Я окончательно проснулся, хотя нет еще и шести. Непонятно, с чего это вдруг? Пытаюсь снова заснуть, но мне это не удается. Какая-то сила прямо выпихивает меня из постели, заставляет встать, одеться, заглянуть в непроглядную темноту окна, подойти к стеллажу и начать рассматривать книги и тетради Джефа-Джузеппе.
Четыре книги выступлений гуру с его автографом, сделанным размашистым и не очень разборчивым почерком. Представляю, каким взглядом смотрела на гуру Марианна, пока тот сочинял посвящение Джефу-Джузеппе! Детская американская энциклопедия, школьные учебники по истории, географии и английскому, несколько итальянских и американских романов, скорее всего, по высоконравственному выбору его матери, дневник, в котором только даты, имена, записи домашних заданий и ни словечка, ни намека на то, что происходит на самом деле за фасадом семейства Фолетти. Между последними страницами дневника вырванная из журнала фотография толстой голой блондинки, которая снята как бы через кисею: контуры фигуры слегка размыты. Почти пустая коробка кокосового печенья. Фотографии, в рамках и без: все семейство рядом с гуру перед Кундалини-Холлом (одни сплошные улыбки), на площади Сан-Марко в Венеции, на балконе, видимо в Милане (все бледные-пребледные), на тропическом пляже, без Нины, Витторио красуется своим голым торсом.
Пытаюсь представить себе жизнь этого четырнадцатилетнего мальчишки: мать, отчим, гуру, школа – вот и весь его мир. Хочется как-то помочь ему вырваться из этой уютной, светлой тюрьмы, в которую его заперли. Размышляя об этом, вижу свое отражение в зеркале шкафа и понимаю, что мои собственные дела обстоят не намного лучше: будучи на пять лет старше, я так же инертен, безынициативен и вконец измучен жизнью, – иногда она мне кажется просто невыносимой.
Снова ложусь и начинаю перелистывать одну из книг гуру, однако никак не могу вникнуть в смысл фраз, густо насыщенных такими словами, как «душа», «поиски», «подлинная ценность», «истина», и уже через пять минут чувствую, что сыт по горло.
Задираю голову и смотрю в темное мансардное окно над кроватью, пытаюсь придумать, что же делать дальше, но ничего придумать не могу. Вспоминаю, сколько уже потерял времени в безрезультатных поисках верного направления, сколько энергии израсходовал, строя мини-баррикады и поднимаясь на них с героическим видом в надежде остановить лавину надвигающейся на меня скуки, скуки без конца и края. Я чувствовал бесконечную усталость, хотя ничего и не сделал в жизни, и удовлетворение от усталости, и тошноту от удовлетворения своей усталостью. Я был в каком-то тумане, вернее, туман был внутри меня; белесый и вязкий, как светлеющее над головой небо, он поднимался от желудка к сердцу и выше, к голове.
Я встал, вышел из комнаты и осторожно, стараясь, чтобы не скрипнули деревянные ступени, спустился в гостиную. Лабрадор Джино вынырнул из темного угла и, тихонько поскуливая и требуя ласки, начал тереться о мои ноги, но я оттолкнул его. Пахло сахаром, корицей, травяным собачьим противоблошиным ошейником, на елке вспыхивали и тухли разноцветные лампочки. Я выдернул вилку: лампочки погасли, но наружная иллюминация продолжала гореть и освещать уже проступающие за окнами очертания пейзажа нереальными оттенками красного, зеленого и голубого. Снег не шел, но по сравнению со вчерашним днем его стало гораздо больше: он засыпал расчищенные Витторио дорожки и все следы. Тишина была просто невыносимая; мне захотелось закричать, разбить что-нибудь об пол, хотя не так просто что-то разбить о такой мягкий, пружинящий пол.
Я прошел через гостиную в кухню, открыл холодильник и увидел аккуратные ряды бутылок, коробочек, баночек, педантично расставленных по раз и навсегда заведенному порядку: как и все остальное, холодильный интерьер явно был подконтролен Марианне. Я подумал о распределении ролей между ней и Витторио, и как они все время работают каждый над своей ролью, оттачивая год от года мастерство и вырабатывая партнерские качества, благодаря чему их игра становится все более правдоподобной и выразительной. Слушая мягкую вибрацию мотора, глядя на хромированные полки, я подумал о распределении ролей между моей матерью и ее вторым мужем, между ее вторым мужем и моим полубратом, между моим полубратом и мной. Я подумал о взаимоотношениях напоказ и тайной, запутанной их подоплеке, о ложной завесе приличия и истинной сути, о добрых поступках и злых помыслах, о показных и спрятанных глубоко внутри чувствах. Каждая семья, подумал я, – это преступная группировка, в которой любому дозволено демонстрировать себя с худшей стороны и безнаказанно проявлять свои самые отвратительные недостатки. Я подумал о механизмах, позволяющих скрывать от посторонних истинное положение дел, о двойной и даже тройной защите, которой каждая семья страхует себя от внешнего мира. В сущности, подумал я, устройство семьи можно сравнить с устройством холодильника – оно так же просто и одновременно сложно: внутри кабели, провода, трубочки, компрессор, испаритель, система охлаждения, амортизатор, прокладки, многослойная изоляция стенок, а снаружи – красивая блестящая эмаль. От такого открытия у меня закружилась голова, и я вдруг увидел близкие вещи как в перевернутом бинокле. Закрыв холодильник, я снова двинулся в гостиную, заскользил, поочередно сгибая колени, то на одной, то на другой ноге, сжимая в руках невидимый микрофон. Камин давно погас, батареи центрального отопления еле теплились. Я передвигался по этому домашнему театру, как вирус, попавший в организм спящего здоровым сном существа: отчасти по инерции, отчасти от скуки, отчасти с безнадежностью вернуться на волю.
Сразу за кухней была дверь, через которую входили и выходили на сцену гостиной члены семейства Фолетти. Я открыл ее, тихо вошел и остановился в коридоре. Из-за ближайшей закрытой двери доносилось легкое похрапывание или молодой сони Нины, или молодого сурка Джефа-Джузеппе, во всяком случае, это было дыхание спящего спокойным глубоким сном узника-статиста.
Следующая комната оказалась кабинетом с факсом и двумя телефонными аппаратами; на письменном столе я разглядел стопки бумаги, папки, еженедельники, банковские уведомления, копии счетов и заграничных переводов, поступившие за ночь факсы. Я словно попал в корабельную рубку: здесь находились рычаги, позволяющие семейству Фолетти двигаться вперед или стоять на якоре, заявлять о себе миру, обрушивать на него добрые деяния, слова, улыбки, представительствовать в нем.
Я вышел из кабинета, сделал еще несколько шагов по коридору и услышал из-за следующей двери звуки сдвоенного дыхания: тяжелого – Витторио и прерывистого Марианны, в которое вплетались слабые вскрикивания и неразборчивые обрывки слов. Я резко повернулся, собираясь убраться восвояси, и задел маленький столик, который упал со страшным, как мне показалось, грохотом. В одну секунду я вылетел из коридора обратно в гостиную, не глядя, выдернул со стеллажа первую попавшуюся книгу, плюхнулся на диван и сделал вид, что поглощен чтением.
Фотографии кратера от упавшего где-то в Сибири метеорита. Сердце вот-вот выскочит из груди. Мысли разбегаются в разные стороны, как десять зайцев. Я несусь по снегу большими скачками. Марианна с холодной брезгливой улыбкой объясняет мне, что не совсем красиво вторгаться в личную жизнь других; Витторио в пижаме, вне себя от возмущения, кричит, что это я здесь вынюхиваю и высматриваю, и выгоняет меня из дома.
Подобная перспектива не слишком-то меня пугает, скорее наоборот.
Возможно, моя экскурсия в их частные владения и упавший столик были бессознательной попыткой изменить невыносимый для меня статус гостя-заложника. Сколько себя помню, я всегда был гостем-заложником, и подконтрольная мне территория никогда не простиралась дальше пределов моей собственной комнаты. Девятнадцать лет моя жизнь была вплетена в жизнь других, подчинялась законам, распорядку других, зависела от слов, телефонных звонков, уходов и приходов других, и единственное, что мне оставалось – это приспосабливаться и огораживаться всякими заслонами, чтобы хоть за ними чувствовать себя в безопасности. Я потерял способность сопротивляться и впал в такую апатию, что мне ничего уже в жизни не хотелось. Иногда, правда, во мне просыпался мой собственный маленький гуру и помогал восстановить потерянное равновесие, но ненадолго, потом все начиналось сначала. Вот и сейчас, увидев вдруг отчетливо со стороны себя, забившегося в угол дивана в доме Фолетти в густом лесу в штате Коннектикут в снегах в десятках километров от ближайшего человеческого жилья, я понял, что мое положение не из лучших: я загнан, осажден со всех сторон, беззащитен, я на грани отчаяния.
Но Витторио с Марианной не проснулись, в гостиной было по-прежнему тихо-спокойно, собака, лежа в сторонке, грызла фальшивую кость. Удары сердца вошли в норму, я наконец успокоился. Не спеша поднялся с дивана, взъерошил волосы, повернулся вокруг себя на одной ноге. Белый цвет за окном, насыщаясь светом, становился все интенсивней, и я вдруг почувствовал, что наполняюсь холодной энергией, которая выталкивает меня на середину сцены, на середину земного шара, на обозрение всему миру.
Уто Дродемберг поднимается на рассвете, причем безо всяких усилий; Уто Дродемберг встает с постели, когда все еще пребывают в беспросветной мути своих снов. Сам он не нуждается ни в сне, ни в пище, он вообще ни в чем не нуждается – достаточно посмотреть на его худое, почти без мяса, гибкое тело. Трудной была его жизнь, но именно благодаря трудностям развились его лучшие качества, он научился разрешать неразрешимые для остальных проблемы. Его дух аскетичен, сила его безгранична, несмотря на кажущуюся хрупкость. Он способен питаться одним воздухом, держать, не обжигаясь, руки над огнем, ходить босиком по снегу; он способен делать то, что никому не под силу; нет такой высоты, которую он не мог бы взять. Он бесстрашно бросает вызов любому, заключает пари сто к одному, он свободен от всякой собственности, ему нечем дорожить, нечего охранять. Он настоящий герой. Звучит музыка – фортепьянная или симфонический рок. Может быть, Моцарт или даже что-то индийское. Хотите другую музыку? Пожалуйста! Главное, чтобы она соответствовала моменту, тому, что Уто Дродемберг делает сейчас, а сейчас он направляется к стеклянной двери.
Не то что я обдумал это или вошел в образ – образ вошел в меня сам, под влиянием то ли музыки, то ли пейзажа, то ли нарастающего за окном света, то ли уж не знаю чего. Как бы там ни было, но, очутившись в барокамере, я, вместо того, чтобы обуться и надеть куртку, снял носки, жилетку, рубашку и, оставшись в брюках и майке, распахнул дверь на улицу и ступил босыми ногами в глубокий снег.
Непонятно почему, может, просто по глупости, но я и не думал о холоде. Однако он набросился на меня с чудовищной силой и, едва я сделал пару шагов, сковал по рукам и ногам. Словно накрыл тяжелой колючей волной, и Я почувствовал, как в голову, уши, плечи, живот, бедра и пятки вонзился сразу миллион иголок длиной не меньше десяти сантиметров.
Возвращаться в дом уже поздно; я не могу этого сделать, хоть и знаю, что никто на меня не смотрит. Стараюсь отключить сиюминутные ощущения, почувствовать что-то за, увидеть за, представить за пределами привычного – так, кажется, это называется у гуру, когда он говорит о поисках истины. Сначала ничего не получается, потому что мороз совсем озверел, но я, как ни в чем ни бывало, делаю шаг вперед, и нога увязает в снегу почти по колено. Вдыхаю носом, выдыхаю ртом, направляю взгляд вдаль, заставляя его скользить в бесконечность по ровной неподвижной поверхности.
После нескольких попыток срабатывает. Шаг от шага я словно покрываюсь защитной оболочкой, заледеневшая кровь оттаивает, начинает течь все быстрее и быстрее, еще немного – и она закипит. Сам не знаю, зачем я это делаю: может, хочу что-то кому-то доказать, может, семейный театр Фолетти так на меня повлиял, может, тут и правда место какое-то особенное, и на меня действуют духовная обстановка, слова гуру и все такое, а может, и просто без причины, как все, что я делаю в жизни, по мгновенному импульсу, не успевая даже подумать.
Настала очередь придать решительности своей походке: перехожу на марш, сгибая локоть одновременно с коленом и высоко поднимая носки, будто я журавль или цапля и иду где-нибудь на Востоке по залитому водой рисовому полю. Здорово! Мне кажется, я уже почти не касаюсь снега, уже лечу над ним, уже улетел за; ноги несут меня сами, без всяких усилий, каждый шаг равен, как минимум, двум моим обычным шагам.
Я такое видел в видеоклипе одной австралийской рок-группы, они там делали то же самое, только на песке, в замедленной съемке и с помощью бог знает каких спецэффектов, а у меня все без обмана и в сто раз лучше получается, чем у них. Я легкий, бесплотный, но одновременно чувствую и подчиняю себе каждую мышцу: могу бежать вперед, в сторону трехцветного свечения новогодних гирлянд, могу кружиться на месте, могу подпрыгнуть высоко вверх. Стоит только представить – и уже сделано стоит сделать – и уже через какую-то долю секунды я вижу как это получилось. Нет, правда здорово!
Вдруг меня оглушает тишина: неожиданный короткий удар раскалывает неподвижный воздух, обрушивается на снег, и мне становится страшно. Я останавливаюсь как вкопанный, сердце тоже останавливается, дыхание замирает на половине вдоха, в голове ураганом самые невероятные предположения: может, я попал вместе с пейзажем в другое измерение? Ведь когда реактивный самолет проходит звуковой барьер, тоже слышится взрыв? Мало ли, всякое может быть. Что же в самом деле случилось, где я?
Раздается второй удар, он четче, ясней первого, я поворачиваю голову и вижу Витторио, который рубит дрова. На самом деле я увидел его еще до того, как раздался второй удар, но мое сознание не зафиксировало зрительный образ, пока до него не дошел звук. Я уверен, что видел, как Витторио поднял топор, сильным движением вонзил его в толстое полено, и оно легко раскололось на две половины. Обе половины свалились на снег одновременно, только одна в одну, а другая в другую сторону, как разрешенный вопрос, как неоспоримое доказательство двойственности вещей, с такой же безучастной неумолимой закономерностью, с какой меня вдруг снова охватил холод.
Витторио тоже меня заметил и замер на месте с топором в руке. Он не издал ни звука, вполне возможно, что за четыре года жизни в этих местах он успел насмотреться на всякие способы самовыражения, впрочем, какая мне разница, удивился он или нет. С расстояния примерно в двадцать метров мы глядели друг на друга, как два зверя, и каждый прикидывал, чем грозит ему неожиданная встреча с незнакомцем. Он – разгоряченный, раскрасневшийся, надежно защищенный своей пуховой курткой, своей мускулатурой, своим жировым покровом, сапогами и перчатками, а я – босиком, в одной майке, худой и, наверное, белый, как снег. Ни один из нас даже не попытался что-то сказать, как-то выразить свои впечатления. Он первым отвел глаза и наклонился поднять расколотое полено.
Я повернулся и побежал к дому, уже не следя ни за своими движениями, ни за дыханием, потому что душевный порыв пропал, и сразу стало нестерпимо холодно. Тут я заметил в окне гостиной Марианну. Она стояла подбо-ченясь и пристально на меня смотрела через стекло. Я даже не предполагал, что кто-то будет на меня смотреть, у меня и мысли не было ни перед кем выпендриваться, устраивать тут показуху. Если б я только знал, что окажусь на публике, ни за что бы не вышел из дома.
Когда я входил в барокамеру, Марианна уже была там со светлым шерстяным одеялом наготове.
– На, возьми, – сказала она не то испуганно, не то удивленно, не то восхищенно.
– Спасибо, не надо, – ответил я, хотя мягкая пушистая теплая шерсть в ее руках была заманчива, как мираж. Собрав последние силы, я заставил себя ровно дышать, распрямиться и не стучать зубами.
– На улице пятнадцать градусов мороза, я посмотрела на градусник, – сказала Марианна.
Я хотел как можно небрежнее бросить в ответ «Да?», но язык прилип к гортани, а уши под анестезией все равно бы не уловили нюансов в ее ответе. Надев рубашку, я пытался застегнуть ее, но одеревеневшие пальцы никак не могли продеть в петли пуговицы.
Марианна, стоя совсем близко, следила за моими усилиями, потом показала глазами на улицу.
– Я тебя видела.
Сейчас мое «Да?» прозвучало более артикулированно, хотя унять стук зубов мне не удалось. А она все смотрела своим задумчивым взглядом, и я не знаю, чего в нем было больше – жалости или уважения. Иронии, во всяком случае, не было, это точно, и безразличия не было, и превосходства, я бы это сразу заметил. Меня вдруг передернуло, будто я сейчас чихну или расхохочусь, но я не чихнул и не расхохотался. Кое-как запихнул незастегнутую рубашку в штаны и, кивнув, насколько позволяли сведенные от холода шейные мышцы, в сторону окна, сказал:
– Чудесное утро!
– Да! – заулыбалась, закивала головой Марианна, уже снова, как всегда, чуткая, внимательная, все понимающая и собранная.
Я вытер мокрые ступни о штанины своих кожаных брюк, сначала одну, потом другую; стараясь не потерять равновесия, натянул дырявые носки и пошел, в прямом смысле не чуя под собой ног, в гостиную, где уже было включено отопление. С трудом доковылял до дивана и рухнул на него поближе к горящему камину. А Марианна все смотрела на меня, приоткрыв губы, словно хотела и не решалась о чем-то спросить. Ее взволнованный, даже потрясенный вид наверняка рассмешил бы меня своей театральностью, если бы от холода я не потерял способности смеяться.
Через некоторое время к ней вернулась ее спокойная уверенность, и она, по-прежнему прижимая к себе светлое шерстяное одеяло, спросила своим обычным голосом:
– Хочешь ячменного кофе?
Я ответил: «Ага» и еще кивнул на всякий случай.