Нина принесла мне разрезанный на кусочки ананас, она ставит тарелку сбоку от кровати на низенький столик, сделанный ее отцом. Нина подстригла себе волосы, теперь они короткие и неровные, только челку она обесцветила и оставила длинной – она закрывает ей весь лоб. С новой прической Нина выглядит взрослее и совсем ребенком, независимей и уязвимей, мне жаль ее и в то же время я доволен.
Она сразу же отходит в сторону, но пристально смотрит на меня. Робость, упрямство, стремление к общению.
– Когда ты это сделала? – спрашиваю я.
– Сегодня утром, – говорит она и проводит рукой по затылку. С такой прической ее фигура выглядит еще более оформленной, тело окрепшим.
– Тебе очень идет, – говорю я. Я пытаюсь взглянуть на себя ее глазами: бледный, полулежу, опершись на здоровый локоть. Волосы растрепаны, взгляд благородно-страдальческий.
Нина пятится к открытой двери, не отрывая от меня глаз.
– Ты хочешь чего-нибудь? – говорит она, уже держась за ручку двери.
– Ты не могла бы мне почитать? – спрашиваю я. Это мое полуинвалидное состояние действует на меня странным образом: некоторая заторможенность и вместе с тем удивительная быстрота реакций, мои ощущения преобразуются в слова, как бы минуя стадию мысли.
Нина становится еще белее и краснее, отводит глаза, потом снова смотрит на меня.
– Что тебе почитать?
– Да все равно, – говорю я. Короткий, но глубокий вздох. Воздух плотный и вместе с тем разреженный. Сердце бьется в груди, где-то совсем близко.
Нина оглядывается вокруг, смотрит на книги, разбросанные на столе, на кровати, на полу, смотрит на книги, лежащие на книжных полках, – во взглядах, движениях чувствуется напряжение.
– Выбери сама. Что хочешь, – говорю я. Голос бархатный, голос – старое вино, выдержанное, терпкое; в моем положении этот голос получается у меня прекрасно.
Нина все еще в нерешительности, потом выбирает книгу с речами гуру, показывает мне обложку, смотрит на меня вопросительно.
– Годится, годится, – говорю я, впрочем, книга меня совершенно не интересует, меня интересует только то, чтобы она мне ее почитала.
Она садится на пол и скрещивает ноги, я смотрю на ее пятки в белых носках, на брюки, которые так хорошо обтягивают ей ляжки.
– Ну что ж, – говорит она и начинает читать с первой страницы хорошо поставленным, чинным голосом, словно на школьном уроке, этот ее голос странным образом контрастирует с ее теперешней прической.
– Не могла бы ты пересесть поближе? – прошу я. Мне хочется сократить расстояние между нами, слова слетают с моих губ непринужденно, сами собой.
Она поворачивается и смотрит на приоткрытую дверь.
– Здесь Марианна, – говорит она мне вполголоса.
– Ну и что? – спрашиваю я. Мне кажется, теперь я смогу преодолеть сковывающую меня обычно неуверенность, хоть я и заплатил за это дорогой ценой.
Нина закрывает дверь, застывает возле нее в нерешительности, держась за ручку, потом поворачивает ключ в замке, медленно, осторожно, почти бесшумно.
Она садится на кровать, я слышу ее дыхание, чувствую движение воздуха, пока она устраивается и подбирает под себя ноги. Она снова начинает читать: это мысли гуру о времени, мне удается различить лишь звук и тембр ее голоса, – я покрываюсь гусиной кожей.
– Ты не можешь подвинуться еще ближе? – говорю я ей. Подслащенный, жалобный голос, царапающий, льстивый, тянущийся к ней, как рыболовный крючок, как восклицательный знак.
Она подвигается ближе, не глядя на меня: вытягивает ноги и снова подбирает их под себя, замирает, когда ее колени касаются моих. И вновь ее голос скользит по округлым фразам гуру, перенасыщенным повторами и возвратами, по перекатывающимся низким волнам образов и звуков.
Я вытягиваю здоровую руку под одеялом и со скоростью миллиметр в секунду передвигаю ее по шелковой материи, пока не достаю до лодыжки.
Взглянув на меня мельком, Нина продолжает читать; голос низкий, теплый, неровный, он бьет мне по нервам.
Моя рука движется вверх по ее ноге: жаль, что я так ограничен в движениях. Пальцы мои перемещаются по натянутой материи так, словно меня увлекает за собой прозрачный поток ее голоса, текущий в по-школьному педантичном ритме, нарушаемом лишь передвижениями моих пальцев. Сердце мое бьется ровнее, я чувствую его посреди груди. Я лежу на правом боку, а моя неподвижная рука оттягивает мне левый; любые препятствия в подобном случае лишь усиливают желание, делают его острее, нестерпимее.
Нина продолжала читать: описания психологических состояний, метеорологических условий, и чем выше я продвигаюсь по ноге, лаская ее внутреннюю поверхность, тем хуже, как мне кажется, она сама следит за смыслом того, что читает, но она не останавливается, продолжает читать, и при каждом продвижении моей руки слова текста вдруг начинают налезать друг на друга, сталкиваться и толкаться, как напуганные и возбужденные девчонки в коридоре.
Я скользнул еще ближе к ней, страдалец-улитка-ангелочек-наркоман, медлительный и неотразимый, мрачный, страдающий, неумелый и возбужденный. Рука моя продвигается все дальше по внутреннему шву: под натянутой хлопчатобумажной материей я чувствую упругие мускулы, мою руку то и дело обдает жаром, и всякий раз, когда я чуть сильнее, чуть с большей настойчивостью, надавливаю на ее ногу, по ней пробегает легкая дрожь. И хотя я теперь весь изогнулся, лежа на боку, стремясь добраться пальцами до места перекрещивания ее ног, я вовсе не нахожу свою позу неестественной или смешной. Я стараюсь взглянуть на себя со стороны: бледный, худой, страдающий, с рукой на перевязи и всклокоченными волосами, простертый под складками стеганого одеяла к ней, которая все еще держит книгу уже не очень твердыми руками, – все это кажется мне похожим на картину художника-романтика девятнадцатого века. В этом одновременно есть что-то поэтическое и упадочное, мне почти так же приятно думать об этой картине, как приятно касаться Нины кончиками пальцев, приятно ее дыхание, прыгающие слова, приоткрытые губы, краснеющие щеки и постоянные взгляды в сторону двери.
Я тоже смотрю туда, мне даже кажется, что я слышу легкий стук. Нина тоже услышала его, замерла на полуслове, и вдруг стала молниеносно тяжелеть, а взгляд ее на бешеной скорости устремился ко мне.
– Продолжай читать, – говорю я ей вполголоса.
Я стараюсь справиться с сердцебиением: стук сердца мешает мне слушать, но больше не слышно ни звука, и я вновь погружаюсь в тепловатую вялость моих движений. Нина повернулась на бок и стала еще доступнее для моей правой руки. Я расстегнул ей брюки, потянул вниз молнию, провел пальцами по ее белым хлопчатобумажным трусикам.
Она упорно продолжает читать, но голос ее постоянно сбивается с ритма, а ее школьная декламация становится все корявее, все чаще прерывается и в конце концов превращается в нечто совершенно нечленораздельное. Никто из нас двоих больше не понимает смысла слов, это уже совершенно немыслимо, мы скрылись под складками нашего одеяла, предались томному, настойчивому, упорному трению наших тел друг о друга, с каждой минутой все более судорожному и яростному.
Я изо всех сил стараюсь придать романтическую, декадентскую, циничную окраску происходящему, несмотря на парализованную руку и ограниченность моих возможностей, впрочем, моя здоровая рука действует довольно активно, стремясь к наслаждению; я стараюсь найти равновесие между самоконтролем и отсутствием его, между теперешним моим состоянием и тем, к которому я стремился, чтобы наслаждаться, вдыхать, смотреть, чувствовать, обладать. В какой-то момент Нина с силой сжала мои ноги, сделала глубокий вдох и выгнулась назад быстрым плавным рывком, как воздушная гимнастка; я тоже рванулся к ней с какого-то внутреннего трамплина – гибкий, натянутый, как струна.
А потом мы оказались спаяны, расплавлены среди складок одеяла, и мне уже не удавалось извлечь никакого особого ощущения. Я смотрел на Нину, почти касаясь ее глазами, и вообще не смотрел на нее, я ни о чем не думал, я не был уверен, что я жив, и не был уверен, что я умер.
Снова раздался стук в дверь, я стремительно перекатился на середину кровати и натянул на себя одеяло, Нина стала поспешно приводить себя в порядок – все это напоминало клип со скачущим изображением.
Вот Нина уже на середине комнаты, уже взялась за ключ в двери, но взгляд ее все еще обращен ко мне.
Я опускаю голову на подушку, и через мгновение в распахнутых дверях уже стоит Марианна:
– Как поживает наш больной? – интересуется она.
Нина делает два шага назад, вдоль стены:
– Я читала ему книгу, – говорит она.
Но она не может скрыть слишком яркий румянец на щеках и все еще горящий взгляд; впрочем, она и не пытается ничего скрывать, глаза ее горят боевым огнем.
– Нина читала мне речи гуру, – говорю я, весь разгоряченный, с багровым лицом и бьющимся сердцем. Хорошо еще, что я успел натянуть вельветовые шорты, которые одолжил мне Джеф-Джузеппе, я стараюсь поскорее принять свой прежний, беспомощный, томный, страдальческий вид.
Нина уходит, махнув мне рукой и одарив меня долгим многозначительным взглядом. Ностальгия-эйфория, ощущение самоконтроля и отсутствия его, ощущение, что способен на многое, ощущение, что будешь делать только то, что положено.
Марианна так и стоит в дверях.
– Тебе ничего не нужно? – спрашивает она.
– Спасибо, ничего, – говорю я и прикрываю глаза, тем самым намекая, что она может не задерживаться.
Но она никак не уходит, наоборот, она вроде все больше настраивается на общение со мной по мере того, как Нина бесшумно удаляется по коридору.
Мне надоело валяться на постели и изображать из себя инвалида, я отбросил одеяло и встал. У меня сразу закружилась голова, пришлось прислониться к стене, кровь то приливала к голове, то отливала.
Марианна бросилась ко мне, поддержала:
– Обопрись на меня, дыши спокойно, – сказала она.
Я прислонился здоровой рукой к ее боку: изогнутая линия под легкой шерстяной материей, тело напряжено, температура повышена. Мы посмотрели друг другу в глаза, и я поразился тому, что ее глаза все время меняют цвет. Я поцеловал ее в губы, без всякого желания, просто так, только потому, что, по моему мнению, она этого ожидала: мне казалось, что на меня снизошла благодать, и это чувство было столь сильным и бурным, что я не мог удержать его в себе.
Она прижалась к моим губам сжатыми губами, потом виском, крепко обняла меня. Я думал, что могу таким вот образом перецеловать всех женщин на свете, без всякого желания, просто так, подталкиваемый одним лишь мутным потоком света, бьющим изнутри. Я подумал, что могу сейчас развязать любой узел и снять любое напряжение, облегчить боль, преодолеть любые разногласия, любое сопротивление, превратить тень в свет. Любопытно, ведь ситуация, в которую я попал, была самой что ни на есть банальной, однако я почему-то ощущал себя во власти сверхъестественного: я еще никогда не чувствовал такого прилива сил, тепла, проникающего во все уголки моего тела, моим рукам вдруг стало жарко.
И вдруг я понял, что моя левая рука такая же горячая, как и правая, хотя и висит на перевязи. Я уже привык к тому, что совершенно не чувствую ее, она была как мертвый груз – гнетущая тяжесть, нарушающая мое равновесие, но теперь я снова чувствовал и пульсацию крови, и тепло, и энергию, и что-то еще такое, что растекалось по моим нервам, жилам, мускулам, кровеносным сосудам и капиллярам и что теперь пощипывало подушечки моих пальцев. Мне даже удалось подвигать пальцами: я сжал их под повязкой, потом отпустил.
Я чуть не вскрикнул, мне хотелось обставить случившееся как можно эффектнее, но Марианна была намерена и дальше прижиматься ко мне, правда, она вела себя очень осторожно, старалась не задеть мою больную руку, но я упустил момент и решил, что будет лучше, если я немного подожду. Я был потрясен и изумлен сильнее, чем если бы я вдруг вознесся к потолку: я думал о реалистичном, взвешенном приговоре, который вынес мне доктор Самуэльсон в больнице, о его взгляде – плохой новости, думал о том, как вел себя гуру, когда приходил навещать меня, о том, как он касался моего лба у корней волос.
Я вырвался из объятий Марианны.
– Ой! Больно! – крикнул я.
– Извини, – сказала она, взгляд ее словно всплыл со дна альпийского озера, он был на удивление безмятежен.
– Ничего, – сказал я, уже снова сидя на кровати.
Она поправила мне одеяло и снова извинилась:
– Не знаю, что на меня нашло, Уто.
Чуть ли не на цыпочках она дошла до двери, еще раз посмотрела на меня и вышла.
Оставшись один, я сразу освободил свою левую руку, снял повязку. Шов был черный от запекшейся крови и совершенно сухой, рана чесалась, но не болела; во всей руке полностью восстановилась чувствительность. Я еще раз попробовал сжать и разжать пальцы: они двигались, хотя и чуть медленнее, чем раньше. Я попробовал побарабанить пальцами по ладони правой руки, потрогал одеяло, шерстяной ковер на полу, провел ими по волосам, вдоль носа: пальцы ожили, в них появились ощущения, возможно, еще более острые, чем раньше. Я перетрогал все предметы в комнате, и мне показалось, что мои ощущения стали намного богаче, тоньше и сложнее. Мне только трудно было держать руку на весу, слишком долго она находилась в неподвижности, во всем остальном я чувствовал явное улучшение.
Я снова сел на кровать, на одеяло, где витал аромат Нины, я думал: что это – чудо или это называется как-то по-другому. А еще я думал, когда, где и каким образом мне следует обнародовать этот факт. Потом я пожалел о том, что не владел обеими руками в тот момент, когда был с Ниной, попытался представить, как бы тогда все было. Я снова забинтовал руку до локтя и повесил ее на перевязь.