Битва эта по Четырнадцатому веку досталась русскому телу и русскому духу дороже, чем Бородино по Девятнадцатому. Таких битв не на одних нас, а на всю Европу в полтысячи лет выпадала одна. Эта битва была не княжеств, не государственных армий — битва материков.
А. Солженицын

1

Грозовая туча нашла от берегов Волги нежданно и негаданно — было в Москве на Ильин день безоблачно, весело: Тимофей Васильевич Вельяминов давал пир. Окольничий великого князя честью и богатством превосходил всех московских бояр. Из кремля на пристанище и в торговый посад дорога вела через нижние ворота, которые назывались Тимофеевскими — потому только, что поблизости великий воевода Тимофей Васильевич, по прозвщцу Волуй Окатьевич, изволил проживать. Хоромы у него были большие и светлые — многосрубные, с широкими окнами, украшенными резными косяками. Прислуживало на пиру много стольников и отроков в одеждах таких, какие иным боярам не зазорно на плечи накинуть. Кушанья подавались обильные и дорогие, питье подносилось благовонное — вина фряжские, заморские.

Приглашены были все лучшие, большие люди Москвы — бояре, воеводы, купцы. Княжич Василий сидел в центре стола, а в чашу ему отроки подливали квасы разных сортов — медовые, малиновые, клюквенные. На самом почетном месте в прямом массивном кресле с широкими подлокотниками сидел великий князь. А рядом с ним простой рукомесленный человек по имени Федор, фамилии еще не имевший, а отчества не знавший, потому что остался круглым сиротой во время моровой язвы, что случилась на Руси в княжение Семена Гордого. С той поры жил он во дворе Вельяминовых, научился кровельному ремеслу и такого искусства в своем деле достиг, что Тимофей похвалялся им наравне со своими лучшими соколами и кречетами, конюшнями и псарнями.

Сидят на пиру псковские послы: прибыли они с просьбой дать им мастеров московских, чтобы обить крыши новых церквей свинцом. В самом Пскове нет таких умельцев, не нашли их и в Новгороде. Посылали в город Юрьев, но немцы не дали своих ремесленников. Вот и бьют псковичи челом.

— Поезжай, Федор, — весело, хмельно говорил Дмитрий Иванович знатному кровельщику, гордясь, что Псков да Великий Новгород не стыдятся шапку перед Москвой ломать. — Научи ихних мастеров отливать свинцовые доски.

Федор знал себе цену, держался с достоинством. Поковырялся в ковше — заметил прилипшую к стенке ножку пчелы, выскреб ее, прежде чем выпить поднесенный мед. А уж после этого только к великому князю оборотился:

— Не знаю токмо, секрет раскрывать ли?

— Раскрой, Федор, чего там! Дед мой Иван Калита в Новгород мастера Бориску посылал лить великий колокол для Софии, теперь твой черед. Чего скрытничать, земля-то все одно наша, русская; покамест бунтует непослушный холоп, да ничего, когда-нибудь заедино с Московией будет.

При этих словах псковские знатные послы слегка покоробились, но обиды выказать не посмели.

Отроки снова, в который ух раз нынче, начали наполнять ковши и кубки гостей квасами, брагой, пивом, винами — у кого что душа желала, только пригубить больше не пришлось.

По Ордынской дороге, что прямо против Тимофеева двора пролегала, примчался один из сторожевых ратников — Андрей Попов сын Семенов. Видно, он очень спешил. Его вороной конь был так взмылен, что казался чалым или посеревшим вдруг от ушей до венчиков копыт, остановился, тяжело вздымая бока, и тут же зашатался, жалобно заржал и упал, как подсеченный, прямо возле вытянувшихся в ряд пиршеских столов. Андрей, не обращая ни малого внимания на замертво павшего любимого коня своего, выскочил из стремян, выкрикнул одним дыханием:

— Государь, Мамай идет, осени требует!

Дмитрий Иванович спокойно принял весть, она не была для него неожиданностью: еще в мае купцы сообщали, что Мамай двинулся по степи на север, а в июне доброхоты — свои люди, жившие в ордынских владениях, донесли, что ханское войско копится на правом берегу Волги. Но Дмитрий Иванович не верил, что Мамай рискнет идти на Русь, и сейчас, еще не чувствуя всей опасности, он с недоверием и снисходительной улыбкой посмотрел на гонца, не меняя позы:

— Про осеннюю дань вспомнил? И много ли хочет?

Андрей снял шапку. От браги отказался, попросил квасу со льда:

— Не до браги да медов сейчас, государь земли Русской! Сведали мы, что большая беда надвигается. Царь Мамай со всеми силами ордынскими идет, а ныне он близ реки Воронеж остановился, в урочище Кузьминой гати, что возле Ельца многострадального, несчетно раз ордынцами дотла зоримого. Силу Мамая мы объезжали двенадцать дней, но нас подстерегала в скрытом овраге ханская стража, поймали меня. И спросил меня царь татарский: «Знает ли мой слуга, а ваш государь Митька, что я иду к нему гостить со многими силами, а силы моей — двенадцать орд и три царства, а князей со мной семьдесят три, помимо главных, еще степных тридцать один князь, а силы моей четыреста пятьдесят три тысячи. И после исчисления моего войска прибыли два алпаута великих с двумя своими отрядами, а числа их я и сам не знаю. Может ли слуга мой, а ваш государь Митька нас всех накормить и одарить?»

Как всегда в порыве гнева, Дмитрий Иванович резко поднялся. Золотая его чаша с фряжским виноградным вином опрокинулась, по дубовому столу растеклась густо-кровавая лужа.

— «Слугу… Митьку»… Погоди, ужо будет тебе, Мамайка поганый! — сорвав зло такими словами, Дмитрий Иванович затем позвал бояр к себе в думную палату держать совет.

Пир прервался. Вельяминов, Боброк, Серпуховской, Кошка поднялись следом за Дмитрием Ивановичем по крутым деревянным ступеням лестницы, ведшей с Подола, где располагалась усадьба окольничего, в кремль. Княжеский двор был пуст, лишь один стряпчий встретил бояр и проводил в харатийную палату, где хранились договорные грамоты, посольские документы, книги. Дмитрий Иванович с Василием поднялись сперва в терем к Евдокии Дмитриевне.

— Будем биться с Ордой многоглавой. — Слова отца были решительными, но что-то насторожило Василия, уловил он в тоне отца некую тревожность, даже и сам голос заметно изменился, стал каким-то надтреснутым — подумалось Василию вовсе некстати, что такой звук получается, когда щепят лучину от сухого березового полена, туг же и устыдился своего несерьезного хода мыслей, но отогнать их не мог.

— Митенька! — припала мать на грудь к отцу. — Может, обойдется? Худой мир лучше доброй брани.

— Нет, Овдотьюшка, славная брань нам нужнее худого мира сейчас. Кто вам добр, того любите, а злых казните — это отцами и дедами нам завещано, искони вечный устав всей Руси.

— А другие князья и бояре как?

— Сейчас вот и спросим. — Недовольство ли простое, раздражение ли в его голосе… А может — опаска, может, боится отец?

Василий вышел из терема за ним следом.

В харатийной палате отца словно подменили. Голос его обрел прежнюю твердость и спокойствие. Он сказал, что надо попытаться все сделать, чтобы избежать рати, для чего послать к Мамаю для переговоров посла Захара Тютчева. Для выяснения истинных сил Мамая (в сообщение Андрея Попова поверить было невозможно, и все бояре склонялись думать, что Мамай брех, пугает только — у степняков издавна это заведено: чтобы застращать противника, распускают слухи о силе своей несметной, на то идут, что сажают жен и детей на заводных, запасных коней и верблюдов, велят им где-нибудь на виду у противника табуниться, пыль взбивая до неба, будто бы от ярости и нетерпения кинуться в схватку) в степь надо немедленно направить сторожу — надежных оружников: Родиона Ржевского, Василия Волосатого да Василия Тупика, — они должны порезвее добраться до реки Тихая Сосна и все разведать. Великому воеводе Тимофею Васильевичу Вельяминову Дмитрий Иванович велел туг же приступать к сбору московской рати. Писцам и бирючам приказано было читать повсюду в городе призыв великого князя к походу против захватчиков.

Дмитрий Иванович послал гонцов во все русские княжества. 4 апреля 1147 года — «в день пяток на похвалу Святой Богородицы» пращур его Юрий Долгорукий позвал северского князя Святослава Ольговича, отца героя «Слова о полку Игореве», на пир по случаю удачного похода — «Приди ко мне, брате, в Москов», а сейчас к себе в Москву призвал Дмитрий Иванович всех князей не на обед силен, а на кровавый пир, прийти на который надо было со своим красным вином.

Василий все время крутился рядом с отцом, улучив момент, спросил:

— А ты видел Мамая?

— Да, два раза. Пировали мы с ним, шапками менялись.

— А чья шапка лучше была?

— Одинаковые.

— Зачем же тогда — так на так?

— Обменявшись шапками, мы как бы заверили друг друга, что одинаково мыслить будем.

— Ну вот, ты поверил ему, а он воевать нас идет…

— Ни я ему не поверил, ни он мне, и оба мы знали, что не верим друг другу.

— А как же — «не обмани»?

— В Святом Писании-то?.. Да ведь там говорится, что обманывать нельзя своего ближнего. Простодушные русичи много дрались раньше между собой, жестоко, случалось, бивали друг друга, но никогда не прибегали к коварству, шли на вы. Даже после того, как Батый Рязань разорил, поверили ему владимирцы… И Мамай — тоже лукавец, душа у него кривая, как лук его татарский…

— И у тебя, значит…

— И у меня, значит, — рассмеялся Дмитрий Иванович, — крива и лукава, как… вон эти излучины Москвы-реки. Однако, — Дмитрий Иванович построжал голосом и опечалился, — были русские князья, не желавшие лукавить, прямодушно говорившие в Орде… Все головы свои сложили, да ладно бы только свои — на весь народ потом обрушивал хан свою месть.

— Хан Мамай страшный?

— По обличью, что ли?

— Да, из себя.

— Нет, куда там… Ростом с тебя, а телом — как Янга… Кривобокий, мозглявый… Бородка козлиная, а глазенки маленькие и хитрые.

— Так чего же ты его боишься? — Василий по-детски, в упор и требовательно, смотрел на отца.

Тот понял, что не отмахнуться от вопроса, опять посерьезнел:

— Вот что, сын. Ко всему готовься. Кабы мне один на один с Мамаем в чистом поле встретиться, да-а… А так, не получилось бы, как с Александром Михайловичем тверским…

— Сам же говорил, что нынче другие времена?

— Верно. Давай не будем раньше времени умирать. — Отец улыбнулся, но это была невеселая улыбка.

Василий очень хорошо знал, что имел в виду отец. В длинные ненастные вечера часто в великокняжеских хоромах читались вслух летописи — старые и новые, только что написанные писцами Чудова и Воскресенского монастырей кремля. Сколько ни было летописей, в каждой обязательно, хоть немного и по-разному, рассказывалось, как в 1327 году на берегах Волги загудел набат, призывавший к мщению. Жители Твери во главе с князем Александром Михайловичем побили ханского наместника Чолхана и его свиту. Победа воодушевила князя, он решил, что пора поднять общерусское восстание, и бросил клич: «Встанем за святую Русь!» Известно, как любили русские князья свою землю, как дрались они за нее с врагом, шли на верную смерть, но не хотели примириться с поражением. Однако на призыв Александра Михайловича не откликнулся никто, ни один князь!.. Почему? Не было тогда у русских людей горячего сердца друг к другу, были холод, ревность да недоверие. Не время было клич бросать. Да, но поди знай — сейчас-то время ли?

Дмитрий Иванович считал, что — да, сейчас самое время. И не только потому, что свою силу чувствовал, но и знал положение в Орде. Летописец заносил каждый год на пергамент такие слова: «и бысть в Орде замятия велика», «того же лета замятия в Орде не преставаше, но паче возвызавшеся». Дмитрий Иванович зорко следил за тем, что происходит в Орде, и не о силе ее, а о слабости говорило то, что Сарай-Берке вот уже пятнадцать лет переходил из рук в руки. После смены ханов: Бердибека, Кульпы, Хизра (Кидыря), Темир-Ходжи — на сарайском престоле утвердился Абдула и сидел на нем исключительно благодаря поддержке Мамая, который не был чингисидом, а потому не имел права занимать ханский престол. Однако стал вот полноправным хозяином. По своей прихоти заменил Абдулу новым ханом — Макат-Салтыком, а кроме того, были в Орде и другие «правители» — ханы Булат-Темир, Амурат (Мюрид), Джанибек Второй и еще кто-то, о ком в летописи говорится: «не владяше ничем же и не смеяше ничто же сотворити пред Мамаем».

В том, что вступать сейчас в открытый смертельный бой необходимо, Дмитрий Иванович не сомневался, но как действовать — ждать прихода Мамая в каменном кремле или выступить в поле навстречу?

Этот вопрос, видно, и точил Дмитрия Ивановича денно и нощно. Делал он, как на совете с боярами и воеводами порешили, а про себя все думал, все прикидывал — последнее слово ведь будет за ним одним.

2

Много потребовалось великому князю московскому гонцов, чтобы разослать свои грамоты всем русским князьям, во все города и веси.

Великое Владимирское княжество, раздробившееся сначала на семь русских земель — ростовскую, переяславскую, юрьевскую, стародубскую, суздальско-нижегородскую, галицко-дмитровскую и костромскую, затем и на еще более мелкие уделы разделилось: из ростовской земли стало три — ярославская, угличская, белозерская и из переяславской две — московская да тверская. И смоленская земля поделилась на княжеские уделы — можайский, вяземский, ржевский. Муромо-рязанское княжество поделилось на муромское да рязанское, а между ними и еще одно со своей властью — мещерское. Вместо одного черниговского — три: козельское, тарусское, новосильское. И Псков отдельно от Новгорода пошел. Масса князей и князьков распоряжалась русскими землями, многие из них хотели бы первенствовать и верховодить, но ярлык на великое княжение был только лишь у московского князя.

И по-разному отозвались великие и удельные князья на призыв Дмитрия Ивановича. Иные не желали и боялись пойти на открытый бой с Мамаем, а иные ревниво задавались вопросом: по какому это праву Москва под свои знамена зовет?

В самом деле, мало ли на Руси городов, чья слава древнее и громче, нежели слава Москвы, только-только еще заявившей о себе как о столице княжества? Юрий Долгорукий ставил Москву как передовую сторожевую крепость со стороны смоленских, литовских да новгородских неприятелей для защиты нового стольного города Владимира суздальского. Побаивались тогда пришествия нежданных гостей и с юга, а вот с востока беды не ждали. А когда пришла она, легла непосильным ярмом, заставив многие поколения жить, мешая пополам любовь с ненавистью, радость с тоской, прямодушие с лукавством, гордость с раболепием, древность происхождения и знатность рода мало что стали значить — сила и богатство решали судьбы людей и городов. И тут Москва, которую стольный город Суздаль, славный Владимир, великий Ростов рассматривали некогда как постоялый двор свой, оказалась в очень выгодном положении и постепенно сама собой сделалась новой столицей княжества. А тут еще И митрополиты русские предпочли всем прочим городам Москву, которая, несмотря на отдаленность от Византийской империи, связана была с Константинополем лучше всех. А вообще-то у Залесской земли было как бы одно знамя, и — вопрос заключался лишь в том, в чьих руках оно. И хотя смирились вроде бы великие князья с тем, что руки московского князя покрепче да понадежнее, однако застарелая ревность нет-нет да и давала о себе знать.

Суздальско-нижегородский князь Дмитрий Константинович, отдавший дочь свою за Дмитрия Ивановича и молчаливо признавший вроде бы его старшинство, сейчас, получив призыв московского князя, задумался, посылать ли свою рать.

А тверичи и вовсе не желали под чужой стяг становиться — они давно и настойчиво пытались взять себе право вести за собой Русь… Пять лет назад, после того, как Дмитрий Иванович возглавил победный поход против Твери, была заключена «докончальная грамота», в которой тверской Михаил признал себя «младшим» князем и в которой оговорено было: «А пойдут на нас татарова или на тебе… битися нам и тобе с одиного всем противу их». И все-таки, видно, никак не хочется князю Михаилу Александровичу признать, что московские князья и умнее, и изворотливее, и словно забыл он ту «докончальную грамоту», не хочет поддержать Дмитрия Ивановича даже в такой решительный момент.

Как и Тверь, упорно не желала подчиниться Москве и Рязань, хотя она о первенстве не мечтала.

Она, как и Нижний Новгород, помышляла лишь о собственной безопасности. С подозрением и недоверием относясь к Москве, безуспешно стараясь найти опору у варварской и враждебной Орды, несчастная рязанская земля полтора столетия находилась между молотом и наковальней. Но и воинственны рязанцы — только-только оклемаются после очередного ордынского или русского разорения, глядишь — опять мечами гремят, силу свою показать желают.

Однако сейчас, чувствуя грозную незаурядность надвигающегося побоища, рязанский князь Олег и на призыв великого князя московского не отозвался, и с Мамаем соединиться не рискнул. Надеялся Дмитрий Иванович, что Олег, как и уговаривались с ним тайно, не будет действовать во вред Руси.

И господин Великий Новгород глух был к призыву Москвы: «Братие, потягнем вкупе!» Не желал он никаких изменений в своей жизни, ему нравилось то положение, в котором он находился: благополучный, вольный, равный среди равных. Но еще летом 1367 года Дмитрию Ивановичу удалось заключить союзный договор с Новгородом Великим, в силу которого на Волхов были посланы московские наместники. Теперь был он уже связан узами родства с Москвой, не мог не считаться с молодой и дерзкой своей сестрой.

На особицу жил и Смоленск. Он решал свои задачи: более, нежели кочевники — хазары, печенеги, торки, берендеи, черные клобуки, половцы, татаро-монголы — беспокоили его западные недруги — литовцы, немцы.

А сама Литва — особая статья: трудные, запутанные отношения сложились с ней.

В то время как Москва утверждала себя в качестве общего русского центра, литовские князья Гедимин и Ольгерд сумели объединить в своей державе русские западные и южные земли и пытались передвинуть свои границы подальше на восток, опять же за счет русских земель. Князь Ольгерд дважды под предлогом защиты своего шурина тверского Михаила Александровича подходил к Москве, сжигал се пригороды. Решив, что не пришло еще время покорить Москву, предпочел войне союз, скрепив его браком своей дочери и Владимира Андреевича Серпуховского. Но после смерти Ольгерда великим князем стал Ягайло, сын тверянки, второй жены Ольгерда, и для него родственные связи с Тверью значили сто крат больше, нежели с Москвой. Так что рассчитывать на помощь русских земель, находящихся под державой Литвы, не приходилось — дай Бог, чтобы хоть открытой вражды не иметь. Но и то уж хорошо, и великий князь очень верил в невмешательство Литвы, о чем у него было тайное соглашение с Кейстутом.

Кроме крупных княжеств, было окрест московской земли большое число мелких. С этими проще: не умея сохранить самостоятельность, они либо охотно и добровольно примкнули к Москве, либо после недолгого сопротивления покорились все же ее силе. В этих княжествах Дмитрий Иванович был совершенно уверен, да только велику ли они могут выставить рать!.. Непосильно дорого содержать постоянно княжеские дружины, да и для одного похода снарядить подготовленных воинов накладно для казны. Видно, не обойтись без разруба — только всеобщий набор ополчения из ремесленников и даже крестьян позволит хотя бы примерно уравнять силы с Мамаевыми. И как жаль, что мало на Руси верховых лошадей, не все князья еще понимают, что от пешцев в битве мало проку, в Орде и в Европе воин — значит всадник, а пехота для охраны обоза существует. Правда, по слухам, у Мамая, кроме всадников, и пехота есть — «синие кафтаны», фряги генуэзские. Это отчаянные вояки, нанимающиеся за золото убивать — кого, им безразлично. А русичи знают, за что будут драться да и в ратном деле толк ведают, обучены: вот выйдем один на один в чистом поле — посмотрим, что потяжелее тянет — алчность или бескорыстная любовь к отчизне… Конечно, всенародное ополчение — дело неслыханное, да ведь все когда-то делается в первый раз.

Во все концы раздробленной Руси скакали московские гонцы. Троицкие, Боровицкие и Фроловские ворота кремля были день и ночь распахнуты настежь: «Буди ко мне, брате, на Москву!»

3

В одном из пергаментов прочитал Василий, будто бы Мамай назвал Дмитрия Ивановича «строптивым владыкой». Вряд ли ордынскому царю принадлежали эти слова, кто-то из своих находил московского князя таковым — кто-то из бояр ли, из купцов или монахов, а может, из черных людей, Бог весть! Великий князь московский был твердым в своих взглядах, своевольным в желаниях, последовательным в поступках, однако не был упрямым, умел проявлять гибкость и не боялся уронить честь признанием своих ошибок.

В прошлое лето приближенные к государеву двору бояре пережили немалое изумление, когда узнали вдруг, что в пятидесяти верстах к северо-востоку от Москвы на реке Дебенке на Стромыни по повелению великого князя игумен Сергий поставил церковь во имя Успенья Богородицы, украсил ее иконами и книгами, там же и монастырь возвел, оградив кельи частоколом. Гадали-рядили, с чего это вдруг Дмитрий Иванович лицом к церковному и монастырскому строительству обернулся после столь долгого увлечения строительством лишь военным. Усматривали причину в смерти сына Семена — князь очень сильно переживал это горе. И о том поговаривали, будто раскаивается государь в принародной казни Ивана Вельяминова, гpex этот хочет замолить. Может, и то и другое не пустым домыслом было, однако суть-то заключалась не просто в строительстве монастырской церкви, а в том, что вел его Сергий Радонежский, противник Митяя… и что бы это значило? А уж вовсе дивно, что Дмитрий Иванович в новые духовники взял себе второго киприановского сторонника — Федора Симоновского. Были и другие признаки того, что совсем иначе стал вдруг относиться великий князь к монахам-молчальникам.

Слыша предположения и кривотолки, не найдя ответа ни у матери, ни у Боброка, Василий решился спросить у отца самого:

— Значит, ты Киприана позовешь?

— С чего это ты взял? «Значит»… — ответил отец ворчливо, но не очень уверенно. — Вовсе и не «значит», кто тебе такое в уши надул? — Сказал и задумался.

Нет, он не жалел, что выпроводил из Москвы Киприана. Koгда сказал ему, помнится, что смертельной схватки с Ордой не избежать, Киприан начал велеречиво отговаривать: «Господин мой возлюбленный, Божиим попущением за наши согрешения неверные идут пленить нашу землю, а вам, православным князьям, следует этих нечестивых утолять дарами четверицею сугубо, чтобы они пришли в тихость, и кротость, и смирение. Повелел Господь христианам поступать по евангельскому слову: будьте мудри яко змеи, а цели яко голубие. Змеиная мудрость в том состоит, что если случится, что ее начнут бить, то змея отдает тело на язвы и побои, а голову укрывает что есть силы. Вот так и христианин, если случится, что его станут гнать и мучить, должен все отдавать — и серебро, и золото, и имущество, и честь, и славу, а голову свою укрывать; а голова — Христос и вера христианская. Требуют от вас имущества и злата и серебра — давайте все, что есть; чести и славы хотят — давайте; а когда веру хотят у вас отнять — стойте за нее крепко. Так и ты, господин, сын мой, сколько можешь собрать золота и серебра, пошли к нему, и исправься перед ним, и укроти его ярость».

— Нет, мы не так укротим! — запоздало возразил вслух митрополиту Дмитрий Иванович, смущенно взглянул на Василия, добавил, снизив голос, как бы по секрету говоря: — Но как же мне не хватает Митяя!.. Да что мне, Руси он необходим!

Вот так получилось, что в самый ответственный момент своей истории Русь оказалась без официального духовного наставника, и роль его выполнить довелось простому старцу из Радонежа. Однако знал Дмитрий Иванович очень хорошо, какое великое значение в русской земле и какую силу святости имел Сергий. Тихими и простыми словами, неторопливо льющимися из тонких уст, заросших рыжеватыми с проседью усами, мог он действовать на самые загрубелые и ожесточенные сердца, в до срока облысевшей его с высоким челом голове рождались такие помыслы и решения, которые могли примирить враждовавших, казалось бы, смертельно князей. Очень хорошо помнил Дмитрий Иванович, что именно этот старец сумел убедить ростовского, нижегородского, рязанского князей подчиниться Москве.

Митяй, будь он жив, мог бы сейчас оттолкнуть от Дмитрия Ивановича многих князей. Как бы повел себя Киприан — неизвестно, начал бы, поди, миротворством заниматься… А всеми почитаемый Сергий без замедления прислал свое благословение, увещевая как можно скорее идти на Орду. Он предрек Дмитрию Ивановичу победу и спасение от смерти. И прислал двух иноков своих — Александра Пересвета и Андрея Ослябю; известны они оба были как великие наездники в ратные времена, Андрей один сотню врагов гнал, а Александр двести гнал, когда сражались. Так ли, нет ли, но собой оба были богатыри, во всем свете о славянах прошла молва как о народе рослом, но Александр с Андреем даже и среди столбовых ратников выделяются, глядя на них, непременно в победу над любым врагом уверуешь. И Василий с радостью видел, как меняется настроение у отца: прошли былые опасения, он тверд, решителен, непреклонен. То ли благословение Сергия помогло, то ли увидел Дмитрий Иванович, собирая воедино сведения доброхотов-разведчиков, живших под видом ловцов рыбы да бортников в ордынских пределах и на порубежье, что положение вовсе не гиблое, — Мамай собрал со всего света вассальных и наемных ратников (бессерменов, фряз, черкасов, буртасов, ясов), однако же боится на Москву идти, ждет еще подмоги от союзников. А те не торопятся — Олег рязанский вряд ли и отважится, до последнего будет хитрить да выжидать, а Ягайлу надо упредить, не дать ему соединиться с Мамаем.

4

По давно заведенному порядку ранним утром в кремль съезжались бояре, думные, стольники, стряпчие, разные служивые люди. Приезжали верхом на лошадях, сдавали их на руки своим слугам, а сами расходились по делам и надобностям. Слуги привязывали коней к пряслам, пасли их возле кремлевских стен, а иные вертелись на вымощенной булыжником площади или прямо возле папертей Архангельского и Успенского храмов, безбоязненно располагались на рундуках-помостах, по которым князь и его близкие переходили из собора в собор.

Нынче более, нежели обычно, было шуму, брани, криков и кулачных стычек — всем передавалась военно-лихорадочная обстановка кремля.

То и дело врывались на бешеной скачи гонцы. Дмитрий Иванович радовался: почти все князья откликнулись на его зов, сообщали о количестве рати и сроках прибытия в Москву. Первыми пришли со своими дружинами князья Белозерские — Федор Семенович и Семен Михайлович, за ними северные князья рода Белозерских, Глеб Каргопольский, князь устюжский, а также князь ярославский Андрей, князь ростовский Димитрий, князь Прозоровский Роман, князь серпейский Лев.

Время было страдное. Только-только закончили сенокос, еще не все и соскирдовали. Точили серпы, готовились рожь жать. Бояре уже и оси тележные дегтем густо смазали, чтобы ехать по вотчинам собирать оброки да платежи, проследить хозяйским оком за жнитвом. Ратный сбор разрушил все мирные планы. Намного раньше наступало в этот год бабье лето, да и подлиннее оказалось оно: не малые клинья дожать и огородные борозды перекопать в ведренные сентябрьские дни, а стоящий стеной хлеб убирать надо женам и матерям тех, кто отложил косы и цепы, а взялся за рогатины, копья, топоры. Но и радость была в том сборе, возбужденно переговаривались мужики, собираясь под княжеские стяги:

— Пробил час!

— Силы у Мамая поболе, чем у Батыги.

— Не трог, у нас еще боле.

— И мы все — не агаряне какие-то, а все, как един, люди хрещеные!

— За русскую веру головы положим!

— И то: по дважды не мрут, а однова не миновать.

— С нами Бог и правое дело!

Немало было ополченцев — трудового люда.

— Как на Воже, устроим татарюгам пир! — говорил, поигрывая в воздухе мечом, плотник, чьи руки больше привычны были играть топором, теслом да стругом.

— За все отплатим! — соглашался бондарь, только что передавший все свои начатые или почти готовые ушаты, бочки, кади жене и малолетнему сыну.

— И как только деды и прадеды наши столь постыдно терпели? — удивлялся молодой каменщик, беспрестанно натачивая о камень свой подсапожный кривой нож и пробуя его остроту о палец.

— Пришла наша пора! — пробасил ему в ответ сивобородый кузнец, подбирая себе копье по силам, а сила его рассчитана была на то, чтобы гнуть кочерги и ухваты, ковать топоры, серпы и косы.

Стекались в Москву княжеские дружины и ополченцы из Брянска, Смоленска, Пскова, Тарусы, Кашина, Холма, Ростова Великого, Владимира, Переяславля-Залесского, Дмитрова, Можайска, Серпухова, Звенигорода, Боровска, Углича, Суздаля, Полоцка, Ярославля, Ельца, Каргополя, Белоозерска, Устюга. Русь будто от глубокого сна очнулась, и будто под действием неведомой волшебной силы родилась бесстрашная решимость не щадя живота своего встать на защиту отчей земли. Только не вдруг и не по волшебству произошло это. Со времен Ивана Калиты, сумевшего утвердить новый порядок выплаты дани, не знала Москва разорительных набегов Орды, два поколения русских людей выросло, не ведая страха перед татарским именем, — легко им было сейчас удивляться долготерпению дедов и прадедов, переживших ужас азиатского смерча.

Шли ратники, шло ополчение. Объединились в сотни и тысячи огородники — умельцы городить заборы и частоколы, ремественники — досужие горшки из глины лепить, ложки из липовых чурок резать, выделывать юфть для сапог, женские украшения из серебра отливать или потешные детские игрушки мастерить. Немало оратаев, привыкших иметь дело с сохой да лукошком, с житом, по своей воле явились. И монахи, тихие и послушные, вслед за Пересветом и Ослябей рясы свои поменяли на непривычные для их телес, куяки — кожаные без рукавов рубахи, на которые крепились железные чешуйки, но то могло им служить утешением, что в точно такие куяки облечены на иконах святые воители Георгий Победоносец да Дмитрий Солунский.

Пики, мечи, сабли, топоры, стрелы, ядра на ремнях, булавы и шестоперы. За плечами — тощенькие сидора, в которых пара запасных лаптей да чистое исподнее белье, чтобы было во что обрядить, если, не дай Бог, суждено будет сложить голову в жаркой сече. Но и то правда, что иные и одной пары лаптей не имели, босыми шли. А вместо кольчуг на мужиках домотканые холщовые рубахи с подолом до колен. Иные, стесняясь показать свою старую броню, прятали битые щитки под одеждой, иные сделали себе латы из невыделанных кабаньих шкур, а иные имели дощатую бронь. Кому и воевать нечем было — обыкновенные топоры к киям прилаживали. Но хотя топоры и, верно, обыкновенными, плотницкими были, однако у иных это была самая большая ценность в дому — на всю жизнь, а то и в расчете на детей и внуков делали: лезвие голубое, на опушке затейливая вязь, на щечках рисунки зверушек либо птиц.

Ни днем ни ночью не потухали горны в кузницах, вздыхали мехи, звенькали молотки — бронники и оружейники ковали латы, кольчуги, шлемы и пики.

Но ни один крестьянин не заказал себе орала, хотя близилось время поднимать зябь. Даже и гвоздей не ковали — каждым куском металла дорожили.

Среди московских ополченцев были и старики, шестой или даже седьмой десяток лет разменявшие, и подростки четырнадцати-пятнадцати лет, однако все это были люди, готовые воевать: занимаясь мирным трудом, все они с трехлетнего возраста обучались ратному делу.

Сформировавшиеся в сотни и тысячи, они занимались зажитием — собирали продовольствие на долгий поход, острили мечи и копья, чинили седла и колчаны.

Всех знахарей и лекарей-рудометов созвал Дмитрий Иванович — день и ночь укладывали они в торбы засушенные травы: белокудренник черный, лягушечник, браслину, змей-траву, могильник, горлюху. Больше всего брали зубника — от крови, жабника и заячьей капустки — от ран, волчьего лыка — от яда змеиного, что на жалах татарских стрел может быть. Состоявший при великокняжеском дворе латинский лекарь собрал отроков и учил их врачевать телесные язвы медом да прокипяченным маслом, перевязывать раны кровоточащие — быстро чтобы и целительно. А один знахарь пришел с березовым туеском, наполненным банной плесенью, которой, по его словам, можно залечить любую гнойную рану. Латинский лекарь с сомнением выслушал его, но прогонять не стал — авось и правда пригодится.

Возле церкви Ивана Предтечи устроился колдун — человек с внешностью такой, что, приснись он, непременно испугаешься и поймешь, что с нечистой силой он дело имеет: одна нога деревянная, оба глаза кривые, рот словно кровавая рана. Но к нему уже привыкли москвитяне, перед каждой бранью он объявляется. Молодые воины просили его предсказать судьбу похода, просили дать таких трав и снадобий, чтобы ни меч, ни стрела поганых не взяли бы. Колдун всем давал ладанки, в которых содержались маковые зернышки. Точно такие черные крошечки раздавал он два года назад. Не всех тогда спасли они, иные пали на берегу Вожи, но вера, что оружие нехристей бессильно против ладанок и заговоров колдуна и что павшие непременно воскреснут для новых битв против азиатских варваров, была столь сильна, что ратники уходили от чародея совершенно бесстрашными, готовыми на все, даже и на смерть.

Появился в кремле и еще один странный человек по имени Аверьян. Он называл себя «Сыном Божиим», «Новым Христом». На вопрос, сколько лет ему, отвечал: «По плоти мне тридцать три, а сколько духовных лет, то не ведаю — может, сто, может, вся тысяча, а может, и тысяча триста восемьдесят». Поп Герасим хотел сначала заточить Аверьян а в поруб как богохульника и еретика, но за него вступились его «апостолы» — двенадцать его приверженцев, которые все, как и он, изготовились для рати, прибыли в Москву при полном вооружении и одвуконь, чтобы стать под стяг великого князя Московского. Сам Аверьян сказал без большой печали и очень убежденно, что провидит свою смерть на поле брани, но прежде чем падет от ран кровавых, порубит мечом своим несчетное множество неверных агарян. После этих слов Герасим оставил его в покое, но сказал: «Падешь, нет ли на поле боя, все одно — в Москву не возвращайся, не смущай правоверных».

Пришедшие из других княжеств сотни, тысячи, десятки тысяч воинов и ополченцев располагались в ожидании похода по берегам Неглинной и в излучине Москвы-реки на Самсоновом лугу, в Лужникове — вплоть до стоявшего на горе села Воробьева. Тысячи костров разводились под многоведерными котлами, от которых тянулись над городом вкусные запахи стерляжьей ухи, охотничьего шулюма, гречневых да тленных каш. И отовсюду доносились песни и смех — в каждом полку были свои скоморохи, певцы и плясцы. Но не просто потешали они ополченцев — помочь и ободрить старались, заклинали:

Ух ты батюшко мой тугой лук, Уж ты матушка калена стрела, Не пади-ко, стрела, ты ни на воду, Не пади-ко, стрела, ты ни на гору, Не пади-ко, стрела, ты ни в сырой дуб, Не стрели сизыих малыих голубов. Обвернись, стрела, в груди татарские, В татарские груди во царские, А-й вырви-ко сердце со печенью Добрым людишкам на сгляжение, А-й старым старухам на роптание, Черным воронам все на граянье, А-й серым волкам юе на военье.

От сторожи с Тихой Сосны не было ни слуха ни духа. Решив, что храбрые юноши побиты, великий князь выслал новую разведку — крепких тоже оружников Климента Поленина, Ивана Святослава и Григория Судока, наказав им действовать проворнее, не томить Москву незнанием. Но на следующий день выяснилось, что первая сторожа вовсе не закоснела — явился ведомец Василий Тупик с языком. Пленник, безбородый, но с отвислыми крашеными усами, в военных доспехах ордынского темника, сначала дерзил и норов непокорный выказывал, врал безбожно, будто воинов с Мамаем пришло чуть ли не миллион, однако вскоре признался под допросом, что никакого миллиона нет в помине, а раз в десять поменьше и что поэтому хан не спешит идти на Русь, ждет осени, чтобы соединиться с литовским Ягайлой и рязанским Олегом. И о намерениях Ягайлы и Олега известно было вельможному пленнику, он воспроизвел по памяти — правду ли говорил или отсебятины много добавил — тексты посланий Олега литовскому князю и хану.

«Восточному вольному великому царю царям, Мамаю, посаженный твой и присяжник Олег, князь рязанский, много молит тебя. Я услышал, господин, что ты хочешь идти и грозишься на твоего служебника Дмитрия, князя московского; теперь, пресветлый царь, приспело время злата и многих богатств. Князь Дмитрий, как только услышит имя ярости твоей, убежит в далекие места, или в Великий Новгород, или на Двину, а богатство московское будет в руке у тебя; а меня, Олега рязанского, раба твоего, сподоби своей милости. Мы оба твои рабы, но я служу тебе со смирением и покорством, а он к тебе с гордостью и непокорством. Я мною великих обид принял от твоего улусника Дмитрия. А когда я погрозил ему твоим именем, он не посмотрел на это, а еще заграбил город мой Коломну. Молю тебя, царя, и бью тебе челом: накажи его, чтобы он чужого не похищал» — так отписал будто бы Олег поганому Мамаю, послав к нему своего сына. А вот что, по словам ханского темника, сообщил он одновременно Ягайле: «Ты давно хотел прогнать московского князя и овладеть Москвою, теперь пришло время; Мамай идет на него, соединимся с ним; посылай своих послов к нему с дарами. Сам лучше меня знаешь, как поступить».

Ягайло — враг сильный, Олег менее могуществен, но зловреден и коварен — жестокосердный с юности, взращенный на ненависти к Москве, с годами (был он ровесником Дмитрия Ивановича и даже некогда сватался, говорят, к Евдокии Дмитриевне, да получил отказ) стал лукавым, хитрым. Вполне можно бы поверить пленнику, но Дмитрий Иванович раздумывал. Много ведь и доброго было в их отношениях. Когда, например, заключали двенадцать лет назад с великим князем тверским Михаилом Александровичем договор, то в посредники, в «третейские судьи» взяли именно его, Олега, записали так: «А что учинится между нами, князьями, каково дело, ино съедутся на рубеж да меж нас поговорят, а не уговорятся, ино едут на третьего на великого князя Олега: на кого помолвит — виноватый перед правым поклонится, а взятое отдаст». Несколько дней назад Олег прислал Дмитрию Ивановичу свой свиток, запечатанный воском и оттиском печати: «Мамай со всем царством идет в землю Рязанскую против меня и тебя. Ягайло тоже. Но еще рука наша высока, бодрствуй и мужайся!» Что это — добрососедское предостережение или обдуманное стремление скрыть свою измену русскому делу? Так или инак, но действия рязанского князя были возмутительны.

— О-о, новый Святополк! — в страшном гневе воскликнул Дмитрий Иванович. Увидев, как испуганно притихли дети и великая княгиня, добавил спокойнее: — Он думает, что мы не примем бой, убежим… Но узнает, что за сила у нас, одумается. А пока мы вот что сделаем: пошлем ему вестника, будто верим ему. — И Дмитрий Иванович продиктовал дьяку грамоту для Олега рязанского, в которой сообщал, что в Москве собралась рать числом в двести тысяч и что поэтому Рязани нечего опасаться.

— Не поверит, что двести, — усомнился Василий, — знает, что столько со всей Руси не набрать так скоро.

— Пускай, зато хоть Мамая настращает. Да на то еще надежду я чаю, что одумается он, чаю, помнит он наш давний тайный уговор, помнит, что ведь русский он, и уразумеет, что настал такой час, когда нельзя уж больше нам личными обидами верстаться.

И с Мамаем вел Дмитрий Иванович через Захария Тютчева переговоры: заверил, что желает мира, готов платить умеренную дань, как урядились докончанием девять лет назад, а больше дать не может, нету таких огромадных денег, да и грешно в угоду корыстолюбивому тирану зорить налогами православных христиан. Такой ответ показался Мамаю не только дерзким, но и оскорбительным, он был в ярости и нетерпении, воскликнул: «Казним рабов строптивых! Да будут пеплом грады их, веси и церкви христианские!» И верные его нукеры, видя, как лошади под корень состригают чахлую в засуху степную траву, предвкушая сладостный грабеж русских земель, все нетерпеливее хватались за рукоятки своих кривых сабель, требовали скорой и большой крови.

Подобно тому, как Дмитрий Иванович прикидывал все свои возможности, оценивал положение, и Мамай со своими советниками учитывал и обстановку в Орде, и отношения Москвы с Литвой, Рязанью, Тверью, Великим Новгородом и другими русскими княжествами, и у него также были расчеты еще и тайные. Оба оценивали соотношение сил в свою пользу, оба были уверены в своей победе. Чьи расчеты были вернее, должна была показать готовящаяся схватка не на жизнь, а на смерть. А что эта схватка неизбежна, было слишком ясно и великому князю московскому, и темнику ордынскому, потому она равно была необходима как русским, так и татарам.

5

Москва была погружена в послеобеденный сон, который еще со времен Мономаха был обязательным на Руси и стал одним из ее обычаев. Все дела заканчивались до обеда, после этого закрывались мастерские и рынки, ремесленные и торговые люди шли в кружала, а кто не хотел харчевенного зелья и закусок, отправлялся обедать домой. Обед был везде одинаково неторопливым и обильным, после него и затворялись везде ставни, а живность запиралась в хлевах, клетях, конурах. Движение прекращалось повсеместно, и становилось одинаково тихо в кремле и на Подоле, в Посаде, в Загородье, в Заречье. И вот в этот как раз неурочный час примчался из Владимира, загнав две упряжки резвых лошадей, инок-пономарь. На расспросы Бренка и Боброка отвечать не пожелал, требовал допустить его до великого князя.

Дмитрий Иванович вышел из почивальни спросонья, но не сердитый, — привык к частым вестникам, бирючам и гонцам. Пономарь бухнулся на колени, затараторил сбивчиво:

— На паперти спал… Вижу, свеча в церкви сама собой возгорелась. А тут два старца от святого алтаря отходят. Становятся возле гроба блаженного Александра и говорят: «О господин, встань и пойди на помощь правнуку своему великому князю Дмитрию, который бьется с иноплеменниками». И в тот же миг святой великий Александр поднялся из гроба и вместе со старцами исчез.

Дмитрий Иванович серьезно выслушал пономаря, придал большое значение его рассказу. Поверил ли великий князь всему услышанному, понимал ли преотлично, что церковному привратнику передалось общее беспокойство и возбуждение и он вне себя, в забвении ума бредя, вообразил примстившееся видение за правду, но отправился Дмитрий Иванович, не мешкая, вместе с коломенским епископом Герасимом и ближними боярами в прежнюю столицу княжества Владимир.

На следующее утро у гроба Александра Невского в Рождественском монастыре Дмитрий Иванович преклонил колена перед мощами своего пращура, попросил его помочь одолеть поганого Мамая. Затем он распорядился перевезти на время в свою столицу икону Владимирской Божьей Матери, писанную собственноручно святым евангелистом Лукою. Некогда была привезена она из Царьграда сначала в Вышгород, находилась в женском монастыре. Андрей Боголюбский перевез самовольно, без отцовского благословения, икону в полюбившуюся ему суздальскую землю, решив получить право на княжение здесь самое высшее — от самой Святой Богородицы. Рассказывали о ней много чудес. Говорили, например, что, будучи поставленной у стены, она ночью сама отходила от нее и становилась посреди церкви, показывая этим, что желает уйти в другое место. Андрей и нашел ей это место — Суздаль, но икона проявила якобы своеволие — за десять верст от Владимира кони под нею вдруг встали. Запрягли других, посильнее, но и они не смогли сдвинуть повозку с места. Андрей понял это как указание Божьего перста, послушался его и основал на этом месте село Боголюбское. А святую икону поместил во владимирский Успенский собор. Для чудотворной иконы сделал Андрей оклад из пятнадцати фунтов золота, украсил многими жемчугами, драгоценными каменьями и серебром. И после этого, говорят, немало совершила икона чудес, помогала даже и неверных булгар побивать, и в память одной такой победы, в день первого августа, решено было считать сей день праздником этой иконы, получившей новое название — Владимирской Богоматери. Вершила ли икона чудеса, приписывали ли их ей только, но вера, даже если она не основана на действительных фактах чудес, в трудную минуту может послужить немалым подспорьем, вот почему великий князь Дмитрий Иванович решил поместить икону хотя бы временно в Москве, где шли сборы на великую брань.

Икону установили в Успенском соборе кремля. Василий с Юриком и великая княгиня первыми подошли к ней, низко поклонились, моля о помощи и заступничестве Дмитрию Ивановичу и его воинству. Василий с большой верой приложился к иконе губами, ощутив чувство единения с теми, кто уже прикасался к ней раньше, — с братьями по духу, по вере, по крови. Страх и отчаяние, надежда и вера — эти чувства, спекшиеся в один кровоподтек, жили в сердце Василия все эти дни постоянно, были неотвязчивы, как болезнь, ими нельзя ни с кем, даже с родными, поделиться, так трепетны и сокровенны были они, но вот оказалось возможным одним прикосновением к великому ковчегу разделить их со всеми сразу и в восторженном этом единении со всеми осознать вдруг, одним проблеском молнии, что это не отец один вдет на смерть, это весь народ русский поднялся, даже предки великие — Владимир Мономах и Александр Невский незримо встали рядом.

Великий князь Дмитрий Иванович с братом Владимиром Андреевичем опустились на колени перед великой Заступницей, сдержанно-величественной и всемогущей. Василий чутко слушал отца и повторял за ним его слова:

— О чудотворная Заступница всей твари человеческой, не дай городов наших на разорение поганым татарам, да не осквернят святые Твои церкви и веры христианской. Умоли, Госпожа Царица, сына Твоего Христа, Бога нашего, чтобы Он укротил сердца врагов наших, да не будет их рука высока. И ты, Пресвятая Богородица, пошли нам помощь Свою и покрой нас нетленною Своею ризою, да не будем мы бояться ран и смерти, на Тебя ведь надеемся…

Потом перешли через площадь — в церковь небесного воеводы архистратига Михаила. Поклонившись святому образу его, опустились на колени перед гробницами князей — прародителей своих. И опять Василий повторял за отцом:

— Истинные хранители, русские князья, поборники православной веры христианской, родители наши! Помолитесь Господу о нашем унынии, о том великом испытании, что ныне выпало нам, чадам вашим. И ныне сами подвизайтесь с нами, помогите одолеть неверных.

На душе у Василия стало спокойнее. Пусть пришло на русскую землю опять сыроядцев так много, что никто их и не пытается сосчитать, как не сосчитать песчинки на берегу моря или звезды на небе, и пусть с Мамаем вместе нечестивый Ягайло и переветник Олег рязанский, сказано же пращуром: «Не в силе Бог, а в правде». А обращение к силам небесным да к теням своих великих предков не родит ли уверенность в силах собственных?..

6

Дмитрий Иванович сидел на украшенном резьбой и позолотой троне, рядом с ним находился и Серпуховской, уже собравшийся уходить после долгого разговора. Решили князья, что самым верным будет не в Москве врага ждать, а выйти ему навстречу, предупредить соединение войск литовскою князя Ягайлы с ордами Мамая. В этом случае можно будет разбить их поодиночке, использовав момент внезапности.

— Значит, порешили? — спросил напоследок Серпуховской, чуть приподнявшись с сиденья и присутулившись из боязни коснуться головой шатрового покрытия. Дмитрий Иванович подтвердил молчаливым кивком головы, и Владимир Андреевич нетерпеливо поправил свой изумрудно-зеленый плащ, накинутый поверх красных одежд, дал рукой знак одному из своих бояр, чтобы подавали коня. Получив приказание, боярин, стоявший поодаль простоволосым, воздел было руку, намереваясь водрузить на голову круглую бархатную шапку, но тут же опамятовался и, по-прежнему держа шапку у бедра, торопливо выскользнул из палаты.

Навстречу ему в дверном проеме появился схимонах. Завидев великого князя, согнулся в глубоком поклоне, а когда распрямился, то оказался столь большого роста, что Василию подумалось некстати: такой богатырь даже и сесть на отцов трон не смог бы — выше шатра был бы, даже если бы и снял с головы свой островерхий из темно-синей крашенины с вышитой голгофой куколь.

— A-а, Пересвет! — обрадовался Дмитрий Иванович. — Один?

— Нет, государь, и Андрей Ослябя с сыном своим Яковом. И не только…

— Славно, вот как славно! — продолжал радоваться Дмитрий Иванович. — Оба вы знатные ратники, воинскому делу смышленые, уряжению боевых полков гораздые.

А Пересвет, как видно, не разделял радости великого князя. Сухощавый, жилистый, с ниспадавшими до плеч русыми волосами, он стоял в позе печальника, взгляд темных, глубоко посаженных глаз его был строг и раздумчив.

— Я говорю, государь, — не только!

Дмитрий Иванович понял, что на душе у монаха тяжесть какая-то либо сомнение, тоже посерьезнел, велел:

— Говори дальше.

— Да, не только! Преподобный Сергий разрешил нам двоим вместо креста взять в руки меч, стать твоими извольниками, но у всей братии нашей ведь одно сердце и душа одна, все иноки, молодые и старые, следом за нами рясы снимают и кольчуги примеривают, гоже ли?

— То, я думаю, ведомо было Сергию, когда решился он вас двоих благословить. Мамай ведь на веру нашу посягнул, сказал своим вельможам: «Возьму русскую, землю, разорю христианские церкви, их веру на свою переложу и велю кланяться Магомету; где были у них церкви, там поставлю мечети, посажу баскаков по всем городам русским». Преподобный Сергий, зная про эту страшную беду, над нами нависшую, и разрешил взять вам меч вместо креста. И, разрешая вам двоим, он тем и другим разрешил! Или не веришь ты во всеведение первоигумена нашего?

Пересвет внимательно выслушал, помешкал какое-то время, прежде чем решился ответить:

— Блажен отец Сергий, он николи не был рабом своих страстей, сохранил непорочность детства в юности и от юности взял крест, чтобы идти за Господом. И иже с ним молчальники сплошь все суть избранники благодати, сподоблены они благодати покоя бесстрастия за свою детскую простоту, за чистоту сердец своих, не знакомых с грязью порока. Не то я — недавний мирянин и грешник, запершийся в келью не столь по влечению чистой любви к Господу, сколь оттого, что сердце мое искало врачевания. Николи не помышлял я о подвиге выше меры своей, только познать жаждал, зачем послал меня Господь на многогрешную землю, что за жеребий уготован мне…

Дмитрий Иванович сидел в раздумье. Наслышан он был, что пришел Пересвет в Сергиеву обитель, обиженный отказом полюбившейся ему княжны. И о том судачили, что будто бы женские голоса можно было слышать в келье бывшего мирянина. Однако наветом злоречных людей это оказалось, игумен Сергий самолично проверил. Был Сергий смирения безмерного, тих и кроток так, что ему совсем чужды были гнев и ярость, жестокость и лютость, однако же и тверд был в своей вере. Будучи исполненным любви нелицемерной и нелицеприятной ко всем людям, он не тотчас же постригал в монахи всех желающих, но прежде подвергал их испытанию: сначала одевал в долгую одежду из черного сукна и в ней заставлял навыкать всему его монастырскому чину, потом постригал в малый монашеский образ с облачением в мантию и уж только совершенных чернецов сподоблял принятия святой схимы. Но и тут не выпускал паству из виду. Для наблюдения за жизнью монахов он обходил по вечерам кельи и смотрел в окна, узнавал, кто чем занимается. Если видел, что брат упражняется в рукоделии, творит молитву или читает книгу, воздавал за него благодарение Богу. Если же видел в какой келье сошедшихся двух или трех монахов, проводящих время в праздных беседах, то ударял в дверь кельи или стучал в окно, давая тем знать собеседникам, что видел их неподобающие занятия, а на следующий день призывал к себе виновных и кроткими обличениями старался довести до сознания предосудительность их поведения. К Пересвету с Ослябей был он особенно требователен. Жизнь в его обители была устроена не так, чтобы представлять одинаковую для всех прохладу, а так, чтобы представлять одинаковую для всех всякую скорбь и тесноту, одинаковую скудость в одежде, одинаковый для всех тяжелый труд, одинаковую продолжительность церковных молитв и бдений. До введения Сергием Монастырского общежития, что было делом для самих греков невиданным, изобретением чисто русским, каждый брат заботился о всем необходимом для жизни, а потому каждый имел свою собственность. И Пересвет, и Ослябя, богатые в миру бояре брянские, принесли с собой средства для жизни. Такой порядок открывал путь зависти, любостяжанию и превозношению одних перед другими. Чтобы устранить поводы к усилению в среде братии таких пороков, Сергий и решил ввести в обители общежитие, когда не стало там ни сундуков, ни замков и даже иголки с нитками были общими. Кому такая жизнь показалась трудной, те ушли. Пересвет и Ослябя остались, все превозмогли, и души их возгорелись неизъяснимою жаждой подвига, при которой кажется все возможным, всякий труд легким, всякое лишение ничтожным. Так отчего же сомнения вдруг одолели примерного послушника?

Дмитрий Иванович поднялся с трона, сделал шаг к Пересвету, спросил требовательно:

— Что наказывал Сергий, отправляя ко мне?

— Преподобный благословил меня на подвиг, сказал, что иду я не на простую брань, когда два воинства силою померяются, но что станет поле брани судным местом, где произойдет Суд меры и правды Бога над человеком.

— Не потому ли сказано Иисусом Христом: «Не мир я принес, но меч».

Как только великий князь назвал имя Спасителя, схимонах вздрогнул и резко воздел руки к божнице:

— Силу непобедимую, Христе, Матери Твоей мольбами перепоясай князя нашего, помоги ему поганых одолеть; ибо Ты один державен в бранях!.. А меня, многогрешного, прости, Господи! Прости, Господи, за шатания мои, да ведь Тобой же молвлено в тяжкий предсмертный час: «Если возможно, да минует меня чаша сия!»

Дмитрий Иванович тоже обратил взор на икону Спасителя, добавил вполголоса:

— «…Впрочем, не как Я хочу, но как Ты».

И опять вздрогнул всем своим крупным телом Пересвет, повернул голову к великому князю, и Василий увидел, что глаза его в свете падавшего через узкое верхнее окно предвечернего света не темные, но светло-серые, ясные, а взгляд их мягкий и добрый. Дмитрий Иванович воздел над головой десницу и возложил ее на плечо Пересвету, а левой рукой указал в сторону Ордынской дороги:

— Я не поведу тебя туда, Александр, прежде чем не заглянешь ты во мрак души своей и не увидишь в ней искры того огня, которым горел ты и будучи воином, и будучи сподвижником Сергия, печальника земли Русской. Трудами и подвигами живя в дне нынешнем, Сергий духом устремлен в день завтрашний. И, созерцая этот завтрашний день, понимает он лучше других, что счастлив его народ может быть не прежде, чем обретет свободу духа. А это — цель, плата за которую не может быть чрезмерной. Вот почему дал он благословение.

— Ты думаешь, государь, — вдруг воспламенел и воодушевился Пересвет, — что не только нам с тобой, но и всем заскорбевшим инокам, всем людям русским передал преподобный Сергий высоту своего духа, не только в наших с тобой сердцах, но в сердцах всех пробудил веру в себя, в свои силы?

— И думаю, и знаю, и верую! Иди, Александр! Ночь остатнюю лучше всего провести тебе в келье Чудова монастыря, наедине со Всевышним, да укрепит Он тебя духом и разумением!

Оставшись в палате вдвоем с отцом, Василий отважился на вопрос:

— Но как же, скажи, мог игумен Сергий передать свою веру сразу всему народу?

Отец долго обдумывал ответ, подбирая слова, доступные девятилетнему отроку, и так молвил:

— Важно, сын, самому верить в народ, а тогда и народ в тебя поверит. Сергий первым на нашей земле понял это. — И отец рассказал Василию случившуюся не так давно памятную историю.

Когда Борис нижегородский возомнил себя первокнязем Руси и выкупил у хана ярлык, Сергий явился в тот волжский город, ставший на время русской столицей, и от имени Москвы позакрывал все церкви. Многим рисковал он, непросто на такой шаг было решиться. Но он верил, что народ его поймет, и не ошибся. В городе поднялся бунт, и, испугавшись народного гнева, Борис добровольно отказался от ханского ярлыка, пришел на поклон к малолетнему Дмитрию Ивановичу. С тех пор никто не смел больше покуситься уж на власть московского князя из боязни вызвать народное недовольство. И чем больше проходило с того дня времени, тем яснее сознавал Дмитрий Иванович свое место и свою роль в непростой, со многими труднопостижимыми взаимосвязями и неожиданными противоречиями жизни раздробленной, униженной, но уже предугадывавшей свое великое предназначение Руси и центра ее — Москвы.

Сейчас ясно видел и сознавал великий князь, что все города, села, деревни не просто откликнулись на его призыв, но встали под московский стяг с великой гордостью, ибо вполне сознавали важность своего участия в общерусском деле, и это сознание враз отодвинуло в сторону старое соперничество, сделало его ненужным, заставило биться сердца всех русских заодин.

7

На следующее утро, как только затрубили карнаи на кремлевских башнях — звериный рык этих воинских труб враз разбудил Москву и всю округу на несколько верст окрест, объявляя о начале похода, — великая княгиня опять начала плакать и обмирать, надрывая сердца детям своим отчаянием.

Боярыни и воеводши, не спуская глаз с мужей и не сдерживая собственных слез, бестолково утешали великую княгиню, несли какую-то безлепицу. Только княгиня Мария, мать находившегося сейчас в Серпухове Владимира Андреевича, сохраняла самообладание. Она была с великой княгиней безотлучно, давала ей лекарские отвары и настои.

Чуть успокоившись, Евдокия Дмитриевна начинала жалостливо причитать:

— Господи, Боже мой, высший Творец, взгляни на мое смирение, сподоби меня, Господи, снова увидеть государя моего. Дай ему крепкой Своей рукой помощь, чтобы победить вражеских поганых татар. Воззрись на потомков его, князей-отроков беззащитных. Припечет их солнце с юга или ветер повеет на запад, не смогут еще вытерпеть. Что тогда я, грешная, сделаю? Верни им, Господи Боже мой, здоровым отца их, великого князя, тем и земля их спасется, и они царствуют вовеки…

Отец был занят сборами, но находил время и для Василия. Утром, когда еще только-только зазолотились шелом и кованый лев на сторожевой Тайницкой башне, а во дворе еще держались утренние сумерки, он позвал сына на Боровицкий мыс. Течение Москвы-реки образует в этом месте прихотливый перверт, и в излучине остался нынче нестравленный, нескошенный огромный луг, а за ним меж трех гор — ополья и пашни. Доведется ли увидеть осенью здесь стога и скирды?..

— Преподобный Сергий сказал ведь, что ты обязательно победишь и жив останешься, — тихо и серьезно произнес Василий.

Отец сжал ему своей жесткой и сухой рукой плечо, отозвался негромко же и с большой верой:

— А если, сын, и суждено смерти приключиться, то не простая это будет, чувствую, смерть, но жизнь вечная.

Возле Чудова монастыря повстречался им Пересвет. Василий едва узнал его: с пододетой под схиму кольчугой выглядел он еще более могутно, нежели был, шагал поступью тяжелой, уверенной, а глаза (они оказались при солнечном свете не темными и даже не серыми, но васильково-голубыми) смотрели по-детски ясно, спокойно и доверчиво. Он поклонился князю и княжичу, хотел что-то сказать, но, похоже, не осмелился. Дмитрий Иванович, однако, понял его;

— Что, Александр, наступает время купли нашей?

Застенчивая согласная улыбка родилась на бледном лице Пересвета — он слишком хорошо понимал, о какой купле идет речь, открылась ему великая тайна жизни и смерти: быстротечной земной жизни и такой смерти, какой выкупается бессмертие. И он сам теперь считал себя вправе ободрить великого князя:

— Мужайся, государь! Не всуе сказано евангелистом Иоанном и припомнено в судный день пращуром твоим, святым Александром Невским: «Больше любви никто же не имеет, аще тот, кто душу положит за друга своя».

Солнце вдруг вырвалось из-за гребня дальнего горного леса, разбежалось слепящей глаза дорожкой по реке, заиграло тысячью зайчиков в окнах домов, на маковках церквей и колоколах звонниц. И само утро врежется в память Василию на всю жизнь, как сплошное слепящее солнце — словно вода бегучая на латах и щитах тысяч ратников, на окладах вынесенных из храмов икон, на хоругвях и на концах воздетых над головами пик, словно полыхающие огненные язычки, еловцы на блестящих желтых шлемах. Василию застили глаза дробившие свет на тысячи солнц слезы, он не стыдился их, даже и не замечал, он только боялся упустить что-то, не заметить и не отрывал взгляда от облитого золотом с головы до ног отца. Видел, как двое стадных конюхов подвели ему белого, рослого, сильного, но тонконогого коня, лучшего коня во всем княжестве. Был он горяч, дерзок, но учен. Терпеливо перенес, пока стремянные проверяли пряжки подпруга, расправляли шитую золотом камку, и только когда в седло грузно водрузился Дмитрий Иванович, он прянул ушами и нервно заплясал, перебирая ногами.

Василий видел, как пошла неверными шагами к коню мать. Отец собрался, видно, склониться с коня к ней для конечного целования, как это делали бояре и воеводы, блеснули уж на его плечах пластины, через огонь золоченные, но тут же он снова распрямился, сказал только на прощание:

— Жена, раз Бог за нас, то кто посмеет против нас? — И тут же резко развернул коня в сторону Константино-Еленинских ворот кремля. Следом за ним двинулась его свита, на копьях всех дружинников вились на ветру однохоботные красные и зеленые знамена, а великокняжеский червленый из темно-красного бархата стяг вздымал над головой любимый отцом боярин Бренок.

И еще через двое ворот — Фроловские и Никольские, подчиняясь зову своего сердца и воле великого князя, надеясь на свою силу и на заступу Бога, пошли сплошными потоками на восток русские рати.

На выходе из всех ворот стояли с чашами и кропилами в руках священники, окропляли святой водой воинов, напутствовали с большой верой и спокойствием:

— Помогай вам Бог!

И каждый, с радостью подставляя лицо свое под капель святой воды, с благодарностью кланялся затем провожающим, в сердце каждого крепла надежда, что дойдет напутствие до Всевышнего, каждому верилось в победу и славное возвращение.

То ржание коней заглушало военную музыку, то все перекрывал бой варганов и рев ратных берестяных, медных и серебряных труб, а колокола гудели непрерывно, ровно, умиротворенно.

Полки шли встречь солнцу, и чем дальше удалялись, тем все более блеклым становился золотой отсвет доспехов и оружия, а скоро уж и золотые кресты на алых стягах различать стало невозможно, а сами эти стяги сливались заодно с ярко-красными щитами, переброшенными всадниками по-походному за спины.