В 1915 году Лавкрафт перенес ветряную оспу и потерял единственного остававшегося взрослого родственника-мужчину, возможно, служившего для него образцом. Это был муж его старшей тети, доктор Франклин Чейз Кларк. Он умер двадцать шестого апреля в возрасте шестидесяти восьми лет от апоплексического удара.

Со смертью ученого доктора не осталось никого, кто смог бы противостоять влиянию на Лавкрафта удушающей любви его матери. Хотя к тому времени, это, вероятно, многого бы уже и не изменило. В двадцать четыре года характер Лавкрафта уже сформировался.

Второй выпуск лавкрафтовского «Консерватив» (июль 1915–го) начинался поэмой «Сон золотого века» одного из друзей Лавкрафта по переписке, канзасского ковбоя-поэта с весьма скудным образованием, но не без природного таланта, по имени Айра Альберт Коул. Главным вкладом Лавкрафта была статья «Метрическая правильность» — нападки на белый стих, начинавший вытеснять стихотворения с установленным размером как предпочтительный поэтический способ: «Самым забавным из всех заявлений радикалов является утверждение, что подлинную поэтическую страсть невозможно ограничить правильным размером, что длинноволосый, с безумием во взоре всадник Пегаса должен навязывать страдающей публике неуловимые понятия, которые проносятся в величавом хаосе через его возвышенную душу, в строго установленной форме…»

Хотя и переполненная разглагольствованиями, статья Лавкрафта все-таки имела смысл, учитывая произошедшее с поэзией с тех пор, как он начал писать. В передовице Лавкрафт открыто отстаивал свои взгляды: «„Консерватив“ неизменно будет являться воинствующим поборником полного воздержания и запрещения спиртных напитков; умеренного и здорового милитаризма как противопоставления опасному и непатриотичному проповедованию мира; пансаксонизма, или господства английской и родственных рас над более низкими типами человечества; и конституционного, или представительного правительства как противоборства пагубным и презренным лживым программам анархии и социализма».

Лавкрафт также принял вызов своего коллеги-любителя Чарльза Д. Исааксона из Бруклина, Нью-Йорк, издававшего «Ин э Майнор Ки» («В минорном тоне»). Исааксон придерживался взглядов, которые сегодня мы бы назвали леволиберальными, и был полон благожелательности и альтруизма, доведенных до простодушной крайности. Его пацифизм был чистейшего непротивленческого типа. Он был уверен, что «война поддерживается лишь горсткой извращенцев», и когда «народ» одной из воюющих наций лишь только сложит оружие и откажется сражаться, «народы» всех других воюющих сторон поступят точно так же, и восторжествует мир.

Исааксон восхвалял пацифизм, социализм и поэзию Уолта Уитмена, осуждал милитаризм, воинскую повинность, расовые предрассудки и кинокартину «Рождение нации», сторонников которой, по его словам, «следует высечь». Он был твердым приверженцем свободы выражения — за исключением периодических изданий вроде «Лайф» («Жизнь», не более позднего иллюстрированного журнала, а его юмористического предшественника) и «Мэнес» («Угроза»), которые поносили евреев. Эти журналы он бы запретил.

Ответ Лавкрафта, «В мажорном тоне», отдавал должное литературным достоинствами Исааксона, но затем продолжал: «Чарльз Д. Исааксон, живая сущность издания, является личностью выдающихся качеств. Происходящий от расы, породившей некоего Мендельсона, он и сам музыкант неординарного таланта, в то же время как литератор он заслуживает сравнения со своими единоверцами Мозесом Мендесом и Исааком Дизраэли. Но та самая одухотворенность, что возвышает семитский ум, одновременно делает его отчасти непригодным для рассмотрения стилей и тенденций в арийской мысли и сочинениях, отсюда неудивительно, что Исааксон является радикалом экстремистского толка».

В 1915 году мало кто из «старых американцев» расценил бы использование национальности человека в качестве аргумента против его идей как дурной тон или же удар ниже пояса. Лавкрафт набросился на ненавистного ему Уитмена, потому что тот не только сделал популярным белый стих, но также несколько раз открыто упомянул половое сношение. В середине своего эссе Лавкрафт напечатал поэму в восемнадцать строк, начинавшуюся:

Уитмен! Вольные его стихи Распутством греют душу у свиньи, Фантазия его стоп избегает, Овидию лишь в низком подражает… [164]

Лавкрафт продолжал в том же заносчивом тоне: «Взгляды мистера Исааксона на расовые предрассудки, обрисованные в его „Майнор Ки“, слишком субъективны, чтобы быть беспристрастными. Он, возможно, негодует на более или менее явное отвращение к детям Израиля, которое всегда пронизывало христианский мир, и все же человеку его разборчивости следовало бы отличать этот непросвещенный взгляд… от естественного и научно объективного чувства, которое не дает черным африканцам испортить кавказское население Соединенных Штатов. Негры фундаментально стоят биологически ниже всех белых и даже монгольских рас, и северным народам иногда необходимо напоминать об опасности, которой они подвергаются, слишком свободно даруя им привилегии общества и правительства… Ку-клукс-клан, этот благородный, но оклеветанный отряд южан спас половину нашей страны от уничтожения… Расовые предрассудки есть дар природы, предназначенный для сохранения в чистоте различных ветвей человечества, которые развили эпохи…

„Консерватив“ не приемлет сильных выражений, но он полагает, что не переступает границ пристойности, заявляя, что публикация статьи под названием „Великое Мужество“ является преступлением, которое в глазах урожденного американца арийской крови заслуживало бы сурового законного наказания. Эти призывы к населению отказаться от военной службы, когда призывают под флаг их страны, являются возмутительными нападками на устои патриотизма, которые превратили нашу страну из дикой пустыни в могущественный союз штатов…»

В сдержанном ответе Исааксон защищал Уитмена, мир, расовую терпимость и демократию. Он также использовал аргумент ad hominem, и с более верной целью, нежели его молодой противник: «От „Консерватив“ исходит затхлый запах, как от старых книг, и воображение бессознательно уносится в дни Рэли, Елизаветы и Лавлэйса…

Я уже сказал, что сочинения мистера Лавкрафта отдают библиотекой. Они книжные. Они из воображаемого мира. Все столь искусственно во всех сочинениях „Консерватив“».

Исааксон точно указал на главную слабость Лавкрафта как мыслителя. Хотя и будучи весьма начитанным, он имел обыкновение напыщенно говорить на темы, о которых имел лишь поверхностное книжное знание, без всякого непосредственного знакомства с ними или личного опыта. Друзья, которым он излагал свои незрелые идеи, обычно находились под впечатлением его образованности, чтобы возражать ему. Его длительная изоляция привила ему «ту поспешность в составлении суждений и тот недостаток критического чувства в их проверке, которые часто являются результатом самообразования, полученного при безмерном и беспорядочном чтении».

Лишь по случайности Лавкрафт натолкнулся на сочинения, отстаивавшие превосходство арийской расы, сухой закон и воинствующий национализм. Ему словно явился ангел, и он незамедлительно и страстно принял эти доктрины, без всякого представления, насколько в действительности были слабы, неубедительны и опровержимы доводы по этим вопросам.

Более того, не всегда ясно, насколько серьезно можно воспринимать более скандальные взгляды Лавкрафта. Он признавался, что ради спора часто принимал «любое убеждение, забавляющее меня или противоположное мнению присутствовавших». Его письма, как он сказал позже, были просто «болтовней… на темы, в которых может разбираться лишь ученый».

Третий «Консерватив» содержал статью Лавкрафта «Допустимая рифма», отмечавшую, что правила ужесточились, с тех пор как Александр Поп рифмовал «shy» с «company» и «join» с «line». Остальное место выпуска занимали две другие вспышки. «Возрождение мужественности» начинается: «После унизительного разгула трусливого пацифизма, в котором в последнее время увязла наша сонная и изнеженная общественность, кажется, появляется легкое чувство стыда, и вопли одержимых миром — любой — ценой уже не так неистовы, каковыми они были несколько месяцев назад… Почему кто-то из здравомыслящих людей может верить в возможность всестороннего мира — это выше понимания „КОНСЕРВАТИВ“».

В то время многие все еще идеализировали войну. Они представляли себе битвы с отрядами и знаменами, атакующей кавалерией, вооруженной пиками и саблями. Полное крушение иллюзий, последовавшее после Первой мировой войны, возымело действие лишь в двадцатых годах, когда широко распространились трезвые отчеты о грязной бойне позиционной войны.

Другая статья в «Консерватив», «Выпивка и ее друзья», начинается: «Пока циничная пресса, возмущавшаяся политическими актами мистера Уильяма Дж. Брайана, в подобострастном ликовании рукоплещет каждому шагу его преемника, Роберт Лансинг, премьер-министр Соединенных Штатов [sic] и, по-видимому, человек, жаждущий укрепления нашей страны, только что возродил отвратительную традицию подачи спиртных напитков на американских государственных приемах».

Лавкрафту надо было еще многому научиться.

Вопреки растущему разочарованию в своих барочных стихотворениях, Лавкрафт продолжал вымучивать их из себя. Он оправдывал свои поэмы тем, что они были лучшим, что ему удавалось:

«Некоторые мои скрипучие двустишия на днях были опубликованы в „Пинфевер“… Рассматривая их критически, я с трудом воздерживаюсь от той строгости, на которую обычно сетую у рецензентов. Можно было бы удивляться, почему я пытаюсь баловаться стихами, если не могу создать лучше этого, но я полагаю, что в столь тщетной погоне за девятью музами виновно врожденное упрямство».

«Я, несомненно, пережиток восемнадцатого века и в прозе, и в поэзии. Мой поэтический вкус и в самом деле с изъяном, ибо более всего я жалую звучные двустишия Драйдена и Попа…»

«Стихи экспромтом, или поэзия на заказ, естественны только тогда, когда за них берешься в спокойном прозаическом настроении. Если надо что-то сказать, то метрический механик вроде меня может легко перековать материал в технически правильное стихотворение..»

Чтобы доказать свою правоту, Лавкрафт за десять минут выдал поэму в десять строк, «На получение открытки с лебедями», вдохновленное почтовой открыткой:

Печальный Лебедь с грацией унылой Скорбит над фаэтоновой могилой… —

за которой последовала другая поэма в тридцать две строки, «Чарли из комедий», посвящение ранним фильмам Чарли Чаплина:

Вот вниз головой летишь, В кино ты как живой. Походкой смешной скользишь В истории любой…

Хотя Лавкрафт и говорил, что в 1916 году он перенес еще одно «нервное расстройство», в этот и последующий годы он начал вести более активную жизнь. Он стал завсегдатаем кинотеатров, несмотря даже на то, что, по его мнению, по цене кинокартины «должны отвечать низким вкусам безмозглого и неразборчивого сброда». Равным образом, хотя он и восторгался Чарли Чаплином, «атмосфера нищеты слишком часто омрачает достоинства игры Чаплина. Спустя некоторое время разборчивый глаз устает от созерцания лохмотьев и грязи» и предпочитает «беззаботные, пленительные выходки» Дугласа Фэрбенкса-старшего, который, по крайней мере, обладает «определенной полноценностью». Когда в январе 1917 года провиденсский Театр Фэя объявил конкурс среди критиков на картину «Скульптор из Фив», Лавкрафт выиграл приз в двадцать пять долларов — несмотря на то, что его рецензия была издевательской.

До середины 1917 года Лавкрафт издавал «Консерватив» поквартально. Четвертый номер первого тома и четыре второго содержат больше материалов коллег Лавкрафта и меньше его самого, нежели в предыдущих выпусках, так как ему начали слать для печати поэмы, эссе и рассказы другие любители.

Эссе прославляли Британскую империю и излагали взгляды противников отделения американских колоний от Англии времен Войны за независимость. В них осуждались Германия и прогермански настроенные ирландцы, жившие в США. Лавкрафт написал несколько статей, некоторые из них содержали нападки на современное искусство, поэзию Т. С. Элиота и идею писательского союза.

В своих письмах Лавкрафт по-прежнему давал выход чемберленовским арийским тирадам: «Наука демонстрирует нам бесконечное превосходство тевтонских арийцев над всеми другими, из чего нам становится ясно, что их власть останется неоспоримой. Любые расовые смеси могут единственно лишь ухудшать результат. Тевтонская раса, будь то в Скандинавии, других частях континента, Англии или Америке, является сливками человечества…»

После своей вспышки в первом «Консерватив» Лавкрафт тем не менее опубликовал лишь один арийский порыв. Это была «Тевтонская боевая песнь» в «Юнайтед Аматер»:

На троне в смехе Вотан, бог-властитель, Сзывает чад своих к себе в обитель. Раскаты Тора наверху гремят, Валькирии с оружием летят: Все силы грозных Асгарда богов Болванов будят от их мирных снов…

И так далее на шестьдесят строк. Лавкрафт добавил «Примечание автора»: «Здесь автор стремится возвести беспощадную жестокость и потрясающую храбрость современных тевтонских воинов к наследственному влиянию древних северных Богов и Героев… Хотя мы можем справедливо сетовать на чрезмерный милитаризм кайзера Вильгельма и его сторонников, мы не можем равным образом согласиться с теми изнеженными проповедниками вселенского братства, которые отрицают достоинство той мужественной силы, что удерживает нашу великую североевропейскую семью в ее положении неоспоримого превосходства над остальным человечеством и которая в своей чистейшей форме сегодня есть бастион Старой Англии».

После этого Лавкрафт уже ничего не издавал во славу тевтонских арийцев. Возможно, он нашел, что затруднительно быть настроенным одновременно протевтонски и антигермански.

После второго тома «Консерватив» время Лавкрафта все больше и больше занимали другие интересы. Поэтому третий, четвертый и пятый тома, появившиеся в июле 1917, 1918и 1919 годов соответственно, состояли лишь из одного выпуска каждый. «Консерватив» 1918 года содержал три эссе Лавкрафта, которые ныне переизданы. «Презренная пастораль» защищает данный жанр поэзии; «Время и пространство» подчеркивает ничтожность человека и вселенной; «Merlin Redivivus» сетует на рост спиритуализма и оккультизма, который сопровождает любую продолжительную войну.

Хотя издание 1919 года в основном состояло из работ друзей Лавкрафта по любительской печати, пара редакторских статей показывала, что он все еще отстаивал свои шовинистические, ультракапиталистические взгляды. Статья «Лига» — насмешливые нападки на только образованную Лигу Наций: «Бесконечна доверчивость человеческого разума. Едва лишь выйдя из периода неописуемого опустошения, вызванного жадностью и вероломством нации, которой неблагоразумно доверились, в результате чего цивилизация была захвачена врасплох безоружной, мир намеревается еще раз принять политику слащавого легковерия и вновь разместить свою веру на жульнических клочках бумаги, известных как договоры и соглашения… Войны, уменьшение числа которых было открыто признано целью предполагаемой Лиги, являются тем, что невозможно искоренить полностью. Как естественное выражение таких неотъемлемых человеческих инстинктов, как ненависть, жадность и воинственность, их всегда необходимо учитывать…»

Отдавая должное Лавкрафту, Лига оказалась почти такой же безрезультатной, как он и предрекал. У другой его передовицы, «Большевизм», тон был вполне предсказуемый: «Самой тревожной тенденцией, наблюдаемой в нашу эпоху, является растущее пренебрежение к укоренившимся силам закона и порядка. Вдохновленные или нет гибельным примером почти недочеловеческой русской черни, неразумные элементы по всему миру представляются воодушевленными исключительной порочностью и выказывают симптомы вроде тех, что проявляются у толпы на грани панического бегства. Пока многоречивые политиканы предрекают вселенский мир, длинноволосые анархисты проповедуют социальный переворот, означающий не что иное, как возврат к дикости или средневековому варварству..»

Не зная истины, можно было бы представить автора этих строк старым тучным магнатом, стоящим у окна своего клуба и высматривающим снаружи толпу, оплакивая при этом радикализм всех президентов Соединенных Штатов после Уильяма Мак-Кинли.

Относительно писательства любительская пресса научила Лавкрафта мало чему новому, поскольку в знании литературы он уже намного превосходил большинство любителей. Тем не менее она дала ему то, в чем он отчаянно нуждался, — круг друзей. Издатели-любители писали ему, чтобы предложить свои работы для его журнала или обсудить любительский бизнес. Многие из этих корреспондентов стали его друзьями по переписке, некоторые, как, например, Коул, Кук, Даас, Хоутейн и Кляйнер, наведывались к провиденсскому отшельнику в гости.

Когда осенью 1917 года в доме Лавкрафтов появился Кук, Лавкрафт поначалу был поражен «старинным котелком, неглаженой одеждой, поношенным галстуком, засаленным воротничком, растрепанными волосами и отнюдь не безукоризненно чистыми руками» своего посетителя. Но вскоре он решил, что энциклопедические речи Кука более чем восполняют его недостаток опрятности. Лавкрафт даровал Куку контракт на печать его «Консерватив».

Кук не понравился Сюзи Лавкрафт, но она прониклась симпатией к другому визитеру — Рейнхарту Кляйнеру (1892–1949), долговязому бруклинцу с копной волос, работавшему помимо прочего бухгалтером в «Файрбенкс Скейл Компани» и позже ставшему мировым судьей. Кляйнер познакомился с Лавкрафтом в 1916 году, когда с другими любителями ехал на съезд в Бостон. Они доплыли на корабле до Провиденса, где пересели на поезд. Кто-то позвонил Лавкрафту, и тот пришел на станцию поприветствовать их. Кляйнер вспоминал: «Тогда он выглядел довольно юным и, как мне показалось, был очень приятной внешности. Что меня поразило, так это его крайняя формальность в поведении и чрезвычайно любезная манера в подходе…»

В следующем году Кляйнер посетил Лавкрафта: «У дверей дома на Энджелл-стрит, 598 меня встретила его мать, женщина ростом лишь немного ниже среднего, с седеющими волосами… Она была очень сердечной и даже оживленной и в следующий миг препроводила меня в комнату Лавкрафта. В те дни он еще не преодолел некоторую натянутость в поведении…

Я заметил, что каждый час или около того его мать появлялась в дверях со стаканом молока, которое Лавкрафт выпивал. Мне вроде бы предложили чашку чая, но к тому времени мне стало жарко в комнате, и я подумал, что было бы неплохо предложить немного прогуляться. Я немного отвлекусь и замечу, что комната, в которой я сидел, была довольно маленькой и с трех сторон была заставлена книгами, в основном старыми».

Хотя Лавкрафт говорил, что не испытывает интереса к редким книгам как таковым, он унаследовал впечатляющую фамильную коллекцию старых томов. Помимо подшивок периодических изданий восемнадцатого века, у него было около сотни книг, изданных до 1800 года, в том числе несколько книг семнадцатого века и одна за 1567–й. Самым ценным отдельным предметом его коллекции, по его словам, был экземпляр «Magnalia Christi Americana» Коттона Мазера, датированный 1702 годом.

«На стене рядом с его столом висели небольшие портреты Роберта Э. Ли, Джефферсона Дэвиса и один или два других. Прямо над столом висел календарь; это был „Фермерский календарь“, с которым он был знаком уже много лет».

Коллекционирование старых «Фермерских календарей» было долгим увлечением Лавкрафта. Он пригласил Кляйнера на одну из прогулок по старинным местам, которыми так прославился. Они прошли по Провиденсу несколько миль, в то время как Лавкрафт показывал старинные здания и рассказывал об их истории и архитектуре.

«По дороге к его дому, пока мы оставались в деловой части города, я предложил зайти в кафетерий выпить чашечку кофе. Он согласился, но себе заказал молоко и смотрел на меня с некоторым любопытством, пока я допивал кофе и доедал пирожное, а может, и пирог. Мне пришло на ум, что это посещение людной закусочной — самой скромной, — возможно, было явным отклонением от его обычных привычек…

Мне всегда казалось, что основные инстинкты Лавкрафта были совершенно нормальными. Выведенный из угнетающей больничной атмосферы своего дома и из-под опеки матери или тетушек, он поразительно оживал. Более того, он по-настоящему умел понравиться другим».

Много позже Лавкрафт сказал, что не любит молоко, если только оно не смешано с кофе и какао. Он также выпивал огромное количество кофе, хотя, бывало, пил и «Постум» или другие заменители кофе с идентичным вкусом.

В 1914 году Даас, призвавший Лавкрафта в ряды издателей-любителей, свел его с Морисом Винтером Мо (1882–1940). Мо преподавал в средней школе английский язык, сначала в Аплтоне, а затем, начиная с 1920 года, в Милуоки. Он был ученым мужем, семитологом, читавшим клинопись, а также благочестивым пресвитерианином, старейшиной в своей церкви.

Через переписку Мо познакомил Лавкрафта с еще двумя друзьями. Первый был Айра Альберт Коул, поэт-ковбой из Канзаса. Другой был одним из бывших учеников Мо, высокий, крепкий, взъерошенный молодой интеллектуал по имени Альфред Галпин (род. 1901).

Еще одним другом стал Джеймс Фердинанд Мортон (1870–1941). Мортон, уроженец Литлтауна, штат Массачусетс, был, как и Лавкрафт, выходцем из старой новоанглийской семьи, он приходился внуком преподобному Сэмюэлю Фрэнсису Смиту, автору слов песни «Америка». Мортон был низким, плотным мужчиной с густыми седеющими рыжими волосами и усами. Его умеренная экстравагантность заключалась в ношении обычной фетровой шляпы с распрямленной стоячей тульей, как у котелка. Выпускник Гарварда, Мортон работал газетным репортером, а в последствии стал профессиональным лектором. Его нанял для лекций Нью-йоркский отдел народного образования, помимо чего он профессионально занимался генеалогией.

Как и Лавкрафт, Мортон обладал поразительной эрудицией, был воздержан в привычках и имел множество увлечений. В число этих хобби входили любительская печать, генеалогия, минералогия, решение головоломок, права негров и движение за «единый налог» Генри Джорджа. Из-за последних двух ультраконсервативный Лавкрафт описывал Мортона как «расходующего изумительный ум на радикальную чушь».

Наконец, был Сэм Лавмэн, молодой продавец книг из Кливленда, который увлекался любительской прессой примерно с 1907 года, но забросил ее. Немногим старше Лавкрафта, Лавмэн обладал приятной внешностью, несмотря на большие уши и раннее облысение. Бухгалтер по профессии, во время Первой мировой войны он служил в американской армии, в ходе которой его жена умерла при родах. У него был немалый поэтический талант, со склонностью к классическим греческим темам. Его красочные мелодичные стихотворения, которыми Лавкрафт восторгался с 1915 года, тяготели к чувственности и сентиментальности и были полны бабочек, цветов и слез. Поэма «Вакханалия» (посвященная крайне далекому от склонности к разгулу Лавкрафту) начинается:

Вино до краев бутыль наполняет, Для гостя особого оно; Лорд юный жилетку ослабляет, Его фиалок венок увивает — И пирушка для него, Пирушка для него.

Лавкрафт считал Лавмэна близким по духу с первого же знакомства. Последний выбыл из ОАЛП, и Лавкрафт писал Кляйнеру: «С моей помощью Лавмэн восстановился в Объединенной ассоциации. Еврей он или нет, я очень горд, что являюсь его гарантом… Его поэтическая одаренность — высшего порядка… Его разнообразие идей, средства выражения, знание античности и старины ставят его в первые ряды». В другом месте он заявил, что Лавмэн — «выдающийся язычник — и еврей по происхождению».

Эта дружба была одной из самых противоречивых вещей в парадоксальной жизни Лавкрафта. Когда он встретился с Лавмэном в 1922 году в Нью-Йорке, он писал: «Лавмэн крайне восхитителен — изысканный, учтивый, чуткий и эстетичный, однако он вовсю старается скрыть свои артистические наклонности под скромной внешностью обычной общительности… Его скромность потрясающе исключительна… Лавмэн выражает языком музыку, поэзию, цвет…»

Из всех своих друзей самую теплую привязанность Лавкрафт испытывал к Лавмэну. И в то же время, как это открылось в полемике с Исааксоном, он исповедовал юдофобию, общераспространенную среди «старых американцев» его поколения, таких, как, например, великий Генри Адаме. На третьем и четвертом десятке у Лавкрафта (вопреки усилиям Августа Дерлета обелить его) эта фобия выросла до настоящей ненависти. Он писал письма, щедро восхваляя ум, благородство и другие достоинства Лавмэна и в то же время понося евреев вообще. Одно письмо переворачивает обычные доводы за национальную терпимость: «Нет ничего глупее, чем ограниченная банальность идеалистически настроенного социального работника, говорящего нам, что мы должны извинять омерзительную психологию евреев, ибо мы, подвергая их гонениям, в некоторой степени ответственны за нее. Это отвратительный вздор… Мы презираем евреев не только из-за тех клейм, которые наложили на них наши преследования, но из-за их недостаточной стойкости… на своем пути, которая всецело и позволила нам их преследовать! Может ли кто-нибудь хоть на миг представить себе, что нордическую расу могли бы бить ее соседи на протяжении двух тысячелетий? О боже! Да они бы погибли, сражаясь до последнего человека, или бы восстали и стерли своих предполагаемых преследователей с лица земли!! Мы инстинктивно ненавидим евреев именно потому, что они сами позволили пинать их. Заметьте, насколько больше наше уважение к их собратьям-семитам арабам, которые имеют благородные сердца — проявляющиеся в бесстрашии… которое мы в душе понимаем и одобряем».

Доживи Лавкрафт до арабо-израильских войн последней четверти двадцатого века, он, возможно, нашел бы эти события поучительными. Он состряпал поразительное объяснение ненависти к евреям: они ответственны за христианство-иудаистскую ересь, — а христианство уничтожило античное язычество, которым он восхищался.

Сегодня из-за таких взглядов человек оказался бы среди крайне правых безумцев, хотя недавно и «новые левые» подняли схожий шум о «сионистских империалистах». В десятых-двадцатых годах двадцатого столетия, однако, такие убеждения были весьма распространены среди американской знати. Тогда у них не было такого зловещего подтекста, как сегодня, после Освенцима и Дахау.

Воображая себя объективным, холодным аналитическим мыслителем, Лавкрафт так никогда и не научился отличать объективный факт от субъективной реакции. Если некто говорит о ком-то, что тот «добрый, справедливый, превосходный, благородный» или «плохой, бесчестный, скверный, подлый», он не говорит о нем ничего существенного. Он лишь выказывает свое собственное отношение к этой личности. Когда Лавкрафт назвал еврейскую культуру (о которой он не знал практически ничего) «омерзительной», его заявление о евреях не основывалось на фактах. Он лишь выражал свои эмоции по отношению к тому, что, по своему невежеству, представлял еврейской культурой. Кажется, ему не приходило на ум, что некоторые черты этой культуры, вроде воздержанности в употреблении спиртного, строгих сексуальных нравов, книжности и противоречивого, самовысмеивающего юмора, были в точности его качествами.

Когда Лавкрафт стал близким другом Сони Грин, он иногда озадаченно спрашивал ее, как кто-то может проявлять такие очевидные достоинства, как у Лавмэна, и при этом быть евреем. Он поступал так, как часто поступают люди с сильными расовыми предрассудками, чтобы оправдать свои предубеждения. Испытывая ненависть к какой-либо национальности, люди, встречая ее представителя с отвратительными качествами, объявляют его «типичным» для всего народа. Когда же они сталкиваются с другим представителем, которым не могут не восторгаться и к которому не могут не питать теплых чувств, они заявляют, что он, должно быть, является редким исключением.

Большинство писателей, по моему мнению, менее этноцентричны, нежели обычный человек, так как чтение открывает им множество точек зрения. Особенно это истинно для научных фантастов. После того как справишься с проблемой людей-пауков с Сириуса, ни один человек уже не кажется чужим. Лавкрафт, однако, продолжал писать в ксенофобском тоне почти двадцать лет, еще долго после того, как большинство американских интеллектуалов отказались от подобных взглядов. Он кардинально пересмотрел свои убеждения лишь на последнем десятке жизни.

В результате растущего круга знакомств корреспонденция Лавкрафта раздулась просто фантастически. Предполагается, что он написал по крайней мере сто тысяч писем общим объемом не менее десяти миллионов слов. Его письма одному только Кларку Эштону Смиту в среднем содержали около сорока тысяч слов в год. Обычно он вел от пятидесяти до ста переписок одновременно, в число которых входило и некоторое количество старух, считавших его всеведущим философом. В среднем он писал восемь-десять писем ежедневно, а когда опаздывал с ответами, эта цифра возрастала до пятнадцати. Большинство писем занимали четыре-восемь страниц, но некоторые достигали шестидесяти или восьмидесяти.

Лавкрафт старался ответить на все полученные письма в тот же день, задерживаясь же с ответом больше, чем на неделю или две, он расточался в извинениях. Отсюда около половины его рабочего времени уходило на письма. Он осознавал, что такая огромная корреспонденция отнимает у него время, которое он мог бы потратить с большей пользой. Лавкрафт часто зарекался сократить ее объем, но так и не сделал этого. Джентльмен, оправдывался он печально, просто не может быть так груб, чтобы ответить на дружественное письмо коротко, с опозданием или совсем не ответить.

У Лавкрафта были и другие причины для ведения переписки: в Провиденсе, по его словам, у него не было близких по духу друзей, так что письма заменяли ему общественную жизнь. Он писал: «…Эпистолярное выражение почти полностью заменяет мне разговоры, поскольку мое состояние нервного изнеможения становится все более и более острым. В настоящее время мне невыносимо вести долгие разговоры…» «…Изолированной личности необходима переписка, чтобы понимать, как его идеи видят другие, дабы избегать таким образом впадения в догматизм и сумасбродство отшельнических и неисправляемых размышлений…» Лавкрафт говорил, что неважно, сколь часто он встречается с человеком — он никогда не почувствует, что действительно знает его, пока не вступит с ним в переписку. Когда он жил в Нью-Йорке и у него был там круг сходных по духу друзей, он все равно продолжал маниакально писать письма.

Позже у Лавкрафта появилось значительное количество близких друзей, чьим обществом он наслаждался — по крайней мере, до определенного момента. С миром же в целом он, однако, действительно предпочитал личным контактам переписку. В течение многих лет он переписывался с Бертраном К. Хартом, литературным редактором «Провиденс Джорнал», но когда бы Харт ни пытался встретиться с ним, Лавкрафт всегда находил какой-нибудь предлог, чтобы уклониться от встречи. Очевидно, из-за своей застенчивости он боялся встречаться даже с самым благожелательным незнакомцем, тогда как касательно переписки у него не было никаких комплексов.

Дело заключалось в том, что Лавкрафт любил писать письма и не был дисциплинирован в отношении времени. При всем своем восхищении эпохой барокко, он никогда не относился серьезно к словам одного из ее великих авторов писем, четвертого графа Честерфилда: «Более всего я желаю, чтобы ты узнал — а это знают лишь очень немногие — истинную пользу и ценность времени… Никто не расточает свое время, слыша и видя изо дня в день, насколько необходимо использовать его с выгодой и как невосполнима его потеря… Я знал одного джентльмена, который так экономно расходовал свое время, что не мог даже потерять ту его крохотную часть, которую зовы природы вынуждали проводить его в уборной; в эти моменты он постепенно изучил всех латинских поэтов».

Лавкрафт продолжал переписку даже в своих путешествиях. Он писал на иллюстрированных почтовых открытках мелким, почти неразборчивым почерком и занимал не только всю площадь для сообщений на оборотной стороне открытки, но так же и большую часть раздела для адреса, едва оставляя место для него самого. Раздраженные почтовые служащие порой взимали с Лавкрафта плату за полное письмо, наклеивая на его открытки почтовые марки.

Остановившись где-либо, он использовал всё имеющееся под рукой. В отелях его выручали гостиничные печатные бланки. Он даже использовал оборотные стороны полученных писем, которые редко сохранял.

Получатели педантично именовались как «Esq», (эсквайр), вместо простого «Мг.» (мистер). В самом письме Лавкрафт поначалу приветствовал своего корреспондента формально, например, «Дорогой мистер Блох». Когда же он узнавал человека получше, то иногда обращался к нему только по фамилии, в британской манере: «Дорогой Блох», или по инициалам: «Дорогой А. У.» для Августа У. Дерлета. Позже он порой использовал фонетически переиначенное написание имени или инициалов адресата: «Бхо-Блок» для Роберта Блоха и «Джевиш-Эй» для Дж. Вернона Ши. Несомненное англосаксонское имя Кларка Эштона Смита превратилось в «Кларкэш-Тон», выглядящее как нечто с планеты Юггот.

Для своих друзей Лавкрафт выдумывал причудливые псевдонимы. Иногда он просто латинизировал имена: «Мортоний» для Мортона и «Белнапий» для Фрэнка Белнапа Лонга. Другие были «Боб с Двумя Пистолетами» для Роберта Э. Говарда из Техаса, «Малик Таус» или «Султан-Павлин» для Э. Хоффманна Прайса, автора рассказов в восточном стиле, «М. ле конт Д'Эрлетт» для Дерлета, «Джонкхеер» для Уилфреда Б. Талмана, имевшего голландское происхождение, и «Сатрап Фарнабазий» (сатрап — персидский правитель древнегреческих времен) для Фарнсуорта Райта, редактора «Виэрд Тэйлз».

Среди коллег по «Виэрд Тэйлз» Лавкрафт часто вместо обычного адреса отправителя и даты использовал образные подписи. Так, можно найти письмо, подписанное «Могила 66 — Некрополь Тана. Час Грохотания Нижней Решетки», или «Безымянные Руины Ийата — Час Сияющего Света у Запечатанной Башни», или «Кадаф в Холодной Пустыне: Час Ночных Мверзей». Такие формулировки усложняют задачу биографа по датировке писем.

Когда Лавкрафт заканчивал письмо, он мог подписать его «Сердечнейше и искреннейше ваш, Г. Ф. Лавкрафт». С близкими друзьями он использовал формулировку восемнадцатого века «Ваш покорный слуга, Г. Ф. Л.» или какую-нибудь игривую подпись вроде «Эйч-Пи-Эль» («ГэЭфЭл») или «Дедуля Теобальд». В некоторых ранних письмах он следовал стилю восемнадцатого века с поразительной точностью:

«Э. Шерману Коулу, эсквайру, Ист-Редхам, Массачусетс Милостивый государь, с благодарностью извещаю Вас о получении Вашего письма от 14 числа истекшего месяца и выражаю сожаления в связи с задержкой своего ответа…»

Другие полны популярных жаргонных словечек, каламбуров и разных острот. Его письма учены, любезны (кроме случаев, когда он разражался тирадами), очаровательны и — особенно для человека, гордившегося своей аристократической сдержанностью, — весьма самообличающи. Можно проследить его триумфы и несчастья почти изо дня в день. Он рассуждает на темы антропологии, архитектуры, астрономии, истории, космологии, науки, оккультизма, политики, путешествий, религии, социологии, стиховедения, философии, художественного сочинительства и эстетики. Всегда можно натолкнуться на ученые изыскания по необычным темам: какова была речь жителей Британии после ухода римских легионов? Почему на часах четыре часа обозначаются «НН», а не «IV»? Когда в восемнадцатом веке мужчины перестали носить парики?

В 1916 году Мо предложил, чтобы он, Айра Коул, Лавкрафт и кто-нибудь еще образовали группу кругового письма. Лавкрафт предложил в качестве четвертого члена Кляйнера и назвал клуб «Кляйкомола», по первым слогам фамилий его членов. Совместное письмо пересылалось от Коула к Мо, затем Кляйнеру, Лавкрафту и снова Коулу. Когда кто-то из них получал пакет, он вынимал свое предыдущее письмо, добавлял новое и отправлял пакет дальше.

«Кляйкомола» процветал два года. Затем Коул был обращен евангелистом-пятидесятником, услышал голоса и стал странствующим проповедником, забросив любительскую печать. Когда выбыл Коул, Лавкрафт завербовал на его место Галпина и назвал клуб «Галламо». Кляйнер и Мо, однако, скоро вышли из клуба.

В 1918 году Лавкрафт узнал об оживлении активности британской любительской прессы. При содействии английского любителя по имени Маккиг он вступил в Британский клуб любительской прессы. В 1921–м он организовал англоамериканский клуб круговой переписки среди издателей-любителей под названием «Трансатлантический распространитель». Он использовал эту группу в качестве резонатора для своих ранних рассказов, посылая рукописи по кругу с просьбой о критическом отзыве.

Когда какой-нибудь участник подвергал один из рассказов Лавкрафта суровой критике, в следующем заходе он посылал длинное письмо, защищая свое произведение. Он не пишет, возражал он, об обычных людях, потому что они ему не интересны. Он не пишет для широких масс и будет удовлетворен, если его работы понравятся лишь немногим разборчивым читателям. В сентябре 1921 года он распрощался с группой.

Так Лавкрафт завел еще один обычай — отсылать для критики свои произведения друзьям, прежде чем выставлять их на продажу. Для начинающего писателя это здравый метод, если он может найти объективного и знающего Друга, который также помогал бы и в его литературном обучении.

Писатель, представляющий таким образом рукопись на рассмотрение, должен любезно принимать критику и не смущаться ею слишком сильно. Лавкрафт научился не оспаривать ее, но так и не научился не позволять, ей волновать или лишать себя уверенности. К концу своих дней он отсылая каждый рассказ полудюжине друзей, а затем, если кому-то из них произведение не нравилось, впадал в вялое отчаяние и говорил, что бросит писать совсем.

Чтобы переносить разочарования своего ремесла, писатель должен обладать крепостью, гибкостью и изрядной долей самомнения. Лавкрафту этих черт недоставало. С его стороны было довольно глупо продолжать показывать повсюду свои рукописи, поскольку в зрелости он знал о литературной технике больше, нежели его друзья. Они не могли сказать ему ничего полезного, и их критика лишь подавляла ту небольшую самоуверенность, которой он обладал.

Но Лавкрафт так и не усвоил этого. Вопреки своей болтовне о том, что он бесчувственная думающая машина, он оставался эмоциональным, сверхчувствительным человеком с хрупким эго, который по-детски жаждал похвалы и которого совершенно сокрушало неодобрение.

Письма Лавкрафта за период 1915–1921 годов содержат те же обращения к национализму, милитаризму, арийству и сухому закону, что появлялись в его передовицах, и те же резкости в адрес национальных меньшинств: «…Отчужденные пригороды, где царствует еврейское, итальянское и франко-канадское убожество». В письмах также выражаются философские воззрения Лавкрафта. Он так и не поколебался в своем «нон-теизме», который принял в детстве: «Я опасаюсь, что весь теизм в основном состоит из порочных рассуждений и гадания или выдумывания того, чего мы не знаем. Если Бог всесилен, тогда почему он выбрал этот единственный маленький период и мир для своего эксперимента над человечеством?»

Лавкрафт, однако, не отрицал всецело организованную религию. Подобно географу Страбону и Никколо Макиавелли, он полагал, что религия, даже ложная, служит полезной цели утешения и сдерживания глупых. Это один из «безвредных и несложных способов, с помощью которого мы можем обманывать себя, веря, что мы счастливы…» «Каковы бы ни были недостатки церкви, ее так никто и не превзошел или хотя бы сравнялся с ней в качестве агента по распространению добродетелей». «Честный агностик относится к церкви с уважением за то, что ею было сделано относительно добродетелей. Он даже поддерживает ее, если великодушен… Полезное воздействие христианства никогда не должно ни отрицаться, ни пренебрегаться, хотя, должен честно признать, лично я считаю его переоцененным».

За неимением какой-либо сверхъестественной веры, собственная философия Лавкрафта была утонченным материалистическим исповеданием тщетности, нелепо сочетающимся с суровым аскетизмом личного поведения. Он оправдывал это атеистическое пуританство как «артистическое». Поскольку «наша человеческая раса является лишь незначительной случайностью в истории творения» и «через несколько миллионов лет человеческой расы не будет существовать вовсе», то дела человеческие не следует воспринимать всерьез. «С Ницше я был вынужден признать, что человечество в целом не имеет ни какой бы то ни было цели, ни предназначения… К чему следует стремиться человеку, так это к удовольствиям бесстрастного воображения — удовольствиям чистого рассудка, из тех, что обнаруживаются в осознании истин».

Он всячески поддерживал миф о собственной бесстрастности: «Я уверен, что я, едва ли имеющий представление о том, что есть чувство… намного менее обеспокоен, нежели тот, кто постоянно гоняется за новыми сенсациями..» Шекспировский Гамлет, говорил он, не был безумцем или даже невротиком. Гамлет лишь осознал тщетность всех человеческих дел, и поэтому его больше ничто не побуждало к каким-либо действиям, хорошим или плохим.

Мало какие убеждения Лавкрафта предоставляют более удобную мишень для осмеяния, нежели его диванный милитаризм. Из своей безопасной кроличьей норы в Провиденсе он яростно разражался кровожадными похвалами и угрозами: «…За распространение идей о мире ответственна упадочническая трусость. Мир — идеал вырождающейся нации, сокрушенной расы…»

«…Станем ли мы когда-нибудь такими бабами, что предпочитают кастрированный писк арбитра мощному боевому кличу голубоглазого светлобородого воина? Есть только одна здоровая сила в мире — это сила волосатой мускулистой правой руки!»

«Я по природе северянин — белоснежный громадный тевтонский убийца из скандинавских или северогерманских лесов — викинг-берсерк-убийца — хищнический грабитель кровей Генгиста и Горсы — покоритель кельтов и полукровок, основатель Империй — сын громов и арктических ветров, брат морозов и полярных сияний — пьющий кровь врагов из свежесобранных черепов…»

При всем этом этот нелепый, слабый, отнюдь не богатырского сложения человек вел самый уединенный, бездеятельный, лишенный всякого риска и воинственности образ жизни, какой только можно представить. (Он перестал насмехаться над кельтами, когда узнал, что один из его собственных предков носил фамилию Кази.) Однако он не был совершенно бездеятелен.

Угнетаемый собственной бесполезностью, Лавкрафт сделал одну серьезную попытку вырваться из-под опеки матери. 6 апреля 1917 года Соединенные Штаты объявили войну Германской империи. В следующем месяце Лавкрафт подал заявление о добровольном поступлении на службу в Национальную гвардию. Он прошел беглый медицинский осмотр, умолчав о своих болезнях, и был принят рядовым в береговую артиллерию.

Когда Сюзи Лавкрафт узнала об этом, то «от новости практически впала в прострацию». Последовали сцены, и она вместе с семейным врачом вынудила армию отменить зачисление. Когда замаячила перспектива воинского призыва, Лавкрафт написал: «Моя мать пригрозила пойти на всё, законное или нет, если я не расскажу о всех своих болезнях, которые делают меня непригодным для службы в армии».

Когда пришел его призывной опросный лист, Лавкрафт обсудил его с главой местной призывной комиссии. Зная его историю болезней, этот доктор, друг семьи и дальний родственник, велел ему классифицировать себя как «V, G» — полностью непригодным. Когда же Лавкрафт начал протестовать, доктор заявил ему, что он не думает, что Лавкрафт сможет выдержать воинскую жизнь, да и комиссия его не пропустит. Лавкрафт с горечью писал: «Я почти убежден, что если бы мое здоровье позволило, то к этому времени я стал бы по крайней мере офицером запаса, поскольку действительно намеревался серьезно заняться учебой. Я полагал, что если смогу выдержать достаточно долго, то даже смогу получить офицерский чин… Но я допускаю, как сказал доктор, что не имею действительного представления о том, что солдат должен физически переносить даже при самой спокойной лагерной или казарменной жизни. Во всяком случае, он решил, что человек, который не может бодрствовать весь день, будучи гражданским, совершенно не является тем, из кого выходят генералы».

Неизвестно, к чему бы привела военная служба, осуществись она. Как писал Лавкрафт: «Она либо убила бы меня, либо исцелила». Он явно страдал от несомненных психосоматических болезней, и в обеих мировых войнах армия признавала негодными тысячи призывников со схожими недугами. С другой стороны, хорошие солдаты делаются и из такого малообещающего материала, а Лавкрафт, как сказал Кляйнер, поразительно расцветал, когда избавлялся от попечительства матери и теток.

После всего этого, когда два миллиона других американцев были одеты в цвет хаки для войны-до-победного-конца, бедного Лавкрафта оставили чувствовать себя еще более «бесполезным» и «брошенным и одиноким», чем когда-либо. Он говорил, что попытался бы поступить в медицинские войска, где физические ограничения были ниже, «если бы не почти безумное отношение моей матери, которая заставляла меня обещать всякий раз, когда я выходил из дома, что я не буду снова пытаться попасть в армию!» Кажется, ему никогда не приходило в голову, что, поскольку он был взрослым, у его матери не было власти «заставлять» его что-либо делать. Так и закончилась карьера Лавкрафта как воина, нордического или какого-то там еще.