Брат кое-что оставил в сундуках, которые мы с ним закапывали. Возможно, вещей было слишком много, чтобы забирать их туда, куда он отправился. Или он счел их ненужными. Одежда, лабораторные халаты родителей, отцовские очки, нелетающий бумажный змей, пожелтевшие книги о войне и любви, географический атлас двадцать первого века, тоже отцовский.
Я копаюсь в кусочках моего детства, в книгах, которые родители читали, чтобы ненадолго отвлечься от работы, и не обращаю внимания на воспоминания и боль, которые поднимаются вместе с пылью, потому что мне нужно найти нечто более важное.
— Что ты ищешь? — спрашивает Габриель.
Он помогает мне, аккуратно разворачивая и складывая одежду, открывая шкатулку для ювелирных украшений, которая оказывается пустой. Даже подвеска в виде глобуса исчезла. Надеюсь, брат не продал мамины бусы и кольца, хотя надеяться на что бы то ни было сейчас глупо.
— Семена, — отвечаю я. — Мамины семена лилий.
В нескольких шагах от нас Мэдди рассматривает покинутое осиное гнездо.
— Может, мы их уронили, пока все перекладывали? — подсказывает Габриель.
— Нет, — уверенно заявляю я. — Их здесь нет. Как и записей моих родителей, в которые я вложила те семена.
Я пересматриваю все во второй и третий раз, а потом возвращаю обратно в землю все, кроме атласа. Габриель забирает у меня лопату — я не возражаю, чтобы он закапывал родительские вещи вместо меня. Я просто стою рядом, совершенно бесполезная, и тереблю пальцами края атласа, борясь с эмоциями, которые вонзаются в меня, словно пули. Лучше ничего не чувствовать. Лучше не думать.
И тут приходит воспоминание.
Мама пекла торт к нашему с Роуэном дню рождения. Нашему девятому дню рождения. На другой стороне мойки было полно посуды, которую я помогала мыть. Обед только что закончился, и брат с набитым едой ртом повернулся и сказал мне:
— На будущий год ты уже начнешь стареть. А я — нет.
Сначала мне показалось, что он хочет меня подразнить, но тут он отвел взгляд, и я поняла, что ему больно.
Когда он ушел наверх мыться, мать развесила голубых птичек и сказала мне:
— Вам надо друг о друге заботиться.
Заботиться друг о друге. Это было нашим главным мотивом. Я почти готова поверить, что родители заимели близнецов не случайно, а специально: только для того, чтобы мы оба могли выполнить это обещание.
Но я-то его не выполнила, так ведь? Я оставила брата здесь одного. И не знаю, куда он делся, точно так же как он не знает, что случилось со мной. Похоже, единственное, что мы оба знаем, — это то, что другой не вернется.
«В этом человеке есть нечто такое, в чем ты не желаешь признаться даже себе самой». Вот что сказала Аннабель, выкладывая передо мной карты таро. Что-то, связанное с моим братом, чего я не хочу признавать.
Смотрю на яму, которую выкопала в земле, уже рыхлой усилиями моего брата.
— Он считает, что я умерла, — шепчу я.
Габриель что-то говорит, но его голос звучит глухо, словно под водой, и я не разбираю слов. В ушах стучит кровь. Меня бросает то в жар, то в холод.
Когда наши родители погибли, брат сосредоточился на выживании. Он проследил за тем, чтобы я не провалилась в бездонную пропасть отчаяния. Он составил для нас обоих режим дня и жизни. И все это время, пока он держал меня на плаву, мне даже не приходило в голову, что я делаю для него то же самое. Что он нуждается во мне так же сильно, как я в нем.
Что без меня вся его жизнь рассыплется.
Я цеплялась за надежду, что он продолжит тут жить без меня: будет просыпаться по утрам, пить чай, работать весь день, устраивать ловушки и ложиться спать на нашей кровати. Но меня не было слишком долго, а крематории изрыгают пепел ежедневно.
Роуэн счел меня умершей. Что же тогда его поддерживало? Ответом служит то, что он оставил здесь. Ничего.
В смятении я бегу обратно в дом. Что-то подсказывает мне, что нужно обыскать все углы. Это же не все! Должно быть что-то еще. Ступени сотрясаются и скрипят под моим весом. Наверху был устроен отдельный поджог — огонь пожрал все двери, обуглил стены. И хотя эти комнаты после смерти родителей стояли пустыми, сейчас они кажутся еще более покинутыми. Черные, как кратеры. Ничего. Опять ничего.
Не знаю, сколько времени я стою тут, задыхаясь. Я ожидаю слез, но их нет.
— Рейн?
Габриель начинает подниматься за мной.
— Не надо, — говорю я, спускаясь по лестнице. — Там не на что смотреть.
Он пытается обнять меня за плечи, но я иду мимо, через обгоревший дверной проем, на разрушенный двор.
Внутри все дрожит. Я это чувствую. Кажется, ноги скоро перестанут меня держать — сажусь в высокую траву. Я снова чувствую себя осиротевшей.
Габриелю хватает чуткости ничего не говорить: он молча садится рядом. Протягивает мне газировку, но не настаивает, когда я отказываюсь. Время движется медленно. Мы смотрим, как Мэдди играет в высокой засохшей траве. Только когда небо затягивают грозящие дождем тучи, он спрашивает:
— Что теперь?
Я кладу голову ему на плечо.
— Наверное, ты считаешь меня дурой, раз я сбежала из особняка ради этого.
Он судорожно сглатывает.
— Сначала мне было непонятно, — признается он.
Я закрываю глаза. Мне даже не нужно приказывать себе не грезить об особняке, потому что сейчас я ничего не вижу.
— А потом Дженна пришла в подвал и поговорила со мной, — продолжает Габриель. — Она сказала, что даже после всего, что было — урагана, выставки, — ты все равно хочешь убежать и что мне нельзя отпускать тебя одну.
— Но тем не менее ты пытался убедить меня остаться, — напоминаю я ему.
— Я не хотел, чтобы ты страдала. Или погибла, — объясняет Габриель. Я чувствую, как он выпрямляется. — Но, наверное, тебе казалось, что лучше умереть, пытаясь освободиться, чем оставаться в неволе. И кто я такой, чтобы спорить?
— Я не думала, что умру, — говорю я.
— Потому что ты не думаешь о смерти.
— Точно.
Вдруг у меня возникает новая мысль. Почему Габриель отправился со мной? Потому что я его убедила или потому что он считал необходимым оберегать меня по настоянию Дженны? В любом случае, судя по его словам, уходить ему не хотелось.
— И планировать ты тоже не любишь, — добавляет Габриель.
Меня касается легкий ветерок и приносит с собой нечто, похожее на чувство вины. Но план у меня все-таки есть. Пусть даже и не слишком надежный.
Я открываю глаза, сажусь прямо и стряхиваю грязь с колен.
— Мэдди! — зову я. Она смотрит на меня из густой травы, где только что играла в прятки. — Давай покажем Габриелю твою книжку.
Адрес Клэр Лоттнер — это жилой район Манхэттена.
— Сейчас мы в районе фабрик и грузоперевозок. А он сразу за мостом. Мы сможем добраться туда еще до вечера.
— Кто она такая? — спрашивает Габриель.
— Понятия не имею. Может, ее там даже не окажется.
Но других идей у нас нет. И это лучше, чем сидеть здесь, вдыхая гарь от обломков моего бывшего дома, так что мы пускаемся в путь.
Теперь мой район уже не кажется прежним. Я упорно смотрю на тротуар, отмечая самые крупные трещины и стараясь ни о чем не думать. Однако не получается. Надежда — это такая штука, которая не исчезает даже тогда, когда она ни для чего не нужна.
Мне не требуется брошюрка со схемой улиц, которую Габриель прихватил с автовокзала, я и так знаю, где мы находимся. Я узнаю каждый дом-развалюху, каждый жалкий усыхающий сквер, каждый поворот океанского берега. Мне знакомы даже местные рыбы с их радужной чешуей, тусклыми глазами и токсичностью, из-за которой рыбаки-любители выбрасывают их обратно в воду. Я иду по улицам, которые приведут нас к мосту — за мостом как раз и находится жилой район. Габриель и Мэдди следуют за мной.
Примерно в километре от моста замечаем толпу. Повсюду шары: белые и синие, традиционные цвета семейства президента Гилтри. По мере нашего приближения далекий грохочущий звук превращается в барабанный бой и музыку. Мэдди закрывает уши руками, но ее недовольное хныканье тонет во всей этой суматохе.
— Что тут происходит? — кричит Габриель, перекрывая шум.
Он берет на руки Мэдди, она напряжена, зрачки расширились от страха. Девочка отчаянно трясет головой, волосы падают ей на лицо.
— Может, президент собрался произнести речь? — предполагаю я.
Манхэттен настолько технически продвинут, что почти все президентские новости записываются именно здесь. И нет ничего необычного в том, что ради этих съемок перекрывают некоторые дороги. «Не то чтобы из-за президентских речей стоило перекрывать какую бы то ни было дорогу», — говорил мой брат.
Громко взвывают трубы, после чего ударные начинают отбивать маршевый ритм. Сквозь толпу я вижу, как барабанщики шагают строем и ловко крутят палочки между пальцами. А потом на высокой платформе, украшенной гигантскими искусственными цветами в честь весны, появляется президент. Я помню, как-то зимой его пуленепробиваемый купол мерцал от искусственного снега. Он никогда нигде не появляется без этого купола.
Сегодня он облачен в костюм цвета молодой листвы, а его седые волосы увенчаны лавровым венком.
Платформа останавливается. Президент воздевает руки. Камеры возносятся над толпой на вертикальных подъемниках.
— Как мы услышим то, что он будет говорить? — спрашивает Габриель.
Мне не требуется отвечать: в то же мгновение голос президента Гилтри гулким эхом разносится из динамиков, закрепленных на деревьях вокруг места выступления.
— Как много народа собралось! — говорит он.
Один из динамиков верещит из-за помех. Лицо у Мэдди пылает, ладони прижаты к ушам. Я пытаюсь успокоить ее, гладя по голове, но она отшатывается и утыкается лицом Габриелю в шею.
Габриель берет меня под руку и притягивает ближе. Думаю, что ни в приюте, ни в особняке ему не случалось видеть подобную толпу: она растянулась по всем тротуарам гигантским пауком. И я сомневаюсь, чтобы он хоть раз слышал речь президента. Он не так уж много потерял. Президент Гилтри — лишь номинальный глава страны. Он — символ бессмысленной традиции, сохранявшейся веками. Америка — страна. У страны должен быть глава, пусть даже ее жители мельтешат, словно муравьи, оставшиеся без «королевы», совершают некие действия, но бесцельно.
В куполе, позади президента, стоят все его девять жен. На каждой платье своего тона, на всех — лавровые венки. Три жены у него из первого поколения; а четверо юных жен, похоже, находятся на разных сроках беременности. Их выбрали из длинного списка девушек, добровольно и радостно туда записавшихся. Я часто гадаю, не жалеют ли они о своем решении? Жизнь в роскоши в качестве жены богатого мужчины имеет свои плюсы. Я это знаю. Однако такая жизнь плохо сказалась даже на Сесилии, которая все детство об этом мечтала. В нашем браке присутствовало скрытое отчаяние — чувство пребывания во сне, из которого у меня никак не получалось выйти. Меня не оставляло ощущение, что моя жизнь, столь же аккуратно расправленная, как одежда, которую Дейдре раскладывала для меня на диване, перестала быть моей.
Президент говорит что-то о приближении весны и обновления, но его слова трудно разобрать из-за эха. Барабанщики остановились и слушают. На толпу вместе с порывом морского ветра налетает затишье, а голос президента вдруг превращается в бормотание и смолкает. Динамики настраивают заново.
— Технические проблемы, друзья, — говорит он с добродушным смехом.
У меня за спиной кто-то рычит.
Я открываю было рот, чтобы сказать Габриелю, что нам следует идти, когда президент снова начинает говорить.
— Как всем известно, — произносит он, — к нам скоро придет весна.
А потом снова заводит речь о том, что весна приносит обновление и жизнь. Что в преддверии момента, когда кусты кизила, окружающие его дом, покроются цветами, а его сыновья появятся на свет, ему хочется возродить надежду и в нас.
— Вот почему, — говорит президент с улыбкой, настолько широкой, что даже с моего места видны его зубы, — я объявляю о восстановлении — нет, возрождении лабораторий, которые располагались в транспортном районе.
Он хочет восстановить лаборатории, в которых работали мои родители, — те, которые взорвали люди, протестовавшие против дальнейших поисков противовирусной вакцины. Мы с братом услышали взрывы по дороге из школы домой. Затряслась под ногами земля, и, держась за руки, мы побежали к клубам дыма, поднимавшимся вдали.
Там находились сотни домов. Это могло произойти с любым из них. И тем не менее мы уже знали, чувствовали… Когда мы добежали, выжившие как раз вылезали из-под руин. Мне пришлось крепко обхватить Роуэна обеими руками, умоляя не присоединяться к добровольцам, которые бросились на помощь. В конце концов он остался со мной в стороне, и мы наблюдали за спасателями, пока они не свернули работу. А ближе к ночи остатки здания обрушились окончательно.
Взрыв не только унес жизни моих родителей, но и уничтожил все идеалы сторонников науки. Заставил нас считать, что остается только смириться с нашим куцым сроком жизни — что ничего поделать нельзя.
Новая лаборатория! Впервые президент говорит нечто такое, что внушает мне надежду. Но этой надежды хватает всего на мгновение: президент едва успевает начать следующую фразу, как гневные крики толпы заглушают его слова.
Габриель крепче обхватывает мою руку. Кто-то швыряет камень, попадая в купол президента. Нет, они не желают новых исследований. Они не желают, чтобы с их детьми делали еще что-то — хватит того, что уже сделано. Они спрашивают: неужели мало того, что нам уже вынесен смертный приговор?
Представители первого поколения злятся больше всех, ведь большинство противников научных исследований составляют именно они. Они уже бессильно смотрели, как погибают их дети, они видели следствия научного прогресса — и они больше не желают этого.
— Лучше постройте на том месте больницу! — орет кто-то.
Больницы — роскошь, доступная только богачам. Однако существуют люди, изучавшие медицину и оказывающие кустарные медицинские услуги у себя на дому. Если бы им удалось найти подходящее здание, они могли бы расширить свою практику. Я ни разу не слышала, чтобы президент выделил хоть какие-то гроши на эту деятельность. Зачем ему? Какой смысл спасать жизнь, которая все равно оборвется через считаные годы?
— Нам лучше уйти, — говорю я Габриелю.
Я не уверена, что он слышит меня в этом шуме (барабаны снова стучат, пытаясь заглушить крики протеста), но тем не менее тянет меня прочь. Толпа напирает, смыкаясь вокруг нас, и мне приходится вытягивать шею, стараясь разглядеть поверх их голов, куда нам идти.
А потом раздается взрыв.
Я цепенею. Габриель пытается меня тащить, но останавливается, как только понимает, что я не намерена двигаться. Я не могу двигаться. Меня завораживает крошечное серое облачко, появившееся вдали. А потом следует еще один взрыв. И еще. Кто-то взрывает деревья. Один из взрывов происходит позади меня, сшибая подъемное устройство телекамеры.
Крики в толпе вызваны не только ужасом. Кричат и от возмущения. К куполу президента прижимаются руки, в гневе колотят по нему. Президентские жены, стоящие шеренгой позади мужа, держатся стойко и храбро: грудь выставлена вперед, голова высоко поднята; они берутся за руки. Президент пытается говорить, но его заглушают взрывы, барабаны и помехи в динамиках, так что он быстро сдается. Его платформа начинает медленно двигаться вперед через толпу. Люди спешат освободить ей дорогу, а затем идут следом. Они сопровождают платформу до самого причала, где она прицепляется к парому — он вывезет президента в море, откуда потом его заберет вертолет.
Взрывы слабые. Кажется, пострадавших нет. Но когда людей начинает окутывать дым, я думаю о том, что эти взрывы — лишь бледное начало.
Когда мы наконец вырываемся из толпы, я поспешно веду нашу компанию в сторону жилых кварталов. Основная масса людей направляется к причалу, так что нам почти не приходится толкаться с ними.
Больше половины собравшихся были против новой лаборатории. Больше половины жителей моего родного города считают нас безнадежными. Считают меня безнадежной.
У меня трясутся руки. Габриель сжимает мои пальцы. Теперь, когда шум остался позади и перестал быть таким громким, Мэдди отнимает ладони от ушей и смотрит на меня, по-совиному моргая глазами, словно ожидая объяснений.
— Кажется, никто не ранен, — говорю я, проглатывая вставший в горле ком. — Это была просто… демонстрация.
Я вижу, что Габриель пытается справиться с шоком. Его прерывистое дыхание вырывается изо рта облачками пара — маленькими подобиями клубов дыма от взрывов.
— И что они пытались этим продемонстрировать?
— Больше четырех лет назад противники науки взорвали исследовательские лаборатории, — отвечаю я. — Они хотели прекращения экспериментов, которые ставились над детьми в поисках противоядия, потому что считали, что средства против вируса не существует. Они считают, нам надо просто смириться с тем, что случилось.
Я иду вперед, и Габриель идет рядом со мной, прижимая Мэдди к груди. Девочку непросто выбить из колеи, но, наверное, даже тот уродский парк аттракционов мадам не приготовил ее к тому, что произошло.
— И поэтому они взрывают деревья? — недоумевает Габриель.
— В качестве демонстрации, — повторяю я медленно и четко. — Они говорят, что повторят то же самое, если лабораторию восстановят. Может быть, кто-то заранее узнал о планах президента.
— Или его настолько ненавидят, что готовы взрывать деревья, что бы он ни говорил, — высказывает предположение Габриель.
— Тоже возможно, — соглашаюсь я. — Я такое уже видела.
Он качает головой и бормочет нечто неразборчивое. Высоко над нами слышен треск вертолетного винта. Мэдди задирает голову и смотрит, как президент со своими девятью женами поднимается в небо, улетая в безопасное место.
Дома в жилом районе будто специально пытаются выглядеть более красочно, чем в транспортном. Ярко-розовый, травянисто-зеленый… пепельно-серый, который, видимо, когда-то был лазоревым. Несколько раз мы начинаем плутать, потому что здесь улицы не пронумерованы, как в транспортном районе, — им даны имена. Дженнифер. Эйлин. Сара-корт. Сто лет назад несколько разваливающихся фабрик в этом районе снесли, чтобы освободить место для новых домов, это должно было способствовать росту семей. Мне интересно: улицы получили названия в честь чьих-то дочерей?
Обычно ходьба пешком не затруднила бы меня, но сегодня постоянно кружится голова, и несколько раз мне приходится моргать, прогоняя яркие пятна, застилающие зрение. Я открываю пачку чипсов, надеясь, что углеводы помогут моему мозгу справиться с потрясениями этого дня. Сначала — потеря брата. Потом — надежда на новую лабораторию, которую моментально убили. Но чипсы не слишком-то помогают, и Габриель то и дело спрашивает меня, не надо ли нам отдохнуть?
В конце концов мы находим Дон-стрит и идем по ней в поисках нужного дома. Мэдди следит за уменьшающимися номерами на дверях, крупными и золотыми. Она внимательнее меня; я наталкиваюсь на девочку, когда она останавливается у номера 56. «Клэр Лоттнер» синим карандашом в поблекшей детской книжке.
Здание ярко-зеленое, в три этажа, с белыми занавесками в розовый горошек. Газон перед домом выглядит неаккуратно, но украшен цветастыми гномами и деревянными статуэтками мультяшных животных, расставленных так, словно они играют в мяч. На дорожке, ведущей к парадной двери, валяется опрокинутая красная тележка.
Однако мое внимание тут же переключается на самодельную вывеску в паре шагов от тротуара. Причудливым курсивом на ней выведено: «Приют Грейс».
Габриель решительно проходит по дорожке и стучит в дверь, покрытую белой краской. В доме кто-то играет на рояле. Однако это не то умелое исполнение, которое демонстрировала Сесилия, это больше похоже на звуки, которые могла бы издавать кошка, идущая по клавишам басового регистра. Игра обрывается, заливисто хохочет ребенок. К нам приближаются приглушенные шаги, дверь открывается.
Мэдди вцепляется мне в ногу. Не могу определить, вызвано ли это приязнью или испугом.
На пороге стоит молодой человек. Он без рубашки, мешковатые тренировочные брюки сидят низко на бедрах. Его светлые вьющиеся волосы всклокочены, но почему-то очень подходят к его угловатым чертам лица. Его взгляд моментально устремляется на Мэдди, которая в волнении мнет мой карман, в кармане шуршит записка Роуэна.
Лицо молодого человека темнеет. На нем отражается странное подозрение, а затем — боль. Но когда он открывает рот, то просто кричит в сторону шумной комнаты:
— Клэр! У нас еще одна!
Клэр из первого поколения: она высокая и крупная, с темной кожей и глубоким мелодичным голосом, который течет сущей патокой. Когда она идет, вокруг ее ног постоянно кружит рой детишек, и она ловко переступает через листы с влажными пятнами краски, разложенные сушиться на полу, роликовые коньки, плюшевых мишек, ксилофоны…
Она называет всех их «малышами» и пахнет чистым бельем. У ее платья из ткани с персиковыми турецкими «огурцами» длинные рукава, расширяющиеся внизу колоколами.
Клэр не сразу спрашивает нас про Мэдди или про то, откуда она у нас. Вместо этого она дает нам зеленого чая в щербатых разномастных кружках.
Дети у ее ног то множатся, то уменьшаются в числе, разбегаются и собираются снова. Один из них придвигает ей стул, и она садится напротив нас у раздвижного стола на кухне. Она предлагает сахар для чая, но мы оба отказываемся. По разным причинам мы привыкли к неподслащенному напитку: пока Габриель прислуживал в особняке, ему никогда не позволялась такая роскошь, как сахар, а мне просто никогда не нравился сладкий чай. Если на то пошло, единственные сладости, которые мне нравились, — это десерты на вечеринках Линдена и леденцы «Джун Бинз».
— Вы узнали про нас из объявлений? — спрашивает Клэр.
— Из объявлений? — недоумевает Габриель.
— У нас нет такой сложной техники, как принтер, — поясняет она, — поэтому мы пишем их от руки и приклеиваем к фонарным столбам.
Не помню никаких объявлений, но, с другой стороны, я почти все время шла с опущенной головой и мало что запомнила по дороге, если не считать названий улиц.
— Адрес был в книге, — говорю я, удивляясь тому, как слабо звучит мой голос.
Это голос сломленного духа, девушки, которая стала в десять раз меньше. Я смотрю в кружку.
— В книге? — откликается Клэр. — Не может быть. Мы не давали объявлений в телефонную книгу. — Она смотрит на молодого человека, который открыл нам дверь. Сейчас он стоит, прислонившись к холодильнику и скрестив руки на груди. — Сайлас, малыш! Не давали ведь?
Даже не поднимая головы, я ощущаю на себе его сонный равнодушный взгляд. Почему-то мне кажется, что меня осуждают, и я втягиваю голову в плечи.
— Нет, — подтверждает Сайлас.
— Это была не телефонная книга, — объясняю я. Запускаю руку в сумку Сирени, вытаскиваю книгу и выкладываю ее на стол перед Клэр. — Это здесь.
Книга называется «Маленькие пони», она про маленькую девочку, которая умеет разговаривать с жеребятами, и маленького мальчика, который ей не верит. В конце повествования мальчик тонет, а девочка отращивает крылышки. Омерзительная история, но Мэдди она не надоедает.
Клэр не сразу берет книгу. Она касается обложки кончиками пальцев, отдергивает их и прижимает к груди.
Мэдди, которая все это время ползает под столом, забирается мне на колени. Сайлас сверлит меня взглядом. У меня в глазах мелькают странные металлические искры. А стул сотрясается от взрыва в лаборатории, который, разумеется, никто, кроме меня, не ощущает.
Кажется, я пропускаю момент, когда Клэр спрашивает, откуда у нас эта книга, потому что слышу только, как Габриель отвечает:
— Она принадлежала ее матери.
Он указывает на Мэдди.
Мэдди ерзает у меня на коленях, засовывая кулачки мне под мышки. Ее острый подбородок впивается в мою шею. Я не могу понять, в чем дело. Мы никогда не демонстрировали друг другу особой приязни. Однако это помогает мне вернуться в реальность.
Клэр опускается рядом со мной на колени. Мягким голосом она просит Мэдди посмотреть на нее. Сначала та мотает головой, больно попадая лбом мне по ключице, но в конце концов поворачивается.
Клэр вытягивает палец, и, не касаясь лица Мэдди, отводит прядь ее гладких темных волос.
— Как тебя зовут, крошка? — спрашивает она.
— Мэдди, — говорю я, изумляясь тому, что в моем голосе звучит серьезная готовность защищать девочку. — Ее зовут Мэдди. Она не говорит.
— А откуда ты?
Клэр по-прежнему адресует свои вопросы Мэдди, но бросает быстрый взгляд на меня.
— Из веселого района в Южной Каролине, — отвечаю я.
Хотя, может, это была Джорджия? Прошло всего несколько дней, а мои воспоминания стали спутанными и странно бесцветными. Даже когда я думаю про шарфы и украшения мадам, они представляются мне серыми и блеклыми.
Я понимаю, что меня начинает терзать скорбь. Я горюю о брате. Эта мысль потрясает меня.
— Ее мать зовут Сирень, — добавляет Габриель.
— Нет, — возражаю я. — Там всем девушкам давали новые имена по цветам.
Теперь я вижу, к чему все идет. Мэдди цепляется за меня изо всех сил. Тревога на лице Клэр. Сходство между Клэр и Сиренью. Сходство между Клэр и Мэдди.
«Г-Р-Е-Й-С Л-О-Т-Т-Н-Е-Р» синим карандашом. Дочь Клэр. Настоящее имя Сирени.
Книга Сирени вернулась домой без нее.
— Как такое возможно? — шепчет Клэр.
Этот же вопрос уже давно стал для меня привычным.
Только спустя полчаса Мэдди перестает за меня цепляться — да и то лишь потому, что Клэр ставит на стол блюдо с овсяным печеньем.
В углу комнаты стоит пустая консервная банка, в которую падают капли с почерневшего пятна на потолке. Одна капля, потом еще одна: кусочки мыслей, которым там и не удается соединиться в нечто существенное.
Я вижу, что Габриелю стало лучше, потому что он тут же хватает печенье. Меня же, наоборот, подташнивает. Мэдди изворачивается у меня на коленях и тянется к блюду. Глаза у Клэр покраснели, они слезятся, и поэтому у сироток тоже глаза на мокром месте. Они тянут ее за платье, словно хотят залезть.
Пока печенье пеклось и остывало, Клэр рассказала нам историю.
Жила-была девочка по имени Грейс Лоттнер, которая хотела стать учительницей. Она помогала заботиться о сиротках, живших у них с матерью в доме. Читала им, готовила для них еду, укрывала одеяльцами. К двенадцати годам ее чудесные глазки и веселая улыбка, а также длинные ноги и кожа цвета кофе превратили ее в красавицу.
Как-то рано утром она ушла в школу — и больше не вернулась домой.
Клэр не в силах заставить себя произнести вслух остальное. Но это неважно. Я и сама могу сообразить. Сирень — Грейс Лоттнер — захватили Сборщики и продали в публичный дом. Она забеременела и, возможно, попыталась сбежать, но в итоге попала к мадам.
Я смотрю, как капли воды плюхаются в банку. Клэр сидит напротив и наблюдает за мной. Поднимаю на нее взгляд, и она спрашивает:
— С тобой все нормально, малышка? Лицо у тебя вроде горит.
Почему-то я не могу ей отвечать. Кажется, у меня нет сил даже на то, чтобы открыть рот. Внезапно мне хочется одного — заплакать.
Габриель приходит мне на выручку и говорит, что, наверное, я просто страшно измучена. А потом объясняет, сколько нам пришлось добираться досюда, и рассказывает о попытке Сирени — нет, не Сирени, Грейс — сбежать с нами. Вот только она не смогла перелезть через изгородь.
Грейс. Поначалу я не воспринимаю Сирень как Грейс. Я видела, как она натирала руки и длинные-предлинные ноги сверкающим лосьоном, как делала прическу и складывала в улыбку губы, накрашенные ярко-красной помадой. Но потом вспоминаю, какой нежной она была с Мэдди, как бережно расчесывала мне волосы — и мне становится больно за нее. Какой живой она была по сравнению с радужными девицами мадам! Какой умной и красивой! И насколько сломленной.
Сайлас, который к нам так ни разу и не подошел, сейчас стоит в стороне и наблюдает за мной.
— Почему вы за ней не вернулись? — спрашивает он.
Я чувствую, как щетинится Габриель из-за обвиняющего тона Сайласа, но вопрос адресован мне — и он предоставляет мне на него ответить.
— Она нас прикрыла, — говорю я. — Мы спрятались, а она сказала, что мы убежали. Она знала, что Мэдди с нами и что будет лучше, если мы ее заберем, спасем от риска быть пойманной.
Сайлас издает звук, одновременно похожий на смешок и всхлип. Я смотрю на него: его бледное лицо покраснело, светлые глаза блестят от непролитых слез.
— Благородно! — фыркает он.
— Мадам решила убить Мэдди! — огрызаюсь я. Не знаю сама, откуда взялся этот гнев. Я словно сижу в стороне и слушаю уставшую девушку, чей голос похож на мой. — Ты того места не видел, а я видела! Мы сделали все, что смогли. Если хочешь спасти ее — вперед! Сколько угодно!
Комната внезапно становится вдвое ярче, и я заставляю себя успокоиться — как бы снова не отключилась или не разрыдалась. Сайлас отворачивается и бормочет что-то про слабость и что Грейс осталось жить меньше года.
Клэр сидит прямо, положив руку на руку. Она не позволяет эмоциям овладеть собой. Она не добивается, чтобы Мэдди признала ее бабушкой, и не поднимает шума из-за сломанной руки девочки. Она не приказывает Сайласу прекратить бормотание, а мне — не пыхтеть так яростно.
Вместо этого она делает долгую паузу, а потом говорит:
— Я буду очень рада оставить Мэдди у себя. Вы ведь для этого ее сюда привели?
Так вот в чем причина моего гнева и неотступной тяжести, которая свинцом давит на сердце.
— Мы привели ее сюда, — отвечаю я очень осторожно, справляясь с собственным изумлением, — потому что нам больше некуда идти.