— Вы, современные девушки, так серьезно ко всему относитесь, — говорила моя мама. — Вы слишком строги к себе. Вот когда наши дети были маленькими, мы не волновались так из-за всякой ерунды. Мы умели хорошо проводить время.
Я пекла банановый пирог для Люси — завтра ей исполнялся год. Домашний пирог, казалось мне, правильнее покупного, а бананы — правильнее шоколада. Мама тем временем сидела за столом и пила вино из бокала.
— Еще бы ты не умела хорошо проводить время, — ответила я, раздавливая банан на дне большой миски. Кухня наполнилась приятным запахом грязной коробочки для школьных завтраков. — Тебе же было лет двенадцать, не больше, когда ты нас родила. Ты ходила на вечеринки и напивалась, потому что в молодости все так и делают. А я не молодая, я уже старая.
Мама родила моего брата в двадцать четыре, а меня — в двадцать шесть. Мне же в прошлом году перевалило за тридцать. И годы сказывались.
Я вдруг заметила, что не соглашаюсь со всем, что говорит мать, как будто мне снова тринадцать. Но она не унималась:
— Я не говорю, что мы всё время развлекались. Мы просто не заморачивались так сильно, как вы.
— Я не заморачиваюсь, — сердито ответила я. Тут же на нее заморочившись.
Люси приподнялась на стульчике и с выжиданием взглянула на меня.
— Помочь не хочешь? — спросила я. — Это твой пирог. У кого завтра день рождения?
Я подвинула стул, и Люси принялась шлепать по тесту деревянной ложкой.
— Хорошо мешаешь, Люси, — проговорила мама голосом любящей бабули. — Помогай! — Ее глаза блестели и были полны умиления, когда она смотрела на Люси. Она была похожа на Бабу-ягу, которая собирается съесть аппетитного пухлого малыша.
— Мам, не хвали ее всё время. Избалуешь.
— Да ладно, — отмахнулась мать. — Ты сама ее все время хвалишь.
— Да, — рассмеявшись, призналась я. — Но она же такая классная.
— Лучше всех.
Некоторое время мы умилялись Люси, мешавшей пирог, потом нетерпение одержало верх, я отняла у нее ложку и взялась за дело сама. Мама села с Люси на пол и завела с ней беседу, играя в кубики.
Я нервно поглядывала на дверь. Надеялась, что Брюс не войдет. В последнее время у меня развивался когнитивный диссонанс каждый раз, когда я находилась с матерью и мужем в одной комнате. Я разрывалась между ними. Не понимала, к какой семье принадлежу. Брюс стал менее терпимым с моими родственниками, часто срывался на мать. Он вообще стал менее терпимым и чаще срывался. Кто бы ни оказывался у нас в гостях, он воспринимал это как посягательство на свое рабочее время.
Я села на пол с газетой — среда, ресторанный выпуск — и стала читать, периодически поднимая глаза на мать с дочкой. С Люси мать вела себя очень демонстративно — мол, я знаю, как детей воспитывать, вот смотри! А может, мне просто казалось.
Наблюдая за тем, как они выстроили башню из разноцветных деревянных кубиков, я поймала себя на непрошеной мысли: а ведь с нами она не была такой идеальной матерью. В нашем доме в Лорелхерсте висит фотография моей матери. Темные волосы завязаны в два хвоста. Через несколько лет она начнет краситься в блондинку. На кончике носа — большие черные очки. 1969 год. Она на переднем плане — делает бакасану.
Бакасана — красивая поза, глаз не оторвать. Точка опоры в ней изменчива, вес тела то и дело смещается. Она требует подготовки. Можно предположить, что мама делала следующие подготовительные шаги. Села на корточки. Поставила ладони на пол перед собой. Согнула локти и устроила колени чуть выше локтей. Сместила вес с ног на руки. Стопы приподнялись над полом. И вот она делает бакасану! Она летит. На лице торжество, даже самодовольство, пожалуй. Видели бы вы ее лицо — она как карточный шулер, чей трюк удался.
На заднем плане стоит мой долговязый папа, облокотившись о стол, сложив руки на груди и вытянув ноги. У него добродушный вид, но мамины трюки явно не производят на него впечатления. И уж точно он не собирается пробовать их повторить.
На этом снимке — всё, что вам нужно знать о моих родителях периода 1970-х. Моя мама взлетает, как ворон. Папа остается на земле. Когда я была маленькой, все мамы стали уходить. Мама Гретхен купила деловой костюм, а потом нашла работу, куда можно было бы в нем ходить. Мама Дженни стала пить много вина, а потом оставлять Дженни и Пита на выходные с няней, у которой были шелковые волосы и босоножки на платформе. Мама Натали, хоть мы и считали ее древней, сбежала со студентом-старшекурсником.
Моя же, приготовившись взлететь в бакасане, осуществила свое намерение на барбекю с зажаркой целого молочного поросенка. Ну и место выбрала, надо сказать. В 1970-е молочные поросята были в моде. Мы пошли на это сборище, потому что все ходили. В то время мы жили в своего рода коммуне, состоящей из людей, среди которых выросла моя мать в северном Сиэтле. Все они относились к одному приходу. Компания постоянно расширялась — появлялись дети, новые друзья, коллеги с работы заходили домой, чтобы принять участие в пивных марафонах с кувшинами вина. Владения католического прихода росли, подминая под себя всё больше людей с лихой беззаботностью, свойственной ирландцам.
Муж подруги моей матери владел компанией по производству водных лыж, и управляющий его магазина решил зажарить целого поросенка. Мы пошли вместе — брат, мама и я. Папа теперь говорит, что, кажется, тоже был на той вечеринке, но я такого не помню, а может, не хочу вспоминать. Слишком уж сложно всё сопоставить.
Нам с братом сказали, что мы идем на вечеринку хиппи. Хиппи вызывали у нас неподдельный интерес. Это были те ребята, что собирались на Пятнадцатой авеню, на местами облысевшей лужайке перед Вашингтонским университетом. Мы называли ее «хипповской лужайкой» и всё время упрашивали родителей, чтобы те прокатили нас мимо. Хиппи были смешные на вид — у них у всех были длинные волосы, и обычно они одевались в фиолетовое. «Хиппи!» — кричали мы, завидев одного, как любители пернатых, заприметившие редкий птичий экземпляр. А теперь вот нас пригласили на барбекю с хиппи. Мы сможем ходить среди настоящих хиппарей!
Вечеринка была на пляже, далеко от города. Мы сели на паром через залив Пьюджет-Саунд; ноздри щекотал запах соленой воды и креозота. Потом долго ехали по извилистым дорогам, а потом по тропе через лес. Бока машины стегали гигантские папоротники. Мы-то тогда не знали, что в конце этой тропы нас ждет новая жизнь. А кто знает, когда с ним такое случается.
Мы припарковались и сквозь толпу пробрались к центру событий, где порося жарился в яме с углями.
— Привет, — поздоровался с нами юноша с длинными каштановыми волосами и большой бородой, которая, тем не менее, не скрывала его пухлых розовых щек.
Я обратила внимание, что все здесь были… не то чтобы толстыми, но откормленными. У них был здоровый вид. И одно дело глазеть на хиппи поодиночке, «разбросанных» по городу, а совсем другое — когда они вот так собраны в одном месте. Волосатая масса. У края ямы стояли трое мужчин без рубашек и девушка с длинными косами, довольно крутая на вид, которая переворачивала порося на вертеле и пила пиво прямо из бутылки.
Мама, у которой всегда были хорошие манеры, спросила, где хозяин, и ей ответили, что он заболел и лежит в кровати. Она пошла поздороваться с ним, а мы с Дейвом увидели друзей из католического прихода и отправились на пляж заниматься тем, чем обычно занимаются на пляже дети: ходить по бревнышкам, мочить штаны, бить палками камни и цепляться к Фредди О’Брайену. Никому из нас не понравился вид той свиньи, голой и истекающей жиром. Она была как чудовище, приглашенное на вечеринку главным гостем.
Моя мать куда-то испарилась. Это нас устраивало. Мы провели день в лесах и на пляже, как маленькие дикари, стремясь лишь к одному — чтобы не пришлось есть свинью. Наконец, измученная и голодная, я отправилась на поиски мамы. Другие мамы — Рита, Маргарет и Пэтти — стояли у свиной ямы, наслаждаясь общением со своими новыми друзьями-хиппи. Рядом были расставлены длинные столы, покрытые старыми простынями в цветочек. На столах красовались созвездия из полупустых мисок — кривоватая керамика, утилитарный сверкающий металл. Но еда меня не интересовала. Пять видов картофельного салата, зеленый салат и какой-то рисовый салат… Салат для детей как еда не представлял никакой ценности.
— Где моя мама? — спросила я.
Гости взглянули на меня поверх своих чашек с вином.
— Донну не видели? — вяло поспрашивала Маргарет и усадила меня на колени. Я обняла ее и рассеянно потрепала по пушистым волосам.
Я ненадолго осталась с ними. Муж Маргарет Дон играл песни Боба Дилана на гитаре, а все подпевали вполголоса. Солнечный свет падал на залив сквозь ветви деревьев. Наконец Рита пошла в дом за вином и высунула голову из двери черного хода:
— Клер! Твоя мама здесь.
Я вошла. Лучи заходящего солнца освещали большую комнату, обитую деревянными панелями. В одном углу на возвышении стояла кровать. Мама сидела на краешке, увлеченно с кем-то разговаривая. Кровать представляла собой спутанный клубок простыней. У нас дома все простыни были белые, отглаженные, аккуратно сложенные. Эти же все были разных цветов: оранжевые, бирюзовые, зеленые. Под простынями лежал мужчина с пушистыми усами и покрасневшей от солнца кожей. Мама даже не взглянула в мою сторону, всё ее внимание было обращено на него. Она была как цветок, тянущийся к солнцу.
— Дорогая, это Ларри. Хозяин дома, — произнесла она таким голосом, будто ждала от меня чего-то.
Я поздоровалась. Ларри тоже поздоровался. Его усы меня пугали; глаза у него были зеленые. Я вышла на улицу, к мамам других детей. Моя вышла, кажется, только через несколько часов.
Я нарядила Люси в праздничное платье из тафты в черно-белую клетку. Ее пухлые ручки торчали из рукавов. Золотистые кудряшки падали на шею. Она здоровалась с гостями у двери.
Пришла Лиза с четырьмя детьми и красавчиком мужем Стивом, который всегда выглядел так, будто был слишком крут для нашей тусовки; Изабель с мужем и Рути с Генри и Джеймсом. Родители Брюса. И конечно, моя мама, Ларри, мой папа и брат с женой и маленьким ребенком. Когда мы говорим «там были все», у каждого из нас свои «все». Это были мои «все».
Я наблюдала за своими родителями. Вообще-то, они были действительно хорошими людьми. Садились рядом с самыми скучными и неразговорчивыми гостями, слушали и общались. Ларри разливал вино и смеялся над чужими шутками. Мама болтала без умолку, но не надоедая. Папа ходил по дому, немногословный, обаятельный, как обычно; его совсем не заботило, что о нем подумают другие. (Разумеется, все мои друзья его обожали.)
Мой брат сидел на кожаном диванчике, опершись локтями о колени, и обсуждал с Изабель ее картины. На нем был красивый кашемировый свитер. Как-то незаметно для меня он стал привлекательным мужчиной. У него было изящное худое лицо и коротко постриженные светлые волосы. Родной, как моя собственная рука.
Мы с братом вместе пережили самые главные события детства. Перемещались из одного родительского дома в другой, никогда не расставаясь. Он был на несколько лет старше меня и даже в детстве обладал умением быть серьезным и шутить одновременно. К себе относился серьезно, но не слишком. Его внимание было мне необходимо. Я также нуждалась в нем, как в остальных вещах, которые брала с собой, путешествуя из пункта А в пункт Б: белье, библиотечные книги, тетрадки с домашним заданием, брат.
А в последнее время я стала задаваться вопросом: что же случилось? Дело не только в том, что мои мама с папой разошлись. В тот период, когда разошлись мои родители — начало 1970-х — другие родители тоже начали разводиться, буквально у всех. И уходили всегда мамы. Вспоминая те времена, я представляю себе это как массовый исход: женщины, бегущие прочь в обрезанных джинсах, деловых костюмах, туниках, мексиканских свадебных платьях и топах на бретельках. Они бежали, как стая собак. На машинах, пешком, на велосипедах, паромах и самолетах. Куда они все направлялись? Некоторые убегали, чтобы повеселиться. Другие — на работу. Кто-то собирался жить в коммуне. Были и те, кто просто переехал в новый дом, не слишком отличавшийся от старого. Отличие было в одном: в том доме был новый мужчина.
Почему они уходили? Почему все сразу? Между 1967 и 1977 годами уровень разводов в Америке скакнул вдвое. Мужчины тоже иногда бросали семьи, но это было всегда. Большая разница теперь заключалась в том, что женщины тоже стали убегать.
Некоторые люди рождаются в странное время. Слишком поздно для одной эпохи, слишком рано для другой. Молодые мамы конца 1960-х — начала 1970-х упустили все радости материнства. Их вымыло на берег, а волны тем временем начали складываться в незнакомые очертания. Феминистки, хиппи, защитники прав человека, культурная элита — все они говорили: это нормально, восставать против традиционного образа жизни. Бросайте всё. Вам же хочется. Нет ничего плохого в том, чтобы всё бросить. А как им хотелось всё бросить, нашим мамам! Как и все остальные, они мечтали о развлечениях, свободе и смысле.
Свобода всегда связана с движением. Обрести свободу — значит бросить всё и уехать. Только вот одна оказалась проблема — дети. Как с ними-то быть? Допустим, решил ты поехать в Сан-Франциско, Марракеш или еще какое модное место, всплывающее в популярных песенках, — детей с собой брать, что ли? Или оставлять? Или брать с собой няню? Или что?
Такой простой, незначительный вопрос: куда деть детей? Но оказалось, не такой уж незначительный. Молодые мамы начала 1970-х отвечали на него со всем старанием, так хорошо, как только могли. Они уходили от мужей и забирали детей, сбегали с бородатыми парнями, которые не знали, что такое ванна, а потом сидели дома, готовили ужины и пили бокал за бокалом, мечтая о вечеринках, на которые не попадут. Такой ответ иногда делал их желчными.
Быть ребенком такой матери означало расти в окружении компромиссов, разочарования и экспериментов, в окружении незнакомых мужчин, что вечно ошивались в доме. Расти в атмосфере странного, необъяснимого оптимизма. Наши матери услышали песнь свободы и, как могли, пытались танцевать под нее.
Идея о менталитете поколения, возможно, глупа, но иногда приживается. Мы говорим о поколении Великой депрессии; о послевоенном буме деторождения и свойственной этим детям ответственности. Беспокоимся о наших детях, детях компьютерной культуры. А меня часто волнует такой вопрос: что, если дети растут в эпоху турбулентности, что становится с детьми, чьи родители хотят быть свободными и считают, что обрести свободу — значит уехать? С точки зрения ребенка, эгоистичность родительских метаний и скитаний делает ситуацию еще более напряженной и непонятной. Наши матери и отцы выбрали этот радикальный сдвиг, его им не навязали, в отличие от войны или Великой депрессии. И вместе с тем, что почти парадоксально, у их детей не было такой же свободы выбора. Мы не выбирали такой жизни. Дети известны своей консервативностью. Будь у них возможность, они бы никогда никуда не переезжали. Дети предпочли бы, чтобы ничего никогда не менялось.
Так что же случилось с нами, детьми первой волны массовых разводов?
Разумеется, не меня первую озадачил этот вопрос. В начале 2000-х опубликовали результаты двух главных исследований, посвященных детям первой волны разводов. Сначала была книга Джудит Уоллерстайн «Неожиданное наследие разводов». В исследовании Уоллерстайн приняли участие 131 ребенка и их семьи из Марин-Каунти, Калифорния. Марин — округ, известный своей тенденцией к отклонению от общественных норм, а не соответствию им. Но даже эта небольшая выборка из нетипичного среза населения вызвала сенсацию. Угадайте, что было неожиданным наследием разводов? Детки с большими проблемами — вот что!
По крайней мере, так утверждали средства массовой информации. Уоллерстайн удалось обнаружить, что дети из семей разведенных родителей испытывали больше сложностей в построении личных отношений, чаще имели проблемы с алкоголем, а во взрослой жизни разводились чаще, чем их собратья из полных семей. Ее тщательное исследование влияния разводов на детей свелось к одной понятной фразе: развод — это плохо. Книга стала бестселлером. Правые торжествовали, потрясая находками Уоллерстайн, консерваторы сделали идею книги лозунгом. Левые отнеслись к исследованию прохладнее. Ката Поллитт привела убедительные аргументы в пользу того, что оно псевдонаучно.
Через три года вышла книга «В горе и в радости» И. Мэвис Хетерингтон, профессора психологии Виргинского университета. Ее исследование охватывало больший процент населения, более крупный географический регион и длительный период времени, а выводы были такие: развод — это не так уж плохо.
Мои собственные наблюдения по этому вопросу были менее научными, но более непосредственными и личными. Вот что я поняла: наши мысли и чувства по поводу развода в основном были связаны с матерями. Отцы оставались в стороне, не являясь частью эмоциональной картины. Некоторые из нас злились на матерей, другие просто не понимали, что произошло. Я оказалась где-то посередине. Наши матери вели себя так, как им вздумается. В это было трудно поверить. У нас, детей, голова кружилась, стоило об этом подумать. Наши матери разбивали семьи, бросали отцов и думали только о себе. Такова была наша версия.
И вот, став родителями, мы с братом внушили себе, что наши возможности ограничены, и предались добровольному заключению в стенах собственных домов. Наша мать разрушила нашу семью, но мы никогда не сделали бы ничего подобного с нашими детьми.
Мой брат вырос однолюбом. С женой они были знакомы со старших классов. Начали встречаться, когда обоим было по двадцать, и поженились спустя пару лет. Они с самого начала души друг в друге не чаяли — были одной из тех пар, что всегда пораньше уходили с вечеринки, чтобы просто побыть дома вдвоем. Дейв был мужем-партизаном. Он во всем поддерживал жену — ему нравились картины, которые она пишет, ее методы воспитания детей и обувь, которую она носила. Он пересказывал ее анекдоты. И был отцом «без права на ошибку». Он исполнял те же правила, что и я, только более фанатично. Органические хлопковые подгузники и стильные деревянные игрушки из Европы. У него мешки под глазами были годами, сколько его помню — дочери спали с ними в одной кровати. Он с гордостью носил слинг. Разумеется, поскольку он был моим братом, в его исполнении всё это выглядело круто.
Итак, мы приняли решение (мой брат, я и многие другие выросшие дети мам, сбежавших из дома), что наши семьи всегда будут на первом месте, а уж мы сами — на втором. Что мы всегда будем вести себя правильно. Сохраним брак, несмотря ни на что, и будем пить экологически чистое молоко. Так все и будет. Так мы с братом превратились в рабочих пчел улья семейной жизни.
Его просьба, чтобы наши родители наконец развелись, была абсолютно серьезной. С тех пор как у него появилась своя семья, он пуще прежнего начал огрызаться на все необычное, на нашу странную семейную историю. Они с женой создали идеальную маленькую ячейку общества, и, если смотреть с этой позиции, то наши предки казались совсем чокнутыми. Двое пап! А родители при этом до сих пор женаты! Безумие! Иногда он звонил мне и пытался убедить объединить силы в борьбе против родителей. Я отвечала неопределенно. Мне хотелось лишь одного — чтобы все ладили. Это желание было даже сильнее потребности угодить брату, которая, поверьте, тоже была сильной.
Эксцентричность моей семьи, странный договор, который заключили мама, отец и Ларри, не вызывали у меня идиосинкразии. Когда брат звонил и наседал на меня своими спокойными рациональными доводами, я пыталась помнить об этом. Но мозг отключался, стоило вспомнить о детстве. Загадочное явление — затуманивание мозга. Мне не хотелось вспоминать о нашем детстве, ни капельки.
Сейчас я смотрела на брата. В нем чувствовалась скрытая сила, как у свернувшейся кольцом змеи. Он злился, я знала. Не на меня. Так почему его гнев действовал мне на нервы?
Настала пора петь «С днем рождения». Я взгромоздила свою тяжелую дочурку на стульчик и пошла за пирогом. Зажгла свечи. Брюс запел, и я вошла в гостиную. От свечей в темноте перед глазами заплясали звездочки.
Что за выражение было на лицах моих родных, когда я вошла с пирогом в руках? Не знаю. Я смотрела только на дочку. Ее маленькие глазки сияли; она хлопала в ладоши.
Тем временем на занятиях йогой все мои старания были даром. Мне нравились позы, в которых нужно было застыть неподвижно — как подсказывало само слово «поза». Мне нравилось войти в позу, принять идеальную форму, оставаться в ней как можно дольше. Но Фрэн твердила, что в асанах главное — не стремление к идеалу, а процесс выполнения. Суть йоги в том, чтобы пытаться, говорила она. На словах это звучало прекрасно, но я фанатично стремилась к завершенности. Поза треугольника. Поза воина. Лотос. Полумесяц. Мне так хотелось задержаться в них дольше, стоять часами, заполнять их каркас, как тесто для пирога заливает форму для выпечки.
Но с бакасаной так не получалось. Когда Фрэн объявляла бакасану, я плелась через зал к стопке с одеялами и расстилала парочку на своем коврике — страховка на случай падения. Я боялась упасть, хотя в этом не было никакой опасности, — ведь я так и не набралась смелости хоть раз подняться в бакасану.
«Поза ворона не статична, — напомнила нам Фрэн. — В этой позе важно найти тонкое равновесие. Удержать ощущение игры».
Игры. Ясно. Я огляделась. Вокруг все поднимались в позу и падали, смеялись, краснели. Я же всё делала красиво: сначала разглаживала одеяла, затем приседала на корточки, выпрямив спину, как кол проглотила. Растопыривала пальчики на коврике, надавливая в пол одинаково подушечкой каждого, — правильная постановка рук для перевернутых поз и балансов, даже для собаки мордой вниз: вес должен быть распределен равномерно. Сделать это было на удивление сложно, но я сосредотачивалась, и у меня получалось. Потом я переносила вес вперед и ставила колени чуть выше локтей. И… всё.
В этот момент мои стопы должны были оторваться от пола, но они оставались внизу, как приросшие. Я не могла приподнять их ни на дюйм. Потому что не хотела. Ведь мое место было на земле.
А вот моей матери ничего не стоило взлететь. Только вот в детстве я боялась немного, что она возьмет и улетит навсегда.