Может, мне просто казалось, но Фрэн в последнее время стала давать много пранаям. Пранаяма — «йога дыхания», как ни уставала повторять Фрэн. Теперь мы по ползанятия делали дыхательные упражнения.

Например, старое доброе попеременное дыхание правой и левой ноздрей — оно нравилось мне, как и всегда.

Еще мы делали трехчастное дыхание — по словам Фрэн, оно тонизировало сушумну, а кто ж не хочет, чтобы сушумна была в тонусе? Это дыхание делалось так: нужно было вдохнуть от низа живота и задержать дыхание, затем поднять вдох выше, в область солнечного сплетения, и снова задержать и, наконец, вдохнуть грудной клеткой и задержать. Потом просто сделать полный выдох.

Иногда мы делали капалабхати — дыхание кузнечных мехов. Нужно было ритмично и мощно выдыхать, а вдохи происходили сами собой. От капалабхати у меня кружилась голова, но по-хорошему, как когда кислота начинает действовать.

Когда Фрэн объявляла, что мы будем делать пранаяму, она как-то особенно пристально смотрела на меня. А однажды после класса сказала:

— Ты заметила, что в последнее время мы много занимаемся пранаямой?

— Да, мне очень нравится.

— Это для тебя.

— Для меня?

— Да, тебе пригодится.

— Но я буду делать кесарево. В прошлый раз тоже было кесарево, вот и сейчас.

Кажется, она немного расстроилась, но быстро повеселела. Она никогда не унывала, наша Фрэн.

— О. Но всё равно занимайся. Результаты тебя удивят.

Меня воспитывали, подчеркивая, что я «особенная» — и если вам столько же лет, как и мне, и вы росли в небедной американской семье, скорее всего, то же можно сказать и про вас. С малых лет нам внушали, что мы — чудо-детки. И мы доказывали нашу уникальность, проявляли наши «особенные» качества. Мастерили поделки из фетра. Вставали на табуретки в детском саду и распевали во весь голос. Вели дневники, едва выучив алфавит.

Поскольку моя мать была мало того что хиппи, а еще и порядком старше остальных хиппи, и меня отдали в прогрессивную частную школу, я оказалась на гребне этого движения. Идея о том, что в каждом ребенке есть что-то «особенное», была не просто направлением педагогики. Это была религия, ее можно было бы назвать «О, Чудесный Ты».

Убежденность современных женщин в том, что каждая из них особенна, достигает апогея в момент родов. Каждая история о родах уникальна, ужасающа и полна героизма и почему-то является достоянием исключительно роженицы — не ребенка или, упаси боже, мужа. Эти женщины как будто первыми в истории нашей планеты рожают, даже если это их третьи или четвертые роды. Независимо от подробностей рассказа, суть его всегда одна: не могу поверить, что это произошло со мной !

Не могу привести эквивалент подобного переживания из мужского арсенала. Разве что истории о том, как кто облысел. Ни один мужчина не может поверить, что это произошло с ним! Он словно первый мужчина в истории, который взял и облысел. У меня есть приятель, он начал лысеть еще в колледже. Тогда люди еще писали друг другу бумажные письма, и у меня есть целая стопка, изрисованная диаграммами скорости выпадения волос. («Обрати внимание на устойчивый рост, диаграмма А».)

Каждые роды — как и облысение — представляются их героине самым драматичным в мире событием. Никогда в жизни вы не услышите, чтобы женщина сказала: «Да, всё прошло нормально. Попыхтела немножко, и дело с концом». (Так же, как никогда не услышите от мужчины что-то вроде: «Подумаешь, повыпадало немножко волосьев спереди, эка невидаль».)

Однако, дорогой читатель, думайте что хотите, но рождение моих детей действительно было особенным. Это не я одна говорю. И говорю не с позиций принцессы, застрявшей в сказке о собственной уникальности, — о нет. Ведь мои роды были сущим кошмаром.

Итак, оставалось еще несколько недель до рождения малыша, и я решила бросить Брюсу кость. Последняя возможность перепихнуться, прежде чем ребенок появится на свет и мое тело превратится в бесформенную доилку. Мы попыхтели минут двадцать, посчитали мероприятие успешным и легли спать.

В три часа ночи я почувствовала, что что-то не так. Резкая, но глухая боль, как будто далеко-далеко взорвалась планета. Я растрясла Брюса, и, когда он стряхнул с себя остатки сна, мы позвонили моей маме и Ларри. Те сразу же приехали и легли спать на двух диванах в ожидании того момента, когда утром проснется Люси. Надо было им спать, скрестив руки на груди, как благородным рыцарям в услужении у королевы.

Мы с Брюсом тем временем очутились в какой-то комнате. В больнице много комнат, о существовании которых вы даже не подозреваете, где ведутся разные разговоры. В нашей комнате нам рассказывали о кесаревом сечении, которое мне предстояло. Сначала рассказали, а потом нам пришлось ждать, пока освободится операционная. Или ОП, как они ее называли. Врачи что, боятся слов? Зачем все время заменять их сокращениями?

Вошла хмурая медсестра-ирландка, точно телепортировавшая-ся из 1948 года.

— Вечером накануне было что-то необычное? — спросила она. Ну как она узнала?

Я поспешно ответила «нет», как виноватый подросток, которым в глубине души до сих пор и остаюсь. Но Брюс сказал:

— Мы занимались сексом.

Медсестра поджала губы:

— Сексом?

Брюс кивнул. Теперь и у него был виноватый вид.

— Хм… Что ж, видимо, придется доставать этого ребенка.

И она бесчеловечно ушла, не оставив нам даже журналов.

Мы долго сидели в той комнате. Несколько часов. Мы были там так долго, что пришли мама, Ларри и Люси — посетители из другого времени, с другой планеты.

В ОП, как я теперь сама называла операционную, разрешалось взять с собой лишь одного члена семьи. Рядом с моей каталкой шагал Брюс. За ним следовала мама, которая каким-то образом тоже просочилась внутрь.

Анестезиолог достал большую иглу и вколол мне, точнее, моей капельнице, которая теперь была частью меня, здоровенную дозу какого-то лекарства. Меня тут же словно прижало огромной тяжестью, начиная от ног. Как в медитации, которую мы иногда делали на йоге под диктовку Фрэн, тяжесть переместилась в лодыжки, бедра, область талии; положила огромную руку мне на грудь, а потом прокатилась по рукам до самых кончиков пальцев. И каким-то чудом остановилась вровень у шеи, не затронув голову. Всей силой я пыталась пошевелить руками, но их словно пристегнули к столу. На меня навалилась темная тень, и лишь голова осталась на свету.

Выше талии натянули шторку, чтобы я не видела, что там происходит. Мне всё было знакомо еще по прошлому разу: яркие лампы на потолке, снующая толпа людей в масках, странная атмосфера, как на вечеринке. Хорошо, что мама осталась, потому что как только меня начали резать, Брюс заглянул за шторку и, шатаясь, вышел в коридор, где, как мне потом сообщили, грохнулся в обморок. Как викторианская барышня. Лишь через несколько лет он сумел заставить себя рассказать, что тогда видел за шторкой, и даже тогда сделал это с большой неохотой. Его ответ был «супница крови».

Без Брюса операционная сразу показалась более стерильной, больше похожей на операционную и меньше — на место рождения живого человека. Без него было лучше. Моей задачей было полностью отделить себя от тела и эмоций. Пока Брюс был рядом, сделать это было сложнее. По моему опыту, не стоит относиться к операционным иначе как с полной, ледяной серьезностью. Атмосферу операционной нельзя загрязнять человеческими эмоциями. Я понимала, что всё это мои фантазии, но вместе с тем была рада, что Брюс и его эмоции устранены. Теперь можно было отключить и мои. Я могла спокойно выполнять свою задачу (то есть просто лежать там), не отвлекаясь на раскрасневшиеся щеки мужа и его лихорадочные глаза над квадратиком хирургической маски.

Мама принялась за дело и применила свой материнский дар: говорить нужные вещи в нужное время. Она держалась невозмутимо, как сами хирурги, и держала мою руку своей холодной рукой. Она сразу же поняла, что у нас с ней сейчас одна задача: не ударяться в панику. «Ты молодец», — сказала она, и это было то, что нужно. Она повторила это еще несколько раз, неэмоционально и спокойно. Потом заглянула за шторку. И не упала в обморок, а взбрыкнула, как лошадь, и на лице отразилось бабушкино счастье: еще один! Потом она достала фотоаппарат из кармана халата и сфотографировала ребенка, когда его извлекали из моего живота. Я лежала, смотрела на нее и умилялась: какая же у меня предприимчивая мама.

Голос врача провозгласил: «Есть!» И моего мальчика подняли высоко в воздух.

На несколько минут мне дали насладиться нормальным общением с ребенком. Я так и подумала тогда: вот они, редкие минуты нормального общения. Ведь, как понимаете, я не ощущала, что имею какое-либо отношение к процессу родов.

Мы лежали в палате, обитой светлым деревом. Малыш ютился рядом, и я чувствовала себя прекрасно, как свиноматка с поросенком под боком. Члены семьи приходили и уходили, в руках у них были высокие стаканы из «Старбакса». Наши родители держались неподалеку, готовые обожать малыша. Брюс бережно усадил Люси на кровать, и та прижалась ко мне с испуганным лицом.

Потом вошел медбрат (медбрат! Позднее мы все наши проблемы свалили на тот факт, что он был мужчиной), и, как холодным ветром, от него веяло неизбежностью. Он взял малыша из неуверенных объятий сестры моего мужа и, нахмурившись, взглянул на него. Это выражение лица было мне знакомо. Слишком знакомо.

— Вас должны были предупредить до операции, что у недоношенных детей могут быть проблемы с легкими.

Да, поспешно ответили мы, надеясь, что, если будем отвечать правильно, страшный дядька уйдет.

— Мне не нравится, как ребенок дышит. Надо отнести его наверх. — Мы и так знали, что последует за этим, но он все-таки зачем-то добавил: — В реанимацию.

Болтать и задерживаться в палате родственникам больше причины не было. Мы с Брюсом обменялись взглядами, в которых была дикая усталость, и постепенно все разошлись.

Меня без лишних разговоров перевели из прекрасной послеродовой палаты (с родами я быстро разобралась) в унылую обычную. Там я немного полежала, выздоравливая, потом села в кресло-каталку, и Брюс отвез меня наверх. Я поздоровалась со всеми сестрами. В пластиковом корытце лежал Уилли. Он был очень хорошенький, но это было неважно. Он был крошечным. Я не могла взять его на руки. Меня окружали кислые лица. Всё это делало красоту ребенка неважной.

Я не могла поверить, что это происходит со мной. Опять. Подошла медсестра.

— Мы тут уже были, — выпалила я и рассказала ей про Люси.

— А я, кажется, вас помню, — неуверенно проговорила она. Но что было, то прошло. — С вашим ребенком всё будет в порядке. Мы оставим его только на ночь, так вы сможете отдохнуть.

— Точно ничего серьезного? Прошу вас, скажите, что никаких серьезных осложнений, — взмолилась я.

— Ребенок недоношенный, но обычно на таком сроке это не проблема. Идите отдыхайте. — Она уже столько раз повторила это «идите отдыхайте», что я начала отождествлять ее с ведьмой или злой мачехой из детской книжки, которая хочет от меня избавиться.

Мы с Брюсом бодрились, как могли.

— Вот и прекрасно! — беззаботно выпалила я, и Брюс отвез меня в палату, где я умяла поднос с больничной едой и погрузилась в глубокий сон.

— Ночью вашему малышу сделали операцию.

В полумраке моей палаты стояла медсестра. Кажется, она плохо говорила по-английски, потому что не могло же это быть правдой.

Я зашевелилась в постели, а Брюс выпрямился в кресле:

— Что?

— Вашему малышу, его зовут Уильям, кажется? У него ночью прорвалось легкое. Сделали небольшую операцию, ничего особенного — реинфляция легкого.

Она пошла объяснять дальше, называть разные части тела, а мы ведь еще даже толком не проснулись. Но мы знали, что, когда медики начинают объяснять про легкие и сердце, это не предвещает ничего хорошего.

— Но как? Как это случилось?

— Он всё время плакал. Не затихал. Никто не мог его утихомирить. Он плакал так сильно, что легкое лопнуло.

— Но я же всё время была здесь! Всего этажом ниже! Почему за мной не пришли? Я могла бы покачать его. Покормить.

«Может, ему просто нужна была мама!» — хотелось крикнуть мне.

— Медсестры его качали. Они свое дело знают.

— Но я его мать! — Я всё же не сдержалась. Словно пыталась убедить ее в этом, сама-то я еще не до конца поверила. — Я его мать! Почему меня не позвали?

Я плакала, не переставая. Рвала на себе рубашку. Верьте или нет — я рвала на себе волосы.

Брюс всё время был рядом, и, не договариваясь и даже не глядя друг на друга, мы снова объединились внутри странного закрытого пузыря, в котором пребывали и в прошлый раз, когда Люси лежала в реанимации. Он положил руку мне на бедро, а я выкрикивала рыдания, если такое возможно.

Из серого мрака возникла медсестра:

— Вы должны успокоиться. Вам придется успокоиться.

— Это не в первый раз! — бессвязно выкрикнула я.

— Вы не понимаете, что мы пережили, — попытался объяснить Брюс.

Сестра подошла ближе. В палате было почти темно.

— Вы должны успокоиться, или я вколю вам снотворное.

Я встала с кровати и прошептала:

— А ну пошла отсюда.

Во время родов мне не понадобилась пранаяма. Но теперь я заново училась дышать. Вдох. Выдох. Вдох. Выдох. Это было не так уж сложно. Надо было только продолжать. Только не останавливаться.

Поднимаясь на лифте в реанимацию, я процедила:

— Третьего не будет.

— Я тебя упрашивать не стану, — ответил Брюс. За ту минуту, что кафкианская сестра провела в моей палате, мы оба раз и навсегда отказались от мысли когда-либо еще заводить детей. Молча, одновременно и категорически.

Наверху, в реанимации, мы держались тихо. Не кричали на сестер. Даже не спрашивали их, почему нас не позвали. Во-первых, сестры должны были быть на нашей стороне. Если мы испортим с ними отношения, ребенку будет только хуже. И потом, нас накрыло безразличие, свойственное фаталистам. Зачем жаловаться? Мы же не надеялись в следующий раз получить лучшее обслуживание. Потому что никогда, никогда в жизни мы больше не заведем ребенка.

Новости сообщила сестра с короткими светлыми волосами — типичной прической медсестер. Малыш плакал, и у него лопнуло легкое; в полость тут же вставили катетер, чтобы выкачать воздух. Когда возник вакуум, легкое накачали. Операция прошла успешно.

— Мы просто не успели вас позвать. Надо было оперировать немедленно, — объяснила она.

Мы не стали спрашивать, почему нас не позвали раньше, когда ребенок безутешно плакал. Нет, мы спросили:

— И что дальше?

Она достала костюмчик-кимоно, в которые детей наряжают в больницах, и показала, куда вставили катетер. — Видите, какой маленький надрез? Взгляните, какой маленький.

Мы посмотрели, куда она показывала, хоть не очень-то и хотелось.

— Видите? — Она продолжала тыкать в надрез.

Нам что, поздравить ее с тем, что надрез такой маленький? Надо — поздравим. Мы готовы были сделать что угодно, лишь бы она ухаживала за нашим ребенком с удвоенным старанием. И мы завосхищались: действительно, очень маленький!

За этим последовали бесконечные дни и недели жизни в больнице. Но на этот раз дома у нас тоже остался ребенок, ребенок, который нервничал и о котором нужно было думать. Люси обычно говорила что-то вроде: «Ну надо же, у нас малыш! Как здорово!» — и тут же переключалась на другую тему.

Жуткая подробность о кесаревом сечении: закончив, врачи закрепляют шов скобками. Как конверт из плотной бумаги. Потом предстоит еще одна позорная операция: скобы вынимают. Когда родилась Люси, я жмурилась, пока они удаляли скобы, словно боялась обратиться в камень, уронив хоть взгляд на свой живот. На этот раз я смотрела. Лежала на больничной койке и смотрела, как веселый бородатый медбрат вынимает скобки специальным маленьким инструментом. Мне казалось, что я должна видеть. Таким образом я раз и навсегда прощалась со своим будущим, с еще одной беременностью, перспективой стать матерью троих детей. Это был конец моей карьеры роженицы, и я подумала: если каждый последующий раз будет столь же отвратительным, столь же мучительным для моего сердца, какой смысл?

Уилли лежал в инкубаторе неделю, потом еще одну.

Я была не в лучшей форме. Запас обезболивающего кончился на Рождество. Люси сидела в соседней комнате и смотрела мультик про Артура перед началом праздничного марафона. По какой-то причине я решила сделать крумкаки, норвежское печенье, которое по традиции пекли в семье Брюса. Его мама, сестра и двоюродные сестры, коварные норвежки, хитростью переложили приготовление крумкак на меня. Для крумкак нужны была специальная вафельница, деревянный штырек и терпение святомученика.

Не помню, почему решила взяться за крумкаки, несмотря на то что только что родила и оставила ребенка в реанимации. Теперь, по прошествии лет, ясно, что я просто была в невменяемом состоянии.

У меня заболел шов. Вы когда-нибудь делали крумкаки? Это утомительно. Шов не на шутку разболелся.

Я проверила, не осталось ли обезболивающего в аптечке. Одна таблетка. Тогда я встала посреди гостиной и заорала что было мочи:

— У меня кончились таблетки! — Я голосила, как солистка панк-рок-команды, только в безразмерном беременном комбинезоне.

Брюс вломился в комнату.

— Всё будет хорошо, — выпалил он.

— Нет, — ответила я с безумным взглядом.

Брюс вытаращился на меня. Он не стал ни спорить, ни смеяться. Просто застыл на месте. На его лице было… что же это было за выражение? Ах да. Страх.

Рождество, гигантская прожорливая дыра, съедало время, как конфеты. Утром удалось выкроить время и навестить Уилли. Потом мы разъезжали по шоссе туда-сюда от одних родителей к другим. Люси открыла столько подарков, что по пояс утонула в ворохе оберточной бумаги.

Мы уложили Люси, и я поехала в больницу кормить Уилли. Одним хороша реанимация: вдоволь насидишься в удобных качающихся креслах. На этот раз моё не качалось, а даже скользило, и я плавно плыла по волнам, подвешенная в невесомости, словно нас с малышом вместе переместили обратно в утробу. Мое дыхание подстроилось под ритм его чмоков и движения раскачивающегося кресла — раз, два, раз, два. Вот это была пранаяма. Дыши, мой малыш.

А потом всё закончилось. Так всегда случается в отделении интенсивной терапии: в один прекрасный день вас просто выписывают. И вот наутро после Рождества мы привезли Уилли домой.

Он лежал на пеленальном столике.

— Посмотри, какой маленький, — позвали мы Люси. Та по-прежнему была страшно напугана в присутствии малыша. Но сейчас заинтересовалась и подошла.

— Он меньше моего ботинка, — заметил Брюс.

Он достал из чулана кроссовок и положил рядом с Уилли. Вообще-то его можно было уложить в кроссовку, такой он был маленький. Люси восторженно расхохоталась.

Как у всех детей после кесарева, головка у него была идеально кругленькая. Ее покрывал необычайно мягкий, чудесный золотистый пух, нежный, как самая тонкая замша. Он сучил ножками на своей подстилке, пока я укладывала Люси. Мы с ней играли в прекрасную принцессу, а малыш агукал через черно-белую беби-рацию, которая в наше время должна быть у каждого высокотехнологичного ребенка.

Мне хотелось назначать Уилли свидания, чтобы любоваться им. В романе «Последний сентябрь», посвященном жизни в провинциальной Ирландии, Элизабет Боуэн описывает юность своей героини как «огонь, пылающий в пустом зале». Я же перефразировала это описание, жалуясь, как мало времени мне доводится проводить, просто любуясь малышом: «Его красота как огонь, пылающий в пустом зале».

Когда соседи заходили в гости, Люси знакомила их с новым братиком:

— Это Уилли, мой братик. Он гений и красавчик.