1983 ГОД
Переходный возраст стал для меня бездонным колодцем, куда я провалилась. Иногда падать в него было весело: кружилась голова, всё вокруг сверкало, было так увлекательно, всё происходило так быстро. Иногда было страшно. Жизнь вгоняла меня в депрессию. Правила, установленные в школе, дома для детей моего возраста, вызывали лишь желание ощериться. Но, несмотря на это, когда брат уехал в колледж, вечера в доме стали уютнее, камернее. Мне вдруг досталась более важная, взрослая роль. Мы с мамой и Ларри ужинали перед телевизором и праздно болтали ни о чем. В буквальном смысле ни о чем: в разговоре теперь появилось столько табу, что он весь стал дырявым, как письмо военных лет, из которого цензоры повычеркивали каждое второе слово. Вот темы, которые мы не затрагивали: мой отец, мои оценки, наркотики, моя сексуальная жизнь. Не знаю, почему мы всё это не обсуждали. Наверное, привыкли притворяться, что всё хорошо.
Мы подсели на сериал «Детективное агентство Ремингтона Стила». Делали вид, что смотрим его смеха ради, но на самом деле сюжет нас увлек, а Пирс Броснан вызывал необъяснимую симпатию. Однажды весенним вечером мы одним глазом смотрели очередную серию и попутно обсуждали Джона, последнего из моих многочисленных мальчиков (которых Ларри называл «хорьками»). Мы издевались над тем, как Джон выдавливает сцепление на своей маленькой «хонде». Сами мы ездили на стареньких «вольво» и переключали их полудохлые передачи очень нежно. Мы понасмехались немного над Джоном — я всегда была готова продать приятеля, лишь бы было над чем посмеяться с мамой и Ларри. В такие моменты я чувствовала в них родственные души.
И тут вдруг с несвойственным ей любопытством мать спросила:
— Со сколькими мальчиками ты уже целовалась?
Акцент был на слово «уже», но больше всего меня добила интонация. Мне вдруг стало жарко и захотелось вскочить. Я встала с раскрасневшимися щеками и пошла в сторону шкафа, думая про себя: «Вот где я сейчас хочу оказаться». Обычно мы вели разговор в мягко-деликатных тонах, как будто бы слишком расслабились, чтобы спорить. Между нами стояла непроницаемая стена вежливости, и недозволительно было испытывать эмоции, которые обуревали меня сейчас: бешеную ярость.
Я встала перед дверью шкафа, развернулась и проговорила, обращаясь к выбеленному затылку матери:
— Тебя это не касается. — Дальше слова посыпались градом, безудержно, они были как молодые солдаты, рвущиеся в бой, на верную и славную смерть. — Я же… я же не спрашиваю, со сколькими мужиками ты переспала.
Комната вдруг стала горячей и яркой. Лампы засверкали. В моих висках стучал кровавый океан. Повисла тишина. Внутри меня промелькнуло странное чувство. Такое же чуждое и реальное, как злоба, возникшая всего за несколько секунд до этого. Это было счастье. Я была счастлива.
Человеческий затылок может выражать на удивление много, но голова моей матери была нема, как гранитная плита. Ее неподвижность почему-то меня рассмешила. Она медленно повернулась ко мне, в голубых глазах были слезы. Это отчего-то тоже показалось мне смешным. Я едва удержалась, чтобы не прыснуть. Ларри — до этого он никогда меня не «воспитывал» — выкрикнул первое и последнее родительское клише за всю свою карьеру отчима.
— Извинись перед матерью, — рявкнул он и выглядел при этом глупо. Роль сердитого отца совсем не вязалась с его бородой, длинными волосами и добрым, спокойным лицом. К тому же при этом он лежал на диване.
Я извинилась перед матерью, с трудом сдерживая усмешку. Меня взбесила ее интонация, с которой она произнесла одно-единственное слово. Ее же, я знала, выводит из себя моя ухмылка. Мы очень тонко чувствовали эти сигналы в доме, как будто общались через антенну.
— Иди в свою комнату. Не хочу тебя видеть, — проговорила мама.
Я открыла рот, вскинула брови, но не смогла ничего придумать в ответ. И, пожав плечами, вышла.
В тот вечер случилось много необычного. Раньше я никогда не видела, чтобы Ларри злился. Моя наглая ухмылка тоже была чем-то новеньким. Обычно дома я была послушной и вялой, свой подростковый бунт проявляла за его пределами. Мы с друзьями любили волшебные грибы, которые росли в тенистом парке рядом с нашей школой; так росла и моя печаль и чувство противоречия — вдали от света. Их трудно было найти, но они прочно укоренились. Вне дома я принимала наркотики, пила алкоголь и разрешала мальчикам себя трогать. Ездила в фургонах с незнакомцами и покупала кислоту в ночлежках на Первой авеню. Я играла с огнем, но называла это иначе: развлекаться. Но дома становилась паинькой. Танцевала вокруг матери изящными кругами, обхаживая ее, очаровывая, успокаивая. Главной моей задачей было сделать так, чтобы она на меня не рассердилась. Если я нечаянно ее расстраивала, то потом чувствовала себя отвратительно, меня тошнило. Никогда раньше ее гнев не казался мне смешным.
Поднявшись наверх, я села в старое зеленое кресло, обитое парчой. Оно стояло у окна, из которого я любовалась высокими соснами. Обычно я не переносила тишину и безделье. Оставаясь в комнате одна, я или читала, или слушала пластинки, или писала в дневнике. Но сегодня мне захотелось просто посидеть и прочувствовать это счастье, доставшееся мне столь неподобающим способом. Кончики веток царапали окно, но этот звук был приятным. Я взглянула на верхушку дерева, где ветки складывались особым образом, напоминая человеческую физиономию. Она всегда была там и никогда не менялась. Разве ветки не растут? Ведь дерево было живым, оно росло. Почему тогда лицо из веток всегда одинаковое?
Я подумала о том, как странно, что моя мать задала такой бестактный вопрос. Она не спрашивала меня о моих парнях с тех пор, как в пятнадцать лет я сообщила, что занимаюсь сексом. Я ошибочно решила, что моя мать — та, за кого себя выдает: свободномыслящая, открытая, всегда готовая поддержать, женщина мира, не связанная общественными стереотипами.
Оказалось, ничего подобного. Когда я сообщила ей новость, на лице ее возникло выражение острой боли, как будто я наступила ей на ногу. «Ты предохраняешься?» — спросила она, чуть не подавившись этими словами. «Да», — ответила я, будучи рада ей угодить. Тут она выбежала из комнаты с таким видом, будто ее сейчас вырвет. Больше я никогда к этой теме не возвращалась.
Солнце померкло, и крыши соседних домов слились в живописную однородность. В полутьме Сиэтл мог бы быть любым городом. Я вдруг представила, как лечу над ними, как женщина с радужным лицом с картины Шагала. Это была не просто фантазия, а всепроникающая уверенность, что я так могу.
Небо окрасилось в цвет яркой весенней лаванды, а потом потемнело. С меркнущим светом померкла и моя странная мечта. Меня словно потянули вниз, словно у матери была веревочка, протянутая сквозь пол и привязанная к моему пупку. Дерг, дерг, тянула она. Я встала с кресла и покорно спустилась вниз, подкралась к матери со спины. На том же месте я стояла десять лет назад, когда они с отцом только что разошлись. По телевизору выступала Хелен Редди. Она пела «Мы с тобой против всего мира», и я тогда обняла мать за шею своими детскими ручонками и сказала: «Эта песня про нас, мам». Но даже тогда я ей льстила. Я хитрила. Поскольку моя судьба была теперь тесно связана с ее, я чувствовала, что лучше с ней отношения не портить. Я скучала по отцу, и эта тоска ощущалась как тупая боль непонятного происхождения. Я знала, что о нем нельзя говорить. Не думая, я понимала, что моя задача сейчас — быть счастливым ребенком. Рядом с мамой. Одобрять ее решение поселиться в этом доме с этим мужчиной. Вот я и изображала счастье, старательно.
И вот теперь я снова обняла ее за шею и прошептала:
— Прости.
Мать обернулась и взглянула на меня обвиняюще:
— Ты правда жалеешь о том, что сделала?
Правда. Я жалела о том, что сейчас должна перед ней извиняться.
— Да, — ответила я, лишь бы она успокоилась.
Она однажды рассказывала мне, как жила в отеле на Ривьере и каждое утро группа уборщиков прочесывала пляж граблями, пока он не становился абсолютно чистым. Ей это так нравилось.
— Мне правда жаль, — повторила я. — Не знаю, что на меня нашло. Слова просто сами вылетели. — Но я не могла не ткнуть ее носом в то, что и она виновата. — Мне показалось, что ты нарушила границы моей личной жизни. Но теперь понимаю, что нельзя было так реагировать.
— Что ж, — отвечала она, потупившись на свои колени, как Дева Мария со скульптуры Микеланджело «Пьета», которую мы изучали на уроке истории. Только вот на коленях у нее лежал не умирающий Иисус, а всего лишь ее руки. — Никогда, никогда больше со мной в таком тоне не разговаривай. — Она не смотрела на меня. Стало ясно, что дальше она обсуждать ситуацию не собирается. Я вдруг поняла, что мне действительно хочется знать, со сколькими мужиками она переспала. Ну да ладно. Воспользовавшись тем, что она не смотрит на меня, я заняла свое обычное место на стуле перед телевизором.
Вечер продолжился в молчании. «Ремингтон Стил» еще не закончился. Всё снова вернулось в норму: мама не проявляла любопытства, Ларри был добродушен. А у меня глубоко внутри всё еще пылала раскаленная добела ярость, как белый полукруг, который отпечатывается на сетчатке глаза, когда смотришь на солнце.