Фляйеров много, а Анилин один
Анилин стал мировой знаменитостью. Его фотографии расхватывались быстрее, чем открытки с изображением кинозвезд. Его портреты попали на папиросную коробку и наклейку марочного коньяка.
Хорошо или плохо—быть знаменитым?
С одной стороны—явно недурственно. Его поместили навсегда в денник № 1, самый почетный на заводе, в котором стоял до этого Айвори Тауэр, теперь переселенный из-за Анилина в другое помещение,—вот, наверное, обиделся-то! Конюх все время около денника на часах стоит, а как только где-либо хлопнет дверь, сразу мягкую попону накидывает, чтобы сквозняком Анилина не прохватило. Прежде чем засыпать овес, сам несколько зернышек разгрызет и проглотит. Чистит так, что ни единой, самой даже микроскопической пылиночки.
Но и мороки от этой славы порядочно: то и дело фотографируют, сверкая в глаза лампочкой, доктора замучили. Они-то и доконали: из перестраховки, видно, пустили слух, что у Анилина порок сердца.
В день рождения Анилина Николай принес из дому меду и подсластил воду. Выцедив сыту, Анилин стомленно потерся головой о плечо Николая и начал шарить сухими и теплыми губами по карманам его пиджака—в одном унюхал морковку, в другом шоколадные конфеты, с шумом проглотил и то и другое. Седьмую весну встречал Анилин.
На Кубани над мартовским ростепельным льдом склонились ольховые кусты в заячьих хвостиках сережек, на огородах степенно граяли сутулые грачи, а жаворонки, повиснув над желточными цветами безлистой мать-и-мачехи, тянули бесконечную хрустальную ниточку:
— Тирлилирлилирли-рлююю-тирлили...
Весна как весна. На конюшнях — пробы, обмеры, прикидки.
Лошади на конезаводе преимущественно спортивные, горячие. Понадобилась спокойная—долго искали, еле нашли: надо было пойманного в горных лесах бурого медведя доставить в повозке в Армавир, откуда должен будет косолапый поездом до Москвы следовать—в цирк. Будут дрессировать его, может быть, Филатов научит его верхом на лошадях ездить. Станет ему публика в ладоши хлопать. Только будет ли он рад этому? Он привык разорять пасеки, мять овсы, малину собирать да рыбку на кубанских отмелях ловить, и сейчас отчаянно ревет Топтыгин—не хочет в артисты.
А смысл жизни Анилина—скакать, скакать, что есть сил скакать, и для него в эту весну по-прежнему самыми счастливыми минутами были те, когда Николай надевал ему узду, подседлывал, и они носились по степи, сметая копытами под корень лиловые метелки прошлогоднего полынка и вдавливая в землю неломкие ковыльные стебли.
Они готовились к новым поездкам в Москву, Берлин, Париж, Кёльн. Но когда подошел срок отъезда, пополз из одного конюшенного хлева в другой слух о том, что у Анилина нездоровое сердце. Дополз этот слух до начальства, которое и поторопилось распорядиться: Анилина до скачек больше не допускать. Николай стал протестовать, а ему показывают кардиограмму, из которой явствует: у Анилина эмфизема легких и деформация, расширение сердца— тут уж не до призов, быть бы живу.
—Не может быть больной лошади, которая всю зиму несла такие нагрузки, какие ни одна—подчеркиваю, ни одна,—здоровая нести не способна! — горячился Насибов, а главный зоотехник в ответ ему сурово и непреклонно:
—Слова к делу не пришьешь, а у нас документ, кардиограмма сердца. Точно такая же картина и с анилиновой двоюродной теткой...
Николая не интересовала двоюродная тетка, он раздосадованно хлопнул дверью.
—Бумажные души! Я жаловаться буду!—выпалил напоследок и поехал в Москву за правдой.
Думал к министру на прием попасть, но это оказалось излишним: начальник главка Григорий Васильевич Нечипуренко выслушал и поверил Николаю.
1 Мая был праздником и для Анилина: в этот день за ним пришел из Москвы специальный автобус. Правда, он его уж не ждал—совсем растренировался, только и делал, что ел. Когда еды вдосталь, взрослые лошади (впрочем, так же, как и люди) едят больше, чем им требуется,— в этом трагедия возраста: движений меньше, а аппетит тот же, если не больше. Анилина все баловали—кто ни придет на конюшню, непременно принесет либо шоколадку, либо яблоко, либо еще что-нибудь вкусненькое. Растолстел Анилин так, аж самому стыдно: Николай встретил в Москве — не узнал.
Только дело это вполне поправимое: как начал Насибов устраивать ему утром и вечером резвые галопы, мигом пятьдесят килограммов веса как не бывало. Правда, однажды на проводке вечером у Анилина пошла из ноздрей кровь. Ну, понятное дело, паника, ветеринары тут как тут:
— Ага, а мы что говорили?
— У меня тоже иногда от жары да усталости такое бывает,— ответил Николай.
Конечно, ничего особенного не было в том, что какой-то сосудик лопнул от напряжения, но зловещий шепоток пополз: болен крэк, не сможет выступать. А Насибова больше всего раздражала эта фраза: «Ага, а мы что говорили?» Напоминала она ему об одном пакостном человеке, жившем с ним в городке конезавода «Восход».
Они тогда вместе получили квартиры в одном доме, даже в одном подъезде. Насибов привез издалека маленькую елочку и посадил возле дома среди березок. А новый его сосед, живший на втором этаже пенсионер буркнул:
— Зря, не приживется, потому как недугов много, а здоровье одно. Не климат ей тут.
А елочка прижилась и так полюбилась всем, что за ней ухаживал весь подъезд, вернее, почти весь—пятнадцать квартир. Только старикан со второго этажа не ухаживал, говорил:
— Мартышкин труд это. Все одно летом мальчишки поломают.
Мальчишки летом гоняли мяч, случалось, мазали и вместо ворот зафутболивали в окна, но елочку не трогали. И дожила она, милая да стройненькая, до зимы.
— Ну теперь-то ей крышка!—проскрипел пенсионер, встретив на лестничной площадке Насибова.
— Почему?
— Новый год. На базаре елочка рубль с полтиной стоит.
— Никто не посмеет!
Старикан осуждающе замотал головой, поучил Николая уму-разуму:
— Нет, милок, рыбку за хвост не удержишь. Насибов на своем стоял:
— Плохо вы о людях думаете, нет такого подлеца!
Но оказалось, что такой подлец есть. Утром тридцать первого декабря елочка еще стояла. И днем Николай видел ее через окно, а вечером вышел на улицу—нету: снег примят, маленький пенечек стоит, а вокруг чернеют, как стреляные гильзы, щепки, хвойные ветки.
Насибов отошел в сторонку, посмотрел на свой дом. Все окна были освещены, во всех квартирах стояли наряженные елки, во всех квартирах была радость. В одной из них получили эту радость, сэкономив рубль с полтиной. А вскоре и старикан на улицу вышел, подошел к пенечку, ухмыльнулся:
— А я что говорил?!
И была в этой ухмылке радость. Ведь радость бывает разной... У каждого своя радость.
Сейчас Николай гнал прочь воспоминания о той елочке и пенсионере, но слова ветеринаров—«Ага, а мы что говорили?»—угнетали его схожестью звучания, скрытым торжеством. И он снова, как несколько лет назад, когда надо было отстаивать Анилина, доказывать его исключительность и возражать против продажи иностранцам, думал в отчаянии: «Неужели у этой благородной, великодушной и феноменально одаренной лошади могут быть враги?» Увы, как нашелся враг у той невинной елочки, были и у Анилина недоброжелатели—люди, которым собственная амбиция была, дороже истины. К счастью, их было ничтожно мало, Насибов крепко верил в это, спокойно продолжал свое дело.
Однако в один из сумрачных дней вызывают его вдруг в народный контроль. Пришел он в кабинет директора Московского ипподрома Долматова, а там его два строгих человека ждут. Задают вопрос в лоб:
— Товарищ Насибов, зачем вы хотите угробить такую дорогую лошадь?
Николай вздрогнул и тут же отметил про себя, что напрасно вздрогнул,—теперь эти двое подумают, что он боится и, значит, виноват. Переставил ноги и, расправив плечи, посмотрел в окно. Потом снова повернул черное, просмоленное ветром и солнцем лицо к контролерам. Желая окончательно отмести подозрения в испуге, долго не мигая смотрел на них, прежде чем спросил:
— А откуда вам так точно известны мои намерения?
— Работать лошадь вопреки врачебному заключению - значит иметь намерение угробить ее.
— Анилин несет нагрузки без малейшего ущерба для здоровья.
— Ладно, мы сами посмотрим.
Сели втроем в легковую автомашину, поехали на конюшню. Николай расстроился, контролеры говорили еще что-то, но он слушал их вполуха, сидел присутулясь: он уж мысленно прощался с Анилином. Но напрасно: эти двое из народного контроля оказались старыми буденновцами, людьми знающими—они просто обязаны были проверить поступившие к ним «сигналы» и, если потребуется, «воздействовать» на жокея.
Вывели Анилина из денника, а он—как мраморный!
— Ого! — выдохнул один буденовец, а второй ни звука не издал, только руки в изумлении развел.
По тому, как смотрел Анилин, как поигрывал мускулами и выгибал шею, старые конники поняли сразу, что у этой «больной» лошади отлично натренированный, до совершенства доведенный организм ипподромного бойца: его сердце было не только мощным, безупречным мотором — в нем жила жажда схватки и победы.
— Действуй, Насибов!—сказал один.
— Без призов не возвращайся!—добавил второй.
— Спасибо!—ответил Николай, а Анилин, как Сивка-Бурка, о землю копытом постучал: соскучился он по скачкам.
В Москве не выступал уж больше, время было упущено. Начал сразу с заграничных ристалищ.
В Берлине на Хоппегартенском ипподроме международную скачку на приз Будапешта выиграл до неприличия легко: на десять корпусов впереди всей компании.
Прогулкой была и скачка на приз Мира: Анилин с первых метров повел скачку и сразу же прикончил всех своих соперников.
В «скверном» Париже, как уж известно, выступил неважно, и тогда снова поднялась вокруг него мышиная возня — снова разговоры о болезнях и всяческих могущих быть последствиях. Перестраховщики, для которых дороже всего собственный покой, опасаются брать на себя ответственность и на всякий случай ведут разговорчики, что-де лучше бы не рисковать и больше не заставлять Анилина выступать, у него и так много побед и т.д.
Насибов решительно отбросил все сомнения и из Парижа приехал в Кёльн—для участия в скачке на Большой приз Европы.
...Был послеобеденный «мертвый час», Николай отдыхал в гостиничном номере, когда раздался требовательный стук в дверь.
Открыл—на пороге Долматов.
— Здравствуй, Евгений Николаевич!
— Привет, Насибов! Я только что с аэродрома. Чего же не сообщил, что в отеле «Пост» остановился? Пришлось искать, а ведь я прилетел из Москвы специально к тебе.
— Это зачем же?—спросил фарисейски Николаи, хотя уж все прекрасно понял.
— Мне приказано снять Анилина, я не дам тебе больше позорить его.
— Лошадь в таком порядке, что сейчас способна обыграть любого крэка в мире, а в Париже была репетиция: я проверил его, не гнал, раз все талдычат—больной, больной... Выяснил, что он способен скакать в полную мощь на любую дистанцию. А приз Европы—сто семьдесят пять тысяч рублей в пересчете на советские деньги. На дороге они не валяются.
— Это известно, что на дороге не валяются, но дабудет тебе известно, что чистокровная верховая, как плодовое дерево, цветет лишь раз в году. Вон—и французы пишут, что ни одна лошадь не способна сделать два рывка подряд.
— А Анилин способен... Понимаете, с чем дело... Оба раза мы проиграли в Париже из-за того, что не были готовы. Анилин не имел возможности раскрыть себя—выступал в слабых компаниях, и скачки для него были прогулками. Вот почему для него Триумфальная арка—не главное соревнование, а подготовка к Большому призу Европы. Со мной согласны и Ремезов, и Парышев, и Саламов, который сейчас здесь в качестве зоотехника лошади, спросите у него,—убеждал Николай, стараясь во что бы то ни стало сохранить добрые отношения с Долматовым, но тот отрезал:
— Хватит, наслушались тебя! Можно подумать, что без тебя вода не освятится.
Ну, после таких слов, обидных и неправых, Николай готов был всяких дерзостей наговорить, но сдержался: он уважал этого пожилого человека, кадрового кавалериста—бывшего бойца Первой Конной, опытного зоотехника, почетного члена Американского рысистого общества (в это общество принимаются только американцы, и лишь для двух иностранцев было сделано исключение—для наездника из Ирландии Чарлза Мильса и вот для директора Московского ипподрома). И Николай сказал только, как мог, спокойно:
— Конь принадлежит тому, кто на нем сидит.
— Вот и слезай,—гнул свое Долматов.
— Слезу, но ногу из стремени не выну — только если мне министр позвонит, только в этом случае. Три года назад Евгений Евгеньевич Готлиб ни в какую не хотел пускать Анилина за границу, считал, что он опозорит страну, а теперь полагает, что я опозорю Анилина? Я не согласен был с ним тогда, не послушаюсь и сейчас.
Такое неотступное заявление, видно, смутило Долматова, он молчал, обдумывая ситуацию. С одной стороны, трудно сомневаться в искренности слов Николая Насибова — есть ли на свете человек, которому бы Анилин был дороже? Иные жокеи бывают профессионально равнодушны к скакунам, которые проходят под их седлами, для них лошадь—что мотоцикл, а разве можно полюбить какой-то один мотоцикл? Насибов привязался сердцем к Анилину, который стал для него подлинным и большим другом—не для красного словца это говорится. Но это—с одной стороны, а с другой... С другой стороны, Долматов понимал и причины недоверия начальника главка Е. Е. Готлиба. Помнится, был на международных соревнованиях в Москве в 1955 году такой случай. Насибов скакал на Эбере, второй наш жокей Иванов—на Гриме. Оба они сразу же отделились от всей компании, причем Насибов долго шел вторым, но сумел выжать из лошади все, на что она была способна, а может быть, и больше, и победил.
Обе лошади принадлежали конезаводу «Восход» и, естественно, Е. Е. Готлиб был рассержен:
— Зачем ты прикончил Эбера, ведь мог бы быть хорошим вторым, все равно же приз наш? А тебе личная слава дороже!
— Я сажусь в седло, чтобы выигрывать, а не выгадывать,— ответил тогда Насибов.
Что ж, слов нет, это заявление мужчины, но и Готлиб был вправе сделать вывод, что Насибов — жокей жестокий, могущий не посчитаться с лошадью, если будет возможность прийти первым. А сейчас Готлиб опасается за Анилина — в кои-то веки заимели столь выдающегося скакуна! Да, но разве Николай Насибов не понимает, что за лошадь Анилин, любимый его Алик!
Насибов видел, что Долматов колеблется, стал убеждать еще запальчивее:
— Евгений Николаевич, поверьте мне, я не враг ни себе, ни лошади, ведь я чувствую, да—чувствую! Может быть, один только я верно чувствую состояние Анилина: я слышу работу его сердца, когда сижу верхом—сердце его бьется так же точно, как и раньше билось.
Долматов поверил. У чистокровной верховой сердце вообще очень большое — бывает весом до шести килограммов, тогда как у тяжеловозов, больших по массе в три-четыре раза, оно всего до четырех килограммов, а у Анилина сердце и легкие феноменальные—потому-то у него грудная клетка вперед выдается, как форштевень у крейсера. Да это так, все это Долматов хорошо знал, но он имел задание и полномочия снять Анилина со скачек и потому постарался быть сдержанным в словах:
— Не понимаю,—сказал он, хотя, конечно, все отлично понимал,— не понимаю, зачем тебе рисковать... А раз так воинственно настроен, валяй: сломаешь Анилину ноги, себе — голову.
Так и договорились.
Нельзя сказать, что Николай чувствовал себя спокойно и беспечно, приняв всю ответственность за Анилина. Нет, он не сомневался в своей правоте—досадных случайностей боялся.
Прежде чем задать корм, тщательно осматривал его, даже на зуб пробовал, воду из ведра сначала сам отпивал. Ночами заходил в конюшню, и каждый раз его встречал бодрый голос Кулика:
— Здесь я, здесь, не сплю!
— Хорошо. Глаз не спускай,—наказывал Николай, но это было излишне: Кулик находился возле денника Анилина всю ночь бездремно. Долматов также постоянно крутился на конюшне, только дважды отлучался—говорил по международному телефону. Сначала с Москвой говорил, с Семеном Михайловичем Буденным, потом с Голландией: сообщили оттуда, что наш мастер-наездник А. Крейдин на русском рысаке Османе выиграл приз Голландско-Советской дружбы в городе Утрехте. Отлично выступил другой московский наездник В. Ратомский в Англии. Долматов принес лондонские газеты, прочитал: «Россия была и осталась не знающей удержу тройкой», «Русские умеют выигрывать не только в космосе».
Не без намека, надо думать, притащил иностранные газеты Долматов—понимал Насибов, что от них с Анилином ждут на Родине только победу.
Большой приз Европы за все годы его розыгрыша еще ни одна лошадь, кроме Анилина, не брала дважды, а советский крэк, судя по всему, прицелился на третью победу. Кому это могло понравиться? Ясное дело, что никому, а уж тем более коннозаводчикам ФРГ, так как приз-то учрежден Кёльнским ипподромом. Хозяева выставили пять лучших своих лошадей.
Парад участников открывал по традиции прошлогодний победитель Анилин. Ему, конечно, хлопали, приветствовали тепло и уважительно, но буря восторга поднялась, когда вышел на круг темно-гнедой немецкий скакун английского происхождения Люциано. В этом году он выиграл шесть скачек подряд, в том числе Дерби, Аран Бокал, большой приз Дортмунда. Очень верили в него зрители, а их собралось на ипподроме из разных городов ФРГ, ни много ни мало, двадцать тысяч человек. Скачка транслировалась по телевидению на ФРГ, Францию, Англию и другие страны Европы.
В паддоке Николай и Кулик массировали Анилина с двух сторон. Делали они это на совесть—Анилин иногда даже приседал под их ладонями-прессами.
— Как настроение, Алик?—спросил Николай и ждал ответа.
Он понимал Анилина с полуслова, если считать за слова те движения, которыми лошадь говорит о своих чувствах. Анилин не пытался как-то особенно доказывать, что в этот день он, допустим, скакать не может,—он просто прижимал уши, и Николаю становилось ясно; а если он рвался в бой, то уши его ходили взад-вперед, как концы ножниц, и в глазах светилось торжество: «Ох и проскачу я нынче!» Не было случая, чтобы Николай неправильно понял своего скакуна.
22 октября 1967 года Анилин был боеспособен и порывист, как никогда, каждое его движение было точно и поразительно целесообразно. Скачка! В ней и только в ней вся радость и смысл жизни. Полевые цветы в неволе—в кувшине или вазе—не живут, а если и теплится в них какое-то время жизнь, то в голубом колокольчике не увидишь уж летнего неба; тускла и скучна, не золотится без солнца ромашка; не полыхнет без ветра костровым огнем иван-чай; простенькие розочки таволги не дадут в бездыханной комнате медового настоя. Полевые цветы — только в поле цветы, только в просторе живут. Анилин всегда болел в дороге, толстел и терял спортивную форму от домашнего безделья, выходил из порядка, если был большой перерыв между стартами, но он был всегда горяч и весел в период скачек.
Насибов пошел взвешиваться. Один килограмм — одежда вместе с мягкими хромовыми сапожками, еще один —седло с привязанными к нему стременами и подпругой. И плюс три килограмма свинца—это за то, что в прошлом году был победителем.
Анилин спокойно и с интересом наблюдал за предстартовой суетой. Видел и то, что рядом с ним крутились молодые воробышки, с надеждой и ожиданием поглядывавшие на него. Но Анилин ничем не мог их угостить, и они, потомившись и разуверившись, перемахнули к другой лошади.
Не раздражали Анилина боксы старт-машины, которые вслед за Францией и США завели западногерманцы: понимающе и без нетерпения наблюдал, как с шипением разворачивались задние пневматические колеса, как устанавливались на шарикоподшипниках передние, выпускающие ворота, как разворачивался уродливый тягач. Ничто уж не могло сейчас повлиять на его настроение—всякие диковины повидал он на свете и научился ничему не удивляться.
Когда Анилин пошел к старту сильным махом, с трудом сдерживаемый Насибовым, то по тишине, настоявшейся на огромных трибунах, можно было угадать, сколь серьезный и важный момент наступил.
Немецкие жокеи, очевидно, решили совместными усилиями одолеть Анилина: нарядный караковый жеребец Иликс, у которого шансов на победу почти не было, взял на себя роль лидера, повел себя так, словно бы на него возлагалась главная надежда немецких конюшен, — вышел вперед якобы с намерением так первым и остаться, а на самом деле лишь для того, чтобы вовлечь в изнурительную борьбу Анилина. В это время другие, и в первую очередь Люциано, должны были отсидеться сзади и сберечь силы для победного финиша.
Но Анилин был настолько подавляюще, сильнее всех, что Иликсу не удалось даже и фальшивым-то, временным лидером побыть. С первых же метров Анилин занял бровку и уж не уступал ее никому. И можно было, собственно, опускать занавес—это поняли немецкие зрители: никаких подбадривающих и патриотических выкриков—погребальная тишина.
Николай испытал истинное наслаждение от скачки. Вот Анилин пошел с ускорением, с каждым прыжком наливаются усталостью мускулы, он тяжело дышит, но кожа его лишь запылилась—тусклая, не блестящая. Сейчас проступит пот, организм лошади перестроится на новый ритм работы, включится «второе дыхание», и тогда он сможет выложить все свои силы, притом сделает это охотно, со страстью истинного спортсмена.
Последняя прямая. Николай поднял хлыст, и Анилин ответил на посыл так, словно бы запас сил был у него неисчерпаем. К финишному столбу он мчался с сознанием своей силы и непобедимости, хронометры отметили новый рекорд ипподрома.
Люциано был почетным вторым, но в четырех корпусах. Притом пересек линию таким запаленным, в такой испарине, что был как паровоз, весь в клубах пара—тяжело далась ему погоня за советским крэком.
Николай целует Анилина, молодой ездок Кулик плачет от восторга.
Вдруг сильно поредели трибуны: тысячи людей бросились к паддоку, чтобы поближе рассмотреть чудо-лошадь.
Организаторы скачек подносят Анилину корзину конфет, Насибову вручают памятный подарок—часы, показывающие время в любой точке земного шара. Поздравляет Николая присутствующий на ипподроме посол СССР в ФРГ.
Суетятся вокруг фотографы. Привычный к этой процедуре Анилин знает, что от него требуется,—встал как статуя.
Все это может показаться чересчур красивым. Но так было на самом деле. А если и выглядит красиво, то виноваты в этом лишь Анилин с Насибовым.
Трижды венчали Анилина и в Москве, но до него уж были лошади Будынок и Грог, которые брали все основные призы для скакунов двух, трех и четырех лет—имени М. И. Калинина, Большой Всесоюзный (Дерби) и имени СССР. Но эти жеребцы не выигрывали призов за рубежом и не знали таких компаний, в которых скакал Анилин. Сейчас он стал дважды Трижды Венчанным—так окрестила его мировая пресса после того выступления на дорожке ипподрома. Крэка, который смог бы трижды выиграть международный приз Европы, на свете больше не было.