Еще месяц я ходила в начальный класс к Джонатану, но занятия для продвинутых манили. Мне хотелось совершенствоваться. И вот с некоторым трепетом я подошла к Фрэн, которая вела занятия разных уровней. Прекрасная, темноволосая, с невероятной фигурой; у нее было много учеников, которые ходили к ней годами. Райан, повредивший спину, прыгая с парашютом; Элизабет, участница марафонов; Грег, чья жена сейчас ждала ребенка; Линдси — в детстве серьезно занималась гимнастикой; еще одна Клер, специалист по шведскому массажу, и ее саркастичный муж Ральф, у которого сильно болела спина.

Классы Фрэн начинались чуть раньше вечером, и мы спешили в клуб с сырых серых улиц, где дождь лил с неба не переставая. Пока мы занимались, становилось темно, и зал, где она преподавала, казался самым идеальным, тайным, счастливым местом в городе.

Фрэн давала нам указания, а потом ходила по рядам, пощелкивая длинными пальцами. Ходила беспрерывно, как чайка по берегу. Или сержант в армии. Часто она видела нечто, что заставляло ее остановиться. «Взгляните! — восклицала она. — Филип, когда ты пришел к нам, не мог плоско лежать на спине. А теперь делаешь такой сложный прогиб! Ну-ка все, прекратите на минутку! И посмотрите на Филипа». И мы неуклюже вываливались из своих прогибов и восхищенно смотрели на Филипа, который уже дрожал, слишком долго остававшись в позе.

Как все выдающиеся учителя, Фрэн никогда не давала одну и ту же программу. Иногда у нее был сложный план, и сначала она проводила нас через последовательность подготовительных поз, не говоря, к чему идет дело, — и не успевали мы опомниться, как делали что-то действительно трудное, например шпагат или баланс на руках. Иногда ее вдохновляла погода, и она делала только те позы, которые считала «осенними» или «зимними», — чем прохладнее становилось, тем больше наклонов вперед из положения сидя. А бывало, Фрэн просто спрашивала, чем мы сегодня хотели бы заняться, и объединяла наши противоречащие желания в безупречную последовательность.

Я всегда просила об одном и том же и делала это со свойственной мне робостью, как ребенок, покупающий презервативы:

— Может… эээ… попробуем падмасану?

Поза лотоса была моей манией. Моей новой любовью. Я все время думала о ней. Теперь, когда прошло много лет, эта схема стала привычной: поза йоги поселяется в моем воображении, и я мечтаю о ней, как влюбленный в каком-нибудь ужасном викторианском стихотворении. Мечтаю, засыпая ночью, просыпаясь поутру. Нередко это поза, которую я только что освоила. Стоит разок попробовать, и хочется, чтобы она целиком и полностью принадлежала мне.

А падмасана была похожа на головоломку: кладешь нижнюю стопу на бедро, после чего начинается сложный процесс затаскивания второй ноги сверху. При этом нижняя часто начинает болеть, лодыжка — выворачиваться, и всё происходящее — казаться плохой идеей. Но потом, развернув стопы, ты делаешь тот волшебный трюк, который преподаватели йоги описывают как «отпустите бедра», — и дышишь сосредоточенно и вдумчиво. И тогда удается продвинуться буквально на дюйм, или даже на миллиметр. Или постичь суть позы: движение вверх от стоп, движение вниз от бедер. Мимолетность этих ощущений была частью непреодолимой притягательности падмасаны.

То, что поза лотоса так меня околдовала, было отчасти связано с ее идеальной формой: она была такой симметричной, компактной и изящной. Будда сидел в позе лотоса; и вот я сижу в позе лотоса. Не хочу сказать, что данная логическая цепочка в итоге должна была привести к тому, что я бы превратилась в Будду, но тем не менее. Мы с Буддой теперь были в одной системе координат.

Я работала и работала над падмасаной. Хотя, по правде, я жульничала. Если вам кажется, что невозможно хитрить, выполняя позу йоги, вы, конечно, ошибаетесь. Очень просто. Фрэн ходила по рядам, щелкала пальцами и повторяла: «Остановитесь, если колени или лодыжки болят. Если чувствуете боль в коленях или лодыжках, делайте полулотос». Мои колени и лодыжки болели как миленькие, но я все равно продолжала. Мне просто нравилось, как выглядят мои ноги, сложенные в позу лотоса. Это казалось правильным. А боль — ну и Бог с ней.

Малышка росла и перестала быть младенцем, но еще не стала карапузом. С ней было приятно проводить время, и она очень меня украшала. Тем не менее я мучилась от апатии. Я постоянно чувствовала усталость. Однажды я прочла о большой искусственной волне для сёрфинга в аквапарке в Йокогаме. Волна была сконструирована так, чтобы никогда не останавливаться. Она всё набегала и набегала на берег. Моя усталость была похожа на эту волну: огромная, мощная, вечно и беспрестанно вздымающаяся, готовая в любой момент утащить меня на дно.

Я оглядывалась и повсюду видела мешки под глазами. Когда мы встречались с подругами, весельем и не пахло. Какие танцы, какие бары — мы редко даже встречались за кофе, ведь малыши начинали скучать. Да и как это совершенствовало наши добродетельные образы? Вместо этого мы собирались у мелкого заиленного озера в центре северного Сиэтла. Хоть оно и звалось Зеленым, цвета у него не было, самое неудачное в мире название для озера. Зато вокруг него вилась тротуарная дорожка длиной примерно в три мили, и для прогулки это было самое оно. Там мы встречались с подругой, и через некоторое время, когда усталость и недостаток сна давали о себе знать, становилось уже безразлично с какой. Мы все сливались в одну женщину, и иногда мне казалось, что я не могу отличить одну свою подругу от другой. Все они недавно родили. Работали на неполный день; работа была непременно интересная, творческая и отнимающая много сил. Они все носили вельветовые брюки и модные кофты с капюшоном, зарыганные модные кофты. Носили стрижки, которые когда-то были очень стильными, но теперь отросли и растрепались. Все, все без исключения были замужем и все жаловались на мужей, лукаво намекая, что на самом деле всё прекрасно — ведь он по-прежнему загружает посудомойку каждый вечер, по-прежнему играет в группе; но главное, благодаря ему, в доме есть хоть кто-то, хоть кто-то еще, кроме ребенка.

Я соглашалась гулять с кем угодно, когда угодно. Лишь бы выбраться из дома. Но у меня были три лучшие подруги, и с ними мне нравилось гулять больше всего.

Худышка Рути была безумно влюблена в своего малыша. У нее были огромные глаза и изящный носик. Когда она надевала платье и красила ресницы, мы звали ее герцогиней, но такое теперь случалось нечасто.

Лиза, первая из нас, кто родила, была стройной, светловолосой и прекрасной, как валькирия. Пока остальные напивались и пытались предпринимать какие-то карьерные шаги, Лиза вышла замуж и начала рожать в нежном возрасте двадцати трех лет. В наших кругах это приравнивалось к криминалу. У нас было негласное правило: никто не выходит замуж раньше двадцати восьми, никаких детей до тридцати. Теперь у Лизы было четверо зеленоглазых белобрысых детишек — и кто мог винить ее за усталый и рассеянный вид?

Наша подруга Изабель, единственная, у кого детей не было, была высокая, элегантная, с длинными руками и ногами; она была художницей и скульптором в стиле минимализм. На всех ее картинах была изображена одна линия, больше ничего. Изабель по-прежнему ходила на рок-концерты и имела друзей-мужчин. Она и ее гламурный муж, панк-рокер и дизайнер интерьеров, ездили в Португалию и Марфу в Техасе и тусовались с такими ребятами, как Джон До из группы «X». (Забыли о Джоне До, а? Так знайте — он по-прежнему крут.) Она была единственной из наших знакомых, кто все еще ходил на ланчи с ребятами с рекорд-лейбла «Sub Pop», познакомившими мир с «Mudhoney» и «Nirvana». Она всегда была круче нас всех, но теперь, когда у нас появились дети, вовсе стала как из другого мира.

Рути, Лиза, Изабель, я и наши парни — всех нас объединяла растраченная юность. Я умудрилась растянуть колледж почти на десять лет. Занятия, путешествия, рок-концерты, дерьмовая работа, бранчи в ресторанах, которые были нам не по карману, безумные ночи игры в покер, другая дерьмовая работа, еще рок-концерты, сёрфинг… Мы фанатично держались этого распорядка. Почти десять лет мы его соблюдали. Нам очень нравилась наша ненапряжная жизнь — мы изучали мир.

Обычная история для женщины моего поколения. Полагаю, не стоит углубляться в детали, достаточно лишь сказать, что почти десять лет я парила на облаке и купалась в лучах любви. Не любви к какому-то конкретному человеку, а любви своих друзей, компании, которая обычно собирается, когда вам лет двадцать. В нашей были художники, музыканты и дизайнеры. Вместе мы обладали жестким чувством юмора и прощали друг другу всё. Идеальное сочетание качеств, казалось мне: мы беспрерывно смеялись друг над другом, а потом забывали всё.

На местном рынке я купила дурацкие бирюзовые купальные шапочки в полоску для каждого из наших. Мы носили их по ночам, чтобы видеть друг друга в переполненном баре. Это была любовь.

Этот сценарий — валять дурака до тридцати с друзьями, которые заменили семью, затянуть взросление до самого переломного момента: тридцатника — не единственный для людей моего поколения. Но один из. Этот феномен давно заметили те, кому положено замечать такие вещи. Он называется «затянувшийся подростковый возраст». Психолог Джеффри Арнетт назвал его «позднее взросление». Мне нравится второе название, за такое и дают гранты в Психотерапевтической ассоциации. Журналист «Нью-Йорк тайме» Дэвид Брукс использовал другой термин: синдром Одиссея.

Но вот что интересно: до тридцати мы делали что хотели. Я не всегда была счастлива, и не всегда было легко придумывать очередное развлечение на ходу. Но я была звездой этого шоу. А также причиной своих неприятностей, как и веселья. Работа, квартиры без мебели, сменявшие одна другую, — всё это я сама себе выбрала. Я была свободной частицей, путешествующей по ландшафту, который сама и построила: бары, залы для лекций, кафе, игровые комнаты. Мы с друзьями целое десятилетие прожили, руководствуясь одним лишь туманным принципом: быть крутыми (или старались хотя бы). Мы «жили в барах», как поется в песне Кэта Пауэра. Годами мы работали на любой работе, лишь бы она давала нам возможность заниматься искусством, писать или просто ходить на рок-концерты.

Но потом родились дети, и наша жизнь стала совсем другой. Мы перестали выходить из дома, перестали пить, ходить на рок-концерты и открытия галерей. У нас просто не было сил интересоваться всем этим. Я печально смотрела, как моя крутизна уплывает от меня. Я думала, она была моим домом, но она оказалась пароходом, а я — временным пассажиром. Прощай, махала я ей с берега. Увидимся через пятнадцать лет, когда ты вернешься за моим ребенком. Пока!

И вот на смену крутизне пришла правильность. Правильность была новым понятием для меня и моих друзей, но мы ухватились за нее с фанатичностью новообращенных. Мы поменяли предпочтения кардинально и бесповоротно. Мы были похожи на марширующий оркестр, все члены которого в нужный момент разворачиваются, чтобы солнце не светило в глаза.

Сегодня я встречалась с Руги. Припарковавшись, я достала своего гигантского ребенка из детского кресла, выполнив потенциально опасный маневр с поворотом и поднятием, чудом не повредив спину. У Люси отросли мягкие светлые кудряшки, которые висели у лица, как связки сосисок. Это было мило до абсурда, и прежде чем перейти через улицу, я задержалась и полюбовалась.

Мы с Руги были знакомы больше десяти лет, и каждый год она меня удивляла. Она работала в программе по защите диких животных и однажды приехала на вечеринку с медвежонком на заднем сиденье своего джипа — «Мне его только в приют забросить надо, это недолго». Когда-то она была солисткой панк-рок команды «Школа волшебства». В городском парке она могла определить канадского гуся на глаз и подхватить его под мышку, как волынку с перьями. Всю жизнь была вегетарианкой, но начала есть мясо после того, как подчиненные-вегетарианки на работе стали раздражать ее своей праведностью: решила подать пример. Ее мозг — как Версаль: зал за залом, двери открываются, и всё время натыкаешься на что-нибудь неожиданное.

Нам с Рути вместе пришлось осваивать материнство. Но она быстрее поняла что к чему. Ее сын, которому было чуть больше года, до сих пор спал с ней и ее мужем Генри в одной кровати. (В северном Сиэтле совместный сон, как это называлось, был синонимом хорошего ухода за детьми. Даже ценой сна родителей.) Она кормила по требованию. Бегала за Джеймсом, который ковылял по дому, и подсовывала ему экологически чистую еду. Такое поведение — совместный сон, кормление до энных лет, обеспечение всех нужд ребенка в ту же секунду, как он дал о них знать, — и характеризовало правильных родителей из Сиэтла. По меркам нашего общества Рути была прекрасной матерью. И она была счастлива.

Ее сын был на полтора года старше Люси, и я смотрела на Рути во все глаза, пытаясь понять, как же стать такой же правильной, как и она. До сих пор ничего не получалось.

Всё было серым: небо, вода, ветки деревьев. Ветер вносил новые оттенки серого. Рути прекрасно вписывалась в пейзаж: серая шапочка поверх темных волос. Джеймс сидел в рюкзаке за ее спиной и весело махал нам ручкой.

Мы с Рути обнялись; она всегда говорила «Привет, Клер» таким голосом, будто встреча со мной — лучшее, что случилось с ней за день. Мы отправились на прогулку, как отшельники, отбывающие наказание: наворачивать круги вокруг озера за свои грехи.

Джеймс потянул Рути за волосы; она ойкнула, но беззлобно. Кажется, это существо, произведенное ею на свет, до сих пор не перестало ее изумлять.

— Джеймс зафанател от Джимми Дейла Гилмора.

Я рассмеялась:

— Что?

— Я ему ставлю, а он улыбается и танцует. У детей хороший вкус.

Как-то вечером, после концерта в Балларде, вся наша компания совершенно влюбилась в чудаковатого кантри-рокера из Остина Джимми Дейла Гилмора. Мы купили ему пива и сидели как зачарованные, даже ребята, слушая, как он говорит, что ему нравится в Сиэтле и тут у нас хорошее пиво. А теперь вот Джеймс его слушает. Джеймс, лысый, который болтает всякую бессмыслицу. Вот так теперь всегда и будет, подумала я. Всё хорошее, даже нашу музыку, даже наших любимчиков из Техаса заберут себе дети. Так несправедливо.

Мы прогулялись еще немного, но остановились, когда ветер сорвал одеяло у Люси и попытался унести его.

— Мы с Генри думаем завести еще.

— Что еще? — рассеянно спросила я, подтыкая одеяло.

— Еще ребенка. А ты о чем подумала?

— А… этого. Ну, ты знаешь мою позицию по этому поводу. Один ребенок у меня уже есть. Зачем мне еще? Ладно, пошли дальше. Не обращай внимания на ее крики. Может, уснет.

— Джеймсу нужен братик или сестричка. Не хочу, чтобы он превратился в одного из этих гадов, которые единственные в семье. — Нам стало смешно. Мой бывший парень был одним ребенком в семье. Правда, он сам всегда так шутил по этому поводу.

— Зато у них высокая самооценка, — возразила я, вспомнив монументальное самомнение своего бывшего.

На этом обсуждение закончилось. Если Джеймсу что-то надо, он это получит — это было очевидно. Наверное, Люси тоже нужен братик, раз Джеймсу он нужен? Эта мысль мне не понравилась. Один ребенок и так был испытанием для моих человеческих возможностей.

— Мм… а разве не нужно прекратить кормить грудью, чтобы забеременеть? — Рути хоть и засыпала на ходу, но планировала кормить Джеймса так долго, как ему захочется.

— Я слышала, что нет. Попробую. — У Рути была потрясающая манера говорить: каждое слово наполнено горечью, будто в момент произнесения его она уже жалела обо всем, что будет.

Мой мозг обдумывал какую-то мысль.

— А где же ребенок будет спать?

— Генри говорит, придется купить большую кровать, чтобы спать вчетвером.

— Что? Серьезно?

— Да, — решительно проговорила она. — Не можем же мы просто выкинуть Джеймса?

Эта идея казалась мне дикостью. Я знала, что принято спать в одной кровати, но с трудом терпела рядом с собой даже мужа, не то что ребенка.

— Что если вы их задавите?

— Не задавим. Ты интуитивно чувствуешь, где спят дети.

Я задумалась об этом ненадолго, пока мы шли. Руги видела, что я сомневаюсь. Я и сомневалась. Что, если Люси вырастет отродьем из-за того, что не спит с нами? Может, я совершаю большую ошибку?

По такой схеме совершались все наши прогулки. Кружок вокруг Зеленого озера; разговоры от одной темы к другой. Начиналось всё с детей; мы пытались разобраться во всех этих новых правилах, которым теперь должны были следовать. Потом речь заходила о работе, коротко, совсем коротко касалась реального мира, а потом — замкнутый заколдованный круг — снова возвращалась к детям. Как темное проклятие.

Мы подошли к тому моменту, когда следовало заговорить о работе. Руги управляла филиалом службы по спасению животных, оказавшихся вдруг жителями пригородов — городское строительство отнимало землю у медведей, койотов, енотов. Обалдевшие звери шатались среди незнакомых пейзажей, ели из помоек, набитых всякой вкусностью, пока Рути их не находила. Она отвозила их в приют, где животных реабилитировали и выпускали на свободу. Но теперь Рути подумывала о том, чтобы уволиться; они вполне могли бы прожить на зарплату Генри. Ей предлагали повышение, чтобы она осталась. Мне тем временем предложили первую работу в «Нью-Йорк Таймс» — коротенькую рецензию на какой-то неизвестный роман. Я так долго к этому стремилась, работала в газетах всё большего и большего ранга, собирала вырезки, чтобы наконец мне досталась работа в «Таймс». И вот у меня получилось. Но если раньше такое развитие событий показалось бы нам исполнением самых дерзких карьерных мечтаний, теперь почему-то оно уже не выглядело таким интересным, как график кормления Люси или отсутствие оного у Джеймса… вот наш разговор и вернулся снова к молоку и режиму сна.

Когда мы подошли к стоянке, пошел дождь — косой и сильный, заставивший меня понять, что плюе («дождь» по-французски) — звукоподражательное слово.

— О такой погоде, наверное, думал Эксл Роуз, когда писал «Ноябрьский дождь», — заметила я.

— Черт, собиралась надеть свадебное платье на встречу, как Стефани Сеймур. Но забыла.

Мы поцеловались на прощание.

Рути укатила на своем маленьком джипе, уверенно и стремительно. У Рути всё получалось, она всё умела — она была настоящей матерью.

Иногда мы гуляли с Изабель или другой моей подругой, у которой детей не было, и это было всё равно что гулять с павлином на поводке. Вы только посмотрите на нее, изумлялась я каждую секунду. Бездетная подруга рассказывала о своих путешествиях во Вьетнам или Зихуатанейо, о том, кто кому что сказал на барбекю, о своем новом увлечении экологичным ландшафтным дизайном или экстремальным катанием на роликах — и всё это время я просто глазела на нее, разинув рот, втайне завидуя, но и чувствуя собственное превосходство. Ведь у меня больше не было интересов. У меня был ребенок.

Если я сомневалась в своих материнских способностях, то Брюс сомневался, сможет ли нас обеспечить. Эти сомнения усиливались каждый раз, когда он ходил работать в кафе. Особенно расстраивали его походы с ноутбуком в одно конкретное кафе: «Кафе Ладро» во Фремонте. Фремонт — квартал чуть к югу от Финни-Ридж. В мою бытность подростком райончик был странный. Мы с друзьями ходили в Фремонт поесть китайской еды, выпить эспрессо (в те годы все еще большая редкость), купить винтажных пальто и поглазеть на реальные настоящие банды мотоциклистов. Теперь же во Фремонте обосновались технологические корпорации «Алдус» и «Гетти». Странный район застроили кондоминиумами с креативными металлоконструкциями и кучей дорогих ресторанов с разноцветными стенами, где обитали молодые белые парни в дорогих шмотках для велосипедистов.

В «Ладро» вечно заседали консультанты, беззаботные безработные и фрилансеры вроде нас. Для Брюса это было суровое испытание. В кафе было много столиков и розеток для ноутбуков, но также и другие человеческие существа, поэтому пребывание там всегда в итоге его расстраивало. Ему казалось, что его окружают высокотехнологичные придурки, не способные оценить то, что делает он, свободный журналист печатного издания. Что он ведет с этими ребятами молчаливую войну, и хуже всего, они об этом не догадываются.

В тот день, когда я гуляла с Рути, Брюс отправился в «Ладро», а я осталась работать дома. (На два ноутбука нашего бюджета уже не хватало.) За малышкой присматривала Джоэль, наша няня. Или бебиситтер. Неважно, как мы ее называли. Ей было все равно. Мы обожали Джоэль. Она пела в группе. А петь она умела. Впервые, когда мы услышали ее группу, они делали кавер на «Сына священника», и Джоэль исполнила песню с бурлескной, почти водевильной сексуальностью. Брюс тогда закрыл рукой глаза и смотрел из-под нее, как на сеансе фильма ужасов.

У Джоэль было убийственное чувство юмора, странно сочетавшееся с ее натурой здоровой девчонки с фермы. Ее обожали все, кроме наших матерей. Те ей завидовали. Как это ей достается быть с Люси, когда они того хотят? (Ответ: поскольку Джоэль платили деньги, она была надежнее.) Джоэль была депрессивным персонажем, тем не менее любившим пошутить. В нашем доме ей сразу нашлось место.

Я оставила ее с Люси на диване за чтением книжки и принялась за статью, когда получила письмо от Брюса:

Кто эти идиоты? Откуда они взялись?

Б

Не успела я сочинить ответ, как пришло второе:

Фразы, которые я услышал за последние десять минут:

Воронка продаж. Метрики. Подстегнуть траффик. Буууу!

Я пыталась придумать ответ, который бы его успокоил, но тут пришло еще одно:

Теперь один из них рассказывает о трехмесячном буддистском ритрите, на который ездил. Взял небольшой отпуск после ухода из «Майкрософт». Эти козлы сидят тут в джинсах за двести баксов и еще пыжатся своим моральным превосходством!

Целую,

Брюс

О боже. Он начал меня отвлекать, а я должна была закончить статью до ухода Джоэль. Я закрыла окно браузера и дала себе обещание не читать сообщения хотя бы час.

Но через двенадцать минут все-таки проверила ящик.

Бабки так и плывут к ним в руки, а ведь они ни хрена, НИ ХРЕНА не делают! Раньше люди или работали на денежной работе или на творческой. Но этим козлам удается быть всеми из себя креативными и при этом в деньгах валяться!

Я снова закрыла браузер. Дописала статью — наконец — и пошла перекусить что-нибудь. Джоэль с Люси ушли на прогулку. Когда Брюс вернулся, я переворачивала кесадилью на сковородке.

Он бросил рюкзак на пол.

— Посмотри на мой лоб! — Он ткнул себе в лоб длинным красивым шишковатым пальцем. — У меня там есть большая буква «Н»? Я что, единственный неудачник в городе?

— Кесадилью будешь?

— Да, пожалуйста. Только дай мне побухтеть минут десять. У входа в этот гадюшник сплошные «Дукати». И у всех новые лэптопы. Сразу видно, что все эти козлы с Востока. Учились, ну не знаю, в Уильямсе. Им кажется, что Сиэтл — миленький городишко, но слишком уж далеко от центра событий. Они, знаешь ли, снизошли до того, чтобы здесь поселиться. А еще раньше им нравился купажный виски, производимый малым тиражом, но теперь они перешли на редкие сорта бурбона.

— Бухтишь.

— Бухчу, а что мне еще остается? Я писатель, я этим на жизнь зарабатываю. И это нелегко! Но меня оценивают по стандартам этих людей, которые все зарабатывают миллионы. Это же абсурд! Теперь даже когда я просто иду выпить кофе, чувствую себя идиотом.

— А ты не чувствуй! Чувствуй себя счастливчиком. Ты же не бедствуешь. Вот твоя кесадилья, там авокадо.

Мы с Брюсом познакомились, когда оба работали в газете. В тот день, когда мы уволились, Брюс на облаках летал от счастья. Перед ним лежал контракт с национальной газетой, на заднем дворе был оборудован домашний офис. О чем еще можно мечтать? Может, он устал от одиночества; может, необходимость содержать семью слишком давила на него. Но настроение у него теперь скакало часто. Я изо всех сил старалась приободрить его, вдохновить словами, кесадильями.

Мы склонились над тарелками, читая газеты. Был вторник — научный выпуск «Таймс». Скука. Я отдала газету Брюсу и стала читать отзыв на концерт группы, о которой даже не слышала.

В тот вечер, когда мы делали падмасану (по моей просьбе), Фрэн остановилась рядом с Элизабет. Та аккуратно сложила ноги и сидела с закрытыми глазами; светлые кудряшки вились по обе стороны лица. Она выглядела чудесно: полная безмятежность, выгодное мягкое освещение, идеальная поза, ну прямо как Будда, если бы Будда принял облик марафонской бегунши, по совместительству корпоративного юриста. Вообще-то, нельзя глазеть на других в классе. Йога и моя бабушка придерживались одного правила: не стоит сравнивать себя с другими. Но я вечно подсматривала из-под прикрытых глаз, и мой взгляд часто опускался на Элизабет, стройную и сильную, как Артемида с луком и стрелами.

Фрэн закрыла глаза, как делала всегда, когда ей приходила мысль.

— Падмасана — опасная поза, — медленно проговорила она. — Потому что она идеальна. Это та самая поза, которую представляют все, кто никогда не занимался йогой, когда речь заходит о йоге. Понимаете, о чем я? — Она улыбнулась, блеснув белыми зубками; ее темные ресницы отбрасывали на щеки полукруглые тени. У Фрэн была сочная улыбка, точно она собиралась полакомиться самим воздухом. — Когда мы пытаемся загнать тело в рамки идеи, это становится опасным. Мы перестаем чувствовать изнутри и принимаем сигналы извне о том, что должно происходить. Это может привести к травмам или хуже — разочарованию.

Сидя в позе лотоса с вывернутой, перекрученной лодыжкой и скрученными в узел бедрами, с нахмуренным лбом, я пыталась прислушаться к тому, что говорила Фрэн, хоть ничего и не понимала. Я также тайком ловила свое отражение в зеркале. Мне хотелось знать, похожа ли я хоть чуточку на Элизабет. В зеркале выглядела я неплохо, довольно йогично, между прочим.

— Закройте глаза, — велела Фрэн. — Хватит смотреть в зеркало. Просто почувствуйте позу. — Черт! Как она узнала, что я подсматривала в зеркало? — Одна из восьми ветвей йоги — пратья-хара, — продолжала она. — Это вовлеченность чувств вовнутрь, наблюдение за происходящим внутри. Осень — прекрасное время для практики пратьяхары, ведь год умирает. — Я, кажется, уже говорила, что Фрэн очень любила всякие сравнения с временами года. — Когда будете выполнять остальные позы на сегодняшнем занятии и потом, когда выйдете в реальный мир, попробуйте попрактиковать пратьяхару. Чувствуйте изнутри, а не судите по внешнему и не замечайте лишь внешнее. Просто попробуйте.

К заданиям Фрэн я относилась так: как скажете. Она была моей преподавательницей, красивой, умной преподавательницей с отменным чувством юмора, которая к тому же умела садиться на шпагат. Так что я ей доверяла. Однако ее слова о вовлечении чувств вовнутрь были для меня непонятными, как расчеты в иностранной валюте. Монетка, которую протягивала мне Фрэн, могла быть финской или даже древней этрусской; я понятия не имела, как ее потратить. Но знала, что какая-то ценность у нее должна быть, что где-то она в ходу.

И я решила притвориться, что знаю, до поры до времени.