его заменяла почти не уступающая по качеству резьба.

Лавкрафт переезжал с 21–го по 23–е мая, две последующие недели он обустраивал свои владения и помогал с переездом тетушке. Энни Гэмвелл обедала в пансионате Феддена, не далее чем в квартале от нового дома, и иногда Лавкрафт присоединялся к ней.

Обосновавшись, Лавкрафт завел рапсодии о своем новом жилище: «Восхищаясь подобным [колониальными домами] всю свою жизнь, я нахожу нечто волшебное и фантастическое в опыте постоянного проживания в одном из них впервые. Зайти домой через резной георгианский портал и сесть у белого колониального камина, созерцая через секционное окно море вековых крыш и сплошной зелени… Я все еще боюсь, что зайдет какой-нибудь музейный сторож и выгонит меня отсюда по закрытии в шесть часов вечера!»

«В этом доме действительно обитали люди в париках, бриджах и треуголках!»

Лавкрафт ошибался относительно возраста дома Мамфорда. Он считал, что здание было построено около 1803 года, тогда как в действительности оно было возведено в 1825, когда уже давно исчезли парики, бриджи и треуголки. Но все же дом был выдержан в стиле восемнадцатого века.

На протяжении недели-другой Лавкрафт пребывал в исступлении, и он навсегда полюбил этот дом. Вскоре он подружился со всеми соседскими кошками. Этим кошкам позволяли собираться на соседней крыше пониже, где они спокойно сидели, по-кошачьи игнорируя друг друга, прежде чем разойтись по своим делам. Лавкрафт назвал это племя братством «Каппа Альфа Тау», или КАТ. Буквы обозначали «Kompson Ailouron Taxis», или «Компания Грациозных Кошек». Всю свою оставшуюся жизнь он описывал в письмах проделки КАТ.

Четырнадцатого июня мисс Шеппард позвонила в дверь Энни Гэмвелл, чтобы пригласить ее на прием у ректора Университета Брауна после церемонии вручения дипломов. Спеша открыть, Энни Гэмвелл упала с лестницы и повредила лодыжку.

Миссис Гэмвелл провела три недели в больнице и вернулась домой с ногой в гипсе. Два месяца она пользовалась услугами сиделки и после снятия гипса в августе ходила на костылях. Днем, когда сиделка брала перерыв, Лавкрафту приходилось оставаться дома, чтобы принимать посетителей. Он вынужден был отказаться от запланированной поездки на собрание НАЛП в июле.

Лавкрафт был склонен падать духом при любой обременительной рутине. Он жаловался: «…Мои нервы расшатаны к черту из-за моего „заключения“… Целый год… вычеркнут из моей жизни». Лишь к концу 1933 года миссис Гэмвелл смогла выходить без трости.

Пока Энни Гэмвелл была больна, Уилфред Талман соблазнил Лавкрафта на еще одну неоплачиваемую работу. Он занял пост редактора ежеквартального журнала Голландского общества Нью-Йорка «De Halve Maen». Название означает «Полумесяц» — по имени корабля, на котором Генри Гудзон открыл реку, носящую его имя. Статья в тысячу четыреста слов, озаглавленная «Некоторые голландские следы в Новой Англии», повествует о попытках голландцев утвердиться на этой территории в ранние колониальные времена.

Талман написал несколько рассказов для «Виэрд Тэйлз». Один из них («Две черные бутылки», опубликован в номере за август 1927 года) Лавкрафт перерабатывал и внес изменения в диалог, что не понравилось Талману. Он отомстил при работе над «Некоторыми голландскими следами», когда, по его словам, «придирался в переписке к орфографии, пунктуации и историческим фактам, пока рукописный текст, устроивший нас обоих, не достиг размеров книги».

В 1933 году политические взгляды Лавкрафта изменились. Какое-то время он открыто сочувствовал фашизму. Хотя он и не уверовал полностью и слепо в фашистские доктрины, его можно было бы назвать попутчиком фашистов. Подобным образом многие американские интеллектуалы того времени, включая и некоторых молодых друзей Лавкрафта вроде Роберта Барлоу, стали попутчиками коммунистов.

В отличие от своей сестры Лилиан, Энни Гэмвелл была человеком живых социальных инстинктов. Непосредственное общение на протяжении нескольких месяцев с друзьями тетушки из консервативного предпринимательского класса лишило Лавкрафта всяких иллюзий относительно этих «лучших людей». Он нашел их глупыми, нудными, чуждыми эстетизма и интеллектуальности, полными «невежества, распущенных мыслей, бездумных привычек, трусливых уверток» и других недостатков.

Ксенофобия Лавкрафта, угасшая было, разразилась вновь. В его письмах за 1933 год содержится множество примеров разглагольствований против национальных меньшинств. Он неистовствовал по поводу «чуждого и эмоционально отталкивающего культурного потока» и «безжалостной предприимчивости» евреев, их мнимого контроля над американскими газетами посредством рекламы, из-за которой «вкус коварно формируется по неарийскому образу». Его раздражали иммигранты: «копошащиеся крестьяне», «вонючие полукровки», «ублюдки из гетто» и «отбросы и отребье своих стран… слабовольные людишки, не способные удержаться на плаву среди собственного народа».

Он пытался проводить различия между расой и культурой: «Семитская кровь нисколько не могла нам повредить…» «Беда еврея не его кровь… но его… враждебная культурная традиция». Впрочем, он все еще говорил об «арийских расовых инстинктах», утверждая, что нордическая раса «мыслит, чувствует и действует в характерной нордической манере до тех пор, пока остается превалирующей старая кровь».

В действительности Лавкрафт так и не отделался от своих псевдонаучных расовых убеждений. Он утверждал не только то, что арийские завоеватели принадлежали к нордической расе (неправдоподобно), но также и то, что они доказали свое превосходство, навязав свой язык побежденным. Никто из арийцев, говорил он, никогда не утрачивал родную арийскую речь (неверно).

Он все еще изображал неловкость в присутствии людей, отличных от него самого. Когда он писал о «латинской полукровизации» Провиденса, то заметил: «Нужно приехать на Юг в Ричмонд, чтобы найти город, в котором и вправду чувствуешь себя как дома — где встречный обыкновенный человек выглядит так же, как и ты, имеет такой же тип чувств и воспоминаний и реагирует почти так же на идентичное воздействие».

Его донимали не только «запаршивевшие шайки извращенных чужаков» в Нью-Йорке, но и обитавшие там мнимые литераторы и интеллигенция, чей «тип также вызывает у меня крайне неприятную смесь дискомфорта и скуки… Я ощущаю себя исследователем среди странного африканского или полинезийского племени… и чувствую себя до некоторой степени неловко, если не присутствует еще несколько „белых людей“ — обыкновенных людей из настоящей Америки».

Переедь Лавкрафт когда-нибудь жить на Юг, он нашел бы большинство южан не более близкими по духу и приятными, нежели Нью-йоркцев, бизнесменов, интеллектуалов и представителей национальных меньшинств. Например, их оскорбили бы его религиозные взгляды. В подобном психическом состоянии для Лавкрафта почти каждый представлял собой неприятное общество.

Отвергнув ранее большинство своих соотечественников как «буржуа», «стадо» или «чернь», Лавкрафт считал отвратительными людей столь многих классов, что едва ли кто и оставался, кого можно было бы отнести к «обыкновенным людям из настоящей Америки». Однако при личном общении с людьми, как бы ни презирал он их абстрактно, его утонченные манеры так хорошо скрывали любую неприязнь, что его друзья с трудом воспринимали его мизантропические вспышки серьезно.

Я полагаю, что главной причиной лавкрафтовской мизантропии было не то, что остальные делали или говорили, а тот факт, что они преуспевали в жизни, в то время как он — нет. Несмотря на свой мощный интеллект, превосходное культурное окружение, унаследованный социальный статус «старого американца» и монашескую бережливость, Лавкрафту не удавалось полностью обеспечивать себя. Контраст изводил его, и порой он готов был выместить свое недовольство на ком угодно.

Один из друзей Лавкрафта сказал: «Расовая мономания Говарда была настолько близка к безумию, насколько я только могу себе представить». Определенно, разглагольствования Лавкрафта на эту тему наводят на мысль о заключении психиатра Гарольда Сирлза, на которого я уже ссылался ранее. Доктор Сирлз утверждает, что для страдающих психозом абстракции более реальны, нежели конкретная реальность, и они реагируют на них с большим чувством, чем на реальность. Это не означает, что у Лавкрафта был психоз, но та степень, до которой он мог выйти из себя из-за абстракций вроде «расовый инстинкт» и «культурные потоки», предполагает психологическое нарушение не меньшего уровня.

30 января 1933 года Адольф Гитлер был приведен к присяге в качестве канцлера Германии президентом фон Гинденбургом (которым Лавкрафт восторгался). За последующие несколько месяцев он превратил свое положение в тотальную диктатуру.

Во время школьных летних каникул того же года Элис Шеппард, соседка Лавкрафта снизу, съездила в Германию и вернулась полная восторгов. Она нашла, что «боевой дух и общее состояние Германии безгранично выше, нежели они были в прошлом году. Сообщения о „варварствах“ невероятно преувеличены».

В течение следующего года письма Лавкрафта изобиловали оправданиями диктаторов в целом и Гитлера в частности. Фашистские диктаторы, говорил он, — единственные, кто может остановить «упадочничество», в которое, по его мнению, погрузилась цивилизация, и «разрушение западных культурных стандартов». Они очищают свои страны от «чуждых пороков». Лавкрафт считал, что Гитлер, Муссолини, Кемаль и Сталин всеми силами стремятся исцелить «гнилостность» современной культуры.

Гитлер, пускай и «впадающий в крайности, нелепый и порой дикий», все же «глубоко искренен и патриотичен». Хотя он действительно представляет собой опасность, «это не может затмить нам подлинную правоту главного стремления этого человека… Я понимаю, что он шут, но видит Бог, мне нравится этот парень!». «Гитлер малообразован, неуравновешен и невротичен, но он — одна из тех грубых сил, что порой вершат историю…»

Лавкрафт осуждал сожжение книг и подавление свободы мысли и слова: «Я далек от нацизма, и, возможно, меня бы выгнали из Германии за мои взгляды на вселенную, научные факты и право свободного эстетического выражения — но в то же время я отказываюсь присоединиться к слепому предубеждению толпы против честного шута, чьи основные цели в высшей степени правильны, несмотря на случающиеся время от времени пагубные перегибы и нелепости в его нынешней политике».

Лавкрафт продолжал многоречиво разглагольствовать об «исторических и социологических силах», «бремени Версаля» и угрозе коммунизма, по сравнению с которой Гитлер был меньшим злом. Подобные настроения были тогда распространены среди американцев, придерживавшихся консервативных, изоляционистских, германофильских и расистских взглядов, — таких как Г. Л. Менкен, полковник Роберт Маккормик, Джон Фостер Даллес и Чарлз Линдберг.

В то же время Лавкрафт стал восторженным сторонником Франклина Д. Рузвельта и его «Нового курса». В конце концов, говорил он, Рузвельт — джентльмен. Если его программа и разработана для помощи невежественным массам, то это не более чем noblesse oblige подлинного аристократа по отношению к стоящим ниже.

Как же мог человек, поддерживавший Рузвельта, называвший себя либеральным демократом, восхвалявший Нормана Томаса и говоривший о неизбежности социализма, одновременно оправдывать Гитлера и писать: «Я — откровенный фашист» и «Я убежден, что единственным видом цивилизованного правления, возможного при индустриальной экономике машинного века, может быть лишь некоторая форма фашизма»?

Ответ заключается в том, что Лавкрафт называл себя кем угодно, не особо заботясь о соответствии. Например: «Мне придется называть себя чем-то вроде гибрида фашиста и небольшевистского социалиста прежних времен» и: «С 1931 года я являюсь тем, кого, вероятно, можно было бы назвать социалистом — или, как у русских, меньшевиком, как отличного от большевика».

Более того, его представления как о программе Рузвельта, так и о фашизме были весьма абстрактными, нереалистичными и незапятнанными личным общением с политиками. Его друг Э. А. Эдкинс писал: «Ни один монах в своей келье не был более отрешен от волнений и занятий повседневной жизни, нежели этот костлявый остроклювый мечтатель, сидевший в своем гнезде на „Древнем холме“. Но сфера его интеллектуальной любознательности была такова, что он проявлял академический интерес даже к правлению и необычайно романтическому представлению о „Новом курсе“, витиевато осложненному утопическими идеологиями, что удивили бы даже мистера Рузвельта, который, по мнению Лавкрафта, собирался извлечь из своей президентской шляпы подлинное тысячелетнее царство Христа. Приукрашивания, внесенные Лавкрафтом, заключались в достаточных ассигнованиях для бедствующих джентльменов и ученых, баронской щедрости к крестьянству, обильных пожертвованиях для тех, кто желает практиковаться в искусствах и науках, строгом образовательном критерии для избирателей и постепенном замещении существующей денежной аристократии интеллектуальной».

Лавкрафтовский идеальный «социальный фашизм» не походил ни на одну из форм правления, когда-либо существовавших на Земле, — определенно, не на европейские диктатуры, называвшиеся тогда «фашистскими». Он пропагандировал «дела, управляющиеся уполномоченными, которых назначил диктатор, избранный интеллектуальным и отобранным по образовательному критерию электоратом… Избирательные бюллетени должны выдаваться лишь тем, кто прошел как беспристрастную проверку умственных способностей, так и тест на экономические, социальные, политические и общие культурные знания; понятно, что возможности для образования всегда должны быть равными».

Когда Лавкрафт описал эту утопию Роберту Э. Говарду, тот благоразумно указал, что подобный элитарный с точки зрения интеллекта правящий класс, не будучи контролируемым, окажется таким же тираническим, как и любая другая элита. Что же до вопроса, который приходит на ум современному читателю, — как удержать диктатора, выбранного избирателями с каким бы то ни было коэффициентом умственного развития, от подтасовки результатов выборов или изменения конституции, чтобы оставаться у власти постоянно, — то Лавкрафт, кажется, над ним никогда и не задумывался.

С конца 1933 года лавкрафтовская критика Гитлера и фашизма стала более суровой. Нацисты, говорил он, в своем принуждении искусства служить своим политическим и экономическим целям почти также плохи, как и коммунисты. Гитлер, возможно, все еще оставался меньшим злом по сравнению с коммунизмом, но его «попытки управлять германской культурой, кажется, становятся менее, а не более разумными».

Последние три года своей жизни Лавкрафт объявлял себя «выступающим против нацистского племенного идеала». Он говорил о «трагедии тех новых философов, столь популярных в тоталитарных диктатурах, что превозносят безумие и требуют, чтобы образованность использовалась лишь в предвзятых пропагандистских целях». Он осуждал «безумные научные заблуждения… наблюдающиеся в нацистской Германии и Советском Союзе». Нацисты, заключил он, так же плохи, как и коммунисты. Как и большинство либеральных американцев, в гражданской войне 1936–1939 годов в Испании он симпатизировал республиканцам, но был смущен и встревожен сталинскими чистками за тот же период.

К 1935 году Лавкрафт избавился от увлечения фашистскими учениями. Он все еще поддерживал Рузвельта, но признавался, что озадачен проблемой, «как добиться пристойной разновидности социализма». Он отдавал предпочтение скандинавскому эволюционному развитию социализма, но сомневался, сработает ли это в Соединенных Штатах без coup d'etat. Переворот мог бы привести «к какой-либо тиранической и деспотической группе вроде описанной в „У нас это невозможно“ Льюиса… Современная политика — для старика это чересчур».

Помимо выходок Гитлера и его нацистов, на Лавкрафта повлияла книга Синклера Льюиса «У нас это невозможно» (1935): он упоминал этот роман, который прочел по частям в «Провиденс Бюлитин», в нескольких письмах. Другим воздействием послужила великолепная популяризация биологических наук — «Наука жизни» (1929–1934) Г. Дж. Уэллса, Джулиана Хаксли и Джорджа Ф. Уэллса. Эту книгу в сентябре 1935 года Лавкрафту дал почитать Дж. Верной Ши. Лавкрафт назвал ее «бесспорно величайшим цельным описанием биологических знаний, которое я когда-либо встречал… Самая важная книга, которую я прочел в старости…» Он держал ее у себя более года, читая и перечитывая заново.

Значимость «Науки жизни» здесь заключается в том, что ее авторы лаконично развенчали арийский миф: «Во-первых, такой вещи, как „арийская раса“, не существует. Существуют лишь группы народов различных рас, разговаривающие на языках арийского типа…

Во-вторых, не существует и такой вещи, как чистая „еврейская раса“. Термин „еврейский“ подразумевает общность с определенной религиозной и псевдонациональной традицией, в которой заключается и некоторая общность происхождения. Но сами евреи имеют явно смешанное происхождение…

В-третьих, нордическая раса, которой придано столь много политического значения, едва ли существует где-либо в состоянии, даже приближающемся к чистому. В Германии, например, нордические гены в значительной степени смешаны с альпийскими и, в меньшей степени, с генами средиземноморского происхождения; кроме того, произошло некоторое проникновение монгольских признаков с Востока…

В-четвертых, представителям нордической расы не принадлежат, как это часто утверждается, все великие достижения в человеческой истории. Величайшее из всех достижений, от варварства до цивилизации… было совершено на Ближнем или Среднем Востоке, вероятно, темноволосым народом средиземноморского типа — но определенно не высокорослой, светловолосой и голубоглазой нордической расой…»

Разочарование Лавкрафта в Гитлере и арийском культе усилило еще одно событие. В конце 1935–1936 учебного года Элис Шеппард вышла на пенсию, подарила Лавкрафту несколько своих книг и в августе уехала в Германию. Она планировала прожить там три года, а затем навсегда обосноваться Ньюпорте. В сентябре в квартиру на первом этаже на Колледж-стрит, 66 въехали новые жильцы. Хотя их низкий социальный статус «разбил сердце» Энни Гэмвелл, Лавкрафт сказал, что он «в старости стал демократичным», и поэтому не обеспокоился ими.

Германская идиллия мисс Шеппард долго не продлилась. Когда она приехала, нацистские преследования евреев были в самом разгаре. Совершенно разочаровавшись, мисс Шеппард вскоре вернулась в Провиденс, где ее отчеты из первых рук о жестокостях нацистов привели в ужас мягкосердечного Лавкрафта.

Одной из самых разительных перемен в Лавкрафте в его последние годы было избавление от юдофобии. Его одержимость в отношении евреев уже была притуплена дружбой с такими талантливыми евреями, как Сэм Лавмэн, Роберт Блох, Генри Каттнер и Дональд Уоллхейм. К 1936 году Лавкрафт настаивал на ассимиляции как на разрешении так называемого «еврейского вопроса»: «У основного еврейского вопроса есть свои трудные культурные аспекты, но биологически нездоровая позиция нацистов его не разрешает… К тому же равным образом глупо принижать даже общепризнанно смешанное искусство немецких или американских евреев. Быть может, такое искусство не отражает подлинного немецкого или американского восприятия, но, по крайней мере, у него есть право быть независимым как откровенно экзотическому или составному продукту — который в самом деле может отличаться от нашего собственного искусства по внутреннему качеству. Также равным образом глупо утверждать, что простой элемент крови как отличный от культуры делает искусство неизбежно смешанным… Практически любой путь разрешения [вражды неевреев и евреев] лучше, нежели деспотичный и антинаучный, выбранный нацистами…»

Он также предупреждал о попытках крайне правых консерваторов вновь добиться власти посредством «…искусно организованного фашистского движения, основанного на примитивных эмоциональных призывах… (размахивание флагом, воодушевление номинальных христиан против „еврейской интеллектуальности“, возбуждение урожденных американцев против „католическо-ирландско-еврейской… демократии“…)»

В качестве инструментов этих «реакционеров» для достижения своих целей Лавкрафт называл отца Кофлина, «Серебряные рубашки» Уильяма Дадли Пелли и Ку-клукс-клан. Теперь он выражал озадаченное неодобрение, когда один его молодой друг обнаружил нацистские взгляды вроде тех, что он сам же поддерживал несколькими годами ранее: «Его профашистские идеи не удивительны в свете его прошлых менкеновских взглядов, но этот его новоявленный антисемитизм действительно странен. Раньше у него его не было (наш добрый друг Лавмэн — еврейского происхождения, и <…> восторгался его работами), и я полагаю, что он должен исходить из его нынешней германофилии — которая склонна пренебрегать старым немецким основным направлением, взамен сосредотачиваясь на современном эксцентричном режиме».

Также Лавкрафт разочаровался в «Закате Европы» Шпенглера. Шпенглер, считал он, довел свои органические аналогии — уподобление культуры живому существу с переживаемыми молодостью, зрелостью и старостью — до ненаучной крайности.

За несколько недель до своей смерти Лавкрафт посетил митинг в поддержку «Нового курса» и был восхищен «исключительной проницательностью и умом» главного оратора раввина Стефана Уайза: «Я ясно представляю себе благовоспитанных нацистов с Уолл-стрит, проклинающих его как нечестивого неарийского интеллектуала!» В общем, в последние годы жизни Лавкрафт совершил поразительный поворот во взглядах.

Лето 1933 года принесло поток гостей. Четвертого июля на четыре дня приехал Эдгар Хоффманн Прайс, а в конце его визита появился Пол Кук. Прайс вспоминал: «В следующем году ГФЛ и я встретились в Провиденсе, Колледж-стрит, 66. Миссис Гэмвелл тогда лежала в больнице, так что не было никого, кто уговаривал бы нас соблюдать разумный распорядок. Помню, на этот раз мы были на ногах на протяжении тридцати четырех часов…

К нам присоединился Гарри Бробст, стажер местной психиатрической лечебницы, и мы отправились на кладбище, как раз за Бенефит-стрит, около четырех часов утра… ГФЛ завел монолог об Эдгаре Аллане По и миссис Хелен Уитмен, за которой тот ухаживал. Вот здесь дом этой леди, а дальше…

Внезапно, словно на материализованное жестом ГФЛ, я смотрел на церковное кладбище и, казалось, почти был на нем. Это могло бы быть сценой одного из его рассказов. При том освещении и, возможно, из-за внезапного появления оно представлялось чем-то таким, что не могло принадлежать нашему миру… С безупречным умением произвести эффект ГФЛ берег это зрелище до последнего и затем, точно рассчитав время, выдвинул его как доказательство того, что в Провиденсе до сих пор есть кое-что, свойственное лишь ему одному.

На следующий день я приготовил ост-индское карри. Пришел Гарри Бробст с шестью бутылками пива. Это представлялось дерзким поступком, пока я не узнал о тонких различиях, проводимых ГФЛ. Теперь пиво было законно. Мы не нарушали законов страны, заявил он с целью оправдать перемену в поведении. Мы выпили с его благословения, хотя он и отказался пропустить с нами стаканчик.

— А что, — спросил он из научного любопытства, — вы собираетесь делать с таким большим его количеством?

— Выпить, — ответил Бробст. — Здесь всего по три бутылки на каждого.

Никогда не забуду полный недоверия взгляд ГФЛ… И он наблюдал за нами с нескрываемым любопытством, не лишенным опасений, пока мы пили эти три бутылки на каждого…

Он был в восторге от ост-индского карри с мясом молодого барашка и рисом. Мы обсуждали это блюдо в переписке на протяжении нескольких месяцев. „Так, есть разновидность для женщин, детей и большей части американской публики — бледная, слабая, совершенно безобидная приправа. И есть вредоносное, взрывное и обжигающее карри по настоящему индийскому рецепту. Одна его капля, по поверьям, выводит вздутия на ботинках из кордовской кожи…“ И Лавкрафт жаждал именно этой разновидности. Он смотрел, как я готовлю блюдо, и время от времени пробовал, пока оно медленно варилось на плите.

— Побольше химикатов и кислот? — спрашивал я его.

— Ммм… Аппетитно, и жгучести в самый раз, но могло бы быть и посильнее.

Когда же он согласился, что блюдо почти готово, я признал, что хоть и ел за свою жизнь карри поострее, это было вполне крепким…

В Род-Айленде есть районы, в которых нет ни автобусных, ни междугородных железнодорожных сообщений. Когда я узнал об этом, то настоял, чтобы мы посетили эти районы на моем „форде А“ — „Великом Джаггернауте“, как ГФЛ прозвал автомобиль. Он стеснялся позволить мне оказать ему такую услугу и пытался свести идею на нет, но я-то знал, что, раз преодолев свои сомнения относительно того, что он называл перестановкой ролей хозяина и гостя, он страстно предвкушал осмотр уголков Род-Айленда, в которых прежде никогда не бывал.

Он оказался хорошим проводником. Нам пришлось всего лишь раз или два останавливаться, чтобы спросить дорогу. Мы доехали до табачной фабрики, которая когда-то принадлежала родственнику Джилберта Стюарта, чьи портреты Джорджа Вашингтона сегодня часто перепечатываются. Я бы вполне довольствовался внешним осмотром. Входная плата составляла пятьдесят центов, а я был совершенно без денег и не хотел, чтобы он тратил свои. Я знал, что, хотя он и не испытывал резких взлетов и падений, как я, он был крайне бережлив, чтобы позволить себе путешествия вроде поездки в Новый Орлеан. Но он настоял…

В конце концов я выяснил, что он годами мечтал посмотреть на дом Хэзарда, и мы отправились туда. Говорили, что у этого дома редкий и необычный тип крыши. Его вид восхитил ГФЛ. Затем им овладела отвага. Раз уж мы оказались здесь, то должны осмотреть и интерьер, предложил он.

Мысль о вторжении в частное жилище мне не понравилась, но мне не хотелось возражать. ГФЛ взял на себя руководство. Только когда мистер Хэзард подошел к двери, я осознал, какую стойкость потребовалось проявить Лавкрафту. На ужасное мгновение он стал мучеником своей любви к архитектуре и старине. Он заметно дрожал, с трудом подбирал и мямлил слова. Под этим болезненным, бесстрастным лицом таилась чрезвычайно чувствительная личность, смятенная полнейшим пониманием собственной наглости в просьбе — да еще почти во время полуденного ленча — разрешить осмотреть дом.

Хэзарды, однако, проявили великодушие, успокоив его. Думаю, они были вознаграждены, увидев, что он смог оценить, например, определенную колонну винтовой лестницы и стойку перил».

Гарри К. Бробст был одним из немногих близких друзей Лавкрафта в Провиденсе начиная с 1932 года. Когда Лавкрафт познакомился с ним, он проходил практику в психиатрическом отделении Больницы Батлера в качестве медицинского брата. В 1939 году он закончил Университет Брауна по специальности «Психотерапия» и со временем стал профессором психологии в Университете штата Оклахома.

Примерно в 1930 году Лавкрафт поссорился с Клиффордом Эдди из-за работы по «призрачному авторству» и после этого уже меньше встречался с семьей Эдди. В последние годы своей жизни он, однако, обзавелся еще одним другом в Провиденсе. Это был маленький, но выдающийся юноша по имени Кеннет Дж. Огерлинг, который в 1936 году до поступления в Гарвардский университет какое-то время жил в Провиденсе. Он стал врачом в Нью-Йорке.

После Прайса и Кука проездом заглянул Мортон, а затем друг Кларка Эштона Смита, весьма привлекательная девушка по имени Хелен В. Салли, обучавшаяся музыке. Хелен Салли познакомилась с «бандой» в Нью-Йорке, и Лонги отвезли ее в Провиденс. Лавкрафт писал Смиту о «разрушительном опустошении», которое она произвела меж ними. Позже он написал ей, извиняясь за нежелательные любовные предложения, которые ей делали некоторые из них. Он снял для нее номер в близлежащем пансионате и устраивал ей обзорные экскурсии. Он настаивал, чтобы все оплачивал он, даже счет за пансионат. После путешествия в Ньюпорт: «В тот вечер, после обеда, он повел меня на кладбище, связанное с По… Было темно, и он начал рассказывать замогильным голосом странные, сверхъестественные истории, и вопреки тому, что я очень прозаическая личность, что-то в его поведении, тьма и какой-то зловещий свет, словно исходивший от надгробий, так меня напугали, что я помчалась с кладбища, преследуемая им по пятам, с одной лишь мыслью, что должна добраться до улицы раньше, чем он — или что это было — схватит меня. Я добежала до уличного фонаря — дрожащая, задыхающаяся и едва не в слезах, а у него было очень странное выражение лица, почти торжествующее. Мы ничего друг другу не сказали».

Большинству холостяков едва ли пришло бы в голову развлекать хорошенькую девушку, заманив ее ночью на кладбище и напугав до полусмерти. Но Лавкрафт был большим оригиналом.

Троюродная сестра Лавкрафта, Этель Филлипс, потеряла связь с ним и его тетушкой. Став миссис Рой Э. Морриш, она возобновила старое знакомство и нанесла несколько визитов Энни Гэмвелл на Колледж-стрит, 66. Во время этих посещений Лавкрафт уединялся за занятиями и не показывался. Очевидно, тетушка попрекнула его за нелюдимость, потому что в следующий раз, когда миссис Мориш зашла, он появился и целый вечер читал лекцию об истории Род-Айленда.

Несколько дней последней недели июля 1933 года Лавкрафт провел с Лонгами в Онсете. Фрэнк Лонг уговаривал Лавкрафта попробовать использовать при сочинении рассказов графопостроитель. Было доступно несколько моделей подобного устройства, с помощью которого потенциальный писатель мог составлять произвольные комбинации из сцен действия, персонажей и сюжетных элементов. Лавкрафт приобрел одну модель, под названием «Плот Гейм», но она была предназначена для рассказов о «любви и приключениях», и Лавкрафт счел идею «слишком уж омерзительной», чтобы даже проверять ее на опыте.

В августе ему посчастливилось найти сиделку для тетушки, и он смог совершить третье путешествие в Квебек. Он становился все более и более благосклонным к франко-канадцам, даже признавая их низкие образовательные стандарты, колкую настороженность по отношению к англоговорящим и упорство, с которым они цеплялись за свои особенности: «Долгая поездка на поезде в Квебек… была необыкновенно приятной… Большинство пассажиров были честными простыми французскими крестьянами, решившими навестить землю предков или поклониться в чудотворной церкви Сент-Анн-де-Бопре».

«Как бы я ни ненавидел любое иностранное влияние, будь я проклят, если не восхищаюсь этими упорными маленькими поедателями лягушек…»

В Квебеке он провел четыре дня. Помимо прочего, там его взволновало знакомство со старым слепым французским врачом и наемником, утверждавшим, что он был одним из «Мужественных всадников» Теодора Рузвельта и знал Жюля Верна.

После возращения Лавкрафта в Провиденс сиделка Энни Гэмвелл уволилась. Он договорился об установке электрического устройства для открывания дверей, так что ему не приходилось постоянно дежурить, чтобы впускать посетителей.

В августе 1933 года Лавкрафт написал «Тварь на пороге», повесть объемом немногим более десяти тысяч слов. По жанру она располагается на границе между научной фантастикой и фэнтези, но ближе к последнему. Закончив ее в рукописи, он не мог «решить, хороша ли она хоть сколько-нибудь или же нет». Он заставил себя напечатать ее лишь зимой.

Затем Лавкрафт отправил ее по кругу своих друзей. В августе 1934 он говорил, что их отзывы его ободрили, но он все еще не предлагал рукопись, «чтобы избегать, насколько это возможно, внешней критики и отказов». «…Я не хочу получить отказ прямо сейчас». Так или иначе, он был уверен, что Райту рассказ не понравится.

Профессионалу это покажется невероятным, но повесть пролежала у Лавкрафта еще два года. Летом 1936 года он наконец-то отослал ее Райту вместе с другим рассказом, озаглавленным «Обитатель тьмы». Тот сразу купил оба.

«Тварь на пороге» — из среднего разряда лавкрафтовских произведений: хуже его лучших, но гораздо лучше рассказов, бывших обыкновением для «Виэрд Тэйлз». Лавкрафт более обычного уделил внимание персонажам, сама же повесть начинается типично: «Это правда, что я всадил шесть пуль в голову моего лучшего друга, и все же я надеюсь показать этим отчетом, что не являюсь его убийцей. Сначала меня назовут безумцем — безумнее того человека, которого я застрелил в его палате в Аркхэмском санатории…»

Рассказчик, Даниэль Аптон, повествует об упомянутом «лучшем друге», Эдварде Пикмане Дерби. Его описание содержит автобиографический отрывок, уже процитированный в Главе III: «Он был самым необыкновенным ребенком-ученым, которого я когда-либо знал…»

Более обыкновенный Аптон зарабатывает на жизнь, женится и рождает сына. Он, однако, проявляет лавкрафтовские черты, вроде склонности к обморокам от потрясений. Параллели с собственной жизнью Лавкрафта заметны и в повествовании о юности Дерби: «В уверенности же в себе и в практических делах Дерби, однако, из-за своей изнеженности значительно отставал. Его здоровье улучшилось, но чересчур заботливые родители потакали его привычкам детской зависимости, так что он никогда не путешествовал в одиночку, не принимал независимых решений и не брал на себя какую-либо ответственность. Еще с ранних лет стало ясно, что он не будет способен на борьбу в бизнесе или профессиональной сфере…»

В Мискатоникском университете Дерби увлекается магическими верованиями вроде «Некрономикона». Его взрослые годы схожи с лавкрафтовскими: «К двадцати пяти годам Эдвард Дерби был поразительно образованным человеком и довольно известным поэтом и фантастом, хотя недостаток общения и обязанностей замедлил его литературное развитие, привнеся в его работы подражательность и чрезмерную книжность… Он оставался холостяком — скорее из-за застенчивости, инертности и родительской опеки, нежели из-за склонности — и вращался в обществе очень мало и без всякого интереса. Когда началась [Первая мировая] война, по состоянию здоровья и из-за укоренившейся робости он остался дома… Мать Эдварда умерла, когда ему было тридцать четыре, и на протяжении месяцев он был совершенно нетрудоспособен по причине некоего странного психологического заболевания. Тем не менее отец отвез его в Европу, и ему удалось отойти от своей болезни без видимых последствий. Потом он казался пребывающим в своего рода нелепом оживлении, словно частично избавившись от некой незримой неволи».

Дерби связывается с кружком распутных студентов и балуется черной магией. Он знакомится со студенткой по имени Асенат Уэйт — маленькой, темной и симпатичной, за исключением некоторой примеси «иннсмутской внешности». Она происходит из Иннсмута, где ее отец, Эфраим Уэйт, был известен как колдун. Асенат — сильная и волевая женщина, заявляющая, что посредством гипноза может обмениваться личностями с другими. Она добивается любви Дерби и выходит за него замуж. Затем выясняется, что Асенат использует свои способности, чтобы время от времени обмениваться душами со своим беспомощным мужем. Так называемая личность Асенат в действительности является личностью не дочери Эфраима Уэйта, а самого старого зловещего Эфраима…

Некоторые критики решили, что Асенат — литературное отображение Сони Грин. Некоторые сходства есть, особенно энергичное участие Сони в доведении отношений до свадьбы и ее стремление управлять мужем, как Асенат делает это в более буквальном смысле с Дерби.

Есть, однако, и множество отличий. Представляется вполне приемлемым рассматривать Асенат как составной продукт воображения Лавкрафта с примесью черт различных женщин, которых он знал, — матери, Сони и других.

Несмотря на то что Лавкрафт был всецело джентльменом, чтобы выразиться столь откровенно, можно предположить, что к тому времени он уже осознал, что человеком, причинившим ему больше всего вреда, была его мать. Его замечание о «частичном избавлении от некой незримой неволи» подтверждает эту мысль.

Остаток года Лавкрафт провел дома, за исключением кратких поездок в Кейп-Код и Плимут. Он писал о своем стремлении посетить Старый Свет. Он также говорил, что надеется совершить континентальное путешествие по Соединенным Штатам и встретиться со своими западными корреспондентами, среди которых были Смит и Дерлет. Он, однако, не поехал бы в Чикаго посмотреть Всемирную выставку 1933 года «Век прогресса», даже если бы смог себе это позволить, ибо ее «проклятые современные чудачества в архитектуре» были такими уродливыми, что «вызвали бы у меня тошноту до конца жизни».

В конце года Лонги снова пригласили Лавкрафта в Нью-Йорк на Новый год. Лавмэн подарил Лавкрафту древнеегипетскую статуэтку ушебти из гробницы, статуэтку майя и деревянную обезьянку с острова Бали. Лавкрафт был очень обрадован, когда Абрахам Меррит, редактор «Херст» и автор таких прославленных фантазий, как «Корабль Иштар», пригласил его на обед в клуб «Игроки».

В канун Нового года Лавкрафт посетил вечеринку, устроенную Сэмом Лавмэном и его соседом по квартире. Лавмэн рассказывал: «Мой сосед Пэт Макграт, с которым я делил квартиру и который про себя называл Говарда „упырем“, решился на своего рода новогодний праздничный вечер, и вот — было приглашено около двадцати пяти наших друзей. Среди них были миссис Грейс Крейн (мать Харта Крейна), которая была совершенно потрясена необычными разговорами наших гостей, и Говард Ф. Лавкрафт. Подавались напитки, а для Лавкрафта, который никогда даже не пробовал алкоголя, — имбирное ситро. Пэт поманил меня на кухню: „Ты не заметил, каким разговорчивым вдруг стал Говард?“ Нет, не заметил, но когда мы зашли в комнату, где собрались гости, Лавкрафт там был сама душа компании — болтающий, жестикулирующий, излучающий улыбки и смех, наполняющий свою вербальную гимнастику остротами и даже не отказывающий себе в бодрой арии из „Микадо“ Гилберта и Салливана — проявление веселья, которого я прежде никогда у него не видел и не слышал. Пэт радостно прошептал мне на ухо: „Я ПЛЕСНУЛ ЕМУ АЛКОГОЛЯ В СИТРО!“.»

Говорят, Лавкрафт позабыл про свои запреты настолько, что прокричал «Дерьмо!», когда кто-то выдвинул мнение, которое он счел нелепым. Он так никогда и не узнал, что с ним случилось, — годом позже он все еще похвалялся, что ни разу в своей жизни не притрагивался к алкоголю.

Напечатав «Тварь на пороге», Лавкрафт не обращался к оригинальному сочинительству на протяжении нескольких месяцев. Ему поступало столько заказов на «призрачное авторство», что он отдавал их излишек друзьям.

У него возникли проблемы с Зелией Рид, вышедшей замуж за Д. У. Бишопа, владельца фермы в Миссури. Зелия отказалась оплачивать те скромные счета за переработку, что выставили ей Лавкрафт и его коллеги. По словам его друзей, она решила, что ей больше не нужна их помощь.

После нескольких месяцев бесплодных усилий Зелия попыталась вновь обратиться к Лавкрафту за поддержкой. Чтобы заманить его, летом 1934 года она начала выплачивать свой долг по доллару в неделю. Когда же она стала уговаривать его написать еще один рассказ с расчетом лишь на последующую выгоду (с оплатой, когда и если рассказ будет продан), он отказался. Он заявил, что слишком занят выполнением обязательств перед другими клиентами и находится в опасном нервном состоянии. Тогда Зелия прекратила выплаты. Согласно Лавкрафту, к концу 1936 года она все еще была должна ему двадцать шесть долларов, тридцать четыре Фрэнку Лонгу и одиннадцать Морису Мо. Когда они потребовали уплаты долга, она просто пришла в ярость.

У миссис Бишоп были свои причины для недовольства. Главная состояла в том, что, хотя она и узнала многое о писательстве от Лавкрафта, он пытался сделать из нее автора страшных рассказов в своем духе. Ее же способности, как выяснила она, были предназначены для так называемых «честных покаяний» — рассказов о том, «как я утратила свое целомудрие на заднем сиденье лимузина „паккард“, но была спасена любовью хорошего человека». Поскольку истории подобного типа были сущим проклятьем для Лавкрафта, Зелия так и не осмелилась сказать ему, что пишет и продает их.

В 1934 году прельстить Лавкрафта на «призрачное авторство» авансом попытался и де Кастро — у него был трактат под названием «Новый путь», представлявший необычный взгляд на происхождение Иисуса. Лавкрафт отослал его к Мо и Прайсу, которые также отказали ему.

К Лавкрафту снова проявили интерес книгоиздатели: «Алфред А. Кнопф» в 1933 году и «Лоринг энд Массей» в начале 1935–го. В обоих случаях он предложил коллекцию рассказов, и в обоих случаях она была с сожалениями отклонена. Еще до отказа от «Лоринг энд Массей» Лавкрафт был настолько уверен в неудаче, что в раздражении заявил, что покончил с профессиональным писательством: «Я сомневаюсь, что буду отвечать на какие-либо дальнейшие запросы от издателей — это явно напрасное дело, учитывая непопулярность данного типа рассказов. Не верю я и в то, что когда-либо напишу еще что-нибудь».

И будь он «проклят, если буду торговать вразнос» рукописями «по равнодушным издателям». Друзья Лавкрафта пытались отговорить его от пораженческих настроений, но: «Его негативному взгляду на свой труд было предрешено расти, а не уменьшаться, и я [Дерлет], как и большинство корреспондентов Лавкрафта, скоро смирился с этим, зная, что любая перемена в его взглядах на будущее должна прийти изнутри и не может снаружи — и неважно, сколько из нас старалось его ободрить, взяв дело в свои руки и продавая его рукописи…»

В 1933–1934 годах Лавкрафт много размышлял о литературной технике. Советуя одному другу, как построить сюжет рассказа, он изложил усовершенствованную схему составления наброска. В первом наброске, говорил он, события рассказа приводятся в том порядке, в каком они происходят. Во втором — в порядке, в котором они излагаются. Он может совершенно отличаться от первого, особенно когда автор обращается к прошлому. Затем рассказ пишется начерно, а потом — набело.

В одном письме Лавкрафт выразился так, словно пришел к согласию с самим собой. Если уж он не смог стать вторым По, то, по крайней мере, не будет мучиться из-за этого: «Хоть я и испытываю глубочайшее уважение к авторам реалистичной прозы и завидую тем, кто способен создавать удачное отображение жизни в повествовательной форме, после осуществленных проб я с грустью осознал, что это та область, что определенно закрыта для меня. Действительность такова, что там, где затрагивается реальная, неприкрашенная жизнь, мне абсолютно нечего сказать. Жизненные события столь глубоко и хронически неинтересны мне — да и в целом я знаю о них так мало, — что я не могу выдумать ничего связанного с ними, что обладало бы живостью, напряженностью и интересом, необходимыми для создания настоящего рассказа. То есть я неизлечимо слеп к драматическим или беллетристическим ценностям, за исключением касающихся нарушений естественного порядка. Конечно, объективно я понимаю, что такие ценности существуют, и могу весьма успешно использовать их в критике и переработке работ других, но они не захватывают мое воображение в достаточной мере, чтобы найти творческое выражение… Самое же главное, я не знаю жизни в той мере, чтобы быть ее действенным толкователем, из-за своего нездоровья в юности и природной склонности к уединению мои контакты с человечеством — с его различными аспектами, нравами, манерами выражения, установками и нормами — были чрезвычайно ограниченными; и, вероятно, существует весьма незначительное количество людей, за исключением дремучего деревенского класса, кто более фундаментально неискушен, нежели я. Мне неведомо, что делают, думают, чувствуют и говорят различные типы людей… Потенциальный реалист, не знающий жизнь как следует, волей-неволей вынужден прибегать к имитации — копированию того, чего нахватается из сомнительных и искусственных источников: книг, пьес, газетных репортажей и им подобных… Допустим, мне требуется описать, как один из ваших лихих юных светских детективов действует в заданной ситуации. Но я не лихой юный светский детектив и никогда не был им — и даже никогда не был знаком с кем-либо из них. Понятное дело, я не знаю, как, черт возьми, один из них (полагая, что такие личности существуют) действовал бы в любой заданной ситуации… И это верно для столь многих типов людей — а типов, которые я действительно понимаю, так мало (и я не уверен, что понимаю даже их), — что я никогда бы не смог создать действующих лиц для любого самодостаточного литературного произведения…

…Я интересуюсь лишь обширными картинами-историческими течениями-порядками биологического, химического, физического и астрономического устройства, — и единственный конфликт, имеющий для меня какое-либо эмоциональное значение, это конфликт принципа свободы, или беспорядочности, или авантюрной возможности с вечной и сводящей сума непоколебимостью космического закона… и особенно законов времени. Индивидуумы и их судьбы в рамках естественного закона трогают меня очень мало… Другими словами, единственные „герои“, о которых я могу писать, это явления. Космос — такой плотно замкнутый цикл рока, в котором все предопределено, что на меня ничто не производит впечатление как действительно драматическое, за исключением внезапного и ненормального нарушения этой безжалостной неминуемости… чего-то такого, что не может существовать, но которое можно вообразить существующим… Разумеется, лучше быть художником широких взглядов со способностью находить красоту в каждой стороне жизненного опыта — но когда точно не являешься таким художником, то и нет смысла блефовать, обманывать и притворяться, будто являешься таковым. Итак, определено, что я — маленький человек, а не большой, и я, черт побери, предпочел бы так и продолжать, по честному, и стараться быть хорошим маленьким человеком в своей узкой, ограниченной и миниатюрной манере, нежели прикрываться и притворяться большим, чем я есть на самом деле. Подобное притворство может привести лишь к тщетному самообману, напыщенной бессодержательности и окончательной утрате хоть какого-то маленького хорошего, чего я мог бы достигнуть, если бы придерживался той одной маленькой области, которая действительно была моей».

Требование Лавкрафта, что писатель должен писать только о том, что знает лично, — это идеализированное наставление, которому практикующий писатель не может позволить себе следовать буквально. (Коли на то пошло, Лавкрафт сам не всегда ему следовал.) Хотя личный опыт и является огромным подспорьем в описании любой среды, писатели все-таки не живут столь долго, чтобы окунуться во все те среды, о которых они, возможно, хотели бы написать. Поэтому практичный беллетрист должен дополнять собственный опыт тем, что может узнать из чтения, путешествий и разговоров.

Если Лавкрафт действительно пытался писать реалистическую прозу, как он на это намекал, то наверняка полностью уничтожил все эти фальстарты, ибо не известно, что от них уцелел хоть один клочок.

В других же случаях Лавкрафт предавался недовольству и отчаянию — «негативизму», за который его попрекал Дерлет: «Меня самого до сих пор раздражает собственная неспособность придавать форму и выражение реакциям, вызываемым у меня определенными явлениями внешнего мира… Но в моем возрасте мне уже ясно, что я никогда не смогу выразить словами то, что хочу выразить… У меня есть что сказать — но я не могу этого сказать».

Среди произведений, от которых он «отрекся», были два из его самых впечатляющих: «Сновиденческие поиски Кадафа Неведомого» и «Случай Чарльза Декстера Уорда». Роберт Барлоу, состоявший с ним в переписке, однако, уговаривал его одолжить рукописи, обещая их напечатать.

Лавкрафт сообщил, что его личные средства неуклонно тают: «Расходы сохраняются, доходы падают до едва ли заметных». Последний костюм, который он когда-либо покупал, был приобретен им еще в Атоле на распродаже в 1928 году, и он до сих пор носил пальто 1908 года. Он предрекал свою смерть, когда израсходуются остатки его капитала: «Пока я храню внушительное количество старых семейных реликвий — но когда случится мой окончательный финансовый крах, трудно предположить, что произойдет. Определенно, я не хочу пережить обстановку, создаваемую фамильными книгами, картинами, мебелью, вазами, статуэтками и т. д., которые окружали меня всю жизнь».

Он был беспомощен предотвратить свою судьбу: «У меня никогда не было ни малейшей способности к коммерческим делам — в самом деле, мое отсутствие умения в этой области доходит до несомненной умственной пустоты. Я просто не могу мыслить или вычислять на языке прибыли… недостаток, который в конечном счете обернется моим уничтожением».

Даже детские воспоминания, в которых он находил такое утешение, стали приносить разочарование, побледнев в «бездарности и неудачах вроде моих». Он раскритиковал Фарнсуорта Райта, платившего ему за рассказы больше, чем все его другие редакторы вместе взятые, как педантичного, непоследовательного и напыщенного. Он совершенно не заботился о своем физическом организме: «Что до моего здоровья-то мне просто наплевать на него. Мне совершенно безразлично, отправлюсь ли я завтра в забвение или буду жить до ста лет — при условии, в последнем случае, что у меня будет достаточно денег для сохранения моей собственности. Если я когда-либо и ускорю приход костлявой, то это будет просто из-за отсутствия денег на сносную жизнь».

Он считал: «Было бы лучше, если бы побольше людей совсем позабыли о своем здоровье». Суеверный мог бы сказать, что костлявая поймала его на слове.

Значительная часть времени Лавкрафта в эти последние годы уходила на бесполезную работу в любительской печати. Он завербовал в НАЛП Барлоу и других. Он позволил взвалить на себя должность председателя Отдела критики НАЛП и получал груды любительских журналов на отзывы.

Он продолжал свою деятельность вплоть до последнего года жизни, даже несмотря на возмущение поведением любителей: «При просмотре текущих публикаций меня раздражает преобладание материала хронических подростков — полных надежд вечных новичков до семидесятипятилетнего возраста». «Что за фабрика склок это любительство!» Когда экс-президент НАЛП, Ральф У. Бэбкок, обругал нового президента — Хаймана Брадофски (которого Лавкрафт поддерживал), — он пришел в ярость из-за «крайне оскорбительных и совершенно необоснованных нападок, которые он только что обрушил на бедного Хайми…» В действительности же — поскольку любое хобби, организованное подобным образом, по существу является ребяческим — такие незрелые забавы, как оскорбления, междоусобицы, козни и бездумные интриги, просто неизбежны среди любителей.

Несмотря на превратности Великой депрессии, круг читателей научно-фантастических журналов в тридцатые годы вырос. В течение почти всего этого десятилетия существовало четыре американских журнала литературы воображения, не считая такие неудавшиеся попытки, как «Стрейндж Тэйлз». Этими четырьмя были «Виэрд Тэйлз», «Эмейзинг Сториз», «Уандер Сториз» (позже «Фрилинг Уандер Сториз», «Захватывающие рассказы о чудесах») и «Эстаундинг Сториз» (позже «Эстаундинг Сайнс Фикшн»). Крупное расширение этой области началось только в 1938 году, когда появился «Мавл Сайнс Сториз» («Рассказы о чудесах и науке»). С 1939–го по 1941–й количество журналов перевалило за двадцать.

Лавкрафт мало обращал внимания на три откровенно научно-фантастических журнала — «Эмейзинг», «Уандер» и «Эстаундинг». Он был уверен — и не без оснований, — что их страницы полны невдохновленной прозы «массовых поденщиков» вроде Отиса Адельберта Клайна. Лавкрафт не застал значительного улучшения литературного качества журналов в конце десятилетия. Это развитие в значительной степени было заслугой Джона В. Кэмпбелла (1910–1971), ставшего в 1937 году редактором «Эстаундинг Сториз».

Но талантливые писатели начали появляться в научной фантастике еще при жизни Лавкрафта. Например, одним из них была Кэтрин Л. Мур, чей первый изданный рассказ, «Шамбло», появился в «Виэрд Тэйлз» в ноябре 1933 года. Лавкрафт пришел в восторг от него и включил мисс Мур в круг своих корреспондентов. В 1940 году она вышла замуж за другого члена этого круга — Генри Каттнера.

Равным образом Лавкрафт был восхищен «Марсианской Одиссеей» Стэнли Г. Вейнбаума в «Уандер Сториз» за июль 1934 года. Вейнбаум подавал все признаки будущего титана научной фантастики, когда 14 декабря 1934 года умер от рака гортани.

В начале тридцатых впервые появились и организации любителей научной фантастики. Ранние клубы и их издания были недолговечны — но, как только исчезал один, тут же возникал другой.

В этом движении Лавкрафт сыграл основную роль, поскольку некоторые издатели фан-журналов входили в его круг. Некоторые также были его коллегами по любительской печати или же вовлечены им в нее. Их любительские журналы специализировались на рассказах и статьях о литературе воображения и, таким образом, были первыми фан-журналами научной фантастики. Среди изданий членов лавкрафтовского кружка были «Дрэгонфлай» («Стрекоза», или же «Полет дракона») и «Ливз» («Листья») Барлоу, «Фэнтези Фэн» Чарльза Д. Хорнига и «Фантаграф» Дональда А. Уоллхейма.

В 1934 году Уильям Л. Кроуфорд из Эверетта, штат Пенсильвания, начал выпуск журнала под названием «Анъюжуэл Сториз» («Необыкновенные рассказы»), ставший «Мавл Тэйлз» («Рассказы о чудесах»). Кроуфорд надеялся, уговаривая профессиональных писателей предоставлять свои рассказы бесплатно, достигнуть достаточного большого тиража среди любителей и преобразовать таким образом любительское издание в профессиональное, способное платить за материалы. Так или иначе, но план не сработал. После семи выпусков нехватка средств вынудила Кроуфорда оставить эту затею.

В 1936 году Кроуфорд также пытался издать книгой «Тень над Иннсмутом» Лавкрафта. Он отпечатал четыреста экземпляров и половину из них переплел, сто пятьдесят из которых продал, прежде чем из-за финансового краха вынужден был прекратить издание и отправиться в поездку по распространению подписки на «Фам Джорнал» («Фермерский журнал»). Эти сто пятьдесят экземпляров были все, чего Лавкрафт достиг при жизни в появлении своего имени на обложке. Он был не очень доволен результатом; однако, учитывая все те мучения, через которые прошел Кроуфорд (в том числе и отдавленные прессом пальцы), удивительно, что книга вообще была напечатана.

В последний год своей жизни Лавкрафт обсуждал с одним любителем с Запада — Дуэйном У. Римелом из Эсотина, штат Вашингтон — возможность издания совместного фан-журнала. Однако этот проект не был осуществлен. Лавкрафт умер слишком рано, чтобы стать свидетелем перерастания любительства научной фантастики в крупное социолитературное движение с плеядой организаций, изданий и собраний. Первый Всемирный съезд был проведен в Нью-Йорке 2–4 июля 1939 года.

Роберт Хейвард Барлоу (1918–1951) начал переписываться с Лавкрафтом в 1931 году. Весной 1934 года это был низкий, худощавый юноша шестнадцати лет с маленьким подбородком и выступающим лбом. Он страдал от глазной болезни и приступов малярии. Этому вежливому маленькому человеку с живым интеллектом и разнообразными артистическими способностями мешала сама же его многогранность. Очень часто он начинал дел больше, чем мог закончить.

Лавкрафт описывал Барлоу следующим образом: «писатель; художник; скульптор; печатник; пианист; разработчик и изготовитель марионеток и кукловод; ландшафтный садовник; чемпион по теннису; знаток шахмат; переплетчик; меткий стрелок; библиофил; коллекционер рукописей и бог знает кто еще!» Знакомые вспоминали Барлоу как приятного человека и интересного собеседника. После первой встречи с ним Лавкрафт назвал его «выдающимся парнишкой» и «действительно замечательным вундеркиндом… но слишком взрослым для своего возраста».

Жизнь Барлоу была осложнена, во-первых, обстановкой в семье и, во-вторых, его гомосексуальными наклонностями. Возможно, эти два фактора были связаны между собой. Но его сексуальное отклонение, вероятно, развилось лишь ближе к концу жизни Лавкрафта.

Дом семьи находился в Де-Лэнде, штат Флорида, в семнадцати милях от прибрежного Дейтона-Бич. Отец Барлоу, Эверетт Д. Барлоу, был отставным подполковником армии США и в некотором роде душевнобольным. Подверженный приступам глубокой депрессии, он страдал от мании, заключавшейся в необходимости защищать свой дом от нападений загадочных «Их». Также у него был пунктик на почве религии и секса.

Роберт Барлоу плохо ладил с отцом. В то время он говорил своим друзьям, что ненавидит подполковника, но позже, когда его родители развелись, он поддерживал с ним дружескую переписку. Мать Роберта Барлоу, Бернис Барлоу, баловала и нежила сына (отчасти так же, как с Лавкрафтом обращалась его мать) и ссорилась с мужем из-за его воспитания.

Весной 1934 года Барлоу с матерью жили в Де-Лэнде, а отец — на Севере, восстанавливаясь у родственников после очередного приступа. В январе Роберт Барлоу начал уговаривать Лавкрафта приехать погостить во Флориде. К апрелю Лавкрафт эту поездку спланировал. Он сообщил, что совершит ее на малые средства: плата за проезд туда и обратно на автобусе от Провиденса составляла тридцать шесть долларов, на другие же расходы он дополнительно выделял тридцать долларов.

В путешествиях Лавкрафт обычно тратил на еду доллар и семьдесят пять центов в неделю: десять центов на завтрак и пятнадцать на обед. Он обходился покупкой дешевых продуктов вроде хлеба и консервированных бобов и приемом пищи в снятом номере при помощи собственного ножа, вилки, ложки и консервного ножа. Расходы на жилье он оценивал в доллар за ночь. Иногда он обходился даже лучше — например, когда в 1931 году снял комнату в Сент-Огастине за четыре доллара в неделю.

Погостив неделю у Лонгов в Нью-Йорке, Лавкрафт остановился на несколько дней в Чарлстоне. Он писал: «Один из друзей Лавмэна — художник Прентисс Тейлор — теперь живет здесь… Я должен был навестить его, но с облегчением узнал, что он уехал из города». Он посетил фрегат «Конститьюшн», прежде чем отправиться в Де-Лэнд, куда прибыл 2 мая.

У Барлоу жара придала Лавкрафту энергии. В приподнятом настроении он ходил без шляпы и пиджака и похвалялся приобретенным загаром.

Единственным его разочарованием была невозможность продолжить путешествие до Гаваны. Его несколько утешила поездка с Барлоу в Силвер-Спрингс. Там он впервые увидел тропическую реку, оплетенную джунглями, и даже мельком заметил диких аллигаторов.

Пока Лавкрафт был в Де-Лэнде, он и Барлоу сочинили небольшой литературный розыгрыш под названием «Бой, которым закончилось столетие». Объемом около двух тысяч слов, он начинается: «В канун года 2001–го, посреди романтичных руин Гаража Кохена, где некогда располагался Нью-Йорк, собралась огромная толпа любопытствующих зрителей, дабы стать свидетелями кулачного боя между двумя прославленными чемпионами тверди небесной из загадочного предания — Боба с Двумя Пистолетами, Ужаса Прерий, и Нокаута Берни, Дикого Волка Западного Шокана…

Во втором раунде Шоканский Пьяница сильным правым пробил ребра Техасца и запутался во всяческих внутренностях, позволив таким образом Бобу с Двумя Пистолетами нанести эффектные удары в незащищенный подбородок своего противника. Боба здорово допекала женоподобная чувствительность, проявляемая несколькими зрителями, когда по первым рядам вокруг ринга разбрызгивались мускулатура, железы, кровь и куски плоти…»

Боб с Двумя Пистолетами — это, конечно же, Роберт Э. Говард, а под Нокаутом Берни Лавкрафт подразумевал Бернарда Двайера. Под псевдонимами были упомянуты более двух дюжин других коллег: Фрэнк Белнап Лонг как Фрэнк Спящий-Колокол Короткий, Сибури Куин как Мичелла Айва, а сам он как Лошадиная Сила Искусство-Ненависти. Барлоу напечатал сочинение в виде брошюры и разослал ее другим любителям и членам лавкрафтовского кружка. На протяжении месяцев Лавкрафт уклончиво отрицал свое авторство, говоря: «…Это едва ли относится к тем вещам, за которые мог бы взяться степенный старик».

Барлоу уговорили Лавкрафта остаться до конца июня. Миссис Барлоу вспоминала: «…Ее сын и Лавкрафт были неразлучны. Они бодрствовали ночами и не утруждали себя спускаться к завтраку. Они проводили дни, катаясь на лодке по озеру, играя с кошками Барлоу — Киром, Дарием и Алфредом А. Кнопфом… И они постоянно беседовали — Лавкрафт бойко и непрерывно говорил на несвязанные темы: о войне в Эфиопии, химии и лорде Дансейни. Барлоу построили „лесной“ домик между Юстисом и ДеЛэндом. …Роберт использовал его в качестве мастерской. Пока Лавкрафт говорил, мальчик переплетал книги кожей змей, которых подстрелил специально для этого».

Барлоу и Лавкрафт попросили Пола Кука выслать непереплетенные листы «Дома, которого все избегали» Лавкрафта: Роберт намеревался сам переплести оставшийся материал. Лавкрафт занимал семью Барлоу чтением своих рассказов. как-то он отправился с Барлоу и еще с какими-то двумя людьми в поход за ягодами. Лавкрафт заявлял о своей любви к лесным сценам, но практическое знание леса — это кое-что другое. Барлоу описывал вылазку: «Мы собирали уже больше часа, Лавкрафт шарил в кустах, героически стараясь не отставать от нас, хотя, не имея опыта в сборе ягод, собрал лишь половину корзины, тогда как мы уже закончили. Так что мы помогли ему наполнить ее и отправились домой, и ГФЛ по собственному почину отстал от нас. Когда мы подошли к речушке, я крикнул ему, чтобы показать, где находится мостик из доски. Он ответил, что видит его, и мы пошли дальше.

Когда же мы добрались до дома, его с нами не было. Он подошел значительно позже, весь промокший до нитки. Оказалось, он не видел доски, по которой надо было переходить, а просто бухнулся в речку… Перепачканный и печальный, он прежде всего оставался джентльменом — он извинился перед моей матерью, что растерял ягоды!»

Несмотря на подобные неудачи, Лавкрафт чудесно провел время. Тепло наполняло его энергией; позже он писал: «Вы бы видели меня… — таскающего кирпичи, выкапывающего и пересаживающего деревья, носящего ведра воды для саженцев апельсиновых деревьев и т. д…». Он двинулся назад на север через Чарлстон, Ричмонд и Филадельфию, вернувшись домой 10 июля.

В оставшуюся часть 1934 года к Лавкрафту приезжали Мортон, Прайс, Кук и Коул. Сам Лавкрафт совершал лишь локальные поездки. В начале сентября он отправился на корабле на остров Нантакет. Там он взял на прокат велосипед, чтобы объехать город и осмотреть его старинные достопримечательности: «…Впервые за двадцать лет я снова был на колесах. Езда оказалась такой легкой и привычной, как будто я последний раз слез с велосипеда лишь вчера, — и она вернула мне утраченную молодость так живо, что я чувствовал, что мне нужно спешить домой к открытию средней школы на Хоуп-стрит! Жаль, что степенные пожилые джентльмены, катающиеся на велосипеде, слишком заметны в Провиденсе!»

Он написал статью о Нантакете, использовав в качестве заголовка прозвище, которым город наградил Дэниел Уэбстер, — «Неизвестный город в море». Он сочинил стихотворение на смерть котенка Сэма Перкинса, любимца из местных кошек:

У сада в этот вечер вид Мрачней невыносимо, Как будто в воздухе стоит Дух гибели незримый. Качаясь, травы скорбь таят — Им не сказать словами; О лапках память все хранят, Меж ними что ступали [600] .

Прайс уговаривал Лавкрафта написать вместе еще один рассказ о Рэндольфе Картере. В конце концов, они ведь оставили несчастного Рэндольфа исчезающим в загадочных часах… Но Лавкрафт отговорился: «Я слишком близок к нервной катастрофе, чтобы браться за такой весьма напряженный и принудительный труд, как совместное сочинительство».

В сентябре Лавкрафт также начал жаловаться — как оказалось, зловеще пророчески — на «несварение желудка».

В ноябре 1934 года, вопреки своим дерзким словам о прекращении сочинительства, Лавкрафт принялся за еще один рассказ. «Тень безвременья» — научно-фантастическая новелла объемом в двадцать семь тысяч слов, относящаяся к Мифу Ктулху. Она начинается: «После двадцати двух лет кошмаров и ужасов, спасаясь лишь безрассудной убежденностью в мифическом происхождении определенных ощущений, я не могу поручиться за ту истину, которую, как мне представляется, я обнаружил в Западной Австралии в ночь с 17 на 18 июля 1935 года».

Рассказчик Натаниэль Уингейт Пизли повествует, как он поступил на должность преподавателя Мискатоникского университета и со временем вырос до профессора с докторской степенью. В 1908 году он стал жертвой загадочной амнезии, в ходе которой утратил память о своей прежней жизни, и им как будто овладела другая личность, немало знавшая об одних вещах, но совершенно ничего о других. Его жена, охваченная ужасом и отвращением, разводится с ним и вместе с двумя из трех его детей отказывается с ним видеться — даже после восстановления его нормального состояния.

В 1913 году к Пизли возвращается его прежняя личность, и с тех пор его изводят периодически повторяющиеся сны, в которых он является представителем Великой Расы, господствовавшей на Земле в триасовый период: «Представители Великой Расы имели форму огромных складчатых конусов высотой десять футов, от верхушек которых отходили эластичные конечности толщиной в один фут, несшие на себе голову и другие органы. Они изъяснялись щелканьем или скрежетом огромных лап или же клешней, расположенных на концах двух из четырех этих конечностей, а передвигались посредством расширения и сокращения вязкой прослойки на широких десятифунтовых основаниях».

Чтобы исследовать прошлое и будущее, эти сверхмоллюски овладели секретом ментального путешествия во времени. Они могли обмениваться личностями со существами других эпох, и один из них проделал это с Пизли. Из плененных личностей других периодов вытягивалась информация, а если они могли приспособиться, то им разрешалось путешествовать по миру на атомных летательных аппаратах. Во время своего пленения Пизли встречал множество других захваченных подобным образом разумов и общался с ними: «Был там разум с планеты, известной нам как Венера, который будет существовать лишь через неисчислимые эпохи, и разум с внешней луны Юпитера, живший шесть миллионов лет назад. Из земных разумов было несколько представителей крылатой звездоголовой полурастительной расы из Антарктики эпохи палеогена; один из народа рептилий мифологической Валузии; три покрытых мехом гиперборейца, поклонявшихся Цатоггуа и существовавших еще до появления человека; один из совершенно омерзительных чо-чо; два паукообразных обитателя последней эпохи Земли…

Я беседовал с разумом Янг Ли, философа из жестокой империи Цан-Чан, которая появится в 5000 году; с разумом полководца большеголовых коричневых людей, населявших Южную Африку в 50 000 г. до н. э.; с разумом флорентийского монаха по имени Бартоломео Корци из двенадцатого века…»

И так далее на целую страницу. «Народ рептилий мифологической Валузии» позаимствован из рассказов Роберта Говарда о короле Кулле, а «гиперборейцы, поклонявшиеся Цатоггуа», взяты у Кларка Эштона Смита.

Пизли рассказывает о своих снах коллегам. Один австралийский археолог приглашает его присоединиться к раскопкам загадочных развалин в пустыне. Гуляя среди руин ночью, Пизли наталкивается на свидетельство того, что угроза из-под земли, которой страшилась Великая Раса, все еще существует…

Это хороший рассказ — не лучший лавкрафтовский, но вполне на уровне. К тому же «Тень безвременья» был последним значительным рассказом, который написал Лавкрафт.