Этот вопль, словно сирена, опять повергает весь парк аттракционов в панику. Ветер доносит крики:

— Сюда!

— Они здесь!

Я зажимаю Мэдди рот ладонью. Она кусает меня, верещит в руку, но я не обращаю внимания. Я слишком разъярена, чтобы чувствовать впивающиеся мне в кожу зубы и думать о том, насколько ей плохо.

Все еще заглушая ладонью крики, вырываю девочку у Габриеля. И тогда снова вспыхивает свет. Ток гудит в ограде. Мы приседаем, скрываясь в густой траве, которая уходит в бесконечность. В великолепную, чудесную бесконечность. Мне видна Сирень — крошечный силуэт вдалеке, сотрясающийся от удара током. Я в ужасе решаю, что она умерла, но девушка отскакивает от ограды и с тяжелым стуком, который слышен, несмотря на шум ветра, падает на землю. По нашу сторону. Даже Мэдди замолкает и смотрит.

Сирень пытается встать, но у нее не выходит. Последним усилием ей удается бросить сумку со своего плеча. Сумка бьет Габриеля по ноге, и он бездумно подхватывает баул.

Фонари спешат к Сирени, будто светляки. Джаред выкрикивает ее имя, но без ярости — с тревогой. Она приподнимается на локте и сквозь разделяющую нас траву смотрит прямо мне в глаза.

Затем поворачивается к Джареду, который стоит по ту сторону ограды и спрашивает, нет ли у нее переломов.

Я слышу, как она говорит:

— Они убежали.

Мадам подходит к ограде, останавливаясь почти у самой проволоки, полной смертоносного гула, и разражается кудахчущим смехом.

— Дура! — восклицает она.

Следом появляется Вон, высокий и спокойный, — состарившаяся копия собственного сына. Но Вона, в отличие от мадам, я никогда не считала добрым.

В данный момент их всех занимает вопрос, как вернуть Сирень за ограду. Сирень не оглядывается на нас.

Мэдди замолчала, но я продолжаю прикрывать ей рот на случай, если она снова примется реветь. Впрочем, кто бы мог винить ее за это? Вторую ладонь кладу девочке на лоб. Пытаюсь пригладить ей волосы, хоть как-то утешить и чувствую, насколько сильный у нее жар. А еще — насколько холоден январский воздух. Если нам не удастся найти какое-нибудь теплое убежище, состояние Мэдди будет стремительно ухудшаться.

Видимо, Габриелю приходит в голову та же мысль, потому что он придвигается ближе, прикрывая Мэдди, которую бьет дрожь.

— Ты только держись, — шепчу я.

Кажется, время тянется бесконечно. Джаред снова отключает ток, перелезает через ограду, чтобы забрать Сирень и вернуть ее мадам, хохот которой похож на кваканье лягушки. Они все говорят так тихо, что нам ничего не слышно.

В конце концов Сирень, Джаред, мадам и Вон возвращаются к аттракционам, а свет и музыка включаются вновь. Издалека парк даже выглядит привлекательным.

Габриель произносит:

— Она умрет… мы все умрем, если не найдем укрытия.

Холод я ощущаю слабо. Голова по-прежнему работает не настолько хорошо, как хотелось бы, и «ангельская кровь» по-прежнему течет по моим венам. Тихим, спокойным голосом я говорю Мэдди, что сейчас перестану зажимать ей рот, но мне надо, чтобы она была стойкой и не шумела. Обещаю, что позже ей можно будет вопить столько, сколько она пожелает.

Она меня понимает, а может, просто слишком слаба, чтобы возражать. Как бы то ни было, когда я отнимаю руку, она не издает ни звука. Габриель осторожно принимает ее у меня, и мы начинаем наше бегство по высокой траве. В никуда.

Мы удаляемся от парка, и я никак не могу избавится от мысли, что все получилось слишком легко.

Вывеска гласит: «Предскажу судьбу за доллар или в обмен на вещи».

Почти каждое слово написано с грубой ошибкой.

…Ночь подходила к концу: сначала небо стало серым, затем на нем прорезались светлые и розовые полосы, а звезды погасли. Пока мир обретал форму при свете дня, мое тело двигалось без участия разума. Я шла, воображая, будто звезды — это жемчужины и бриллианты на свитере Дейдре — отчаянно хотелось ощутить кожей его привычную теплую вязку. Однако его уже не получить обратно, и мне приходилось оставаться в этом ужасном желтом сари, из-за которого я все время спотыкалась на ходу. Габриель помог мне оторвать кусок шлейфа, чтобы завернуть Мэдди в это импровизированное покрывало. Ей стало чуть теплее.

В сумке, которую оставила Сирень, оказалось не так уж много вещей. В первую очередь, конечно, ботинки и куртки, их нам бросил Джаред, отвлекая внимание мадам. Куртка Мэдди была велика, но я покрепче закутала девочку, и у нее наконец-то перестали стучать зубы. Еще там лежала старенькая детская книжка, расплывшаяся клубника в промокшей от сока тряпице, черствый хлеб и ржавая фляга с водой. А также шприц и стеклянный пузырек с пугающей светло-коричневой жидкостью, в которой я опознала «ангельскую кровь». Вода принесла небольшое облегчение. Нам с Габриелем было слишком тошно, чтобы есть, Мэдди тоже упрямо отказывалась от еды.

Снег несся по земле, словно волшебная пыль. Поле осталось позади много часов назад. Его сменили пустые склады и каркасы зданий, лишившихся утепления и всего содержимого. Я сказала, что, похоже, где-то рядом цивилизация, потому что здесь все разграблено. Габриель проворчал, что особой цивилизованности ожидать не приходится. Мэдди спала, хрипло дыша.

Однако в итоге я оказалась права…

Мы стоим перед небольшим зданием, из трубы на крыше идет дым. Хотя назвать это сооружение «зданием» — значит сильно ему польстить. Оно не выше Габриеля и сделано из кусков металлолома и досок. Только одна стена — та, в которой труба, — сложена из кирпича. Это единственное, что сохранилось от настоящего дома. Окон нет — нет даже их контуров.

Габриель перекладывает Мэдди на другую руку. Он всю ночь нес ее, не жалуясь, но наверняка устал. В утреннем свете видны темные мешки у него под глазами, да и сами глаза не такие ярко-голубые, как обычно. Нам несколько раз приходилось останавливаться, сгибаться в три погибели и пережидать приступ: от «ангельской крови» и усталости нас рвало. Судя по виду Габриеля, он вот-вот рухнет, и я не сомневаюсь, что сама выгляжу не лучше.

К двери приходится идти мне. Это настоящая дверь, с петлями, каким-то образом приваренными к куску металла. Я уже собираюсь постучать, когда Габриель отрывисто шепчет:

— Ты что, с ума сошла? А если нас захотят убить?

— Это будет крайне неприятно, — отвечаю я с большим раздражением и сарказмом в голосе, чем мне хотелось бы.

Он прикасается к моей руке, словно просит, чтобы я отошла назад, но я не слушаюсь. Резко разворачиваюсь к нему лицом.

— У нас нет других вариантов. Мы измучены и больны, а поблизости я что-то не вижу шикарных отелей. Может, ты видишь?

Мэдди, щека которой лежит у Габриеля на плече, открывает глаза. Зрачки у нее маленькие, а обычно равнодушный взгляд сейчас изменился. Он странный, причем как-то по-новому странный. Лишь теперь я замечаю на ее лице полоски от высохших слез. Неужели она всю ночь плакала во сне?

Как ни страшно нам с Габриелем, ей должно быть в десятки раз хуже.

— У нас нет выбора, — говорю я.

Габриель открывает рот, собираясь что-то возразить, но я отворачиваюсь и стучу в дверь раньше, чем он успевает произнести хоть слово.

Только сейчас я понимаю, почему именно Мэдди постоянно вызывает у меня чувство тревоги. Она слишком сильно напоминает мне детей, появлявшихся на свет в лаборатории. Маленьких уродцев, которые цеплялись за жизнь несколько часов, дней или даже недель, но в итоге все-таки умирали. Ее нынешний безжизненный взгляд точь-в-точь как у них. Я всегда старалась быстрее пробежать мимо комнат с этими обреченными, печальными существами, отводя глаза и отчаянно напевая что-нибудь про себя, пока не миную их двери.

После моего стука дверь гремит и приоткрывается с отвратительным скрежетом. Металлическое тепло здания заставляет меня раздуть ноздри. Габриель берет меня под руку, и я ощущаю грубую домотканую материю его рубашки.

Женщина, стоящая по ту сторону двери, оказывается маленькой и горбатой. На ней очки — такие грязные, что я едва различаю ее глаза сквозь линзы. Рот у нее открыт, лицо сохраняет бесстрастность, словно мы трое — это посылка, которую она как раз ждала и теперь осматривает на предмет целости. Женщина обводит меня взглядом — рваная ткань там, где был шлейф, грязный подол, растрепанные волосы…

Она говорит:

— Выглядишь, как поверженная императрица.

— Меня обзывали и похуже, — откликаюсь я.

Она улыбается, но улыбка у нее рассеянная. Теперь она уже смотрит на Мэдди, которая сидит на бедре у Габриеля, словно малютка-коала.

— Ваш ребенок? — спрашивает женщина и тут же сама отвечает: — Нет, не ваш.

Чтобы прийти к такому выводу, не надо быть ясновидящей. Мэдди унаследовала темную кожу и гладкие черные волосы матери.

— У нее рука сломана, — говорю я, словно это как-то объясняет ее присутствие.

— Входите, входите, — приглашает женщина. Но лишь после того, как внимательно рассматривает украшения мадам, висящие у меня на шее.

Мы заходим за ней в дом — я первой, а следом Габриель, так и не выпустивший мою руку. Я, прикрывая левую ладонь правой, прячу обручальное кольцо.

В домике оказывается невыносимо жарко. Металлические стены отражают свет от огня, словно мы оказались внутри печки. А еще здесь повсюду вещи. Вещи, которые совершенно не сочетаются друг с другом: ржавые фонари, с которых свисают нитки синих бусин, розовая пластмассовая статуя Свободы, нефритовый дракон, чучело оленьей головы над камином, туалетный столик, облепленный наклейками, но без верхнего ящичка.

Видимо, когда она предсказывает судьбу, с ней чаще расплачиваются вещами, а не долларами.

Земляной пол покрыт разномастными материалами — тут и линолеум, и камень, и кусочки ковров. В углу спальный мешок, рядом с ним низкий столик, окруженный диванными подушками.

В тепле Мэдди оживает. Щеки у нее горят, зрачки расширены, зубы оскалены в том же отважном вызове, который она демонстрировала мадам.

Я смотрю на нее в упор, и необычные глаза Мэдди встречаются с моими. Мне хочется думать, что наши странности дают нам особую телепатическую связь. «Не совершай сейчас никаких безумств», — говорит мой взгляд. Не знаю, понимает ли она меня.

Женщина представляется как Аннабель и, не интересуясь нашими именами, приглашает сесть на подушки. Она протягивает нам одеяла, хотя тепла здесь более чем достаточно, и рассматривает самодельную шину, которую светловолосая девочка из парка наложила на руку Мэдди. Это всего лишь ветки и бинт, но «гипс» сослужил неплохую службу, особенно если учесть все обстоятельства.

Мэдди настолько крохотная, что, когда она лежит на подушке, ее пятки почти не высовываются за край. Взгляд девочки мечется по всем предметам, находящимся в комнате, по бликам огня, лижущим стены и потолок. Ее разум — словно птичка в клетке, он бьется и хлопает крыльями, но не способен вырваться на волю.

Достаю из сумки клубнику и подаю Мэдди. Приходится поднести ягоду прямо к ее лицу, чтобы она заметила, но и тогда девочка с рычанием скалится, словно я предлагаю ей яд.

— Тебе надо хоть что-нибудь съесть, — говорю я.

Обращаясь к ней, я чувствую себя очень странно. Мэдди смотрит на меня так, что я сразу же вспоминаю о пульсирующей болью ладони. Девочка укусила меня с такой силой, что остался синяк. Тем не менее она берет ягоду в рот.

— Клубника? В это время года? — удивляется Аннабель.

Обеими руками женщина протирает линзы, являя нам мутно-зеленые глаза. Она из первого поколения, но голос у нее высокий и молодой. В доме стоит запах дыма и чего-то сладкого. Я не сразу опознаю этот запах. Это благовоние, хоть и не такое назойливое, как у мадам в парке аттракционов: оно сладкое и похоже на то, которое жгли в коридорах особняка на этаже жен.

Почему-то от этого запаха у меня начинается тоска по дому.

Габриель говорит:

— Ягоды не слишком хорошие.

— На самом деле они почти гнилые, — добавляю я.

Это, впрочем, не мешает Мэдди проглотить следующую предложенную мной клубничину.

Аннабель опускается на колени рядом с подушкой Мэдди. Ее курчавые седые волосы пронизаны светом. Мэдди скалит на нее зубы, розовые от клубничного сока.

— Помочь с переломом руки я не могу, — говорит Аннабель, — но у меня есть кое-что от температуры… если вы согласны, чтобы я избавила вас от этой клубники. Вы же сами сказали, что она гнилая.

— Забирайте ее, — говорит Габриель раньше, чем я успеваю вмешаться.

Бросаю на него возмущенный взгляд, но он смотрит на Мэдди, у которой горят щеки.

Я отдаю клубнику, старательно пряча черствый хлеб. Кто знает, когда нам удастся снова найти еду.

Мы смотрим, как Аннабель съедает все размякшие ягоды, по нескольку штук за раз, а потом высасывает сок из тряпицы. Под конец она облизывает каждый свой палец. Весь процесс занимает очень много времени.

— Ах! — со стоном говорит она, садясь на корточки. — То, что надо. Зимой у нас одни сублимированные продукты.

Она не спрашивает, откуда взялась клубника, и я расцениваю это как проявление тактичности.

Аннабель переползает к туалетному столику, начинает копаться в ящике и в конце концов извлекает оттуда банку с белыми пилюлями. В обычной ситуации я поостереглась бы брать таблетки у совершенно незнакомого мне человека — особенно после мадам, — но когда женщина приближается с банкой, я узнаю типичную овальную форму пилюль с буквой «А» на каждой. Аспирин! Такой же, какой мы с братом держали у себя дома. Его достать не так уж сложно — если вы можете себе позволить подобные траты.

Аннабель настолько благодарна за несвежие ягоды, что, кроме дозы аспирина для Мэдди, она даже предоставляет нам место для сна. Прямо здесь, на полу.

— Только до полудня, — предупреждает она. — Потом ко мне приходят клиенты. — Помолчав, добавляет: — А вот это очень красиво, милочка.

Она рассматривает нитку из желтых бусин в форме звезд и полумесяцев. Я снимаю бусы через голову и безмолвно отдаю ей. Потом устраиваюсь на одеяле, прижавшись спиной к груди Габриеля. Мэдди уже сопит на диванной подушке, обнимаю ее одной рукой. Сплю я чутко. Если она или Габриель от меня отодвинутся, я это почувствую.

Аннабель игнорирует нас. Она что-то мурлычет себе под нос, мешая кочергой угли и раскладывая карты таро на столике. Через несколько минут она выходит — наверное, в туалет, который стоит чуть в стороне от ее дома.

— Нам нельзя засыпать обоим, — произносит Габриель, как только она исчезает. — Ты спи. Мне все равно пока совершенно не хочется.

Моя щека на его руке. В уже разверзающейся под веками пропасти сна я вижу, как обе руки Габриеля обвивают меня кольцами, закрывая с ног до головы. Это одновременно заставляет ежиться от страха и успокаивает. Чувствую, что начинаю отключаться. Как он может бодрствовать?

— Посменно, — соглашаюсь я. Кажется, что мой голос звучит где-то за миллионы миль от нас. Я даже не уверена, что говорю, а не просто вижу во сне, будто говорю. — Когда слишком устанешь, отодвинься от меня. Я проснусь и стану дежурить.

Он убирает пряди волос с моего лица, и я ощущаю его внимательный взгляд.

— Ладно, — тихо бормочет он.

Это уже не слова. Это — белая вспышка у меня под веками.

Когда после смерти родителей я осталась жить с братом, я приучила свой организм глубоко засыпать на час, а следующий час бодрствовать. Тогда нам тоже приходилось дежурить. Но от тех времен меня отделяют много месяцев крахмального белья, пуховых подушек, мерного дыхания моих сестер по мужу, тиканья часов в золотой рамке рядом с кроватью и чуть заметного колебания матраса, когда муж или одна из сестер забирались ко мне, чтобы поспать рядом. Хоть я и стараюсь не забыть о сложности нашего положения, сон затягивает меня в свою теплую темноту.

— Спокойной ночи, — произносит чей-то голос.

— Спокойной ночи, Линден, — бормочу я. И все исчезает.