В День благодарения мы с Брюсом и Люси пошли в гости к моей матери. Кроме нас, там была куча моих двоюродных братьев и сестер. У меня их было столько, что пальцев на руках не хватило бы пересчитать. Пришлось бы подключать еще и пальцы ног. Пока я сидела в своем доме в Финни-Ридж, братья и сестры окружали меня огромной невидимой паутиной поддержки: среди них были общественный защитник, специалист по отлову собак, пожарник, мастер по укладке полов, банкир и много кто еще. Если что было нужно — один из них готов был прийти на помощь. Но обычно мы просто собирались вместе, чтобы посмеяться. Мне кажется, двоюродные братья и сестры лучше родных: как родные, они будут с вами всегда, но, в отличие от родных, вы не ненавидите друг друга и прощаете друг другу всё без вопросов.
Я рассказала своему брату Брэду, пожарнику, что начала ходить на йогу. И с откровенностью брата, к тому же выпившего кружку пива, он ответил:
— Йога — это гимнастика для людей с плохой координацией.
— Тебя послушать, так йога — это плохо.
Но на самом деле брат попал в точку. Я до сих пор задавалась вопросом, что же такое йога. Кажется, в Америке йога была всего лишь ненапряжным видом фитнеса для ленивых вроде меня. Позы йоги, выполнение которых оттачивалось и совершенствовалось тысячелетиями, были как гавань, пристанище. Одним словом, я не знала точно, что такое йога, но знала, что для людей с плохой координацией йога — спасение.
По крайней мере, так я считала, пока Фрэн не объявила, что мы будем делать ширшасану — стойку на голове. Меня переполнил такой дикий ужас, что всё вокруг стало, как в тумане. Словно зомби я прошагала по залу, подвинув коврик к стене и поставив руки для выполнения позы — как на эшафот взошла. В одном я не сомневалась: сейчас я сломаю шею.
Когда все подвинули коврики, Фрэн показала, как ставить руки на пол и делать замок в нескольких сантиметрах от стены. Руки нужно было сложить треугольничком, чтобы сделать фундамент, локти не расставлять шире плеч. Затем подняться в собаку мордой вниз и подойти ногами к рукам. Сделать мах и подняться в стойку на голове.
По-прежнему внутренне отрицая, что то, что сейчас должно произойти, вообще возможно, я тупо следовала инструкциям. Но стойка на голове не была похожа на другие йоговские позы, такие как поза воина, треугольника или лотос. Это были позы, принадлежавшие только йоге, существовавшие в тайном мире йога-клубов. А стойка на голове встречалась и в обычном мире тоже. Она была счастливым билетиком в начальной школе, где ее делали все девчонки без жирка на талии, круче всех раскачивавшиеся на турниках. Я же приблизилась к турникам самое большее метра на два, сидя на земле и сочиняя стихотворение или читая книжку. Мне не нравилось там, наверху. Мне нравилось внизу.
И всё же я была готова попробовать. Встав на колени на коврике лицом к стене, я сцепила руки в замок и установила локти треугольничком. Поднялась в собаку мордой вниз и прошагала вперед, так, что центр тяжести оказался над руками. Затем сделала мах. Ноги как будто весили по тонне каждая. Я отталкивалась от земли снова и снова. У меня был один секрет: на самом деле я не хотела, чтобы они взлетали.
— Клер, — Фрэн встала рядом и заговорила тихо, — у тебя получится. Я знаю.
Это было так просто. Я ждала, что она скажет нечто подобное. Она стояла рядом, закатав штанины на брюках. Такая у нее была привычка — когда происходящее в классе действительно ее занимало, она закатывала брючины. Кто знает зачем. И вот она стояла там, как благосклонный свидетель, а я снова поднялась в собаку мордой вниз, подошла ногами к стене, втянула живот к позвоночнику… и с легкостью поднялась в стойку на голове.
— Живот пусть будет втянут, — проинструктировала Фрэн, гордая за меня. — Тяни стопы вверх. Не давай тазу провисать. Расслабь шею. Дыши.
Я всё это сделала и почувствовала, как ноги выстреливают в небо, туда, где никогда не были раньше.
Возможно, мой брат был прав, и йога — всего лишь безопасное, защищенное место для бывших неспортивных девочек и мальчиков, где можно научиться тому же, что все нормальные дети и так делали в спортзале в школе. Но я сейчас чувствовала себя другим человеком — человеком, который умеет стоять на голове. Эта перемена была для меня кардинальной. Не такой кардинальной, как выйти замуж или родить ребенка, но сродни тому, когда мою статью впервые напечатали. Понадобилась всего доля секунды, один взмах тяжелой ногой — и я стала другой.
Мы вели странную жизнь — отгородившись от всего мира, но вместе с тем почти никогда не оставаясь в одиночестве. Стандартный для американской семьи путь — добровольное заключение в четырех стенах, отказ от политических взглядов, утрата интереса к городской жизни — был нами пройден. Мы сидели дома, заботились о ребенке и писали статьи.
Родные заглядывали в гости беспрерывно. Не проходило ни дня, когда на пороге не возникал кто-нибудь из дедушек или бабушек, или мы ехали к ним. Иногда нам всё же удавалось выбить себе выходной, но телефоны всё равно звонили без умолку. Наши жизни были публичными в том смысле, что какие-то люди всегда находились рядом и наблюдали за нами. А возможно, и оценивали нас. В то же время никто не знал ничего о нашей настоящей жизни. Мы были одомашненными существами, среда обитания — домашний офис и кухня.
На той неделе мы проводили типичный день дома. Я ждала папу в гости к полудню. Раз в неделю угощала его обедом.
В то утро я пыталась немного поработать, пока Люси спала, и одновременно готовила еду. Люси спала чутко, и, открывая холодильник и шкафы, доставая куриные грудки, чтобы запечь их в духовке, я старалась двигаться как можно тише. Наконец я села на кухне с чашкой кофе и книгой, рецензию на которую нужно было написать к завтрашнему дню. Мне хотелось послушать музыку, но я не решилась включить радио. У меня был час свободного времени. Я дошла до 13-й страницы, когда в дверь позвонили. Я побежала к двери, посмотрела в глазок и увидела маму. Открыла.
— Люси спит, — сердито прошептала я, даже не поздоровавшись.
— Ой, прости! Я просто хотела занести тебе это письмо. Кажется, что-то важное. — Маме периодически приходили письма для меня на ее адрес. — Есть время выпить кофе?
Я взглянула на конверт. Вообще-то, она сделала мне любезность, доставив почту вот так, к порогу.
— Конечно. Папа через час на обед придет.
Я налила ей кофе, и мы сели за стол на кухне. Она взяла книгу, которую я читала:
— Что читаешь?
— На рецензию.
— О… Мне нравится, как выглядит твой сад. Но ты не думала пересадить ту мальву? Она весь подход к дому загораживает.
Я взглянула на нее как на ненормальную. Я тут пыталась работать с годовалым ребенком на руках. Какая мальва?!
— Ничего я не буду пересаживать.
— Тогда подрежь ее хотя бы. И посади пару кустиков розмарина, твоей клумбе нужен бордюр.
Я мысленно перечислила все раздражающие факторы: она считает, что у меня есть на это время. И деньги. А еще думает, что, поскольку ее это заботит, должно заботить и меня.
Мы еще немного поговорили о саде и посплетничали о моих двоюродных сестрах. Мать явно тянула время, поджидая, когда проснется малышка. Что и произошло — и тут же она пулей рванула вынимать ее из колыбельки.
Она кормила Люси из бутылочки за кухонным столом, когда Брюс зашел сделать себе кофе.
— Привет, Брюс, — проговорила мама тоном, который был у нее прибережен для особо «сложных» людей.
— Привет, Донна, — ответил Брюс, не глядя на нее.
— Как работается? — спросила она.
— Хорошо, хорошо, — ответил Брюс, косясь на дверь. Потом пальцем показал на гараж, озвучивая свое намерение уйти: — Пора бежать!
Мама скривилась, молча спрашивая: «Почему он не хочет со мной разговаривать?» Брюс же вышел через черный ход, посылая ей молчаливый ответ: «Эти люди ждут, что я буду с ними общаться, а я, между прочим, работаю! Пытаюсь семью обеспечить! У меня совершенно нет на это времени».
Я нервно переводила взгляд с одного на другую.
Мама баюкала Люси в гостиной, когда приехал отец. Тогда она вручила Люси мне, и они принялись обсуждать предстоящую встречу с каким-то финансовым консультантом. Денежные дела они всегда решали вместе.
Потом мама неохотно ушла, я усадила Люси на детский стульчик, а папа сел обедать. Он в последнее время стал плохо слышать, и как часто бывает с наполовину глухими, наш разговор вскоре стал строиться по принципу «он говорит, я слушаю». Так было проще. Он рассказал о недавнем походе на рыбалку, о том, что нового в мире футбола. Потом мы обсудили работу брата и статью, которую я недавно написала.
Мой папа требовал внимания. Ему хотелось поговорить. Но дочь тоже тянула внимание на себя. В конце концов я оставила их двоих на полу с кубиками и пошла убирать посуду.
Вскоре после этого отец ушел, а с ним испарились и остатки моей энергии. Я попыталась уложить Люси спать, но сдалась и стала читать ей стишки о слюнявчиках и тапочках, которые буду помнить наизусть, наверное, до самой смерти. Но наше чтение прервал отец Брюса, приехавший на своем фургоне. Несколько лет назад он бросил работу в офисе и начал собственное дело — торговал сладостями у входа на бейсбольный стадион. Он был фанатом бейсбола. И сегодня тоже работал на матче, а потом привез остатки конфет Люси. Я тут же чуть не взорвалась от раздражения — ну кто привозит конфеты годовалому ребенку?
Брюс зашел за добавкой кофе и наткнулся на кухне на собственного отца. Я бросила на него гневный взгляд: «Это же твой отец! Поговори с ним! Я не собираюсь его развлекать! Это не мой папа!» Брюс ответил не менее сердитым взглядом: «Я работаю, между прочим! Это не моя проблема! Мне нужно работать! Мы должны платить по счетам! По счетам!»
Я поболтала с папой Брюса — милейшим человеком — и пошла готовить ужин.
— Останетесь поужинать? — предложила я.
— Нет, нет. Мэри ждет меня дома, в Эверетте.
Он поцеловал малышку и направился к выходу. Как раз в тот момент позвонил телефон. Мэри, мама Брюса. Купила пару новых книжек для Люси — можно их завтра завезти? Конечно, на автомате ответила я, вспоминая, будет ли свободное окошко между яслями утром и няней после обеда. Вообще, я была бы рада, если бы мне дали возможность провести несколько спокойных минут наедине с дочерью, но Мэри же не просила невозможного — всего несколько минут наедине с моей дочерью.
Мне бы радоваться тому, что любящие бабушки и дедушки заходят в гости. Звучит как настоящая идиллия, когда пишешь об этом в таком ключе. Но представьте: это происходит каждый день. Каждый божий день! Плюс дни рождения двоюродных родственников, День матери для всех матерей, охота за пасхальными яйцами, два ужина в День благодарения и фирменная запеченная говядина в День святого Патрика — думаю, ситуация понятна.
На следующий день у меня наконец дошли руки написать рецензию на книгу.
Я сидела в кабинете, пила кофе, читала почту и пыталась взяться за статью, когда мне позвонила Изабель. Она хотела узнать, помню ли я об открытии ее выставки в четверг. Персональное шоу.
— Конечно же я приду! Мы все придем. У Люси новое платье как раз для такого случая.
— Новое платье. Вот что мне нужно! Может, одолжить у нее? А ты идешь сегодня в город на марш протеста против ВТО? Моя мама решила пойти, и я тоже с ней собираюсь.
Я слышала что-то об этом по радио. Правда, не знала, что такое ВТО и почему я должна против него протестовать. Лежа в ванной месяц назад, я, кажется, прочла целую статью в «Нью-Йоркере» про это ВТО, но информация утекла в сливное отверстие моего мозга, как грязная вода в трубу. Если кто-то скажет, что после родов ваш мозг останется прежним — не верьте.
— О боже, да, кажется, я слышала. Надо пойти. Твоя мама крутая.
— Конечно, пойдем! Луиза… — Изабель называла свою крутую маму по имени, Луиза. — Луиза говорит, что идти надо обязательно. — Луиза была библиотекаршей на пенсии и почему-то считала, что у нас много общего с тех пор, как я стала книжным критиком.
— Но мне надо статью писать, а потом няня уйдет.
— Так бери своего пухляка с собой. Коляску возьми, и всё, — заявила Изабель. Те, у кого нет детей, всегда представляют всё так, будто нет ничего проще. (И обычно правы. Надо бы почаще к ним прислушиваться.)
— Может, и возьму. Но скорее всего, нет.
— Ты пожалеешь.
И я пожалела. Тем вечером мы с Брюсом сидели в комнате с телевизором, которую никогда никто не называл комнатой с телевизором, и смотрели репортаж с митинга протеста. Людей на улицах нашего города сгоняли к стенам домов и арестовывали группами. Было трудно понять, что же они сделали не так. Нарядились в костюмы морских черепах? Оказывается, кто-то разбил витрины магазина «Гэп» и «Найктаун». Я прониклась было чувством единства с этими протестующими, несмотря на то что оператор навел камеру на одного из них и показал, что на лицемере были кроссовки «Найк». Но по мне так это еще больше подчеркивало драматичность жеста.
Однако мне не с кем было поделиться своим мнением, кроме Брюса. Я сидела дома. Не протестовала, не наблюдала за митингом, не писала о нем. Я увидела демонстрацию по телевизору, как мог бы увидеть житель Омахи и Брюсселя — как будто всё это происходило на другом конце света. Однако митинг был всего в паре миль от нас, в переулках, которые я наизусть знала, до последней трещины. И мы, двое журналистов, не писали о нем для местной газеты, не проживали его, мы просто смотрели телевизор.
На следующее утро около одиннадцати Люси обедала: поджаренный тост, малина, курица, нарезанная кусочками. Я читала «Нью-Йорк тайме» (среда, ресторанная хроника) и смотрела, как она разбрасывает малину по всей кухне. Брюс опять сидел в кабинете и работал над своей нескончаемой статьей о дамбах. Тут на пороге возникла Лиза, худенькая и невозможно красивая, с зализанными светлыми волосами. На шее у нее был слинг, а в слинге сидел младенец — ее четвертый отпрыск. Малыш был симпатичным тоже до невозможности: большая круглая головка, сияющие зеленые глаза. Старшие были в саду.
— Господи, почему ты всегда запираешь дверь черного хода? — спросила она, распахивая дверь ногой и врываясь в мою крошечную кухню, где ей почти не было места развернуться.
— Брюс не любит, когда двери открыты, — ответила я.
— Мы наши никогда не закрываем. Привет, Люси. — Она взяла кусок тоста и съела. Ее малыш Сэм протянул ручки, хватая хлеб, но она не дала. — Хочешь кушать? Хочешь? Дай я сяду.
Она вздохнула, уселась напротив меня, достала грудь и поднесла к ней смешную головку Сэма. Весь мир замер на те несколько минут, пока Сэм кушал. Окружающее просто перестало существовать.
Лиза посмотрела за мое окно, где смотреть было не на что, просто на окна другого дома. У всех нас есть подруги вроде Лизы: те, кто первыми выходят замуж, первыми беременеют и становятся непререкаемыми лидерами в вопросах воспитания детей и взрослой жизни. Это странная задача, и Лизы этого мира получают всё и ничего, по очереди. Нас восхищали Лиза, ее муж Стив и их невероятный энтузиазм в детопроизводстве. Их дети нас безнадежно очаровывали, что неудивительно: ведь они были прекрасны, с крепенькими пухлыми ручками и ножками и громадными сине-зелеными глазами.
В то же время тот, кто начинает первым, вынужден обо всем узнавать самостоятельно. Совершать все ошибки. Выучивать несчастные слова «питоцин» и «мастит», а потом ждать годами, чтобы научить им всех подруг.
Такая роль Лизу устраивала. В семье она была старшей из сестер, а с ее уверенностью, рассуждениями в точку и репродуктивной активностью стала старшей сестрой и для всех нас.
Я вытащила Люси из детского стульчика и принялась вытирать масло и малину, которые она размазала по всему лицу. Чтобы прибраться на кухне, много времени не понадобилось: она была очень маленькой. Лиза наблюдала за мной, попутно рассказывая о том, как повздорила с сестрой — та собиралась выйти замуж. Но, не договорив, замолчала и вздохнула, глядя, как я убираюсь:
— Господи, как же у тебя чисто с одним-то ребенком.
Я мрачно взглянула на нее. Мне не понравился ее намек на то, что у меня в кухне прибрано лишь потому, что ребенок один. Между нами постоянно возникали опасные флюиды, как и между мной и другими матерями.
Я оценивала всех молодых мам, кто попадал в поле моего зрения. Соседи напротив слишком рано укладывали своих детей; соседи в конце улицы — слишком поздно. Подруга, которая жила у Зеленого озера, чересчур зациклилась на экологически чистом детском питании, а та, что с Квин-Энн-Хилл, зациклилась недостаточно. Подруга А наряжала свою малышку в дизайнерские шмотки, а это же просто смешно. Зато подруга Б позволяла своим расхаживать в обносках. Мне казалось, что я нашла золотую середину в том, что касается воспитания детей, и что именно я была барометром этого счастливого идеала. Всё, что другие делали не так, как я, казалось мне абсурдным, ненормальным. Мои твердо укоренившиеся мнения по поводу того, как должны вести себя родители, стали панцирем, скрывавшим мою неуверенность в себе.
Брюс называл это «ненавистью к себе подобным». Вы презирали, смотрели свысока или завидовали тем, кто больше всего был похож на вас. Молодые матери, такие же, как я, ну разве что в чем-то немножко другие, — я их ненавидела! Они меня бесили.
Брюс же относился к моим переживаниям по поводу материнства довольно спокойно. По правде говоря, он местами игнорировал мою продуманную программу. Не всегда покупал экологически чистое молоко. Наложил вето на тканевые подгузники. И в его вахту — никаких детей в нашей общей постели. Для меня все эти действия были сродни политическим, моральным, этическим принципам, для него — всего лишь досадными раздражителями.
Идеология, по моему опыту, всегда была слегка оторвана от реальной жизни. Активисты и политические движения моей юности боролись за что-то абстрактное: поддерживали партизан в Никарагуа или воздвигали палаточные городки на лужайке перед колледжем, стремясь заставить администрацию прекратить связи с ЮАР эпохи апартеида. Какими бы важными ни были эти проблемы, мне не хватало воображения (или сочувствия), чтобы связать их с собственными действиями. Они никак не влияли на то, что я ем, где сплю, чем занимаюсь целый день. Вот что я тогда усвоила: политика — для тех, кто любит разговаривать. Политика может повлиять на людей, которые живут на другом конце земного шара, но никогда — никогда — не повлияет на тебя.
Пока не заведешь ребенка. Тогда идеи вдруг мигом оказываются тесно связанными с действиями. Все самые личные вещи превращаются в политический выбор, нравится тебе это или нет. Начинается всё еще с беременности: идешь ли ты в KFC налопаться фастфуда или ешь кашку? Далее — роды: веришь ли в естественные роды или готова прямо сейчас взять мобильник и заказать себе кесарево? Будешь рожать дома или в больнице? Обрезать или не обрезать мальчика? Кормить грудью или из бутылочки? Продолжать работать или стать домохозяйкой? Давать ли ребенку прокричаться или спать с ним в одной кровати? Коляска или слинг? Телевизор или нет телевизора?
Обычная жизнь редко подбрасывает нам так много противопоставлений, особенно столь наполненных философской подоплекой. Принимать все эти решения было очень тяжело. И огромное число родителей из моих знакомых решили не принимать их, а положиться на один подход, ставший ответом на все вопросы и ликвидировавший все проблемы разом: естественное родительство. Вообще-то, существовало множество теорий взращивания новорожденных, но, заехав в северный Сиэтл (а по отчетам знакомых, и западный Лос-Анджелес, и Бруклин, и Портленд, Орегон, и любой другой либеральный анклав), вы бы этого никогда не поняли. В северном Сиэтле было естественное родительство и не было больше ничего. Северный Сиэтл был ежом из эссе Исайя Берлина, созданием, смотревшим на мир сквозь призму одного-единственного понятия.
Естественное родительство — этим общим термином называли совокупность методов воспитания, включавших в себя: совместный сон, кормление грудью по требованию и постоянное ношение ребенка в слинге. Теория естественного родительства цепко держала матерей и отцов Сиэтла в своих лапах. Измученные мамочки с давно немытыми волосами и в сандалиях «Данско», шатаясь, вваливались в кафе с детьми, подвязанными на груди, мечтая об очередной дозе кофе, но не забывая о том, сколько кофеина попадает в грудное молоко. Ни одна из матерей с таким же начальным индексом, как у меня, не спала нормально последние несколько лет. Мы постоянно натыкались на предметы. Я поражалась, как у нас еще не отобрали водительские права, как мы не сталкиваемся всё время на улицах, сидя за рулем. Это был настоящий кризис.
Если вы практиковали естественное родительство, одна мысль постоянно висела над вами, как топор: другие матери лучше. Сколько бы внимания вы ни уделяли детям, другие уделяли больше. И хотя я не относила себя к приверженцам этого направления, оно мощно влияло на меня, висело над всеми моими действиями как матери, подобно туче.
Даже в самом названии таилась подначка. Оно намекало, что остальные из нас воспитывают детей неестественно. (Помню, в колледже мой парень возмутился, когда группа студентов назвалась «Противники изнасилований». «Можно подумать, остальные из нас их приветствуют!» — негодовал тогда он.) Так что я ненавидела матерей, практикующих естественное родительство, и подозревала, что они осуждают меня.
Для Лизы естественное родительство было одной из определяющих ее характеристик. Она была образцовой представительницей этого направления. В моих глазах ее спасала откровенность. Искреннее осуждение я воспринимала спокойнее. Когда я укладывала Люси в кроватку или перевела ее на искусственное вскармливание, неодобрение Лизы не было молчаливым. Нет, она буквально завопила: «Да ты с ума сошла! Ребенок должен спать с родителями». «Ну, знаешь ли, я бы никогда не отлучала ребенка до года, а вообще считаю, что кормить грудью надо до двух». И так далее.
Малыш Лизы, все это время сидевший у нее на руках, заплакал, скорее даже пронзительно замяукал.
— Ах ты дурак, — ласково обратилась к нему Лиза. — Глупый маленький дурак. — Она встала и начала раскачивать его и так и так — как бейсболист, делающий фокусы с мячом. Руки и ноги у нее были длинными, как у танцовщицы, и способов держать и качать ребенка она знала, казалось, больше, чем обычные люди. У нее были какие-то секретные методы: она переворачивала малыша вверх ногами, чтобы помочь отрыгнуть, баюкала его, усадив за спину, лихо подвешивала через плечо — так, что он отрыгивал буквально за секунду.
— Слышала насчет протестов, не кончились еще? — спросила я.
— Какие протесты?
— Против ВТО.
— А… Кажется, утром что-то слышала по радио, когда везла детей в сад.
— А тебе не хотелось бы там оказаться? Ну, просто посмотреть, что происходит в твоем городе?
— Мне Сару надо забрать из яслей, — просто ответила она.
— Да. Я, наверное, тоже не поеду. А завтра пойдешь к Изабель на открытие?
— Вряд ли. Разве только одна. Не хочу таскать малышню через город — слишком напряжно.
— А мы точно пойдем. У Люси новое платье в полоску, как раз для открытия выставки.
— Люси твоя просто дурочка, — сказала Лиза, чмокнув Люси в кудрявую белобрысую макушку. — Самая симпатичная дурочка в мире.
Что ж, она была права.
— Хочешь кое-что покажу? — спросила я и, нервничая, встала на четвереньки. Сложила руки треугольничком у стены и расставила локти. Чувствуя тяжесть в животе, поднялась в собаку мордой вниз. Прошагала ногами к рукам — и вот он, момент икс. Я оттолкнулась один раз — и тяжело плюхнулась вниз. Оттолкнулась второй и, к, своему изумлению, взлетела вверх. Я делала стойку на руках, а Лиза хлопала в ладоши.
Я опустилась и встретила ее оценивающий взгляд.
— Дай-ка я попробую.
Она передала мне ребенка и, ни мгновения не колеблясь, сложила руки, поставила их на пол, оттолкнулась и взлетела.
— Ух ты, — проговорила она, — здорово!
Центр перекрыли — не знала, что такое возможно. Мэр приказал, чтобы центр города перегородили веревками. И объявил по телевизору предупреждение гражданам не соваться туда.
Все на нервах, мы обогнули центр по Белл-стрит, с малышкой, пристегнутой на заднем сиденье «вольво», и припарковались у хлипкой желтой полицейской ленты. Казалось безумием проносить младенца через полицейское заграждение, но еще большим безумием — перекрывать весь центр и пропускать важное для твоей подруги событие, испугавшись желтой пластиковой ленты.
Стоял ранний вечер, но в декабре в Сиэтле в это время было уже черным-черно. В декабре не остается сомнений, что ты в городе. Летом в Сиэтле с его красочными витринами и повсеместной зеленью еще может возникнуть иллюзия, что ты в каком-то диком месте или хотя бы на природе. Летом можно сесть под деревьями, у воды, и забыть, что ты в городе. Но зима об этом напоминала. Сиэтл раскинулся в темноте между горами и соленым заливом, но их как будто не существовало. Дождь и ветер означал затруднения на дорогах и зимние пальто, но никак не приливы и снегопады. Город превращался в вереницу ветреных, плохо освещенных стоянок.
Но именно поэтому зима в Сиэтле невозможна без гламура. Зима — это книжные магазины, рок-концерты, артхаусные фильмы, черные шерстяные пальто и дождливые вечера, проведенные за игрой в карты в уютных залах кофеен. Однако с появлением маленького ребенка все эти варианты досуга отпадали, разве что в черном пальто никто не запрещал ходить — только вот черное шерстяное пальто нужно нести в химчистку, если на него срыгнут, поэтому забудьте.
Эта гламурная жизнь в Сиэтле била ключом повсюду, но мы забыли о ней, потому что никогда теперь не выходили из дома. Но вот мы пересадили малышку с заднего сиденья в коляску и пролезли под желтой лентой, очутившись в темном центре города, где не было машин. Улицы были пусты. Странно было идти по середине Второй авеню: инстинктивно всё равно прижимались к тротуару.
Сквозь стеклянные окна галереи мы увидели зимний городской гламур, о котором уже забыли. Зал за окном был полон розовощеких людей, старательно пытавшихся «создать атмосферу»: они были в платьях, высоких черных сапогах и элегантных костюмах в тонкую полоску. Там были аккуратные прически и помада. Люди, которые жили этими выходами в свет и не пропускали ни одного.
Я достала Люси из коляски и прижала ее мягкое тяжелое тельце к груди. Нырнула в дверь, и меня окутал запах мокрой шерсти, похожий на то, как пахнет мокрая собака. Сияющие счастливые лица приветствовали меня, пока я ходила по залу и любовалась искусством.
Изабель много лет рисовала прекрасные картины, но тут вдруг ударилась в минимализм, если такое вообще возможно. Теперь ее работы были строги и даже пугали. Она рисовала только одиночные линии — карандашом, красками — и делала линии из резины и пленки. Петляющие, перекрещивающиеся, эти линии были похожи на карту ее ума. Было в них что-то пугающе откровенное; одно время я не могла даже поверить, что она захочет выставить их. Одновременно меня восхищало ее умение открыть миру самое личное и сделать это так красиво.
Изабель обняла Брюса и меня, а ее высокий и красивый муж, панк-рокер, улыбнулся нам широко, как хеллоуинская тыква. Я ходила по залу, целовалась со знакомыми и улыбалась. Было здорово вырваться из дома.
Я наткнулась на безумную мамашу Изабель:
— Луиза, привет!
— Клер! — воскликнула Луиза. Это была миниатюрная женщина, похожая на птичку, с блестящими глазами и растрепанными седыми волосами. Она была похожа на библиотекаршу из детского отдела: добрая, но с высокими стандартами. — Жаль, что не пришла в среду. Там было на что посмотреть. А как наша Люси?
— Отлично. — Я взглянула на Люси. Ее лицо приблизилось к моему, как маленькая луна. В моих руках она была в полной безопасности.
Ее отец молча ходил по комнате и был одним из немногих, кто действительно увлеченно разглядывал картины.
— Ну и как прошел митинг? Дайте угадаю — вас не арестовали?
— О, было так приятно видеть всех этих людей! Знаешь, это изменило мое мнение о мире, о молодежи. Когда я увидела, сколько людей пришло. Полицейских я, конечно, дожидаться не стала. Села на автобус и уехала.
Да, глупо было бояться, что в центре нас встретят толпы агрессивно настроенных юнцов или команда быстрого реагирования. Луиза оказалась храбрее меня. Вот уж странно так странно.
Я взглянула на Луизу с ее прекрасными седыми волосами, разлетевшимися в стороны, как травинки. Вспомнила Лизу, которая сейчас сидела дома, прижав малыша к груди. Меня разрывало между этими двумя противоположностями.
Я уже привыкла не вспоминать о городской жизни — это казалось нормальным и правильным. Привыкла всё время думать о графике кормления, графике отхода ко сну, графике прихода няни. Мой мир уменьшился до нескольких комнат нашего дома, и мне казалось, что так и должно быть. Это правильно — тратить все силы только на дом, сад, ребенка, мужа. Или нет? Глядя на Луизу, не боявшуюся выйти в мир, на Луизу, в чьих глазах было столько жизни, я засомневалась.
Я стояла и слушала ее рассказ о митинге. Посадила Люси на пол галереи, и та стала играть с моими шнурками и немножко хныкать. Подошел Брюс, встал рядом и тоже стал слушать. Луиза рассказывала о том, как они шли по Пайн-стрит и группа молодежи отделилась от общей толпы; они окружили витрины магазина «Гэп» и стали карабкаться на фонари. Тогда она поняла, что ситуация становится опасной, и села на автобус до дома, чувствуя, что, возможно, пропустила самое интересное; а когда вечером увидела аресты по телевизору, ее переполнило чувство вины и облегчения.
А потом я ушла домой и забыла о Луизе.
Лиза теперь тоже отваживалась выходить из дома. Покорив стойку на голове с первого подхода, она решила сходить на йогу в местный фитнес-клуб. И после первого же занятия пришла домой в полном восторге.
— Что ты раньше не говорила, как это весело! Как же это здорово! Пойдем со мной. У нас лучший преподаватель в мире.
В этом вся Лиза — один раз сходила на йогу в свой задрипанный тренажерный зал и уже нашла лучшего преподавателя в мире.
Я пошла с ней, и всё время, пока мы пробирались через лес тренажеров с ковриками для йоги под мышками, чувствовала, что выше всего этого. Мы очутились в зале с окнами и стеклянной дверью. Я представила, как ухмыляющиеся качки глазеют на нас из-за стекла, пока мы делаем асаны. На тренажерах, правда, никого не было, но всё же. Сложив руки перед грудью в молитвенном жесте (что само по себе несколько некомфортно для атеиста), я представляла их там, за стеклом: мускулистые, в серых майках с потеками пота и огромных белых кроссовках. Да, йога в обычном фитнес-клубе пробуждала во мне сноба; я превращалась в ту самую правильную девочку в классе, которая всегда поднимает руку и участвует в волонтерских проектах, пока другие хлещут пиво из бочки на студенческой вечеринке.
На йоге в фитнес-клубе я заметила и еще кое-что: саркастичные лица занимающихся. Общий настрой был примерно таким: слышал я про эту вашу йогу и так уж и быть, разок попробую, но ясно же, что всё это бред. Очень много удивления на лицах и сарказма, высказанного вслух, вроде: «Ну да, конечно, любой сможет это сделать!» В нашу йога-студию тоже всё время приходили новички, но они не держались с надменным видом. Они нервничали, смущались и были рады.
Лиза, как немногие другие, была из тех, кто искренне радовался. Никогда не видела, чтобы что-то способно было так привлечь ее внимание. Инструктор оказалась действительно хорошей — мягкая, но основательная, умеющая объяснять. Лиза ей в рот смотрела. С тех пор, когда бы я ей ни позвонила, она всегда была на йоге. На йоге. Интересное предложное словосочетание: йога стала местом, куда стоит пойти, модным направлением. Дети оставались со Стивом, няней или со мной, а Лиза сбегала на йогу. Она нашла, куда сбежать. Нашла то, сопротивляться чему было бесполезно.
Для меня занятия йогой были попыткой что-то в себе исправить. Совладать с тревогой, причин которой я не понимала, тревогой, которая бралась вроде бы ниоткуда. Для Лизы же йога стала побегом — побегом из дома в реальную жизнь. Поскольку асаны хорошо ей давались, она была в восторге. Лиза с ее компетентностью, с ее детьми и коллекцией кулинарных книг на йоге переставала быть матерью. И становилась кем-то другим. Она испытала этот новый опыт — быть телом в пространстве, героиней драмы, разворачивающейся в йога-студии, йогиней — слово, которое она теперь использовала к месту и без места, — и не смогла сопротивляться. Разве жизнь домохозяйки могла сравниться с жизнью йогини?