из которой явствует, что лошади, как и люди, в юности совершают немало ошибок
Конюшня, которая отныне стала его новым чертогом и под кровом которой он проведет несколькосчастливых лет, — это дворец не дворец, однако же и мало чего общего имеет с теми животноводческими помещениями, что уныло тянутся на задах иных сел и деревень, — обшарпанные ветрами и дождями, с подслеповатыми окошками; порой заросшие по самые брови навозом.
Во-первых, она была не на задах, а в самом центре конного городка. Во-вторых — двухэтажная: внизу лошади, вверху корма для них. В-третьих — с большущими, точь-в-точь как в школе или клубе, окнами. А можно и с больницей сравнить — стерильная чистота здесь, даже и конским потом не пахнет.
И еще много чего такого, что достойно почтительного внимания. К дверям, например, подводит не колдобинная и вечно в сырости гужевая дорога, а широкий тракт из битого и утрамбованного кирпича — словно пурпурной ковровой дорожкой путь устлан. У входа в конюшню — большие, в два обхвата вазы с цветущими в них розами. Чуть поодаль, среди яблонь и груш, обелиски-памятники лошадям, которые в свое время прославили эту конюшню.
На дверях в массивной золоченой раме и под стеклом документ, имеющий силу закона, — «Распорядок дня».
Николай Насибов приходит в конюшню первым — в четыре утра. Он всегда старательно выбрит, сорочка на нем неизменно белокипенной чистоты, на брюках свеже-подправленные утюгом стрелочки, башмаки — хоть глядись в них! Кто-то может подумать, что это — пижонство, а если помягче выразиться — щегольство, но тот, кто так подумает, ошибается: просто Николай знает, что лошадь не уважает и неохотно слушается человека, который плохо моется, редко бреет на лице щетину, кое-как одевается.
Известно давно, что лошадь, как и собака, нуждается в человеке: не вообще в человеке, а в одном — определенном и постоянном. У Анилина не было человека — Филипп им не смог стать. Правда, и зложелательно Анилин к тому «недисциплинированному» конюху не относился. Когда Филипп обижал его, он не выказывал никогда ни обид, ни намерений быть отмщенным, эти душевные побуждения не знакомы не только лошади, но даже волку, лишь люди умеют таить обиду и зло. Лошади ведомо чувство любви, но она нужна ей лишь взаимная — как и каждому, впрочем, живому существу.
Десять месяцев неприязни к Филиппу сделали Анилина недоверчивым, и Насибов не сразу смог подружиться с ним. Во вред самому себе Анилин то артачился, то трусил и наделал немало ошибок, прежде чем прошел начальную школу обучения ипподромного скакуна.
В этой школе, как и во всякой начальной, было четыре класса, но только лошади проходят их всего за полгода. В первом надо применяться к ходьбе под седлом — абы как, лишь бы терпеть на себе всадника. Во втором ты обязан научиться по первому требованию менять аллюр — способ передвижения: то шагом идти, то рысью, то кентером — легким галопом значит, то карьером — это скакать во весь опор. Третий класс, который надо закончить зимой, посвящен тому, чтобы «одеться в мускулы», а в четвертом, за март—апрель, «раскрыть дыхание». Все уроки, в конце концов, сводятся к одному: учиться бегать насколько можно быстро.
Кажется, такой пустяк, что прямо смех!.. Не говоря уж, например, о цирковых лошадях, ведь даже обознику, заурядному ломовику надо постигнуть несравненно более премудрые вещи! В самом деле.
Обыкновенная лошадь должна уметь ходить и под седлом, и в упряжке, и с сохой, и по кругу — воду качать. Она обязана смирно вести себя, когдана нее кто-нибудь взгромоздится и погонит вскачь, беспрекословно выполнять любое, хоть бы и неразумное приказание ездока, даже если этим ездоком будет столетний дед или какая-нибудь девчонка от горшка два вершка. Ну конечно, надо свыкнуться с тем, что на шее у тебя не галстук для красы, а бременящий и до ссадин холку натирающий хомут, на спине седелка, над головой дуга, под брюхом подпруга. Пока на тебя всю эту сбрую навьючивают, надо не только не брыкаться, но и помогать седлающему — то назад податься, то через вожжу ногой переступить, то вперед пойти, но не шибко, всего на полшага, чтобы там, сзади, тебя покрепче заарканили. Когда запрягут и взнуздают, надо тащить воз, да не шагом, вразвалку, а как повелят. Ну уж и разговора не может быть о том, чтобы кусаться, лягаться или взять да и поваляться себе на приглянувшейся лужайке. Больше того: надо молчать даже тогда, когда пить или есть захочется, виду не подавать, что устал, — это все хозяин твой лучше тебя знает, только его волей имеет право жить лошадь, своей у нее нет.
А вот здесь как раз и ключ к загадке: у рабочей лошади воля сломлена раз и навсегда, а лошадь спортивная — рысак или скакун, безразлично, — обязана волю иметь, но добровольно соединять ее с волей жокея или наездника.
Стало быть, наука, которую изучал Анилин в начальной школе, заключалась в том, чтобы без насилия и принуждения, полностью сохранив самостоятельность характера, исполнять тем не менее все, что повелит жокей. И вот, кстати, почему в глазах кровной лошади можно видеть одновременно огонь и кротость, гордыню и добродушие.
Анилин, как уже известно, поступил в школу, имея о ней превратное, искаженное Филиппом представление, и учиться он сперва был решительно не намерен.
Началось с того, что он не захотел, чтобы его благородную голову обременяли уздечкой. К недоуздку он привык, когда был глупым, еще под матерью. К тому же недоуздок что — игрушка, само слово говорит: это не настоящая, неполная узда, уздечка без удил, называют ее еще оборатью и оголовьем. Одно дело идти в узде с одним подщечным поводом, совсем другое, когда между зубами на язык положат железный мундштук и пристегнут его ремнями так, что уж не выплюнуть, не изжевать — только маетно лютовать, от страданий и бессильной злобы норовя весь мир разнести в щепки, что он и пытался проделать, отбрасывая от себя конюхов и круша копытами левадную городьбу.
Его, конечно, можно понять: чего хорошего, когда тебе засунут в рот кислую железку, но и то он должен был в разум взять, что без этого никак нельзя, на что уж задавака Айвори Тауэр, а и то сосет ее как миленький.
Насибов особенно не удивился, когда Федя попенял:
— Весь молодняк узду держит, а с ним пять дней без толку воюю. Видно, в отца такой тупой.
— Нет, Анилин — лошадь с большим сердцем, занимайся и не горячись, — велел Насибов.
«Лошадь с большим сердцем» — так говорят про лошадь живую, горячую и охотно идущую в работу. Анилин был горяч и спокоен одновременно, и именно в этом увидел Насибов его отдатливость. Отец Анилина Элемент, хоть и прослыл классным резвачом, все призы взял из-под палки (палкой жокеи называют хлыст), потому что был действительно туп от природы. Но если резвость и силу жеребенок чаще наследует отцовские, то характер он перенимает, как правило, мамин. Аналогичная как раз и была отдатливой — качество, которое Насибов в лошадях ценил выше всего, как в людях характер ставил выше ума, рассуждая, что при добром сердце и ум появятся, а если сердца нет, то даже и очень хорошая голова не пригодится.
Со стороны можно было подумать, что Насибов относится ко всем одинаково: лошадь и лошадь. Но нет, с первого же дня у него с каждым скакуном складывались совершенно различные взаимоотношения, о которых знал лишь он один, да еще разве что сами лошади. Одна была тупа, вторая ленива, третья неотдатлива, четвертая норовиста, пятая капризна, шестая имела какие-нибудь дурные привычки. Жеребцы все, как правило, требовали, чтобы с ними обращались терпеливо, серьезно и спокойно, не давая им при этом возможности убедиться, что они сильнее человека. С кобылами же надо быть ласковыми, ибо жестокость и грубость делают их робкими, недоверчивыми и потому скрытно-злыми.
К Анилину Насибов привязался сердцем сразу же, как только впервые увидел его, и нянчился с ним охотно и терпеливо. Конечно, каждого жеребенка, как бы он ни был изноровлен и артачлив, в конце концов можно быстро и сполна подчинить своей воле, но на пререкания лошадь может растратить так много сил и сердца, что их потом не достанет для настоящей борьбы — на скаковой дорожке. И Насибов старался, чтобы Анилин не расходовался попусту, а главное — не смотрел на него и на конюха как на истязателей.
Но палка тут о двух концах — терять время тоже нельзя. Валерий Пантелеевич каждый день обходил тренерские отделения и торопил, напоминая:
— Лошадь, которую начали объезжать на полгода позже, годится только на скачки в день Страшного суда.
Разумеется, Анилин все же привык к узде, привык затем терпеть на спине седло и всадника, хотя и тут посатанинствовал как мог. Он так мастерски наловчился сбрасывать с себя конюшенного мальчика Митю и Федю Перегудова, что Насибову самому пришлось заняться заездкой.
Когда он первый раз подошел, Анилин держался настороженно, нервно, но и только.
— Не серчай, — вещевал его Николай. — Вот знаешь, однажды маленький мальчик, вроде Мити, даже меньше, ехал верхом на молодой красивой лошадке. Увидел это бык и смеется: «И не стыдно тебе, здоровой и сильной, подчиняться такой букашке?» А лошадь ему знаешь что ответила? У-у, это была разумная лошадь, она ответила: «А много ли мне было бы чести, если бы я этого мальчика на землю сбросила?»
Николай, рассказывая байку, одной рукой гладил Анилина, а другой угощал сахаром. Анилин успокоился, подобрел, но, увидев Федю с седлом в руках, начал всхрапывать, рваться, в глазах заполыхало пламя.
По знаку Насибова Федя спрятался в конюшне, передал седло Мите, а сам вернулся, хлопая ладошами, чтобы у Анилина уж совсем никаких сомнений не оставалось. Тот и поверил, начал тыкаться губами Николаю в руки, искать сахар. Не найдя ничего, озадачился, посмотрел с укоризной: мол, забыл, растяпа, что ли?
— Нет, я не забыл, — ответил вполне серьезно Николай. — Вот одна лошадь увидела соху и рассердилась: «Не буду больше тебя возить!» — «А я тебя кормитьне стану», — ответила та. Подумала лошадка, подумала, да и поволокла соху-то, понял?..
Этим временем с другого бока подкрался Митя и очень осторожно наложил легонькое седло. Федя сноровисто поймал под брюхом ремень и срастил его с пристругой. Собрался было Анилин вознегодовать и на дыбки взвихриться — ан во рту сахар вожделенный, пока хрумкал его — и про неприятности забыл.
Николай взялся левой рукой за гриву, сразу почувствовав, как под кожей лошади прошлась крупная жесткая рябь. Митя и Федя забирались в седло медлительно: пока один подсаживал другого, пока седок нашаривал второй ногой стремя, Анилин успевал его стряхнуть с себя. Николай вскочил в мгновение ока и в тоже мгновение сжал лошадь шенкелями (так называют конники часть ноги от колена до щиколотки).
— Обойдешь, огладишь, так и на строгого коня сядешь, — почтительно и завистливо сказал Федя.
Ну конечно, Анилин мотнул в страшном гневе головой, вскинул зад. Конечно, град ударов копытами, козлы и свечи... Еще и еще, настойчиво и яростно, но только не стал бы он всего этого вытворять, если бы знал, кто натянул его поводья.
Во время войны, когда Николаю было тринадцать лет, он вместе с другими такими же отчаянными мальчишками ловил арканом и заезжал для фронтовой кавалерии диких кабардинских лошадей-неуков. Тогда и возмечтал жокеем стать. И уже через два года решился — пришел на конезавод, подал директору Саламову вырванный из школьной тетрадки листок: «Прошу принять меня на работу».
— У нас не детский сад, — вернул заявление директор. Николай взял свой документ, но из кабинета не уходил, мялся у порога.
— Как тебя мать-то отпустила?
— Никак... Я не помню ни матери, ни отца, давно умерли. Жил с братом, потом он на фронт ушел, а я в детдоме очутился.
— Ну хорошо, — смилостивился директор. — У нас водовоза нет, будешь воду возить.
— Нет, Авраам Дзагнеевич, я неуков для фронта объезжал, а воду на дураках возят.
— Вот как! Тогда иди работать с особо точными инструментами — вилами и лопатой, корма заготавливать, там ума палату надо иметь: бери навильничек побольше, чтобы черенок хрустел, да неси подальше.
— Нет, это я тоже не люблю.
Рассердился Саламов:
— Ну что же, тогда придется мне рассчитать начкона, а тебя на его место.
— Я и начконом не люблю, я конюхом хочу.
А начкон как раз в кабинете сидел, не поверил он Николаю и спросил:
— А знаешь ли ты, шпингалет, что лошадь с одного конца кусается, а с другого лягается?
Николай обиделся, ответил с вызовом:
— Нет, не знаю, меня еще ни одна не лягала, не кусала.
— Значит, везунчик ты. А то, что лошадь не только сбросить с себя седока может, но и могилу ему вырыть — до того ей гнусен человек, сидящий на ней верхом, тебе известно?
— Это да, это точно. Сам сто раз шмякался,без ума и памяти валялся.
— Хм-м, ровно-таки сто раз? — сомневался еще начкон. — Ну, ладно, неуков у нас нет, но есть ручная лошадь Хинган, сын Гранита. Злющий жеребец, дурноезжий. Сядешь на него?
— Запросто!
— Ишь ты! И пупок не развяжется?..
— Пупок у меня будь здоров какой! — повеселел Николай, а в доказательство заголил живот.
Начкон шлепнул его по голому пузу, повелза собой наконюшенный двор.
Хинган, и правда, свирепым и отбойным оказался — то укусить, то лягнуть норовил, а когда Николай вскочил на него — будто кипятком его ошпарили. Начал бесноваться, вскидываться с дыбков на передние ноги. Николай стремя одно потерял, но был очень ловок в верховой езде и без стремени сумел усидеть, укротил жеребца. Прогнал его вокруг конюшни уторопленной метью и лихо осадил перед Саламовым и начконом. У тех улыбочки с лиц сразу стерлись: переглянулись — ну и ну! — и тут же зачислили его в конмальчики.
Понятно поэтому, что попытки Анилина избавиться от Насибова выглядели просто наивными. Нет, конечно, он мощно и неутомимо взбрыкивал и козлил — подпрыгивал, отталкиваясь от земли сразу четырьмя ногами: так и казалось со стороны, что всадник вместе с седлом в небо улетит. И коронный номер показал — взвился на дыбы: мол, сейчас как грохнусь на спину — мокрое место от тебя останется! А когда понял, что не выбить ему человека из седла — скакнул и пошел в бешенном аллюре... О, какой это был галоп!
И начал Анилин ходить под верхом каждодневно. Это сделалось для него жизненной непременностью, как для человека непременен в жизни труд. Кстати, в «Распорядке дня» так и записано: «Работа лошадей». На языке конников называется это тренингом. С пяти до одиннадцати часов — шаг, рысь, снова шаг, опять рысь, затем небольшие репризы кентера — тихого галопа и размашки — галопа свободного: так Анилин «одевался в мускулы».
Иные лошади на проездке будто дремлют, скачут так, словно постылую обязанность исполняют, но Анилин, как только выезжал в степь на горку, покрытую полынью и ковылем, и делал галопы, сразу входил в азарт, работал весело и сноровисто. Видно было, что ему нравится любой аллюр, и он время от времени оглядывался на жокея, словно бы вопрошая: а может, я что неправильно делаю, так я исправлюсь с милым моим удовольствием! Мускулы, которые до этого без толку перекатывались под кожей, теперь, напрягаясь, разогревали тело, сердце колотилось сильно, мутилась голова от скорости, простора, от сознания своей силы и от радостных предчувствий.
Очень довольным возвращался из степи Насибов, все чаще у него стало сладко сжиматься сердце: а может, все-таки это та самая лошадь, которая выпадает жокею раз в жизни, да и то не каждому?
С каждым днем Николай открывал у Анилина все новые и новые достоинства. Интуиция и опыт подсказали ему, что — да, это та лошадь, и их совместная работа доставляла обоим не усталость, а удовольствие: работа, которая не утомляла и была желанной. Здесь был не простой набор приемов тренинга, а творчество: Насибов делал то, что было нужно именно Анилину, а может — единственно только Анилину, потому что как нет двух абсолютно одинаковых человеческих характеров, так нет и двух одинаковых лошадиных темпераментов.
Теперь у Анилина был человек. Николай, по утрам заходя в конюшню, уже в дверях произносил что-нибудь громко, но не резко: лошадь не любит, когда к ней подходят торопливо или крадучись, ей нравится, когда человек идет открыто и добродушно, и уж совсем славно, если он при этом топает ногами и гремит ведром!
И в это утро Николай подошел к деннику вроде бы как обычно, и движения были как будто такими же мягкими и уверенными, но заметил Анилин в них скованность и даже некую суетливость: что-то было неладно...
С месяц тому назад вот так же — непривычно, не как всегда — зашел он к Анилину: был молчаливым и словно бы виноватым. И почему-то даже узду не стал надевать, повел на чомбуре. И пошли не в леваду и не в паддок — по асфальту, где люди ходят. Свернули на узенькую стезю в конце конюшни и остановились возле каменного столбика.
— Не узнаешь? — спросил Николай и показал на гипсовое изображение лошадиной головы.
На каменном столбике было высечено «Аналогичная, дочь Агрегата и Гюрзы. 1953 — 1963 гг.».
— Пала сразу же, как родился у тебя брат. Аналогичным его назвали, в ее память. Мало пожила...
Еще постояли у свежей могилки (под обелиском были захоронены, как обычно, голова и сердце лошади), затем Насибов отпустил осиротевшего Анилина в леваду, а тот шел медленно и несколько раз оглянулся: то ли смутно предчувствуя тревогу и скорбь, то ли просто был удивлен необычностью утра, но оглянулся.
Вот и сегодня было что-то не то: и в том, как поздоровался Николай, и в том, как огладил — неохотно будто, со вздохом. Что же произошло?
Насибов прижался лицом к костистой щеке лошади, объяснил:
— Хотят нас с тобой, Алик, порознить...
Голос был ласков и тих, а слов Анилин не понимал, решил, что напрасно в беспокойство пришел, что все в порядке, и беспечально засунул голову в ворох сена.
А беда над ним нависла опять нешуточная: по-прежнему руководители завода не верили, что из него может быть толк, и постановили отрядить его для летних испытаний на один из провинциальных ипподромов, где, как говорят полушутя-полусерьезно, собираются бродячие собаки, а не лошади — ни породы, ни класса, ни резвости.
Насибов возмущался, уверял, просил, требовал. Но если начкон Шимширт лишь увещевал «по-отечески» (мол, на кой ляд тебе связываться с сомнительной лошадью!), то директор Готлиб говорил категорически:
— Нельзя позорить завод в Москве! Этот жеребенок бегать-то не умеет, не то что скакать.
Если бы Анилин был не у Насибова, а у любого другого жокея, пусть бы очень хорошего, но не с таким авторитетом, то чем бы закончилось — бог ведает... Анилин попал бы в другие руки — это раз. А два — если бы в других руках он и хорошо скакал, могли бы его успехи и не оценить: велика ли доблесть быть первым среди последних!
Как настоял на своем Насибов — не суть важно. Главное, что настоял,— Анилин в апреле 1963 года прибыл поездом в Москву и был поставлен в денник на Центральном ипподроме.
В конюшне (ему досталась самая старая конюшня, называемая в обиходе «колбасой» — длинная и изогнутая полукругом) пахло ихтиоловой мазью и скипидаром, те же конюхи с теми же попонами, ведрами, сетками для сена разносили тот же овес и ту же солому, и вся жизнь шла по тому же привычному распорядку, но иногда... Иногда вдруг через высокое, под самым потолком, окно просачивались к Анилину странные и волнующие звуки: играла музыка, звонил колокол, затем рождался такой лавинный гул, будто несметный табун лошадей проносился по степным балкам.
Вот он — волшебный и таинственный мир скачек! Наконец-то.