Поезд притормозил на какое-то мгновение, а потом рванул с места. Тут же в дверь вновь кто-то деликатно постучал. На пороге стояла одетая в пальто Серафима Ивановна, возле которой прыгал Ларискин пацан тоже в пальто и шапке.
— Мы с Ларисой сейчас выходим… Флик, — тихо сказала Серафима Ивановна. — Пойдем в тамбур, проводишь меня. Там и на наш Байкал посмотришь.
Марина без слов поднялась, накинула свою дубленку и пошла в тамбур за Серафимой Ивановной, шлепком отославшей к матери любопытного паренька. Появление старушки застало ее врасплох, поэтому она никак не могла припомнить, как обратилась к ней Серафима Ивановна? Вроде бы ей показалось, что старуха назвала ее Фликом…
— Мы последние выходим в Нижнеангарске. Лариса дальше к мужику своему на побывку едет, он возле нас в тюрьме сидит. Нынче ведь крупных воров до небес возвеличивают… Ну да Бог им всем судья, — грустно и обыденно сказала Серафима Ивановна. — А я к дочке средней еду, ей рожать через две недели, помочь надо. Впрочем, я тебе говорила…
Серафима Ивановна смотрела на нее с улыбкой, потом взяла за руку и прижала ладошку к своей щеке. Марина молчала, напряженно вглядываясь в лицо старухи, изо всех сил стараясь вспомнить, где же она видела эти голубые, не потускневшие и в старости глаза?
— Я вас обоих сразу узнала, — наконец, сказала Серафима Ивановна. — Когда вы в тамбуре с господином капитаном дрались…
Сны, которые изводили Марину всю эту длинную дорогу, вдруг начали приобретать реальные очертания, встав перед нею в виде сгорбленной морщинистой старушки с неунывающими голубыми глазами. На минуту она представила ее девушкой, гораздо моложе ее самой, нынешней… в чепце, съезжающем на нос.
— Хильда! — выдохнула Марина, прижав руки к груди.
— Ой, не пугай меня так! А то я зареву, а мне выходить скоро, — сказала старуха, зашмыгав носом. — Давно уж не Хильда, да и ты ведь уже не Флик… Но ведь память зачем-то осталась… Только встретив вас, поняла, почему мне так надо было всю жизнь всем вокруг дарить носки…
Старушка сморщилась, плечи мелко затряслись и сквозь слезы она начала произносить речитативом давно обдуманные слова, которые причиняли сейчас обоим почти нестерпимую боль.
— Маменька у меня из сиротского дома была, вязать не умела. А я, как только себя понимать стала, сразу решила учиться вязать носки. К бабушке, свекровке маменькиной, за пять километров одна ходила учиться… Потом нас от совхоза в Москву послали. Там нас женщина в Кремле принимала, Валентина Терешкова… В Космос ее запускали… Ой, Флик, нынче ведь все на бабах держится, все на бабах! Куда нас только не запускают! Так я и ей тоже носки подарила… Думаю, пригодится ведь… На лыжах ходить. Теперь-то понимаю, как мне надо было всю жизнь тебе носки подарить! Вижу уже плохо, на ходу много не наковыряешься… А смотри-ка, какие получились! Пожалуй, лучшие… Значит, везучий ты человек!
Серафима Ивановна вынула из-за пазухи пушистые носки с длинными голенищами и сунула в руки Марине.
— Я у тебя ножку давно приметила, они тебе как раз будут! — утирая слезы, прошептала Серафима Ивановна. — Если бы ты знал, какое счастье было тогда тебя встретить! А те носки… Теплые, от маменьки… Мне же никто никогда ничего не дарил… Я ведь и у тетки на водосбросах в хлеву жила… А там, знаешь, какие блохи кусучие? Никогда не живи в хлеву, слышишь? Никогда!
Марина плакала, прижимая полосатые носки к груди, уже поняв, что же сказал тогда Седой Грегу за повозкой. С усилием она сказала срывающимся голосом:
— Бедная моя! Несчастная!
— Что ты? Что ты, мальчик мой золотой! — протестующе всплеснула руками Хильда и даже рассмеялась сквозь слезы. — Я ж была самой счастливой на свете! Ты даже не представляешь! Флик, я буду молиться, чтобы ты хотя бы вполовину был так же счастлив, как я тогда… Винсент сказал, что капитан распорядился поселить меня в отдельном домике, в саду. Ты это можешь понять? Целую неделю далекий дом в саду был только моим… Для меня ведь тогда все время не было места. Ты не знаешь, как это жить, когда для тебя ни у кого нет места! Мне вот дочка говорит, чтобы я у нее навсегда оставалась. Но у меня нынче тоже дом в саду, а места там очень много… Я нынче хорошую жизнь прожила, и дети у меня хорошие. Но, Флик, такого счастья уж не было! Да и после него, по правде сказать, ничего больше не надо… Не бывает ничего больше после такого счастья. Мне даже дышать тогда было трудно…
Марина начала икать, давясь слезами, ничего уже не видя перед собой. Серафима Ивановна обняла ее за плечи, постучала по спине, отчего икота сразу прекратилась и, ласково гладя по пушистым волосам, шептала знакомым голосом из ее самых страшных снов:
— Не переживай, тебе сейчас все это не нужно. Нас быстро убили, не переживай… Винсент заставил всех женщин одеться драгунами и взять карабины. Обмундирования было очень много, карабинов тоже… Со стороны мы казались большим отрядом, поэтому дезертиры нас не трогали. Мы бы дошли. Но потом к нам приехал черный человек на повозке. Он спрашивал о вас. Мы едва успели ему поменять лошадей и объяснить, как вас найти… По пятам за ним гнались уланы… Он быстро поехал, очень быстро… Но двое поехали сразу за ним. А все другие остались убивать нас. Всех быстро зарубили… Я только видела, как повозка остановилась на вершине холма — и сразу стало темно…
Поезд начал сбавлять ход, тихонько притормаживая в пригороде, Серафима Ивановна трижды крепко поцеловала Марину в щеки, перекрестила, сунула какую-то бумажку в карман и скороговоркой произнесла:
— Тут адрес и телефоны, вдруг в живых останетесь? Запомни, капитан очень хороший! Просто на каждого мужика накатывает время от времени. Сам знаешь, тоже ведь мужиком был, так что не дуйся на него долго, помирись. Сейчас, Флик дорогой, пойдут разъезды… Холодная, Кичера, 423-й километр… Вот думала всю дорогу, куда же вы едете?.. Точно не скажу, но чувствую сердцем что-то нехорошее за станцией Ангоя… Может, в Новом Угояне? Но, самый мой золотой человечек, до разъезда на 855-м километре ваш вагон не дойдет. Так что, удержись в седле, Флик!
В тамбур вышла Лариса с младшим на руках, за ней впрыгнул на одной ножке старший. Потом Петрович вытащил вещи. Серафима Ивановна обняла и в точности, как Марину, поцеловала Петровича, приговаривая:
— Прощай, Алексей Петрович! Извини, коли что не так было. Наших постарайся поберечь, ты же вожатый все-таки. Анюте твоей тотчас позвоню, как до места доберусь. Ты же должен понять, у нее там ребенок и мать-старуха. Думаю, она тоже там слезьми обливается…
Оглянувшись на грустную Ларису, старуха сказала:
— Ну и поревем мы сейчас, Лариска, да? Вот повоем-то!
— Ты чего это, Серафима Ивановна, по живым-то выть собираешься? — осудила ее Лариса. — Надеяться надо!
— Да я надеюсь, — грустно сказала старуха. — Ждать буду. А жаль на сердце такая, что просто душа разрывается! Очень хочется выпить и повыть… Где-то даже Алексея Петровича понимаю. Не одобряю, Алеша, но понимаю. Не надо старухам столько времени для мыслей давать. Слишком много я тут с вами думала от безделья. Поэтому решила, что самое время наклюкаться в зюзку и завыть…
— А еще лучше наклюкаться с рыбкой, омуль у вас здесь восхитительный, да с картошечкой его, заразу, с лучком, — мечтательно сказал Петрович.
— Да! С беляшами, с холодцом! — со смехом поддержала его Лариса. — С дымарем, с пельменями! А потом попытаться повыть, если захочется. Если получится!
— Вот же молодые скалозубы! — беззлобно проворчала старуха, не сдержав ухмылку. — Ладно! Приеду и тесто поставлю. Это у нас такое гадание в Сибири… Поднимется тесто — и вам повезет. Ну, прощайте все! Не поминайте лихом!
Открыв двери из холодного тамбура, покрытого белой изморосью, и заглянув в опустевший вагон, Петрович даже остановился в нерешительности. Повернувшись к Марине, он сказал:
— Что-то жутко здесь стало, Марина Викторовна! Я сейчас этот туалет открою, вы никто в конец вагона не ходите!
— Петрович, ты тоже с Кириллом лучше к нам переезжай, — тихо сказала Марина, все еще прижимая к себе носки.
— Ладно. Но все-таки, мне кажется, сутки мы еще прокантуемся. Утрамбовывать нас через сутки будут. У меня все внутри сжимается…
— Это душа. Душа все чувствует, ее не обманешь.
— Я сейчас топить буду, приходи на огонь смотреть, — расщедрился Петрович.
— Спасибо! — признательно кивнула Марина.
Пока Марина и Петрович провожали последних обычных пассажиров, Ямщиков и Седой по очереди внимательно изучали старую карту с большой красной звездой. Пока смотрел один, другой лежал в задумчивости и как бы должен был мысленно переварить увиденное. Хотя оба толком не понимали, для чего вообще Факельщика снабдили этой бумажкой. Хуже всего, что в голову лезли разные мысли, далекие от целей и задач стремительно приближающего Армагеддона.
— Слушай, Седой, ты прости, может, я тебя от работы мозгом оторвал, — неожиданно сказал Ямщиков, повернувшись к Седому, пытавшемуся тайком обнюхать карту своим румпелем. — Ты никаких стихов не знаешь? Можешь стихи на память почитать?
— Чего тебе надо? Зачем? — с раздражением спросил Седой. Из воспитательных соображений он и после напутствия вел себя с Ямщиковым еще весьма сдержанно.
— Да так… Потянуло что-то, — неопределенно хмыкнув, ответил Григорий.
— "Я помню чудное мгновенье", — нехотя продекламировал Седой первое, что пришло в голову.
— Не, такое я читал! Почти каждый день читаю, осточертело! — отмахнулся Ямщиков и громко продекламировал:
— Это что такое? — недоуменно спросил Седой.
— Да так, неважно. А настоящих стихов ты, случаем, не помнишь?
Седой задумался, а потом тихо, почти для себя, прочел:
— Это стихи? — с сомнением спросил Ямщиков.
— Стихи, конечно, стихи! — заверил его Седой. — Как задницу прижмет по-настоящему, так сам заскулишь про прекрасные мгновения, собственным нюхом почуешь, где стихи, а где что-то другое… Душа попросит. Давай-ка, приканчивай разговорчики в строю и начинай башкой работать!
Далее, конечно, его понесло к бесконечным рассуждениям о необходимости именно теперь включиться в настоящую работу, но Ямщиков почти не прислушивался к привычному занудству Седого.
Ямщиков в который раз удивился своей патологической живучести. Вроде бы следовало примириться, что предприятие их обречено. С того самого момента, когда он увидел, кто у них вместо Факельщика. Да хотя бы, когда Нюхач признался, что ничего не чует… Просто принять житейскую истину, что им, как и всему вокруг, суждено умереть. Казалось бы, какая разница? Ведь и появились они не бессмертными. Но нечто упрямое и цепкое прямо у него внутри требовало как можно больше настоящих стихов про то, как "зренья нет"… Оно желало слушать, слушать… и не соглашаться с процитированными соратником красивыми словами, туго сплетенными в рифму с каким-то тревожным ритмом. Надо же! Будто с них списано! Седой горячо что-то доказывал рядом, а Ямщиков понимал, что согласиться со стихами было бы красивым трагическим финалом всего их дурацкого путешествия. И по уму именно такой финал следовало бы принять. Но все-таки и сам Седой заявлял, что вся работа его мозга должна быть направлена в иное, более плодотворное русло. Это, когда он просил его к Наташке в тамбур не ходить…
Из путаных, многоярусных размышлений с огромным количеством сложноподчиненных предложений, его Сусаниным вывел репродуктор, резко заоравший прямо в ухо:
Песенка была вроде бы ничего, и Ямщиков сделал радио погромче. Седой умолк и, явно обидевшись, повернулся к нему спиной. На словах "Начнет расспрашивать купе курящее про мое прошлое и настоящее" песня резко оборвалась. Женский голос с негодованием произнес: "Вот так Барбара Брыльска сообщает нам в фильме "Ирония судьбы, или с легким паром" о негативном поведении некоторых граждан в поездах дальнего следования. Напоминаем всем пассажирам о недопустимости курения в купе и крайней опасности подобных антиобщественных поступков!"
"Хоть бы ты заткнулась, сука!" — подумал Ямщиков, решив немедленно обкурить стихи, свои мысли по поводу и гадкую передачу "Радио МПС" в тамбуре. Но не успел он открыть дверь, как из динамика полились трагические звуки… Печальный, беспомощный мужской голос, которому расстроенным эхом вторили женские полувсхлипы, произнес: "Нечеловеческая сила в одной давильне всех калеча, нечеловеческая сила земное сбросила с земли!.."
Инстинктивно втянув голову в плечи, Ямщиков шагнул из купе. Голоса обиженно и разочарованно с явственно различимой слезой сказали ему в спину: "И никого не защитила вдали обещанная встреча! И никого не защитила рука, зовущая вдали!" В этот момент Ямщикову почему-то представились тоненькие нынешние пальчики Флика, и как он этими пальчиками размазывает сопли по щекам, конечно, из-за него, поскольку ему, Ямщикову, уже пришел долгожданный писец. Всхлипнув, он задержался в дверях, но тут же чертыхнулся, поскольку противная баба влезла прямо ему в душу с объяснениями услышанного: "Вот такую жизненную историю рассказал нам артист Андрей Мягков. Никого не защитит вдали обещанная встреча от крушения поездов по причине вывернутых с железнодорожных путей гаек, срезанных костылей и снятых плафонов светофоров!.."
Передача оборвалась на полуслове, и голос Седого, заткнувшего говорильник, вернул Ямщикова к жизни:
— Какого черта, Грег? Ты можешь понять, наконец, что и без тебя тошно?.. Душа-то у тебя есть, ё-моё? Вали куда шел!