ГЛАВА I,
сообщающая о том, как у знатных и красивых родителей появился невзрачный, можно даже сказать, уродливый сын
Конюх-маточник второй бригады Лебедев мчался вдоль порядка верхом, то и дело пришпоривая коня каблуками занавоженных кирзовых сапог. Под ним был старый, но не утративший еще своих статей арабский жеребец, которого седлали всегда больше для шика, чем для быстроты езды. Но сейчас этот миниатюрный серый в яблочках скакун разогнался так, что поселковые собаки, разбуженные галопным перестуком, опаздывали тявкнуть на него.
Возле дома, в котором жил Валерий Пантелеевич Шимширт, Лебедев приструнил коня, постучался в занавешенное окошко. Подождал, покосился на другие окна, но и те были слепыми и безгласыми. Конюх, видно, чуть стушевался, запрокинул голову: небо — чистое, глубокое и прохладное, каким оно бывает всегда во время последних весенних заморозков перед восходом солнца. И снова, уже требовательнее, ткнул согнутым пальцем в стекло. Но начкон (так сокращенно называют начальника конной части) уже проснулся. Разглядев через прозор в цветастых занавесках, кто это тарабанит, приложился к стеклу ухом: что, дескать, скажешь?
Лебедев сказал громко, почти что в полный голос:
— Ана-логич-ная... — Одно только слово, больше не успел; прозор затянулся, а затем и дверь отпахнулась — Валерий Пантелеевич вышел на крыльцо вполне одетым и бодрым, словно бы и не со сна.
Начкону давно не в диковинку, что поднимают его чуть свет. Уж так распорядилась природа, что лошадь норовит ожеребиться непременно под утро, не днем и не ночью — на зорьке. Дождется, когда конюхи закончат уборку, спрячут ведра и жестяные мерки для овса, запрут лари с кормом, умоются, фыркая и расплескивая воду на глинобитный пол коридора, и разойдутся по домам. Все разойдутся, но им на смену придет один, дежурный, — дневальнымего называют, хотя, казалось бы, правильнее назвать его ночевальным.
Дневальный в одиннадцать, самое позднее в двенадцать положит всем в ясли по навильничку сена и начнет прохаживаться между стойлами. Сначала ходит браво, разговаривает сам с собой и с лошадьми, потом постепенно квелеет и снулится, все реже и реже маячит перед глазами, пока вовсе не возьмет его угомон и он не задремлет на табуретке, стоящей в закутке, где сусек, вешалка для сбруи и ветеринарная аптечка. И наступает полная тишина, а то, что мыши иногда зашуршат в сене или заржет во сне вполголоса лошадь, которой приснится что-то смешное или страшное, — это не в счет: тишина и покой царствуют надо всем и всеми.
Ни один глаз не видел, ни одно ухо не слышало, как родился жеребенок. А когда счастливая мать начала его облизывать — сначала губы и нос, потом голову, шею, грудь, — она уже не секретничала, без осторожности, грузно и шумно приваливалась боками к дощаным, жиблющимся переборкам денника, топала ногами и фыркала с таким вызовом, словно бы на помощь звала.
Лебедев вскочил с табуретки и, как наскипидаренный, кинулся к деннику. Он приспел в тот момент, когда Аналогичная, облизывая жеребенка, ритмично и сильно надавливала ему на грудь: родится новый человек, его шлепают, чтобы он закричал и вдохнул воздух, дал расправиться легким, а лошадь, хоть никто ее никогда этому не обучал, вот таким способом помогает новорожденному.
Конюх смотрел через решетчатую дверьденника долго и с сомнением, словно бы не верил своим глазам.
Именно так он и сказал начкону, когда они шли на конюшню:
— Глазам своим не поверил. — После этих слов Лебедев сделал паузу, то ли чтобы подчеркнуть их особую значимость, то ли потому, что в это время бредшая за ним в поводу лошадь взошла на слюдяную лужицу. Лед протрещал под ее копытами, затем лошадь стала снова приглушенно печатать подковы на прошлогодней бурой траве, и конюх объяснил, почему он не поверил собственным глазам:
— Необычный жеребенок, форменный урод.
— Ты все сделал, что положено? — перебил его начкон.
— Все! Обтяпал все чин чинарем: ребеночка на простынку положил, соломкой, жгутиками пообтер — все по науке, как учили. Потом к вам побег, да опамятовался — сообразил, что верхом на лошади скорее, возвернулся, этого вот арабчонка взнуздал...
— Кончики ушей у новорожденного высохли? — перебил разглагольствования конюха начкон.
— Должно да, потому как если бы не высохли, он бы не стал на ноги подыматься. А так — корячится, тужится, да только без толку — урод уродом.
Начкон кашлянул громко и ненатурально — невозможно ему было слушать такую безответственную болтовню об уродстве, он отвел разговор:
— А мать, Аналогичная, как себя чувствует?
— Про нее ничего плохого не скажу. Конечно, вид томный, телом опавшая, кожей взопревшая, а все ж таки, Пантелеич, дивно это: что холостая, что в тягости, что и после жеребости — красавица писаная, ну просто красотка — да и только!
— Кобыла исключительная, но ведь ты, поди-ка, продрых, а теперь оговариваешь жеребенка?
— Да что вы, да обереги бог! — забожился конюх. — Я еще с вечера учуял, что очень Аналогичная неспокойная, и притом строгая: кушать не изволит, к себе на метр не подпускает. Приляжет, а лишь подойду к деннику — подхватится и айда кружить, только солома шуршит.
— А жеребчик, значит, говоришь, неважнецки изсебя выглядывает? — Самые щадительные слова подбирал начкон, еще надеясь, что конюх напраслину возвел, но тот бездумно подтвердил:
— Какое «неважнецки», урод форменный, такой урод, что его прибить хоть сейчас, хоть маленько погодя.
— Но-но, я тебе дам «прибить»! — уж рассерчал Валерий Пантелеевич.
Очень огорчен был начкон, сильно надеялся что Аналогичная даст наконец-то потомство такое, какого ждут от нее. Сама она была признанной всеми специалистами красавицей по экстерьеру, а уж по скаковым, чисто спортивным способностям с ней ни одна ее ровесница не могла тягаться, всех оставляла «в побитом поле» на ипподромах и в СССР, и за границей. В двухлетнем и трехлетнем возрасте выиграла много крупных всесоюзных и международных призов, а в четыре года карьера ее закончилась: у нее родился сын, и она все силы стала посвящать материнству. Но ни первенец, ни выметанный через два года второй жеребчик не продолжили ее славы, больше того — выросли удручающе бездарными скакунами.
Можно было подумать, что они пошли в отца, но нет: и отец, Элемент, был блестящим ипподромным бойцом, двенадцать раз приходил к финишу первым.
Родители, бабушки и дедушки Аналогичной и Элемента были мировыми знаменитостями, именами историческими, и вообще вся дальняя и ближняя родня была по крови высокой лошадиной аристократией, и это не просто интересно и любопытно само по себе, а крайне важно, потому что порода складывается постепенно, из колена в колено. Но вот на тебе — и третий ребенок, если правду говорит конюх, пошел не в род, а из рода.
Лебедев, к прискорбию, сказал правду.
Новорожденный стоял на желтой соломенной подстилке в неудобной и неестественной позе — скособочившись и свернув набок голову. Что он урод, видно с первого взгляда, не понимала этого только мать: она смотрела на него влюбленными глазами, а во всей ее позе, спокойной и раскованной, была благостность и отдохновение, которые бывают после тяжелого труда или пережитой опасности.
Когда на двери щелкнул запор, поза сразу изменилась, стала напряженной и враждебной — только попробуй обидеть ее чадо: тяпнет резцами, забьет копытами. Но, узнав начкона, она снова подняла уши, застригла ими воздух и, широко раздувая крупные тонкие ноздри, стала обшаривать бархатной губой руки и пиджак Валерия Пантелеевича. Она не ошиблась: в одном из карманов начкон припас ей теплый ломоть ржаного с поджаристой белесой корочкой хлеба. Она взяла гостинец вежливо и аккуратно, показав свои широкие и чуть желтоватые, как тыквенные семечки, зубы.
У жеребенка были выпуклые фиолетовые глаза с редкими длинными ресницами. Он смотрел на вошедших доверчиво, но тупо — ему все было непонятно, а когда смекнул, что люди интересуются именно его персоной, оробел, затрепетал, сердчишко — птенчик беззащитный, видно, как оно бьется-лягается под курчавой шерсткой. Он решил на всякий случай спрятаться за маму, но, запутавшись в собственных ногах, шлепнулся на солому. Подстегнулся вставать, но так был неловок, что и теми малыми силенками, которые имел, не мог по-умному распорядиться. Когда все-таки взгромоздился на негнущиеся ноги, то все пошатывался и съерзывал копытцами, сам огорчаясь и устыженно озираясь на мать после каждого неудалого движения: так выглядит мальчишка на льду, впервые нацепивший коньки, но попытавшийся сгоряча выдать себя за лихого конькобежца.
Начкон опустился на корточки, чтобы рассмотреть в подробностях и точно, что за существо произведено на свет.
Красно-каштановая шерстка, на спине еле обозначен черненький ремешок — гнедой, в Аналогичную будет конек: у лошади, как и у человека, чаще переходит в потомство материнская масть. Опытный глаз начкона отметил, что все стати жеребчику передались отцовские: физическое уродство не мешало увидеть компактность сложения и крепость конституции.
— Тэк-с, тэк-с, еще не все потеряно, — обнадежился Валерий Пантелеевич, но конюх мрачно буркнул:
— Кобыла круглая, а дети родятся квадратными.
Аналогичная не обиделась на эти слова, но повернулась к конюху крупом, словно бы желая напомнить ему ту простую истину, что лошадь сдачу дает копытом. Явной вражды она нехотела, очевидно, выказывать и постаралась все обставить так, чтобы ее невежливый поступок можно было расценить как обычное материнское желание приласкать сыночка: опять начала облизывать его, взмахивая плотной, поблескивающей гривой и стриженой челкой.
Язык всегда влажен, и можно подумать поэтому, что чем больше лошадь будет облизывать жеребенка,тем мокрее станет он, но на самом деле наоборот: проведет языком — будто махровым полотенцем промокнет. Когда обтерла уже совсем насухо, еще раз полюбовалась сыном, даже заржала негромко, но одобрительно — похвалила. Затем перенесла ногу над его тупо срезанной и с точно такой же, как у нее, белой лысинкой головой, — словно бы запахнула его под себя: ну-ка, на, испей молочка! Тот сразу уразумел суть дела, но никак не мог дотянуться до черных и круглых, как пуговки, сосков, из которых игривыми струйками точилось ему на голову и шею пасочное, чуть еще красноватое молозиво, — не мог, бедолага, разогнуть искривленную шею и задрать голову.
Когда начкон помог ему опрокинуться вверх мордочкой, он тут же захлебнулся и зафыркал, однако сделал это гневливо и с выражением — будто взрослый и вполнесамохарактерный конь. Да и то: с первыми глотками в него словно бы сила вошла — и ноги-костыли перестали дрожать, и присохшая шерстка вроде бы затопорщилась, и грива щеточкой обозначилась, даже сильно смахивающий на изношенный веник хвост его сейчас стал отдаленно напоминать правдашний, лошадиный. И вообще, он в момент перестал быть жалким, обрел уверенность в себе, попытался взглянуть и посмотрел на людей победно, пожалуй, даже с некоторым бахвальством.
Но на Лебедева это никакого впечатления не произвело, и он продолжал бубнить:
— Вот я и говорю, что прибить его хоть сейчас, хоть маненько погодя.
— Этодаже и в шутку глупо.
— Мурекаю.
— Вот именно, что не мурекаешь. Когда вырастет из него мировой рекордсмен, будешь хвастать, что имел честь за ним навоз чистить.
— Это я понимаю.
Конечно, Лебедев не был кровожадным злодеем. И он, действительно, «мурекал»: этот жеребенок, хотя бы и гадкий, стоит больших денег за одну лишь знатность своего происхождения. Случается, появится на свет какое-нибудь живое существо, а ему и никто не рад, все окружающее как бы желает ему сказать: ты зря родился, ты не нужен этому миру. А чистокровный жеребенок уже в день своего рождения оценен в полторы тысячи рублей, тогда как взрослую обозную лошадь можно купить, скажем, рублей за пятьсот.
Высоко ценятся арабские лошади и ахалтекинские, буденновские и донские, у каждой из имеющихся в мире пятидесяти пород — свои достоинства и преимущества, но всех ценнее как раз эта вот чистокровная верховая — «выведенная в совершенстве», как дословно именуют ее англичане.
И еще Лебедев не мог не знать давным-давно заведенного «конскими охотниками» неписаного правила: к каждому новорожденному жеребенку относиться так, будто именно на нем покоится главная надежда конюшни.
Ведь сколько известно случаев в прошлом, когда из-за какой-нибудь нелепости отбраковывали таких лошадей, которые были наделены от природы недюжинными способностями. Например, одному орловскому рысаку, внуку незабвенного Барса, запретили проявить талант только за то, что он родился пегим, с отметинами, «ровно сорока».
Это был Мужик Первый, по-уличному Холстомер, известный по повести Льва Толстого.
Мужика Первого мать его с кличкой Баба понесла в одной из конюшен под городом Воронежем в 1803 году, а герой нашего рассказа явился миру весной 1961 года на конном заводе «Восход» в Краснодарском крае.
Кому-то может показаться неверным, даже чудаческим сочетание слов «конный завод». По нашим нынешним представлениям, завод — это промышленное предприятие, где делаются самолеты, машины, на худой конец — кастрюли или детские игрушки. Но когда-то, два-три столетия назад, не существовало иных заводов, кроме конных, на которых заводили, (или разводили) новые породы лошадей. Это были весьма нешуточные предприятия, и при этом не без затей: они украшались флагами и горящими разноцветными фонарями, в конюшнях играла музыка и били барабаны, раздавались ружейные и пушечные выстрелы — «все это лошадям полезно», как уверялось в одном циркуляре.
А нынче конный завод — это просто село со всеми привычными приметами деревенской жизни: поля и бахчи, скотные дворы и амбары, тракторы и комбайны. Однако ось, вокруг которой вертится вся жизнь этого села, — лошади.
Целыми днями яростно и страстно вызванивают в кузнице молотки —это «обувь» для скакунов изготавливается. Известно каждому, подкова — к счастью. Откуда пошло такое поверье? В старину богатые люди навешивали своим любимым лошадям подковы из серебра и даже из золота, найти такую на дороге немалой удачей было. Ну а нынче хорошая подкова—залог счастья спортивного. Потому-то не абы какие аляпистые, будто каторжные колодки, они, но легонькие (всего-то в них весу — семьдесят граммов!), изящные, словно бы игрушечные, однако же и очень прочные. Для каждого скакуна свои, «по индивидуальному заказу» и притом в большом количестве, про запас — как клюшки хоккеистам. Ведь спортивным скакунам подковы подвешиваются не «на износ», как лошадям рабочим, а лишь перед началом соревнований, чтобы через две-три минуты, сразу после финиша, снова снять — до следующего старта через несколько дней.
Мягкие на ощупь, но неподатливые на разрыв шкуры сгружаются на склад шорницкой мастерской — словно здесь обувная фабрика. Но не сапоги, не сандалии и не тапочки тут шьют — только уздечки и седла.
Гремит под навесом сортировка, в ее решетах семена, но не пшеницы или ячменя, а —душисто цветущих травок: люцерны, клевера, вики. На заводе огромные посевные орошаемые луга — левады и сенокосы. Упаси бог, если прорастут на них среди наиблагороднейших трав какие-нибудь лопухи или репейники, дурман или лебеда: лошадь — большая привереда, она за версту будет обходить участки с неподходящими для ее деликатного желудка сорняками.
Работают на заводе трактористы, доярки, агрономы, но основные профессии — жокеи, ветеринары, кузнецы, конюхи, шорники, зоотехники, тренеры, а самый главный начальник над ними и есть начкон, он вроде генерального конструктора на авиационном заводе.
Был тогда Валерий Пантелеевич сильно раздосадован: мало того, что шея у жеребенка согнута, еще и круп искривлен — такое впечатление, словно левая нога сантиметров на пять короче. Нет, конечно, только себя потешил начкон, говоря «не все потеряно».
Никого не заинтересовал тогда этот жеребчик, и потому обидели его в первый же день жизни — когда давали имя. Лебедев взял кусок фанерки, поплевал на нее и химическим карандашом накорябал: «Анилин» — таким нелепым словом, обозначающим ядовитое химическое соединение, окрестили скакуна на всю жизнь.
В разные времена лошадей называли по-разному. В Древнем Египте, например, их награждали пышными титулами: Побеждающий по велению Аммона. Арабы, любившие коней до того, что и содержали их в своих жилых помещениях, подбирали для кличек самые нежные слова: Ааруза — невеста, Салима — благословенная, Махмуда — прославленная. В дореволюционной России изощрялись в поисках причудливых прозвищ — Барин-Молодой, Интересная-Тайна. Эх-Ма, Удалой-Кролик. Было даже такое имечко: Из-Под-Топота-Копыт-Пыль-По-Полю-Летит. Шли эти излишества, понятно, тоже от исключительной привязанности к лошади. Один старорусский журнал, перечисляя лучших скакунов сезона—Дона-Сезара-де-Базана, Буй-Тура, Славянофилки, добавлял, что к ним «присоединяется еще несколько личностей», а далее все время оперирует словом — «личность», словно это и не о животных идет речь. А если жеребенок почему-либо не нравился, если его не считали «личностью», то обзывали как-нибудь обидно, вроде — Сводница, Мосол, Подклепка.
Нынче, как правило, коневоды стараются сделать так, чтобы имя новорожденного скакуна начиналось с материнской заглавной буквы и либо заканчивалось как отцово имя, либо содержало в себе в середине его начальную букву. У Анилина мать Аналогичная, отец Элемент, поэтому его старшего брата назвали Антеем, а среднего Абонементом. Шимширт велел написать — «Анемон», что значит в переводе с греческого «ветер» (так называется, между прочим, один лютиковый цветок, желтые и белые лепестки которого облетают даже от слабого дуновения ветра), но Лебедев либо не расслышал, либо грамотеем был таким, что перепутал. А потом и не стали переправлять: мол, наплевать; конечно, постарались бы грамотно и покраше возвеличать — хоть тем же Ветром-Анемоном, если бы ведали-гадали, что через несколько лет имя жеребенка будет печататься крупным шрифтом в Москве, Праге, Будапеште, Берлине, Париже, Кёльне, Вашингтоне...
Но до того, как произойдет это, еще много всяческих напастей падет на голову нашего героя, много горя хлебнет он, не раз его карьера и слава скакуна экстрамеждународного класса будут стоять под большими знаками вопроса.
Не только коня — человека и то не каждого и не сразу удается рассмотреть и распознать, а у лошадей судьба складывается куда труднее, чем у людей: в их жизни больше случайностей, их взлеты часто бывают не оцененными в полной мере, а падения болезненными и непоправимо трагичными. И получается, что иные лошади в Москве в Большом театре представляются, напудренные да припомаженные, — в операх: «Иване Сусанине», например, а другие, ничем их не плоше, а может, и поодареннее, сутками из хомута не вылезают, ни малых радостей в жизни не видят, искусанные оводами, кнутом излупцованные — вот взять хоть Бурушку... Впрочем, о Бурушке, дальнем родственнике Анилина, речь впереди и при случае.