— Господин председатель, мне пришлось собрать все свои силы, чтобы прийти на суд над моим маленьким Жаком… Прежде всего я должна признать, что мой сын, до крайности нервный и впечатлительный, по-видимому, вовсе не чувствовал себя счастливым первые десять лет своей жизни, которые провел под родительским кровом. Мое истерзанное материнское сердце чуяло, как он угнетен. А ведь мы с мужем делали все, чтобы хоть как-то скрасить существование нашего несчастного ребенка! Только после того, как все наши попытки воспитать его окончились неудачей, мы решили вверить его Институту Санака. Отъезд Жака привел нас в отчаяние, но меня утешала надежда, что господину Роделеку удастся вырвать мое последнее дитя из власти беспросветной ночи.
— Таким образом, вы полностью доверяли господину Роделеку?
— Поначалу — да… После года разлуки я приехала в Санак навестить сына. Свидание состоялось в приемной института. Господин Роделек с восхищением рассказывал о способностях моего сына. Как я была счастлива! И вот показался Жак… Он сильно преобразился: мало того, что вырос, раздался в плечах, но и держался прямо, с гордо поднятой головой… Я удивилась той легкости, с какой он направился в мою сторону, ни секунды не колеблясь и не пользуясь тросточкой, словно видел меня или слышал мой голос. Поступь его была почти как у нормального ребенка — спокойной и уверенной. Неужели этот подросток был тем самым беспомощным малышом, который еще год назад не мог сделать и шагу, не наткнувшись на какое-нибудь препятствие?
Обливаясь слезами, я прижала его к груди, но он вдруг начал вырываться из моих объятий. Он отвернулся от своей матери! Я чуть не лишилась рассудка. Господин Роделек поспешил мне на помощь: он взял руки Жака в свои и стал чертить на них знаки, повторяя для меня их смысл: «Послушай, Жак! Ведь тебя хочет обнять твоя мама, которую ты так долго ждал и о которой я тебе часто рассказывал…» Лицо моего сына оставалось непроницаемым. Потом он повернулся и выбежал из приемной. Я стояла, не в силах вымолвить ни слова, и господин Роделек сказал: «Не сердитесь на Жака, мадам! Он еще не совсем хорошо осознает свои действия… Он совершенно не знал вас, мадам, когда жил дома! Дайте мне возможность его переубедить… Когда вы в следующий раз окажете нам честь своим визитом, то увидите, что сын любит вас. Это очень чувствительная душа; для него первый непосредственный контакт со своей матерью, о которой я ему столько говорил и которую он ждал с волнением, смешанным с чуточкой боязни, явился настоящим потрясением… Дома он даже не подозревал о существовании такого понятия — „мама“… Теперь знает. Сейчас, наверное, плачет где-нибудь в уголке. После вашего отъезда я попытаюсь его утешить. Обещаю вам, что сегодня вечером он не заснет, пока не помолится за вас…»
Я поверила его словам и уехала, несколько приободрившись. Шли годы… Каждый год я регулярно навещала Жака, радуясь его успехам. Однако он встречал меня все так же холодно. После того, как Жак сдал второй экзамен на бакалавра — ему в то время было девятнадцать лет, — я спросила, хочет ли он вернуться жить в наш дом. Он наотрез отказался. Господин Роделек дал мне понять, что для Жака предпочтительнее остаться еще на некоторое время в Санаке, где он сможет полностью сосредоточиться на обдумывании романа, публикация которого может открыть перед ним блестящее будущее. Имела ли я право мешать карьере сына? Я уступила и на этот раз, с тревогой ожидая выхода книги в свет: три года спустя она была наконец напечатана.
— Что вы думаете об этом произведении, мадам? — спросил председатель суда.
— «Один в целом свете» — прекрасный роман. Я испытала большую гордость за сына при виде его имени на витринах книжных магазинов.
— Виделись ли вы, мадам, с вашим сыном после публикации его романа?
— Нет. К моей материнской гордости примешивалась обида на сына за то, что он даже не выслал мне экземпляр… Тем не менее я отправила ему письмо с поздравлениями: он не ответил. Тогда я решила еще раз съездить в Санак. В поездке меня сопровождал знакомый журналист, который хотел взять у Жака интервью. В тот раз я испытала самое большое унижение, какое только может выпасть на долю матери: Жак отказался увидеться со мной, но согласился принять журналиста! Я была вне себя… Господин Роделек вышел в приемную и объявил о решении сына в выражениях, которые не оставляли мне никакой надежды. Не утруждая себя выбором слов, он заявил, что было бы весьма желательно, чтобы мы с Жаком, во избежание тягостных и бесполезных сцен, более не вступали в непосредственный контакт. Добавил, что мой сын уже достиг совершеннолетия, завоевал известность и скоро встанет на ноги. Ему, Ивону Роделеку, удалось найти Жаку верную спутницу жизни в лице Соланж Дюваль, которая будет служить моему сыну гораздо более надежной опорой, нежели его семья. Напоследок он сказал, что его роль наставника окончена и он рассчитывает исчезнуть из жизни Жака, как только тот женится.
— Что вы ответили господину Роделеку по поводу женитьбы вашего сына?
— Чтобы на мое согласие он не рассчитывал. К несчастью, мое мнение не играло особой роли: Жак уже достиг совершеннолетия. Я вернулась в Париж и лишь полгода спустя получила от господина Роделека уведомление о том, что брачная церемония назначена на следующую неделю! Мой сын даже не удосужился сам написать о своем решении…
За все пять лет, что прошли после свадьбы, я так ни разу и не получила весточки ни от сына, ни от невестки, ни даже от господина Роделека! Лишь по чистой случайности я узнала об отъезде молодых в Соединенные Штаты. Мое материнское сердце жестоко страдало от того, что они уехали, не попрощавшись, но я подумала, что господин Роделек, возможно, прав и мой бедный мальчик нашел счастье. Я уже начала свыкаться с этой мыслью, как вдруг будто обухом по голове: читаю в газете, что мой сын обвиняется в убийстве! Узнав, когда прибывает «Де Грасс», я нашла в себе силы поехать в Гавр, но там мне не разрешили поговорить с сыном… Он прошел в нескольких метрах от меня, сквозь толпу застывших в ужасе пассажиров, не подозревая, что мать его — здесь, на пристани, готовая изо всех своих слабых сил помочь ему во вновь обрушившемся на него отчаянии…
Голос Симоны Вотье прервался: перед судом была теперь лишь несчастная мать — вся в слезах, она судорожно ухватилась за барьер, чтобы не упасть. Виктор Дельо подошел ее поддержать.
— Если хотите, мэтр, — сочувственно произнес председатель суда, — мы можем на некоторое время прервать заслушивание свидетеля.
Но тут Симона Вотье выпрямилась и выкрикнула, глотая слезы:
— Нет! Я не уйду! Я скажу все! Я пришла сюда затем, чтобы защитить моего сына от всех, кто его обвиняет… от всех тех, кто причинил ему зло и кто является истинным виновником… Он не убивал! Это невозможно! Он невиновен! Мать не может ошибиться… Даже если в детстве он и был немножко грубым, это еще не причина, чтобы стать убийцей! Я знаю, здесь все ополчились против него, потому что судят по внешним признакам, но это ничего не доказывает! Умоляю вас, господа судьи, оставьте его! Освободите его! Отдайте мне! Я увезу его… буду охранять, клянусь вам! Наконец-то он будет только мой… Никто никогда не услышит о нем…
— Поверьте, мадам, суд понимает ваши чувства, — сказал председатель Легри, — но попытайтесь найти в себе силы ответить на последний вопрос: удалось ли вам увидеть сына, пока он находился в заключении? И поведал ли он вам что-нибудь важное?
— Нет, я не виделась с ним: Жак не пожелал этого… Бедный мальчик! Он так и не понял, что я желаю ему только добра…
Последние ее слова потонули в горестном вздохе. Симона Вотье повернулась к скамье подсудимых, где переводчик продолжал дословно воспроизводить на неподвижных руках подсудимого, лежащих на ограждении, все сказанное его матерью.
— Умоляю вас, господин переводчик, — сказала она, — скажите ему… Мать умоляет его защищаться, ради нее, ради чести нашей фамилии, ради памяти отца… Мать прощает ему безразличие, что он выказывал по отношению к ней с самого раннего детства… Умоляю тебя, Жак, сын мой, подай знак, все равно какой! Просто протяни ко мне руки…
— Отвечает ли подсудимый? — спросил председатель суда у переводчика.
— Нет, господин председатель.
— Суд благодарит вас, мадам…
Судебные исполнители буквально унесли Симону Вотье, провожаемую взглядами публики.
Даниелла разглядывала подсудимого, не в силах оторвать от него глаз, будто завороженная этим чудищем с ничего не выражающим взглядом. Она спрашивала себя, мог ли Вотье, хоть в краткий миг своего существования, проявить человечность и показаться кому-либо симпатичным. И в самом деле, девушке было нелегко разобраться в переплетении противоречивых чувств, которые внушал ей подсудимый.
Внешность нового свидетеля была весьма необычной. Высокого роста, сутуловатый, он был закутан в сутану, полы которой, расходясь книзу, открывали взору концы штанин и огромные черные башмаки с окованными железом квадратными носами. Единственным светлым пятном на этом черном одеянии были голубые брыжи. Венчик седых волос обрамлял румяное, в красных прожилках лицо, на котором выделялась пара глаз стального цвета. Весь его облик дышал доброжелательностью и застенчивостью, и с первого взгляда можно было понять: этот старец принадлежит к разряду тех прекраснодушных существ, что склонны с самого детства видеть вокруг себя только хорошие стороны людей и явлений и закрывать глаза на их изнанку. Неловкий, с принужденным видом стоял он подле решетки и, не зная, куда девать свои большие крестьянские руки, вертел в них черную фетровую треуголку:
— Ивон Роделек, родился третьего октября 1875 года в Кимпере, директор Института святого Иосифа в Санаке.
— Господин Роделек, расскажите суду о своем воспитаннике Жаке Вотье.
— Семнадцать лет тому назад я приехал за ним в Париж, чтобы увезти в Санак. Жака я нашел в его комнате, окна которой выходили во внутренний дворик. Когда я вошел туда, он сидел за столом: единственным проявлением жизни были лихорадочные движения рук — они беспрестанно поворачивали лежавшую на столе тряпичную куклу. Пальцы пробегали по очертаниям игрушки с жадностью, которую, казалось, никогда не удастся насытить… Прямо перед ним сидела девочка чуть старше его, малышка Соланж, и ее выразительный взгляд был прикован к замкнутому лицу Жака, будто стремясь вырвать у него тайну. С первой же встречи мне показалось, что все нежные словечки, которыми Жака когда-либо награждали, сходили только с дрожащих губ Соланж. Его же губы оставались безжизненными. Это придавало ему облик звереныша. Комната была небольшой, но очень чистенькой: я понял, что Соланж заботливо поддерживает в ней порядок. Несчастный мальчуган также имел опрятный вид: на его школьном костюмчике не было ни пятнышка. Лицо и руки его были чисто вымыты.
Я сел за стол между двумя детьми, чтобы поближе рассмотреть малыша… Вначале я попытался раздвинуть его сомкнутые веки, однако при прикосновении моих рук он вздрогнул и резко отстранился, издав ворчание. Но я не отставал, и его недовольство перешло в необузданный гнев: он вцепился руками в крышку стола, затопал ногами, его сотрясала нервная дрожь… Девочка пришла мне на помощь, приложив свои маленькие пухлые ручки к лицу Жака и принявшись его гладить. Это прикосновение возымело самое благотворное действие на ее товарища: он моментально успокоился… По всему было видно, что она очень любит Жака. Я спросил у девочки: «Он тебя любит?» «Не знаю, — с грустью ответила она; — Он же не может сказать мне об этом». Тогда я объяснил Соланж, что настанет день, когда ее друг сумеет выразить свои мысли и чувства, и добавил: «Тебе приятно будет услышать, как Жак говорит, что ты его лучшая подруга?» «Зачем вы говорите о том, чего не может быть? — с грустью ответила девочка. — Что верно, то верно: он относится ко мне лучше, чем ко всем другим. Он не любит, чтобы кто-нибудь другой гладил его по лицу». «Даже его мама?» «Даже она», — понурясь, ответила Соланж. Испугавшись, что проговорилась, она недоверчиво спросила:
— А вы кто, месье?
— Я? Просто отец большой семьи. У меня триста детей!
— И вы их всех любите?
— Ну да!
Маленькая Соланж, видимо решив, что мне можно довериться, принялась объяснять, как она сумела научить Жака уйме всяких вещей и как им удается очень хорошо понимать друг друга.
— Они все считают Жака чокнутым. Это неправда! Я-то знаю, что он очень сообразительный!
— Как тебе удалось это узнать?
— Мне помогла Фланелька…
— Кто такая Фланелька? — удивленно спросил я.
— Моя кукла. У него не было никаких игрушек, вообще ничего, чем он мог бы заняться…
— Значит, ты больше не играешь со своей куклой?
— Мне больше нравится играть с Жаком. Это важнее: ведь больше никто не хочет с ним играть… Я даю ему куклу, а потом время от времени забираю ее назад… Он очень привязан к Фланельке: когда хочет с ней поиграть, просит у меня. Для этого я придумала такой знак: он нажимает указательным пальцем мне на ладонь правой руки. Это означает: «Дай куклу», — и я даю. Когда я хочу, чтобы он вернул куклу, подаю ему точно такой же знак.
— Как тебе пришла в голову мысль общаться знаками?
— Однажды утром я в первый раз дала ему Фланельку, а перед обедом забрала. Он разозлился, бросился на пол и стал рычать. Пришлось куклу вернуть. Некоторое время он подержал ее в руках, и я снова забрала, но при этом подала такой знак. Он снова рассвирепел, но я вернула Фланельку только после того, как он догадался подать мне такой же знак.
— Чему ты еще его научила?
— Просить любимые кушанья… Моя мама готовит их тайком от его родителей: они не любят, когда его балуют.
— А кто твоя мама?
— Служанка у госпожи Вотье.
— Знаешь, малышка, ты была бы для меня очень ценной помощницей в Санаке!
— Так вы живете не в Париже?
— Нет. И я приехал за Жаком, чтобы увезти его туда.
— Вы что, забираете Жака? — спросила она, приходя в отчаяние.
— Ты увидишь его через некоторое время. Пойми, Жак не может всю жизнь оставаться в таком состоянии! Хорошо, конечно, что ты научила его многим полезным вещам, и все же этого недостаточно: ему надо получить образование, чтобы стать настоящим человеком, как все.
— О, за Жака я не беспокоюсь; он такой умный!
Глаза Соланж наполнились слезами.
— Но вы увезете Жака ненадолго, правда?
— Все зависит от того, как пойдет обучение… Но ты сможешь иногда навещать его в Санаке. Обещаю: он обязательно будет тебя вспоминать.
В то время я и вообразить не мог, что познакомился с той, которая впоследствии будет носить имя моего нового ученика!
Ивон Роделек умолк.
— Как прошла первая поездка с новым учеником? — спросил председатель суда.
— Не так плохо, как я предполагал. Мать разрешила Соланж проводить нас до вокзала, и девочке пришла в голову хорошая идея принести Фланельку. Жак нянчил и ласкал куклу на протяжении всей поездки. В тот же вечер мы приехали в Санак, где я распорядился приготовить для малыша комнату, смежную с моей: о том, чтобы сразу поместить его в дортуар глухонемых или слепых, не могло быть и речи.
— Были ли в числе ваших трехсот воспитанников, — спросил председатель суда, — другие слепоглухонемые от рождения, когда Жак Вотье появился в вашем институте?
— Нет. Его предшественник, восемнадцатый по счету подобный ученик, которому я дал образование, покинул нас шестью месяцами раньше: мне удалось устроить его в мастерскую подручным столяра. К тому же, чтобы Жак учился успешнее, он должен был быть у нас единственным слепоглухонемым. Как и в предыдущих восемнадцати случаях — а они дали мне богатую практику, — я решил лично заняться Жаком.
— На мой взгляд, — заявил прокурор Бертье, — свидетелю следует описать суду этапы обучения, которое превратило бессловесное, влачившее животное существование существо, каким был Жак Вотье в свои десять лет, в нормального человека, в полной мере наделенного разумом. Тогда у господ присяжных исчезнут последние сомнения в полноценности личности, скрывающейся под весьма обманчивой внешностью подсудимого.
— Суд разделяет мнение господина прокурора. Мы слушаем вас, господин Роделек…
— Ту первую ночь пребывания Жака под крышей нашего института я провел в молитвах и размышлениях, готовясь к тому нелегкому сражению, что мне предстояло начать.
Пробуждение поутру было у мальчика совершенно нормальным. Первые трудности начались с утреннего туалета, к которому я принудил Жака буквально силой: он прекрасно сознавал, что его намыливают, умывают, расчесывают вовсе не те руки, к которым он привык. В ярости он не раз опрокидывал тазик для умывания и бросался наземь. После каждого из таких припадков я помогал ему подняться и вновь наполнял тазик водой, стараясь не выказывать признаков нетерпения: началась подспудная, но ожесточенная борьба между его и моей волей, каждая из которых стремилась заполнить собой малейшую брешь в рядах противника. Борьба, которая неминуемо должна была закончиться чьей-то победой. Насколько трудным был этот первый туалет, настолько же легким предстояло стать завтрашнему и уж совсем привычным — послезавтрашнему. В обучении Жака все должно было сводиться к методичному повторению мельчайших актов повседневной жизни. И каждое из подобных сражений помогало мне открывать все новые черточки в характере моего необычного ученика. Конечно, вначале это были лишь самые неясные признаки: то хриплый вскрик, то гримаса, а чаще всего сумбурный жест получеловека-полузвереныша, однако опыт обращения с предыдущими воспитанниками позволял мне извлекать пользу даже из таких, казалось бы, незначительных деталей.
Так, например, этот опыт подсказал мне идею подержать несколько секунд руку Жака под струёй холодной воды, которая била в тазик из крана и оказывала чувствительное давление на маленькую зябнувшую ладошку. Я повторил этот эксперимент раз десять, удерживая под струёй напрягавшуюся руку и воспроизводя на ладони другой руки определенный символ. Тогда из-под постоянно опущенных век брызнули слезы — первые увиденные мной на этих, казалось, навсегда потухших глазах… До чего же я был рад этим слезам!… Разве не были они самым ярким проявлением жизни, которая уже искала способ выразить себя? Жак успокоился, смирился с неприятным ощущением холодной жидкости. Я отвел его руку и прижал ее к своей щеке: благодаря контрасту ребенок открыл для себя благотворное воздействие тепла. Так в мозгу его начинали укореняться понятия холода и тепла.
Рука его, по-прежнему увлекаемая мной, ощупывала теперь края тазика, а я тем временем запечатлевал на его вялой, — но готовой к восприятию ладони другой характерный символ, весьма отличный от предыдущего… Внезапно мой ученик побледнел, затем покраснел и, наконец, застыл в безмерном возбуждении. Окутывавший его непроницаемый туман стал разлетаться в клочья: он постиг! В глубине неизвестности вдруг забрезжил огонек, осветивший его дремлющее сознание и прояснивший ему, что каждый из двух знаков, запечатленных на его правой ладони, соответствует одному из предметов, которые он только что осязал: холодной жидкости и металлу тазика. Он разом усвоил пару таких важных понятий, как содержимое и вместилище. Он также начал смутно осознавать, что отныне сможет просить, получать, слушать и понимать посредством обмена характерными символами с Неизвестным, каковым я пока еще являлся для него и который постоянно находился с ним в контакте… Наконец-то он вырвался из ограниченного мирка, созданного заботами Соланж и сводившегося к нескольким любимым кушаньям и тряпичной кукле.
В пароксизме радости Жак принялся ощупывать все, что находилось в комнате: столик, на котором стоял таз, тарелки, частью мокрые, частью сухие, мыло, скользившее в его руках, губку, которую он лихорадочно сжимал, чтобы из нее потекла холодная влага… Инстинктивным движением он подносил каждый предмет к лицу, чтобы почуять, вдохнуть, втянуть в себя свойственный тому запах… Он поочередно попробовал на зуб губку и кусок мыла, от которого скорчил гримасу: мыло оказалось не столь уж приятным на вкус! Я предоставил ему возможность делать все, что заблагорассудится, на протяжении долгих минут, что возмещали ему десять лет, прошедшие в потемках. Я был свидетелем чуда: три чувства, которым предстояло послужить Жаку орудиями для получения законченного образования, начали взаимно дополнять друг друга, помогая мозгу в постижении окружающего. Обоняние и вкус поочередно пришли на помощь осязанию. Все это произошло самым естественным образом: достаточно было понаблюдать за движениями ребенка — то беспорядочными, то осмысленными, — чтобы убедиться: каждый предмет в комнате уже ощупан дрожащими от возбуждения пальцами, обнюхан трепещущими ноздрями и попробован алчущими познания губами.
Даже на лице его, остававшемся до этой минуты неподвижной, непроницаемой маской, казалось, можно было прочесть название того или иного предмета. Жак держал в руках ключ от дверей, ведущих к пониманию мира. Теперь у меня не осталось сомнений в живости его ума: доброе сердечко Соланж не ошиблось. Минул час, другой, третий, наполненные новой жизнью: все это время я побуждал его методично ощупывать, обнюхивать, ощущать все знакомые ему предметы, одновременно с этим воспроизводя их тактильное обозначение на его жадных до восприятия руках, вспотевших от возбуждения… Дыхание его прерывалось… Я понял, что не следует долее затягивать первый урок, иначе его неокрепший мозг может не выдержать нагрузки. Возобновить его я решил назавтра, намереваясь закрепить список предметов повседневного обихода и дополнить его кое-какими новыми объектами.
Пока же я подумал, что Жаку нелишне будет проветриться и размяться на свежем воздухе. Колоссальная умственная работа, проделанная им за последние несколько часов, требовала для восстановления сил физической разрядки. Я отвел его в институтский парк, где прошел с ним заранее намеченным маршрутом. С этой целью я заблаговременно распорядился соединить отдельные деревья между собой веревками. Жаку оставалось лишь идти вдоль натянутых веревок от дерева к дереву — они служили ему ориентирами. Благодаря этому способу он спустя три дня уже мог совершать прогулку самостоятельно. Так он постиг понятие пространство, очень скоро уяснил себе смысл понятия движение и обнаружил, что способен прекрасно управлять собственными ногами.
Разумеется, во время этих прогулок я постоянно находился подле него, чтобы оградить от какого-нибудь случайного происшествия, но избегал направлять: я давал ему возможность действовать по собственному усмотрению. Как только он запомнил первый маршрут по парку, я изменил его, перевязав иначе веревки: Жаку не следовало чересчур привыкать к одному и тому же пути.
После того, как я приучил Жака обозначать каждый предмет домашнего обихода мимическим жестом, я стал обращаться к нему просто как к глухонемому, обучая буквам дактилологического алфавита, запечатлеваемым на коже его рук. Затем я стал общаться с ним, наоборот, как с обыкновенным слепым, и преподал ему азбуку Брайля, что позволило ему читать. Однако пока он мог воспринимать и обозначать лишь конкретные предметы или материальные действия. Чтобы обратиться к его душе, мне необходимо было внушить ему некоторые фундаментальные понятия.
Я начал с понятия величины, дав ему возможность внимательно ощупать двух своих соучеников, рослого и маленького. Затем мне оставалось лишь продолжать свои усилия в том же направлении. Однажды вечером, когда какой-то бродяга пришел в институт попросить корку хлеба и пристанища, я привел его к Жаку, чтобы мой ученик ощупал изорванную одежду и стоптанные башмаки несчастного. Опыт мой был жесток, но необходим. Жак выказал явное отвращение при первом прямом столкновении с нищетой. Пару минут спустя я подвел к Жаку доктора Дерво, врача нашего института, чтобы мальчик потрогал его дорогой костюм, тонкую сорочку, наручные часы и новенькие ботинки Жак тут же заявил на мимическом языке: «Я не хочу быть бедным! Я не люблю нищих!» «Ты не имеешь права так говорить, — ответил я ему. — Ты любишь меня хоть немного?»
Выражение несказанной нежности осветило его лицо «Ты любишь меня, — продолжал я, — а ведь я тоже беден!»
Так Жак понял, что любить бедных вовсе не зазорно, и в то же время усвоил два новых понятия богатства и бедности. Я воспользовался удобным моментом, взял его за руки и приложил их к своему лицу. После того, как он долгое время ощупывал мои морщины, он сделал сравнение со своим собственным, по-детски свежим лицом. Я объяснил ему, что настанет день, когда и его, Жака, лицо покроется морщинами так в его мозгу утвердилось понятие старости. Реакция была бурной он заявил, что с ним этого не произойдет, он намерен всегда оставаться молодым и на его коже никогда не будет морщин! Немало сил пришлось потратить, чтобы втолковать ему, что каждый человек стареет и старость не так уж безутешна, если сумеет окружить себя юностью.
Несколько дней спустя Жак гулял по парку, шагая вдоль веревок под моим наблюдением, как вдруг меня осенила идея дать ему еще одно важное понятие: будущего. Неизвестно, как долго длились бы мои объяснения, чересчур путаные, несмотря на все усилия, если бы ребенок не опередил мою мысль, продемонстрировав простой жест, доказывающий, что он прекрасно все понял: с протянутыми вперед руками, нарочно оставив в стороне обозначенный деревьями обычный маршрут, он быстро пошел впереди меня, самостоятельно найдя извечное сравнение жизни с дорогой. Как раз по возвращении с этой волнующей прогулки, на которой ему открылись безбрежные дали, Жаку пришлось впервые столкнуться со смертью. Теперь, уже зная, что такое будущее, он, на мой взгляд, был достаточно подготовлен, чтобы осмыслить это великое и трагическое понятие.
Брат Ансельм, наш институтский эконом, только что почил в бозе. Жак был очень привязан к брату Ансельму, который никогда не упускал случая сунуть ему в кармашек плитку шоколада. Я, как только мог мягко, сказал своему ученику о смерти, объясняя, что брат Ансельм уснул навеки, что он больше никогда не встанет на ноги, не сможет ходить и приносить Жаку шоколадки. Дотронувшись до распростертого тела, ребенок неприятно поразился тому, что оно холодное, и разрыдался. Однако не следовало оставлять в его сознании такую сугубо материальную и неполную картину смерти, поэтому я должен был открыть ему существование души…
Только благодаря незримому, но всегда живому присутствию Соланж в сердце Жака, мне удалось привести в действие те душевные силы, с помощью которых юный разум мог воспарить в сферы самых высоких отвлеченных понятий. Я спросил у него: «Ты очень любишь Соланж? Но чем же ты ее любишь? Руками? Ногами? Головой?» На каждый из трех последних вопросов Жак кивком головы отвечал отрицательно. «Ты прав, мой мальчик. Это нечто в тебе любит Соланж. Нечто, способное любить, заключено в твоем теле, но не является его частью: без этого „нечто“ тело твое было бы неподвижным. Это называется душой, и в смертный миг душа расстается с телом. Ты трогал мертвое тело брата Ансельма: оно окоченело потому, что душа покинула его… Она отлетела в мир иной… Тебя любила его душа, а вовсе не тело: душа живет вечно и продолжает тебя любить…» Так в сознании Жака пустила ростки непростая идея нематериального существования и бессмертия души. Мне оставалось лишь довести ее до кульминационной точки, до вершины, которой должна достичь любая система воспитания: до постижения Бога. Чтобы добиться этого, я обратился за помощью к самому могущественному и самому щедрому союзнику человека: солнцу. К солнцу, которое мой ученик за приносимое им тепло любил так же неистово, как ненавидел смерть, несущую с собой могильный холод…
Однажды, после того как он вдоволь набегался в поле и возвратился ко мне весь мокрый от пота, счастливый, каждой клеточкой и каждой порой вобравший в себя солнце, преисполненный ребячьего восторга и благодарности к светилу, я спросил: «Жак, кто, по-твоему, смастерил солнце? Может быть, столяр?» «Нет, — ответил он, — пекарь!» С детской наивностью он связал в сознании, где теснилось столько новых понятий, солнечный жар с жаром печи, где подрумянивается хлеб. Я объяснил ему, что пекарь не может создать солнце, что это выше его возможностей, что пекарь — всего-навсего человек, такой же, как и мы с Жаком, разве что умеющий месить тесто и выпекать хлеб… «Тот, кто создал солнце, Жак, неизмеримо больше, сильнее, чем пекарь и мы с тобой, и ученей всех на свете…» Жак слушал меня как зачарованный. Я рассказал ему о сотворении мира, описал красоту неба, звезд, луны…
Мало-помалу я продолжил урок. Вскоре он уже знал наизусть отдельные стихи Священного писания, которое очаровало его, как и любого ребенка. Понятие о времени было у него еще весьма туманным, и однажды он с беспокойством спросил у меня: «А мой папа был среди тех злых людей, которые убили Иисуса?» «Нет, дитя мое. Твой отец, как и ты, как и все мы, относится к тем, ради кого Иисус стал искупителем…» Я воспользовался вопросом об отце, чтобы завести речь о семье, о которой он пока имел лишь самое смутное представление, и дал ему понять, что у него есть еще и мама, которую он обязан любить и почитать. Он не раз выказывал свое удивление по поводу того, что так долго не видит своих родных, и в особенности мать. Я мог лишь ответить: «Она скоро приедет…» Действительно, к концу года она приехала. К несчастью, эта встреча, на которую я возлагал столько надежд, не принесла ничего, кроме горя…
— Госпожа Вотье уже рассказывала нам об этом, — заметил председатель Легри.
Нвон Роделек покачал головой и медленно проговорил:
— Госпожа Вотье так никогда и не узнала, что ее сын чуть не покончил с собой после того, как убежал из приемной, где она безуспешно пыталась удержать его в объятиях…
— Расскажите об этом подробнее, господин Роделек.
— Детали не имеют особого значения, однако извольте: Жак спрятался на чердаке главного здания института, а когда понял, что я обнаружил его убежище, спрыгнул вниз, на землю. Лишь спустя много дней мне наконец удалось выведать у него причину, толкнувшую его на такой шаг. Он сказал: «Я подумал, что вы пришли за мной, чтобы вернуть той женщине… Лучше умереть, чем вновь встретиться с ней! Напрасно вы говорите, что это моя мать: я знаю, она не любит меня и никогда не любила! Я узнал ее по запаху. Она не обращала на меня никакого внимания, пока я жил у нее. Меня там никто не любил, кроме Соланж». Я долго размышлял об этой семейной драме и в конце концов решил положиться на целительное действие времени. Тем не менее я пожурил Жака — он послушался меня и приложил все усилия, чтобы заставить себя лучше встретить свою матушку, когда спустя год она снова приехала в Санак. Однако впоследствии я понял, что мой ученик никогда не сможет полюбить ни мать, ни кого-либо другого из своей семьи.
— Как относился Жак Вотье к другим вашим воспитанникам?
— Прекрасно. Со дня прибытия в Санак он, благодаря своей приветливости и добродушию, завоевал всеобщую симпатию.
— Действительно ли один из них, по имени Жан Дони, занимался с ним больше остальных? — спросил прокурор.
— Да, это так: двое подростков на долгие годы превратились в неразлучную пару…
— До прибытия в Санак Соланж Дюваль! — вставил прокурор.
— Когда для Жака настало время готовиться к сдаче экзаменов, я подумал, что лучшей помощницы, чем Соланж Дюваль, для него не найти. При всех своих достоинствах Жан Дони был очень разборчив в выборе друзей: когда в жизнь Жака вошла эта девушка, он заметно приуныл. Я объяснил, что ему так или иначе уже не придется в будущем заботиться о своем более юном товарище: ведь через несколько месяцев Жану предстояло покинуть нас, чтобы стать органистом в соборе Альби. Поэтому вместо него Жаку будет помогать Соланж Дюваль. Жан Дони согласился с моими доводами.
— Может ли свидетель сказать нам, какими мотивами он руководствовался, приглашая Соланж Дюваль и ее мать в Санак? — спросил прокурор Бертье.
— Только настоятельной необходимостью, — ответил Ивон Роделек. — Воспитание Жака не получило бы должного завершения, если бы он не испытал на себе нежность, какую способна дать настоящая любовь, доходящая до полного самоотречения. Соланж Дюваль хранила в своем сердце такую бесконечную нежность к Жаку и каждую неделю писала ему. Письма эти, которые я внимательно прочитывал и на которые отвечал за своего ученика, накапливались в одном из ящиков моего стола.
Наконец, настал день, когда я смог вручить их Жаку, конечно, после того, как переписал азбукой Брайля. Он жадно перечитал их. Однако не один Жак делал успехи. Соланж, превратившаяся в почти взрослую девушку, писала теперь прекрасно. Сестра Мария по моей просьбе давала ей в Париже уроки, и они начали приносить плоды. По достижении совершеннолетия Соланж Дюваль должна была иметь достаточно солидное образование, чтобы на деле оказывать помощь Жаку. Я был уверен, что мой ученик не сможет жить один — рядом с ним всегда должна быть заботливая подруга, — и принял меры к тому, чтобы подготовить девушку.
Я настоятельно рекомендовал сестре Марии позаботиться о том, чтобы чуткая, восприимчивая девушка не заподозрила о наших столь далеко идущих планах. Одному лишь божественному провидению дано было ускорить ход событий, когда для этого настанет час. Соланж и Жак были еще слишком молоды, следовало дождаться их совершеннолетия.
Так, читая и перечитывая письма, переписанные мной по Брайлю, Жак открывал для себя сердце девушки, которая некогда научила его просить любимые блюда и подарила Фланельку. «Когда же она приедет?» — неустанно вопрошал он. Как только я узнал от госпожи Вотье, что ей стало не по средствам держать у себя в услужении Мелани и ее дочь Соланж, я написал госпоже Дюваль письмо с приглашением работать в нашем институте: ей предлагалось место кастелянши, а ее дочери, достигшей уже двадцати лет и получившей прекрасное образование, предстояло занять место Жана Дони подле Жака. Госпожа Дюваль охотно приняла это предложение. Спустя месяц рядом с моим учеником наконец оказалась та, которую он так долго ждал.
— Скажите, господин Роделек, когда и при каких обстоятельствах был решен вопрос о женитьбе Жака?
— Моему ученику исполнилось двадцать два года, а Соланж Дюваль — двадцать пять. Жак уже не мог обходиться без Соланж — она помогала ему совершенствоваться в словесности и собрала все необходимые документы, позволившие ему написать роман «Один в целом свете». Тотчас после его выхода в свет Жак Вотье приобрел широкую известность: пресса заинтересовалась им и, как следствие, нашим институтом. Даже Америка изъявила желание познакомиться с необычным автором книги. Однако у меня не было возможности сопровождать ученика в его поездке по Соединенным Штатам: неотложные дела требовали моего присутствия в Санаке. В то же время я понимал, что ряд докладов, с которыми мог выступить Жак, открыл бы наш скромный труд широкой публике, доставил бы денежную помощь, в которой мы испытывали острую нужду, и прославил бы французскую методику обучения слепоглухонемых от рождения, пока мало известную за пределами страны. Должен сказать, что из Парижа в Санак специально прибыл представитель министерства просвещения с заверениями, что правительство весьма благосклонно смотрит на этот цикл докладов в Соединенных Штатах и сделает все необходимое, дабы облегчить поездку.
Имел ли я после всего этого право удерживать Жака от путешествия? Наконец, и сам он был не против поездки. Единственно, что тяготило его, — предстоявшая разлука с Соланж. Если бы только… Он поделился со мной страстным желанием жениться на ней. Я посоветовал ему хорошенько все обдумать. Он ответил, что за последние пять лет, пока Соланж находилась рядом, у него было достаточно времени для размышлений. На это нечего было возразить, и по его настоятельной просьбе я согласился стать его посланцем к той, которую он желал видеть своей женой.
— Какова была реакция Соланж Дюваль? — спросил председатель суда.
— Она испытала бурную радость, но вместе с тем и озабоченность, как если бы предложение Жака застало ее врасплох. Я успокоил ее, заметив, что в глубине души они с Жаком любили друг друга с самого раннего детства. Спустя три месяца в нашей часовне впервые состоялось бракосочетание слепоглухонемого от рождения: для нашей общины это было самой прекрасной церемонией на свете. Мы увидели, как Жак, наш маленький Жак, которого мы двенадцать лет тому назад приняли в почти животном состоянии, выходит из часовни, улыбающийся, преисполненный радости, рука об руку с той, что отныне целиком вошла в его жизнь, принеся ему в дар свои чудесные лучистые глаза, чуткие маленькие уши, мелодичный голос и — почему бы не сказать об этом? — пару проворных женских рук, способных защищать его от жизненных неурядиц и расточать ему ласку, которой он до сих пор был лишен.
— Молодая чета сразу же покинула институт?
— Да, в тот же вечер: они отправились в свадебное путешествие в Лурд, куда Жак еще раньше изъявил желание поехать, чтобы возблагодарить Чудотворную деву, если Соланж согласится стать его женой.
— Впоследствии вы видели Жака Вотье и его супругу?
— Только раз: по возвращении из свадебного путешествия. Они были в Санаке проездом в Гавр, где должны были сесть на теплоход.
— Как вам показалось, они были счастливы?
От внимания Виктора Дельо не ускользнуло легкое замешательство Ивона Роделека.
— Да… — ответил свидетель. — Правда, новобрачная поделилась со мной некоторыми трудностями интимного свойства. Я посоветовал ей набраться терпения. Спустя месяц я с огромным удовлетворением прочел обстоятельное письмо Соланж из Нью-Йорка, в котором она писала, что я оказался прав и теперь она совершенно счастлива.
— Сохранилось ли у свидетеля это письмо? — спросил прокурор Бертье.
— Думаю, оно у меня в Санаке, — ответил Ивон Роделек.
— Итак, — произнес председатель суда, — сейчас вы впервые за пять лет видите вашего бывшего ученика?
— Да, господин председатель.
— Посмотрите на него. Сильно он изменился?
Внимательно рассмотрев подсудимого, Ивон Роделек глухо ответил:
— Да, он действительно очень изменился…
При этих словах по залу суда прокатился ропот.
— Что вы хотите этим сказать?
Ивон Роделек подошел к скамье защиты.
— Позволит ли мне суд задать моему бывшему ученику один-единственный вопрос?
— Какой именно?
— Почему он не хочет защищаться?
— Спрашивайте, — разрешил председатель суда.
Пальцы старика коснулись рук подсудимого, и тот вздрогнул.
— Он отвечает? — спросил председатель суда.
— Нет, он плачет.
В первый раз присяжные увидели на лице подсудимого слезы.
— Суд разрешает вам задать и другие вопросы подсудимому, господин Роделек… — сказал председатель суда.
— Бесполезно, — с печалью в голосе ответил директор Института Санака. — Жак будет молчать… Я хорошо его знаю! Только не подумайте, что из гордости. Боюсь, он скрывает от нас нечто, чего мы никогда не узнаем…
Председатель суда отпустил свидетеля, и тот, сутулясь более обычного, побрел к выходу.
Даниеллу Жени обуревали новые чувства — вероятно, те же, что владели сердцами большинства присутствующих в зале. Директор Института Санака с присущими ему великодушием и здравым смыслом представил личность подсудимого, которая до сих пор оставалась для всех непостижимой загадкой, в совершенно новом свете. Кульминационной точкой долгого выступления Ивона Роделека явился тот миг, когда, коснувшись пальцами рук подсудимого, он вызвал слезы из его потухших глаз. Для сидящих в зале, считавших до этой минуты подсудимого чудовищем, явилось открытием, что сердце его способно дрогнуть. Со слезами на глазах Жак Вотье вызывал чуть ли не симпатию. Впрочем, очень скоро он снова скрылся под маской животной бессмысленности.
— Доктор Дерво, — обратился председатель суда Легри к новому свидетелю, — мы знаем, что при всей вашей обширной практике в Лиможе вы одновременно исполняли обязанности врача в Институте Санака, который посещали трижды в неделю, чтобы наблюдать за здоровьем его воспитанников. Следовательно, вы лечили и Жака Вотье, когда это было необходимо.
— Да, это так. Но я должен сразу же заявить суду, что Жак Вотье обладал отменным здоровьем и практически никогда не болел, благодаря чему господин Роделек получил возможность без помех приступить к его воспитанию, которое он столь блистательно завершил.
— Господин Роделек так уж замечательно воспитал Жака Вотье? — ироническим тоном спросил прокурор Бертье.
— Воистину только по злонамеренности можно утверждать обратное! И я сужу об этом непредвзято, поскольку в отличие от братьев ордена святого Гавриила, всегда верил не в чудеса, а в науку. Господину Роделеку упорным трудом удалось вывести Жака Вотье из состояния неполноценности, частично компенсируя нехватку одних чувств интенсивным развитием оставшихся, нормально функционирующих. При всем моем уважении к господину Роделеку я всегда считал, что доброта может прекрасно существовать и без того, чтобы ее рядили в религиозные одежды… Когда после приезда в Санак Жака Вотье господин Роделек сообщил мне, что, по его мнению, новый ученик отличается очень живым умом, я воспользовался этим удобным случаем и посоветовал ему воспитывать маленького Жака, не слишком забивая ему голову евангельскими сказками. Директор ответил: если забота о телесной оболочке Жака Вотье возложена на меня, то о душе его печься надлежит ему, Ивону Роделеку. «Вдвоем мы сделаем хорошую работу», — заключил он. Так вот, несмотря на неблагоприятные обстоятельства, я продолжаю верить, что над Жаком Вотье мы с господином Роделеком поработали хорошо.
— Итак, свидетель согласен разделить с господином Роделеком всю ответственность за воспитание Жака Вотье, которое в конечном счете привело его к преступлению? — спросил прокурор.
— Я горжусь тем, что на протяжении долгих лет сотрудничал с таким высоконравственным человеком, как Ивон Роделек, и решительно протестую против попытки внушить присутствующим, будто совершенное преступление — чуть ли не логический венец воспитания, полученного в Санаке! Это явная клевета! Уж поверьте мне, господа: если бы эти маленькие чудовища не были подобраны и обучены таким вот Ивоном Роделеком, они, вне всякого сомнения, несли бы серьезную угрозу для общества по мере того, как их аппетиты и потребности росли бы в хаосе животной жизни. Человечество должно быть благодарно таким, как Ивон Роделек! И я утверждаю, что если на свете и существует школа, которая была бы полной противоположностью самой мысли о преступлении, то это как раз Институт Санака, наипервейшее правило которого — научить детей любви к ближнему!
— Не могли бы вы, как врач, прикрепленный к институту, сказать нам, чем вы объясняете безрассудную попытку самоубийства Жака Вотье после первого визита матери? — спросил председатель суда.
— Это случай непростой. Вероятно, отвращение ребенка к собственной матери уходит корнями в младенческие годы. Благодаря неистощимому терпению Ивону Роделеку за те несколько месяцев, что Жак пробыл в Санаке, удалось внушить ему благоговение перед понятием «мама». К несчастью, в возбужденном мозгу мальчика оно оказалось, видимо, чрезмерно идеализированным. Когда Жак вошел в приемную, где его ждало воплощение этого идеала, и вдохнул запах госпожи Вотье, он испытал сильнейшее потрясение. В памяти его вмиг всплыла вся ненависть, которую он питал к этому существу. Ивон Роделек сказал мне в тот вечер: «Это ужасно, доктор! Ребенок убежден, что я обманывал его, приписывая всевозможные добродетели человеку, который на деле был для него олицетворением зла. Вы не хуже моего знаете, что никоим образом нельзя обманывать доверие даже нормального ребенка, не говоря уже о таком, кто чувствует себя неполноценным. Сама основа моего метода — полнейшее доверие ученика к своему учителю. Теперь вы видите, насколько серьезна эта проблема: помогите же мне, доктор!»
Я ответил: раз он убежден, что Жак никогда не полюбит свою мать, наилучшим выходом было бы найти отвлекающее средство, взлелеять в его душе другую нежную привязанность, способную заменить несостоявшуюся любовь к матери. Еще до этого господин Роделек рассказывал мне о маленькой Соланж, о письмах, которые она писала Жаку каждую неделю. По его словам выходило, что Соланж Дюваль сможет заменить Жаку мать, а позднее, быть может, и стать супругой. Хорошенько поразмыслив над моим советом не усердствовать в религиозном воспитании, Роделек решил отчасти последовать ему и сделать из Жака человека в полном смысле слова. Он сказал также, что рассчитывает в этом на мою помощь. Я обещал сделать все, что в моих силах, да и сам проникся огромным интересом к этому мальчику, который становился для нас с господином Роделеком объектом любопытнейшего морального и физического эксперимента. В то время как наставник обогащал его все новыми и новыми понятиями, я направлял его физическое развитие.
Очень скоро я убедился, что Жак не сможет обойтись без женщины, и поделился своими наблюдениями с господином Роделеком. Мы знали, что Соланж думает только о Жаке… Возможно, и Жак вспоминает о ней с таким же теплом. Правда, у него это могло быть пока только неосознанно… В процессе образования Жак, разумеется, получил некоторое представление о женщине и об акте зачатия, однако ввиду его тройной ущербности проблема оставалась крайне деликатной. Безмятежная набожность господина Роделека позволяла ему пребывать в уверенности, что между двумя любящими существами все уладится, если на то будет благоволение небес. Я же, увы, гораздо лучше осведомлен о некоторых вещах и знаю, что неловкость мужчины при первом физическом контакте с юной девственницей может непоправимо все испортить. Ну, а стесненный своим врожденным недостатком, Жак наверняка совершит все мыслимые и немыслимые промахи.
Долгое время меня беспокоила мысль, что Соланж, единственно возможной подруге жизни для Жака, предстояло сыграть роль подопытного кролика. Не пострадают ли от этого ее неискушенность и целомудрие? Затянется ли потом душевная рана?
Я всегда буду помнить приезд девушки в Санак. Встреча молодых людей состоялась в приемной, в нашем присутствии. Войдя, Соланж тотчас остановилась, окаменев при виде Жака, которого знала ребенком и который предстал сейчас перед ней в облике взрослого юноши. Первые шаги сделал Жак: он медленно приблизился к ней, словно влекомый некой таинственной силой, остановился и глубоко втянул в себя воздух. Позже он признался, что в эту незабываемую минуту вновь обрел «запах Соланж», запах, который он так любил раньше, когда вел почти растительное существование в маленькой комнатке парижской квартиры, запах, всегда являвший собой полную противоположность ненавистному запаху матери… Он вытянул руки и принялся тихонько обводить ими очертания лица, которое уже любил… Соланж, застывшая как изваяние, во время этого своеобразного обследования едва осмеливалась дышать. Внезапно руки Жака схватили руки девушки: шершавые пальцы юноши жадно забегали по ее почти прозрачным пальчикам. Они «говорили» с ней с чудесным проворством, получив возможность высказать непосредственно ей самой все, что Жак годами тайно вынашивал в сердце.
Что это были за слова, мы никогда не узнали. Как бы то ни было, контакт установился — отныне и на всю жизнь…
Постоянное присутствие этой девушки рядом с Жаком поставило меня перед необходимостью посвятить возмужавшего юношу в мучившие его тайны физиологии. Да не покажется вам вольным выражение, которое я вынужден употребить, однако оно точно отражает то состояние, в каком находился Жак: он буквально чуял подле себя женщину. Необходимо было дать ему ясное представление обо всем, иначе его неудовлетворенное любопытство очень скоро стало бы болезненным.
Ивон Роделек предоставил мне в этом полную свободу действий, сознательно ограничив свою роль воспитателя только интеллектуальной и моральной сферами. Совершенно очевидно, что именно врач как нельзя лучше подходил для этих целей, но моя задача оказалась бы неизмеримо труднее, если бы в лице Соланж я не нашел самую ценную и понятливую помощницу. Она согласилась познакомить Жака с анатомией женщины — это является самой обычной вещью, например, на медицинском факультете. Соланж предпочла, чтобы она сама, а не какая-нибудь другая девушка открыла Жаку тайну женского тела… Когда Соланж разделась, я подошел к Жаку и, взяв его за запястья, дал ему ощупать шею женщины, груди женщины, бедра женщины. По мере этого волнующего знакомства он получал необходимые пояснения. Лицо его осветилось. Когда же я описал ему акт любви, соединяющий два существа, он, похоже, нашел его вполне естественным. Этого я и добивался. Нечто библейское было в этом своеобразном уроке естественной истории… Что до меня, то я испытывал такое чувство, будто знакомлю нового Адама, чистого и целомудренного, с извечной Евой… Юношу охватило радостное возбуждение. Его плотские устремления теперь самым естественным образом сосредоточились на Соланж. Так, почти незаметно, низменные инстинкты переросли у Жака во властное желание стать творцом новой жизни совместно со своей идеальной подругой, встреченной им на жизненном пути.
Прошло несколько дней, в течение которых я был свидетелем того, как его все больше мучила неотвязная мысль… Он испытывал острое желание до конца познать женщину. С тревогой ожидал я минуты, когда он разыщет меня и признается, что страстно желает Соланж… Как только это произошло, я немедленно поставил в известность Ивона Роделека. Жаку было в то время двадцать два года, Соланж — двадцать пять: ничто более не препятствовало их браку… Спустя три месяца Соланж Дюваль стала госпожой Жак Вотье.
— Положа руку на сердце, доктор, — спросил председатель суда, — считаете ли вы этот брак удачным?
— Он был бы еще удачнее, если бы у них появился ребенок…
— Есть какие-нибудь препятствия?
— Никаких. Оба супруга абсолютно здоровы, а слепота, глухота и немота по наследству не передаются. Самое лучшее, что я могу пожелать Жаку и Соланж: когда вся эта печальная история закончится, завести ребенка, который окончательно скрепит их союз.
— Таким образом, вы убеждены в невиновности подсудимого?
— Да, убежден, господин председатель. Когда я узнал из газет о преступлении на борту «Де Грасса», я упорно пытался найти причину, которая могла бы побудить Жака Вотье к убийству. И не нашел ее… Вернее, причина могла бы быть только одна, но она настолько неправдоподобна, что о ней нечего и говорить…
— Все же назовите ее суду, доктор, — посоветовал Виктор Дельо со своей скамьи.
— Хорошо… Жак слишком любил свою жену, чтобы позволить кому-то не оказать ей должного уважения. Не хочу порочить убитого, тем более что ничего не знаю об этом молодом американце, но немалая сила сексуального влечения, полностью сосредоточенного у Жака на единственном существе, могла вызвать порыв устранить не соперника — о сопернике не может идти и речи при столь высоконравственной супруге, как Соланж, — а просто незнакомца, который неосмотрительно рискнул попытать счастья, как любой мужчина при виде красивой женщины…
— Умозаключение господина доктора Дерво, который к тому же выступает свидетелем защиты, — живо отреагировал прокурор Бертье, — заслуживает внимания господ присяжных: оно отнюдь не лишено здравого смысла. Быть может, это и есть, наконец, истинный мотив преступления, который подсудимый упорно отказывается открыть?
— Нет, господин прокурор! — воскликнул Виктор Дельо. — В своем похвальном стремлении действовать на благо моего подзащитного свидетель допускает ошибку, пытаясь найти веское оправдание человекоубийственному акту, в котором обвиняют Жака Вотье. Мотив преступления, которое, если уж допустить невозможное, действительно совершил бы подсудимый, гораздо более серьезен. Для защиты не подлежит сомнению, что Жак Вотье и в самом деле имел очень основательную причину убить Джона Белла, и она берется доказать это в любое время. Однако Жак Вотье не исполнил своего намерения.
— Что вы хотите этим сказать, мэтр Дельо? — спросил председатель суда.
— Всего лишь то, господин председатель, что Жак Вотье не совершал преступления, в котором его обвиняют!
В зале на мгновение воцарилась тишина, настолько все были поражены услышанным, затем послышался ропот.
— В самом деле? — воскликнул мэтр Вуарен. — А что же вы намерены делать с отпечатками пальцев, с признаниями подсудимого, дорогой коллега?
— Боже мой, да никто и не спорит, что отпечатки принадлежат Жаку Вотье, но, мне представляется, уголовное расследование не велось со всей тщательностью, какую требует столь необычное преступление. Мы беремся доказать и это в любое угодное суду время… Что же касается признаний, сама готовность Жака Вотье с самого начала признать свое злодеяние заставляет нас хорошенько призадуматься. И мы, несмотря ни на что, не оставляем надежды вынудить подзащитного здесь же, в этом зале, во всеуслышание отказаться от своих слов. Но это может произойти лишь в том случае, если мы представим Жаку Вотье неопровержимые доказательства его невиновности. Ведь мой подзащитный лгал офицерам «Де Грасса», полицейским инспекторам, медикам, следователю, собственной жене и мне самому, на которого возложена задача спасти его. Жак Вотье лгал всем!
— Но с каким же намерением? — спросил прокурор.
— Ах, господин прокурор, здесь-то и кроется ключ к тайне! — ответил Виктор Дельо. — Когда мы узнаем точную причину, по которой мой подзащитный возводит на себя напраслину, чтобы спасти кого-то другого, мы разоблачим настоящего убийцу!
— Обвинение имеет все основания опасаться, что так называемый «настоящий» убийца никогда не предстанет перед правосудием по причине того, что его просто-напросто не существует! — съязвил прокурор Бертье. — Есть только один убийца, господа присяжные, не из царства теней, а вполне реальный, из плоти и крови, — и этот человек перед вами: Жак Вотье!
— Защита не позволит обвинению применять к подсудимому этот оскорбительный термин, пока не будет произнесен вердикт! — вскричал Виктор Дельо.
— Ни обвинение, ни господа присяжные, — так же запальчиво ответил прокурор Бертье, — не поддадутся словесной эквилибристике защиты, за которой нет ничего, кроме пустоты! Кое-кому не мешало бы напомнить, что судят лишь по фактам! Если защита будет по-прежнему настаивать на своей версии, мы попросим ее представить нам этого пресловутого загадочного преступника, о котором она не устает твердить, и тогда первыми потребуем безоговорочного оправдания Жака Вотье… Мы жаждем правосудия не меньше, чем защита, но, увы, отлично знаем, что в этой прискорбной истории есть только единственно возможный преступник.
— Инцидент исчерпан, — отрезал председатель и задал вопрос доктору Дерво, попрежнему стоявшему у решетки: — У вас есть что сказать суду?
— Да, господин председатель… Боюсь, как бы суд не понял меня превратно… Я лишь высказал предположение, которое в принципе могло бы объяснить убийство, однако такое объяснение не удовлетворяет меня самого, поскольку за те двенадцать лет, что Жак провел в Санаке, я лучше, чем кто-либо другой, изучил его склад ума. Несмотря на все обстоятельства, говорящие как будто против него, Жак Вотье не мог совершить убийства, потому что Ивон Роделек вложил в его мозг и сердце такой запас нравственности, с которым просто невозможно совершить насилие над другим человеком!
— Суд благодарит вас, доктор. Вы можете идти…
Услышанное заставило Даниеллу задуматься над деликатной проблемой интимных отношений между слепоглухонемым и той, что согласилась стать его женой. Вначале Даниелла содрогнулась при мысли, что женщина, молодая, красивая, судя по признанию многих свидетелей, какой была Соланж, могла отдаться ласкам чудовища… Однако уже не вызывало сомнений, что слепоглухонемой питал к Соланж огромную любовь. По сути дела, этой Соланж Дюваль в общем-то повезло: она любима! Многие ли женщины могут похвалиться тем, что приручили подобного гиганта?
Новый свидетель, появившийся у решетки, был облачен, как и Ивон Роделек, в черную сутану с голубыми брыжами. Однако он был настолько же дороден и коротконог, насколько тот — худ и высок. С его приветливого лица, похоже, никогда не сходила жизнерадостная улыбка.
— Господин Тирмон, что вы можете рассказать суду о Жаке Вотье?
— Об этом чудесном ребенке? — воскликнул брат Доминик.
— Только самое хорошее, как, впрочем, и обо всех наших воспитанниках… Они так милы!
— Вы занимались с Жаком Вотье?
— Эту обязанность в основном возложил на себя наш директор, однако и я частенько беседовал с этим милым мальчуганом с помощью дактилоазбуки. И каждый раз меня, как и всех преподавателей института, приводила в изумление его необыкновенная сметливость. Особенно он привязался ко мне после того, как я сделал новое платьице для его куклы Фланельки. Я очень хорошо помню наш разговор. Я немножко поддразнил его: «Платьице Фланельки уже вышло из моды, как и ее волосы, — они слишком длинны!» «А какого цвета должно быть ее новое платье?» — тотчас спросил Жак. Меня так удивил этот вопрос — поймите, слепой ребенок говорил о цвете! — что я ответил не сразу: «Красного!… Но скажи, каким ты представляешь себе красный цвет?» «Теплым», — ответил он. «Ты прав, мой мальчик. Господин Роделек уже рассказывал тебе о цветах солнечного спектра?» — «Да. Он даже объяснил мне, как выглядит радуга». Мальчик составил себе представление о красках по аналогии с разнообразием запахов и вкусовых ощущений. Ни один предмет он не представлял себе без того, чтобы подсознательно не наделить его теми или иными цветами радуги.
— Может ли свидетель сказать нам, насколько соответствует действительности представление о цветах, укоренившееся в сознании Жака Вотье? — спросил Виктор Дельо.
— Знаете, я почти сразу обнаружил несовпадение, которое нам, увы, в дальнейшем так и не удалось устранить. Он спросил, какого цвета у Фланельки глаза. Я ответил, что голубые, а волосы — черные. Ребенок выказал явное разочарование: «Мне так не нравится! Фланелька будет красивее с желтыми глазами и голубыми волосами!» В тот момент я не стал ему возражать, вспомнив, что на портретах некоторых модернистов доводилось видывать кое-что и похлеще! Быть может, Жак создал в воображении собственную цветовую палитру, в которой зеленый является олицетворением свежести, красный — силы и буйства, белый — искренности и чистоты? Даже если воображаемая гамма не совпадает с действительной, это имеет лишь весьма относительное значение, поскольку в восприятии цветов нет абсолютного мерила. Сколько зрячих, среди которых немало дальтоников, не может прийти к согласию по поводу истинной природы того или иного цвета? Да и вообще, кому не известна поговорка: на вкус и цвет товарища нет!
— Все эти рассуждения свидетеля по поводу цветоощущения у подсудимого, вероятно, представляют большой интерес, — заявил прокурор Бертье, — но, по нашему мнению, выходят за рамки настоящего разбирательства.
— Это не так, господин прокурор! — возразил Виктор Дельо. — Именно цвет, как бы неправдоподобно это ни звучало, сыграл решающую роль в развитии событий.
— Воистину с мэтром Дельо не соскучишься! — воскликнул прокурор. — Если б я не боялся оскорбить достоинство места, где вершится правосудие, то сказал бы, что загадочные намеки защиты заводят нас в дебри детективного сюжета!
— А кто с этим спорит? — парировал старый адвокат. — В любом детективном романе налицо преступление, виновник которого раскрывается на самых последних страницах… Я повторяю: настоящий преступник «Де Грасса» будет изобличен, видимо, на последних минутах разбирательства…
— Почему бы защите не открыть его имя прямо сейчас? — спросил прокурор.
— Защита никогда не заявляла, что знает убийцу! — спокойно возразил Виктор Дельо. — Она лишь утверждала и продолжает утверждать, что подзащитный не является преступником и в настоящее время он один знает убийцу. Трудность состоит в том, чтобы найти способ вынудить Жака Вотье рассказать нам все, что ему известно. Дополнительно к этому защита пока может утверждать лишь следующее: вескую причину уничтожить Джона Белла могли иметь по меньшей мере три человека… В их число, без сомнения, входит и подсудимый, но убил не он — это мы докажем. Есть другое лицо, в чьем поведении много неясного, однако у него удовлетворительное алиби. Остается третий — он-то, по всей видимости, и является виновником преступления… К несчастью, защита пока не располагает именем этого человека, иначе процесс был бы уже завершен!
— Как вы полагаете, господин Тирмон, — спросил председатель суда, чтобы положить конец спору между защитой и обвинением, — способен ли Жак Вотье совершить преступление, в котором он обвиняется?
— Жак?! — вскричал брат Доминик. — Да ведь он самый мягкосердечный из питомцев нашего института за всю его историю! У него врожденное отвращение к злу и жестокости. Наш старый садовник Валантен сказал так: «Жак Вотье — убийца? Что вы, ведь он так любит цветы!»
— Небезызвестный Ландрю, — заметил прокурор, — обожал свои розы, за которыми с любовью ухаживал в перерывах между убийствами!
— Кстати, о Валантене, — вмешался председатель суда. — Он, кажется, пользовался для хранения садового инвентаря сарайчиком в глубине парка?
Брат Доминик никак не ожидал подобного вопроса.
— Да, верно… А что, вы бывали у нас в Санаке, господин председатель?
— Нет, — ответил председатель Легри. — Хотя теперь надеюсь там побывать… Этот сарайчик до сих пор там?
— Да. Правда, его выстроили заново после пожара.
— Какого пожара?
— О, незначительное происшествие, при котором, к счастью, никто не пострадал… Забавно, но сейчас я припоминаю, что в нем была замешана Соланж Дюваль — будущая госпожа Вотье.
— Можете ли вы описать это происшествие? — спросил председатель суда.
— Если мне не изменяет память, как-то весною, поздно вечером мы с братом Гарриком прогуливались в парке и вдруг увидели, что сарай горит. Мы бросились туда и обнаружили у догоравших обломков Соланж Дюваль и одного из воспитанников, Жана Донн, — их одежда и лица были перепачканы сажей.
— Не повстречался ли вам поблизости Жак Вотье?
— Нет, господин председатель… Однако ваш вопрос напомнил мне любопытное признание Жана Дони. Он пришел ко мне на следующий день и сказал: «Соланж солгала, заявив, что пожар произошел по ее оплошности. Лампу опрокинула вовсе не она: ее сбросил на землю Жак Вотье — нарочно, чтобы сарай загорелся, а потом запер нас с Соланж на ключ, а сам удрал». «Что за чушь вы городите! — ответил я Жану Дони. — Понимаете ли вы, что это очень тяжкое обвинение? Зачем клевещете на товарища? К тому же Жака там и не было!» «Нет, он был там, брат Доминик, но успел убежать, пока я пытался выбраться. Если бы дверь не поддалась в самую последнюю минуту, вы нашли бы лишь два обугленных трупа — Соланж и мой». «Да вы что, с ума сошли, Жан? С какой бы стати ему совершать столь дикий поступок?» «Потому что он ревнует, — ответил. Жан Дони. — Воображает, будто Соланж любит меня, а не его!»
Несколько дней я пребывал в нерешительности: стоит ли посвящать в наш странный разговор директора, и предпринял собственное маленькое расследование. Когда ко мне в очередной раз зашел Жак Вотье, я сказал ему: «Бедный мой Жак, вы, должно быть, так огорчились при известии о том, что Соланж и ваш лучший друг Жан едва не сгорели заживо в сарае Валантена?» Жак ответил: «Не понимаю, как все это могло произойти… Во всяком случае, одно я знаю точно: Жан мне больше не друг…» Больше я от него ничего не добился. Я попытался вновь вызвать на разговор Жана Дони, но тот, жалея, очевидно, о вырвавшихся у него необдуманных словах, всячески избегал встречи со мной. Тогда я решил предать сказанное Жаном Дони забвению. И дальнейшие события подтвердили правильность такого решения: позже я с радостью встретил Жана, специально приехавшего из Альби в Санак, чтобы вести партию органа на бракосочетании Соланж и Жака. Из этого я заключил, что былая неприязнь исчезла.
— Как вы полагаете, новобрачные были счастливы на своей свадьбе?
— Вы спрашиваете, были ли они счастливы, господин председатель? Да их лица прямо-таки лучились счастьем, когда они рука об руку вышли из часовни, навек соединив свои судьбы!… В тот день все были счастливы! Ах, что это было за торжество! Немало празднеств я перевидал и надеюсь еще увидеть в Санаке, но вряд ли хоть одно из них весельем и радостью сравнится с этой свадьбой — первой свадьбой в часовне Института святого Иосифа! Мы все ощущали себя в какой-то мере творцами этого счастья…
— Суд благодарит вас. Вы можете идти… Пригласите следующего свидетеля…
Хрупкая фигурка вошедшей являла собой разительный контраст с атлетической фигурой Вотье. Взгляды присутствующих обращались попеременно то на изящное белокурое создание с порозовевшим точеным личиком, явно смущенное тем, что находится в подобном месте, то на колосса, чье гладко выбритое лицо оставалось по-прежнему бесстрастным. Соланж Дюваль подошла к решетке, ни разу не повернув головы в сторону скамьи подсудимых, и замерла перед председателем суда.
«Так вот она какая!» — подумала Даниелла Жени. В словах даже самых благожелательных свидетелей не было преувеличения: Соланж была на редкость хороша собой. Будущий адвокат ощутила легкий укол зависти, к которой примешивалось нечто похожее на ревность. Пусть это глупо, но она ничего не могла с собой поделать.
— Госпожа Вотье, — мягко сказал председатель Легри, — суд уже знает, что вы познакомились с Жаком Вотье задолго до того, как вышли за него замуж.
Молодая женщина довольно подробно описала свои переживания того времени: как она жалела несчастного мальчика, как возмущалась его бессердечными родителями. Рассказала о том, как огорчил ее отъезд Жака в Санак, как надеялась вновь обрести его, как училась у сестер-наставниц.
— На протяжении тех семи лет разлуки, что предшествовали вашему приезду в Институт святого Иосифа, вы регулярно переписывались с Жаком Вотье?
— Я писала ему каждую неделю, но первые два года мне отвечал за него господин Роделек. Потом Жак стал писать мне сам — по методу Брайля, который я к тому времени уже изучила. Отвечала я ему тем же способом.
— Помните ли вы старшего товарища Жака Вотье, который также обучался в Санаке, — Жана Дони?
— Да, — коротко ответила Соланж.
— Мадам, вы должны разъяснить суду один немаловажный момент. Жан Дони заявил суду, что в свое время вы кое в чем ему признались.
— В чем же? — с живостью спросила Соланж.
— Секретарь, — сказал председатель, — будьте любезны зачитать госпоже Вотье показания свидетеля Жана Дони.
Соланж выслушала их в полном молчании. После этого председатель спросил:
— Согласны ли вы, мадам, с данными утверждениями?
— Жан Дони позволил себе изобразить это прискорбное происшествие абсолютно лживо, представив свою неблаговидную роль в совершенно ином, выгодном для себя свете! Чтобы Жак завлек меня в этот сарай и попытался овладеть мной! Да это же просто смешно! Жак слишком уважал меня, чего никак нельзя сказать о Жане Дони, чьи манеры мне никогда не нравились. Напротив, это он имел в тот день дурные намерения и оказался истинным виновником происшедшего…
— Что вы хотите сказать этим, мадам?
— Не сомневаюсь, господин председатель, что суд хорошо меня понял, так что задерживаться долее на столь давнем инциденте, который в конечном счете не представляет особого интереса, нет никакой нужды… Замечу лишь, что я никогда не делала Жану Дони ни малейших признаний!
— Суд принимает это к сведению, — заявил председатель. — Теперь, мадам, суд желал бы узнать, насколько активно вы сотрудничали с Жаком Вотье в написании его романа.
— Вас, вероятно, ввели в заблуждение: Жак написал «Одного в целом свете» совершенно самостоятельно. Моя роль сводилась лишь к тому, чтобы собрать все необходимые документы, список которых он составил сам. Что же касается господина Роделека, он только взял на себя труд переложить роман на обычный язык.
— И все же, мадам, не вы ли явились вдохновительницей этого произведения и, в частности, тех его страниц, где речь идет о семье героя? — вкрадчиво спросил прокурор Бертье.
— Ваши намеки, месье, — вспыхнула молодая женщина, — по меньшей мере неучтивы! Если я правильно уловила смысл ваших слов, вы пытаетесь возложить на меня ответственность за те весьма нелестные суждения, что Жак вынес о своих близких. Так вот, знайте: ни до, ни во время замужества я никогда не пыталась на него повлиять.
— Расскажите нам, пожалуйста, мадам, как вы стали супругой Жака Вотье, — попросил председатель суда.
— Приехав к Жаку в Санак, я быстро поняла, какие чувства он питает ко мне, обрадовалась этому, но и несколько встревожилась. Я уже тогда любила его, но не истинной любовью; в моих чувствах было чересчур много сострадания. Так прошло пять лет — к счастью, они были до предела заполнены вначале интенсивной учебой, затем работой над романом «Один в целом свете».
Наконец роман был издан, и Жак получил известность. Вскоре после этого господин Роделек постучался в дверь моей комнаты. «Не сердитесь на меня за столь поздний визит: у меня к вам серьезный разговор… Вы давно поняли, что Жак влюблен в вас. Но он очень робок и не осмеливается открыть вам свое чувство. Поэтому я, как его названый отец, пришел просить для своего сына руки очаровательной девушки… Только, ради всего святого, не подумайте, что я хочу повлиять на вас! Поразмыслите хорошенько! Времени у вас Жаком сколько угодно…»
Я медлила с ответом, и господин Роделек внимательно смотрел на меня. «Не могу поверить, — сказал он, — чтобы вы не любили Жака. Союз ваш должен быть прочным. Жак, без сомнения, стоит на пороге карьеры мыслителя и писателя. Его уже приглашают в Соединенные Штаты… Кому сопровождать его туда, как не его супруге? Кто, кроме вас, сумеет окружить его постоянной заботой, участием и любовью, в которых он так нуждается? Подумайте обо всем этом, Соланж. — Как вы чувствуете, сможете ли жить без него? Вот единственный вопрос, который вы должны задать своему сердцу… Спокойной ночи, милая моя Соланж…»
На протяжении долгих часов я вновь и вновь возвращалась к тому, что сказал господин Роделек, и спустя три дня ответила: «Я согласна стать женой Жака…»
— Очень трогательная история, мадам, — признал председатель суда. — Ответьте нам, если можете: вы были счастливы?
— Я была счастлива, господин председатель, — ответила Соланж после едва заметного колебания.
— И долго вы оставались счастливой? — брякнул прокурор Бертье.
Вместо ответа молодая женщина залилась слезами, но потом, справившись с собой, сказала:
— Даже если бы Жак и совершил преступление, в котором он, я уверена, не виновен, я все равно была бы счастлива, зная, что он меня по-прежнему любит… Но со дня той ужасной трагедии я терзаюсь неведением… Я не услышала от него ничего, кроме ложного самообвинения. Он не захотел видеться со мной, пока находился в заключении, несмотря на все попытки добиться свидания через защитников, сменявших один другого. Он даже сказал одному из них, мэтру де Сильве, что отныне я для него не существую… Он сердится на меня, но не знаю, за что! Главное, он мне больше не доверяет, а потеря доверия — это потеря любви! Со дня убийства я потеряла безоглядную любовь, которую дарил мне Жак с детских лет… Вот единственная причина моего несчастья!
— Суд понимает ваше горе, мадам, — сказал председатель.
И все же не могли бы вы сообщить нам еще кое-какие сведения относительно вашей супружеской жизни? Господин Роделек вскользь заметил, что по возвращении из свадебного путешествия вы поделились с ним некоторыми затруднениями интимного характера, которые не позволяли вам быть полностью счастливой.
— Быть может, так оно и было, но время все уладило, как и предсказывал господин Роделек. Жак стал для меня идеальным супругом.
— И ваше счастье ничем не омрачалось за все время пребывания в Америке?
— Да. Мы переезжали из города в город и повсюду встречали благожелательных слушателей.
— Припомните, мадам, не приходилось ли вам за пять лет странствий по Соединенным Штатам встречаться с Джоном Беллом?
— Нет, господин председатель.
— А во время плавания вы или ваш муж разговаривали с этим человеком?
— Нет. Лично я вообще не знала о его существовании. Могу с уверенностью сказать то же самое и о Жаке, который выходил из каюты только вместе со мной: дважды в день мы совершали часовую прогулку по палубе. Все остальное время проводили в каюте, куда нам приносили и еду.
— Как же в таком случае вы объясняете то, что ваш муж набросился на неизвестного ему человека?
— Я никак не объясняю, господин председатель, поскольку уверена, что этого американца убил не Жак.
— Раз вы в этом уверены, мадам, то, наверное, подозреваете кого-нибудь другого?
— Кого угодно, кроме Жака. Я, его жена и друг, знаю, что он не способен причинить другому человеку ни малейшего зла.
— Позвольте, мадам, — воскликнул прокурор, — чем же вы объясняете тот факт, что ваш муж, который, по вашим же словам, в первые три дня выходил из каюты только с вами, ускользнул из-под вашего бдительного надзора и вам пришлось заявить судовому комиссару о его исчезновении, причем как раз в момент преступления?
— В тот день Жак, по своему обыкновению, прилег вздремнуть после обеда, и я вышла на верхнюю палубу подышать свежим воздухом. Минут двадцать спустя я вернулась в каюту и очень удивилась, увидев, что мужа на койке нет. Я подумала, что он, должно быть, проснулся и отправился меня разыскивать. Это меня встревожило, ведь он плохо знал бесчисленные коридоры и лестницы трансатлантического лайнера, и я выбежала из каюты. После безуспешных поисков я снова зашла в каюту — в надежде, что Жак появится там. Но его по-прежнему не было. Придя в отчаяние при мысли, что Жак мог оказаться жертвой несчастного случая, я бросилась в бюро судового комиссара и поделилась с ним своими опасениями. Остальное вы знаете…
— Не мог бы свидетель, — спросил Виктор Дельо, — сделать некоторые уточнения для суда, который так и не получил этих сведений от следствия? Госпожа Вотье, вы сказали нам, что отсутствовали в каюте двадцать минут. Вы уверены в этом сроке?
— Да, минут двадцать, самое большее тридцать.
— Прекрасно, — кивнул Виктор Дельо. — Будем считать, полчаса… Потом вы вернулись и отправились на поиски мужа, что заняло еще полчаса. В итоге это дает нам уже час… Вы вновь проверили каюту и направились в кабинет комиссара Бертена. На разговор с ним ушло, предположим, еще десять минут. Только тогда начались поиски, предпринятые комиссаром «Де Грасса», то есть через час и десять минут после того, как вы в последний раз видели мужа лежащим на койке. Сколько времени они продолжались, пока вашего мужа наконец не обнаружили в каюте убитого?
— Наверное, минут сорок пять.
— Где находились все это время вы?
— Я ждала известий в кабинете комиссара Бертена: так посоветовал он сам, сказав, что в первую очередь сведения поступят сюда. Время текло мучительно долго. Какие только мысли не приходили мне в голову!… Я не могла предположить только одного: что мой бедный Жак окажется не жертвой несчастного случая, а преступником! Наконец, я дождалась возвращения комиссара Бертена. Он и пришедший вместе с ним капитан Шардо рассказали мне, при каких странных обстоятельствах был обнаружен мой муж, а когда капитан заявил, что, судя по всему, американца убил Жак, я упала в обморок… Когда очнулась, эти господа попросили меня пройти с ними в судовой карцер, куда они заключили Жака, и побыть переводчицей на его первом допросе. Я кинулась к Жаку, схватила его за руки и отстучала вопрос: «Это неправда, Жак? Ты не сделал этого?» Он ответил мне тем же способом: «Не тревожься! Я отвечу за все… Я люблю тебя». — «Ты сошел с ума, любимый! Раз ты меня любишь, не смей возводить на себя напраслину, обвинять в чужом преступлении!» Я умоляла его, но он больше ничего не сказал. А когда капитан попросил задать ему роковой вопрос, Жак, к моему великому горю, ответил: «Я убил этого человека и ни о чем не сожалею». В последующие дни до прибытия в Гавр он повторял этот ответ.
— Прошу извинить меня за настойчивость, — заявил Виктор Дельо, — но мне представляется весьма важным отметить господам присяжным, что с момента, когда госпожа Вотье в последний раз видела своего мужа лежащим на койке в каюте, и до того, как стюард Анри Тераль обнаружил его в «люксе» Джона Белла, прошло самое меньшее два часа… Два часа — этого более чем достаточно, чтобы совершить преступление, и даже не одно!
— Что вы хотите этим сказать, мэтр Дельо? — спросил председатель.
— Я хочу напомнить суду свое предыдущее заявление — о том, что в уничтожении Джона Белла могли быть заинтересованы по меньшей мере три человека. Среди этих трех гипотетических преступников Жак. Вотье был, без сомнения, тем, кому убийство внушало наибольшее отвращение. Если бы он и совершил убийство, оно было бы почти вынужденным ввиду определенных обстоятельств. Однако Жак Вотье — и этим мы обязаны принципам добра, внушенным ему Ивоном Роделеком, — обладал и всегда будет обладать совестью, которая указывает ему истинный путь. Она-то и побуждает его сейчас обвинять себя в злодеянии, совершенном другим. Но есть и другая причина, более материальная, которая доказывает невиновность подсудимого: у него не было возможности совершить кровопролитие, поскольку его опередил настоящий преступник.
— В самом деле? — спросил прокурор. — И кто же он?
— В свое время мы это узнаем.
— А пока, — прервал грозившую вспыхнуть пикировку председатель Легри, — суд желает услышать от госпожи Вотье, что делала она после того, как ее муж был передан в руки полиции в гаврском порту.
— Я вернулась в Париж трансатлантическим экспрессом вместе с матерью, но рассталась с ней на вокзале Сен-Лазар, несмотря на ее просьбу поехать жить к ней.
— Все то время, пока шло следствие, вы избегали общества, не так ли?
— Никоим образом, господин председатель… Я трижды являлась по вызову к следователю Белену, который вел дело, а после этого постаралась укрыться от назойливого внимания репортеров.
— Поскольку ваш муж, будучи в заключении, не выразил желания встретиться с вами, вы впервые со дня приезда во Францию находитесь рядом с ним?
— Да… — еле слышно выговорила Соланж Вотье.
— Господин переводчик, — спросил председатель, — как отреагировал подсудимый, узнав, что перед судом выступает его супруга?
— Никак, господин председатель.
— Подобное поведение, признаться, озадачит любого! — заявил председатель суда.
— Только не меня, господин председатель, — произнес Виктор Дельо, поднимаясь. — Думаю, я нашел причину такого поведения моего подзащитного, но, чтобы быть окончательно в этом уверенным, я прошу суд разрешить воспользоваться присутствием свидетеля и проделать небольшой эксперимент с участием подсудимого.
— Что вы подразумеваете под словом «эксперимент»?
— О, всего лишь простое прикосновение.
— Суд разрешает.
— Госпожа Вотье, — попросил Виктор Дельо молодую женщину, — не соблаговолите ли вы подойти к своему мужу?
Когда молодая женщина приблизилась к подсудимому вплотную, Виктор Дельо обратился к переводчику:
— Будьте любезны, возьмите подсудимого за правую руку и дайте ему дотронуться до шелкового шарфика госпожи Вотье.
Переводчик повиновался. Едва пальцы Жака Вотье коснулись шарфа жены, он вздрогнул и издал хриплый крик. Затем его пальцы лихорадочно забегали по руке переводчика.
— Наконец-то он заговорил! — торжествующе воскликнул Виктор Дельо.
— Что он говорит? — спросил председатель суда.
— Он вновь и вновь задает один вопрос: «Какого цвета шарф у моей жены?» — объявил переводчик. — Должен ли я отвечать?
— Подождите! — вскричал Виктор Дельо. — Скажите ему, что шарф зеленый!
— Но он же серый! — воскликнул прокурор Бертье.
— Вижу! — огрызнулся Виктор Дельо и обратился к суду: — Вы, конечно, помните, как один из свидетелей, брат Доминик, объяснил нам, что цвета, существующие в воображении Жака Вотье, совершенно не соответствуют действительности, и, как я сам заявил, именно цвет сыграл решающую роль в убийстве, которое ошибочно приписывают моему подзащитному. Маленькая ложь, о которой я прошу, абсолютно необходима! Скажите ему, господин переводчик, что шелковый шарф, который находится в настоящий момент на госпоже Вотье, зеленого цвета.
С разрешения председателя суда переводчик сообщил ответ подсудимому. Тот выпрямился во весь рост, потряс перед собой ручищами, неожиданно протянул их к шее жены и попытался сорвать с нее шарф. Несмотря на все усилия стражей, убийца с яростью тащил полоску материи… Соланж еле успела вымолвить прерывающимся голосом: «Жак, ты делаешь мне больно!»…
Виктор Дельо с переводчиком бросились на помощь стражам, и лишь вчетвером им удалось справиться с гигантом… Тот рухнул на скамью — его зверское лицо попрежнему ничего не выражало. Виктор Дельо поддержал молодую женщину, которая постепенно начала приходить в себя:
— Успокойтесь, мадам… Простите меня, но этот эксперимент был крайне необходим…
Когда слепоглухонемой набросился на свою жену, все присутствующие вскочили с мест, подняв невообразимый шум, который, однако, так же внезапно прекратился. Люди старались понять, что же произошло.
Тишину нарушил язвительный голос прокурора Бертье:
— Защита удовлетворена своим экспериментом?
— Вполне!
— Мэтр Дельо, — произнес председатель, — суд ждет ваших разъяснений. Зачем понадобился этот эксперимент и в особенности эта публичная ложь подсудимому?
— Суд, по-видимому, будет не слишком мной доволен, — с улыбкой ответил Виктор Дельо, — и все же я попрошу его потерпеть до завтра…
— Суд благодарит вас, мадам, — сказал председатель, — вы можете идти… Заседание возобновится завтра в тринадцать часов.