Леонтин и Сибил привели меня в свой опрятный, безукоризненно чистый домик; они были очень добры ко мне, но относились с явной настороженностью. Сразу посмотрели на мешок и на шею.

— Что у тебя там?

— Печенье.

— А это что?

— Это мой маленький Бог.

— О, нет, нет, нет. Так нельзя!

И они забрали зеленого Будду. Есть только разрешенный Бог, то есть их. Но за мешок я цеплялась изо всех сил, так как не хотела, чтобы у меня и его забрали.

— Это отвратительно, посмотри, какой он грязный, мы его почистим.

— Хорошо, но не сегодня.

— Ладно… мы его потом отмоем.

Грязный мешок волновал их меньше, чем маленький Будда. Значит, у меня было время на то, чтобы перепрятать ножи, компас и звезды.

На следующий день мешок был выстиран и совершенно потерял форму. Он висел на моем стуле, истрепавшийся за время путешествия и совсем пустой. Теперь он годился для того, чтобы я носила в нем тетрадки.

Я перепрятывала сокровища каждый день. На высокой кровати лежало одеяло и два матраса, между которыми я могла устроить тайник.

В моем распоряжении был маленький туалет на втором этаже, окно, выходившее в крошечный садик, и шкаф, нижний ящик которого предназначался под мои вещи. Леонтин и Сибил выдали мне кофточки, юбку, вязаную куртку, свитер, трусики, ночную рубашку в цветочек, с длинными рукавами и нелепым воротником. На то; чтобы сделать все это, ушел не один вечер.

А вот с обувью для меня были серьезные проблемы. Они с интересом осмотрели мои ноги, но никак не могли понять, что же с ними такое.

— Господи! Что же это такое? Ты не больна? Должно быть, она чем-то болела… Что с тобой случилось?

— Я очень долго шла.

— Нет, нет… это какая-то болезнь!

Возможно, они говорили, что это полиомиелит, но я не уверена, потому что тогда это слово было слишком сложным для меня. Значит, искривление было следствием болезни, а так как ноги у меня все время болели, то сначала я получила пару сандалий моего размера, но они были слишком тесными для моих пальцев. Раньше я постоянно поджимала их, чтобы было не так больно, поэтому со временем они совсем деформировались. Иногда у меня получалось вытягивать пальцы так, что они выпрямлялись, но как только я начинала ходить босиком, они снова искривлялись. А кожа на подошве была жесткой, как подметка!

Две мадемуазель не знали, что делать с ногами сиротки, поэтому им пришлось заказывать ботинки.

Спустя годы я перенесла операцию. Помимо других пыток, мне пришлось носить металлические скобы на большом пальце — он отклонился от остальных так, будто у меня было шесть пальцев. Раньше это помогало мне карабкаться и цепляться, но в обычной жизни…

Когда я выросла, я стала носить обувь на высоком каблуке, чтобы пальцы распрямлялись. Это в обмен на дьявольские муки, которые я испытывала раньше, когда снимала обувь. Вытянутые сухожилия возвращались на место. Но в доме Леонтин и Сибил не могло быть и речи о каблуках, я носила плоские сандалии и ступала тяжело и неповоротливо, будто заводная кукла.

В первый вечер, когда они хотели уложить меня в кровать, меня охватила жуткая паника, причины которой они понять не могли. Они накрыли меня одеялом.

— Снимите его! Не хочу! Оно воняет смертью.

Я забилась в угол кровати, изо всех сил отталкивая потертое бесцветное одеяло, оно на самом деле пахло смертью — этот запах я могла узнать из тысячи. В одеяле прежде был труп.

— Оно пахнет смертью!

— Да нет же! Леонтин, откуда у нас это одеяло?

— Из дома престарелых, но его стирали…

Стиранное или нет — оно воняло смертью, и они были вынуждены достать одеяло из своего личного шкафа. Мне объяснили, как надо чистить зубы с белым порошком, показали туалет на первом этаже, что не мешало мне выбираться в сад через окно и там справлять нужду.

Как бы то ни было, я злилась да них за то, что они отняли у меня маленького Будду, подаренного Бараном. Он отлично подходил мне как Бог. Я не говорила Леонтин и Сибил о том, насколько отличаюсь от них, пока они не начали заставлять меня молиться и ходить в церковь.

— Но я еврейка!

— Нет же. Тебя зовут Моник…

— Мишке! Меня зовут Мишке!

Я ничего не могла поделать. Они судили обо мне, как о сироте, по документам, полученным в мэрии, к тому же я была светленькой и в их глазах могла быть только бельгийкой и католичкой.

Во время обучения я часто плакала от тоски по маме. Маленький Будда умер, пропал. Эти женщины хотели меня отмыть, воспитать, приучить к дисциплине, уничтожить мою волчью шкуру. Я не понимала их ограниченного мира, и мне ужасно не хватало родителей. Мне нечего было делать в маленьком саду с двумя чопорными яблонями и клочком травы. Я задыхалась — у меня украли свободу. На ночь меня запирали в спальне, чтобы я не могла таскать варенье из кухонного шкафа и не писала в саду. Я хорошо питалась, меня кормили вкусным хлебом, теплым молоком, мясом — зачем же воровать варенье? Мне еще многое предстояло понять.

Эти незамужние учительницы хотели лишь одного — помочь мне, но мы были слишком далеки друг от друга.

Официально мне было десять лет, на самом деле — на три года больше. Тем не менее мой уровень развития был, как у восьмилетнего ребенка. Я читала, запинаясь, по слогам, писала с трудом, считала по пальцам и знала лишь кое-что из географии, да и то, о чем в школе не рассказывали. Но обучалась я довольно быстро. Опекунши заставляли меня каждый день заниматься за огромным столом в комнате рядом с моей спальней. Я никогда не видела таких больших столов. Леонтин занималась, Сибил занималась, и я занималась. Они проверяли письменные работы, а я изо всех сил старалась выводить нормальные буквы, а потом слова. Мы очень быстро переходили от одного предмета к другому. Читать, писать, считать, рассказывать наизусть небольшие басни. Обучение заключалось в следующем: они читали мне сказки, потом я читала их самостоятельно, а затем переписывала слово в слово. Я схватывала все на лету, память у меня была отличная, поэтому прогресс был на лицо. И только с привыканием к обществу были проблемы. Я была грубой, импульсивной, иногда жестокой и никого не слушалась. Когда мне прочитали сказку про Красную Шапочку, я впала в ярость, швырнула книгу через всю комнату и обозвала Сибил и Леонтин сумасшедшими!

— Ты почему себя так ведешь?

— Потому что это чушь, на самом деле все не так!

— А как?

— Волк, который ест детей, — такого быть не может! Это неправда!

— Но это же сказка!

— Мне плевать, я не хочу ее читать, это все неправда!

— Хорошо, успокойся, попробуем что-нибудь другое.

Я прочитала сказку «Мальчик-с-пальчик», «Синюю птицу», которая мне очень понравилась, и «Спящую красавицу»… я знала их наизусть. Потом мне дали маленький словарь.

— Когда выучишь его, станешь очень умной.

Я его очень любила. Я переходила от слова к слову, размышляла над значением, задавала сотни вопросов. У меня по-прежнему были огромные трудности с составлением предложений. Я долгое время использовала разговорный язык, мой словарный запас был слишком мал, а Сибил и Леонтин пообещали мне, что я пойду в школу, то есть выйду из дому, как только догоню других детей… и я заглатывала знания. Я спешила научиться писать. Я думала: если не запишу что-то, то обязательно забуду. А я не хотела забывать. Тот несчастный умирающий человек — Марек — сказал мне: «Не забыть»…

Эти женщины не спрашивали меня о прошлом. Я не должна быть еврейкой, мои родители умерли, и они не хотели знать, как это случилось. Леонтин и Сибил были «обручены с Богом» — так они объяснили мне свое безбрачие. Бог приходил к ним без конца, во время завтрака, полдника и ужина, мне такой муж казался ужасно надоедливым.

— Но я еврейка! Моя мама была еврейкой…

— Нет.

К ним приходил брат кюре, с которым они постоянно обсуждали мое будущее: «Ты пойдешь в школу, станешь учительницей и будешь сама зарабатывать себе на жизнь». Думаю, они также предполагали отправить меня в монастырь, но им пришлось быстро отказаться от этой мысли.

В возрасте шестнадцати лет я поступила в педагогический колледж — в хлопковых панталонах до колен, шерстяной юбке, блузке, застегнутой на все пуговицы, и плоских сандалиях. Я выглядела отвратительно. Я знала об этом и по вечерам разговаривала сама с собой в комнате. Можно было бы писать, но это слишком медленно. Меня сводили с ума неуместные панталоны. Я сняла их перед остальными девочками и повесила на школьной лестничной клетке. Каждый бунтует, как может. Увы, Сибил и Леонтин купили мне новые панталоны и без конца читали проповеди о том, какая кара постигает распутных девушек!

Еще я рассказала опекуншам о помаде, которой пользовались другие девочки, — мне казалось, что это красиво.

— Девушки с накрашенными губами? О, это просто отвратительно!

— Хотите, я расскажу вам кое-что действительно отвратительное? Хотите, расскажу о том, что я видела?

— Нет, нет! Ты постоянно говоришь о таких ужасных вещах!

Единственное, что хотели эти мадемуазели, — читать мне проповеди, воспитывать, делать из меня хорошую девочку. Я недоумевала. Значит, я плохая? Почему никого не волнует то, как я страдаю? Почему на меня напяливают уродливую одежду, когда остальные девочки ходят в красивых платьях? Некоторые красились, а я не могла себе этого позволить, потому что мое лицо было покрыто оспинками. Ужасные ступни, мускулистые ноги, шрамы повсюду, и, конечно, волосы! Я забыла сказать о волосах, тонких и слабых, которые торчали во все стороны, и я даже при помощи воды не могла их пригладить. Я и так страшная, а опекунши вместо того, чтобы хоть как-то привести меня в порядок, так ужасно наряжают меня. Вот, например, шляпа! Я отказываюсь ее носить, но ничего не поделаешь — мне все равно напяливают ее на голову. Никто из ребят не носит шляпу, поэтому я объявляю, что, если ее сдует ветром, я за ней не побегу.

Я иду, выпрямившись, заворачиваю за угол, ветер хватает мой головной убор и уносит его. Сибил побежала за шляпой, но я добилась того, что стала надевать ее только в церковь. Церковь — дом Бога, еще одна тайна, в ней всего лишь призрачный дух Господа, я не хочу пить святую воду! Я еврейка! Но это не мешает им засовывать в эту воду мою руку, я должна учить молитвы, читать наизусть слова, в которые я не верю. Я говорю об этом, бунтую — значит, я попаду в ад! Тогда они применяют шантаж:

— Если твои родители в раю посмотрят на тебя, что они подумают?

— А вы точно знаете, что они в раю?

— Конечно, знаем!

— А где это?

— На небесах.

— А как туда попасть?

— Нужно молиться, верить и быть послушной.

— А что такое вера?

Я задаю слишком много вопросов. Я, маленький волк, начинаю молиться, повиноваться и делать то, что от меня требуют. Я начинаю понимать людские повадки и человеческое притворство. Я постепенно привыкаю лицемерить.

Учитель истории сказал мне: «Тот, кто умеет повиноваться, умеет и повелевать!» А я хотела повелевать, поэтому повиновалась. Я стала старостой класса, училась гораздо лучше, зачитывалась книгами. Я должна была объясняться как-нибудь по-другому, а не только при помощи кулаков, повернуться лицом к миру, о котором я ничего не знала, который окружил меня непреодолимыми барьерами. По ночам я плакала о том, как страдала в прошлом, — и натура брала верх, а Сибил и Леонтин с отчаянием ругали меня за очередную выходку:

— Ты опять прыгала из окна и писала в саду!

— Но я так делала раньше!

— Раньше ты была дикой! Заблудшим существом, почти животным.

— Но ведь животным быть хорошо!

— Нет, человек выше всех зверей, нельзя так себя вести!

Как же мне надоел этот человек, который выше всех зверей! По вечерам я злилась, забивалась в угол слишком мягкой кровати и сидела, уткнувшись подбородком в колени, а над головой у меня висело распятие. Я его боялась. Меня пугал этот человек, прибитый к кресту: еще одна история о людях, которым нравилось причинять страдания другим.

Дедушка не приходил меня повидать, женщины открыто презирали его безверие, а раз у меня был официальный учитель, он не имел права вмешиваться. Должно быть, он тоже думал (и возможно, был прав), что мне необходимо стать приличной независимой девушкой, а когда я начну зарабатывать, то смогу жить так, как захочу. А пока меня кормили, обеспечивали жильем, воспитывали, и я прошла конкурс, который позволял мне быть учительницей или, во всяком случае, заниматься с детьми.

Я ничего не знала о том, что существуют еврейские организации — они могли бы помочь, отыскать информацию о родителях, о моей прошлой жизни, возможно… было еще не слишком поздно, несмотря на все потери. Но никто не рассказал мне о них, никто не подарил мне надежду. Добрые люди (многие из них спасали детей во время войны), которые подбирали бездомных мальчиков и девочек, часто воспитывали их по собственным религиозным обычаям.

А еще никто не хотел вспоминать о войне, все стремились восстановиться, отстроиться, забыть, не лезть в прошлое других людей — потому что там можно раскопать правду, не соответствующую установленной. Доносы, облавы, презрение, предательство, ненависть к тем, кто отличается от остальных.

Я умирала от желания запечатлеть все, что пережила. Переносить ярость и страдание, оттого что тебя не понимают, было гораздо труднее, чем пережить свою собственную войну. Никто не хотел меня слушать.

Я пыталась отомстить. Раз из меня хотят сделать католичку, раз моя жизнь никого не интересует, то я не буду ходить в школу!

— Я заболела.

— Но ты же никогда не болеешь.

Опекунши немного разбирались в этом. Они никогда не видели такой сильной девочки: я могла мгновенно перекувырнуться и ударить подошедшего ко мне со спины. Больше никто не решался меня задирать и ссориться со мной, даже они. То, что случилось со мной у них на глазах, сильно их впечатлило.

Я закрыла глаза и упала замертво прямо перед опекуншами. Парализованная. Я сделала это нарочно и никак не реагировала на то, как доктор колол меня иголкой. Ни один мускул не дрогнул. Моя голова приказала — мое тело подчинилось. В то время, в пятидесятые годы, еще не говорили о власти духа над телом. А я обладала этой способностью, нечеловеческой силой воли, которая позволяла мне не обращать внимания на боль в руках и ногах. Я научилась этому сама во время моей долгой одиссеи. Когда боль была слишком сильной, я знала, как ее укротить. То же самое с голодом, холодом и жаждой. Именно сила духа помогла мне в тот день обездвижить тело. Думаю, что я поступила так же, перед тем как наброситься с ножом на того немецкого убийцу. Такое поведение (скорее всего, вызванное страхом и ненавистью) теперь должно было помочь мне избавиться ото всех этих ограничений и унижений.

Я лежала с закрытыми глазами, пока врач иголкой стимулировал мои мышцы, я приказала им не шевелиться — и у меня получилось. Спустя годы подобное сопротивление боли сыграло со мной злую шутку, потому что я не обращала внимания на большие проблемы со здоровьем.

Мне разрешили некоторое время отдохнуть в кровати, без утренних служб и школы. Сибил и Леонтин переполошились, носились, как куропатки, и не знали, что делать. Они дали мне блокнот, чтобы я писала в нем все, что захочу:

— Раз ты теперь умеешь писать, то можешь пользоваться им…

Предполагалось, что брат кюре будет навещать меня после полудня, чтобы мне было не так одиноко, пока они ведут занятия в школе.

Мне потребовалось много времени, чтобы открыть блокнот и короткими фразами описать все, что я пережила. На это у меня ушло немало страниц…

«Я ушла по мосту… Волки кормили меня… Марек умер, он просил не забыть… я искала родителей в Варшаве… Миша дал мне нож…»

В рассказ, который пока давался мне с большим трудом, я вставляла моменты из того времени, что провела, будучи заточенной в этом доме. Рассуждения о музыке, которой Леонтин хотела меня обучить, о географии, о которой я уже знала, причем совсем не то, что преподают в школе. Единственный любопытный случай, на мой взгляд не представлявший большого интереса, стоил мне этого блокнота.

«Брат кюре считает, что у меня красивые зубы и очаровательный губы, он гладит мои плечи, говорит, что у меня округлая грудь, и ему это нравится!»

В этом дневнике отразился труд моей жизни, долгая дорога, пройденная до прихода в дом Сибил и Леонтин, до поступления в школу, до кюре, которому так нравилось сидеть рядом со мной… В блокноте было не больше пятнадцати страниц. В нем было собрано основное, пусть и неумело записанное, но я ждала, что мне начнут задавать вопросы, а я могу отвечать на них и не отвечать… или меня просто спросят: «Значит, ты действительно отправилась на поиски своих родителей?».

А еще я надеялась, что Сибил и Леонтин начнут воспринимать меня по-другому, перестанут видеть во мне лишь невоспитанную девчонку, уличную бродяжку, которую нужно обучить хорошим манерам. В любом случае я ожидала благоприятной реакции, а не воплей. На меня же обрушился поток оскорблений!

— Да как ты посмела? Это сборник лжи! Какая-то пачкотня! Тебе должно быть стыдно!

— Это же явно безнравственная выдумка! Ты что, не понимаешь, Леонтин? У этой девочки душа чернее, чем у самого дьявола!

Разъяренные Сибил и Леонтин порвали дневник и сожгли моих волков, Марека и Мишу в печке. Больше всего они стремились уничтожить жалкие проказы кюре, но в своей истерике старых дев они также сожгли мою жизнь, мое детство и боль, от которой я хотела освободиться.

Я не включила в те неумелые записи крики девушки и кровь немца на моем ноже. Я слишком боялась, что меня объявят преступницей и посадят в тюрьму. Кошмары были моей темницей. Но для Сибил и Леонтин моя жизнь была «пачкотней». Они любили это слово и часто применяли по отношению ко мне.

Не знаю, поверили они в шалости своего брата или нет (об «этом» мы не говорили), но он больше ни разу не появился в их доме. И все же бедный кюре со своими слабыми попытками проявить подавленную сексуальность не причинил мне большого вреда. Несчастный человек, он даже рассмешил меня! Очаровательные губы? Я прекрасно знала, что это не так, и не родился еще тот человек, который мог бы заставить меня поверить в эту шитую белыми нитками ложь. Я чувствовала себя уродливой, все на меня смотрели. Я не показывала того, что боюсь окружающих, я не «чувствовала» их, как чувствовала животных. Я считала их глупыми, плаксивыми детьми. Например, когда я стала девушкой, то не обратила на это никакого внимания и ничего не сказала мадемуазелям. У меня течет кровь? И что? У меня уже столько раз текла кровь! Сибил заметила это и хотела осторожно просветить меня насчет моего нового состояния, успокоить меня, спрашивала, не болит ли у меня что… Сколько шума из-за капельки крови! И сколько злобы, сколько притворства было, когда они уничтожали маленький дневник с моими воспоминаниями.

Я начала двигаться снова, когда захотела, дней через пятнадцать. Я больше не доверяла учительницам. Я мечтала лишь о побеге, но единственная возможность выбраться отсюда — пройти проклятый конкурс в педагогический колледж, а для этого я должна была смириться с тем, чтобы вместить три года дополнительных занятий в один. А потом встретиться с конкурсной комиссией.

Я была таким неконтролируемым и трудным ребенком, что Сибил и Леонтин поместили меня в пансион при монастыре, где учителем опять же был священник. Монастырь с высокими стенами был моей тюрьмой. Я занимала комнату на последнем этаже, предназначенном для учеников. Занятия были бесплатными, но я работала на сестер, чтобы оплачивать жилье. На втором и третьем этаже ютились старики. Это был дешевый приют с коридорами, пропахшими мочой. Я получала бесплатную поношенную одежду. Да, не о таком гардеробе я мечтала, ведь я так любила яркие цвета и хотела жить любой ценой.

Раз в неделю меня отпускали на час, поэтому я не так остро реагировала на обязательные визиты домой к Сибил и Леонтин.

Я должна была привыкнуть ходить по улице в одиночку. В первый раз мне было одновременно радостно и страшно. Сначала я обошла все зеленые места в городе, меня вело слабое воспоминание о том, как папа за руку вел меня по парку. Не знаю по какому. Потом я попробовала гулять с другими девочками, глазеть на витрины, чтобы привыкнуть к толпе, всегда внушавшей мне страх.

В конце концов я открыла для себя новое одиночество городского типа, когда чувствуешь, что совсем один посреди людей. Выдержать это было гораздо труднее, чем выжить в лесу, бороться с ветром, снегом, холодом и жарой. Если бы со мной были мои друзья-животные, то мне было бы гораздо легче противостоять ударам и потрясениям. Поэтому в монастыре я приручила крысу. Она пробралась в мою комнату через вентиляционную трубу в стене. Когда я заметила зверька, то расширила дырку у пола и положила возле нее кусок сыра, который стащила на кухне для моего нового друга. Очень скоро крыса подросла и отъелась, мне пришлось увеличивать дырку, чтобы зверек мог пролезть. Я разговаривала с крысой, как прежде разговаривала со свободным лесным миром, и это очень успокаивало меня по вечерам. Когда я лежала в кровати, она забиралась на одеяло, садилась на задние лапки и принималась умываться. Я щекотала крысе животик, она тихонько попискивала, словно говорила: «Мне с тобой хорошо».

Она была моим единственным утешением. Когда заканчивались уроки, я бежала в комнату, бросала книги на стол, садилась на колени рядом с норкой и звала:

— Мошэ? Мошэ? Маленький принц, иди покушай сыру!

Я слышала, как внутри трубы что-то царапается, а потом появлялась его красивая мордочка. Я с восторгом наблюдала за тем, как он ест. Мошэ был моим единственным утешением в мире людей. На протяжении жизни у меня были самые разные друзья. Собаки и кошки, а еще змея, скунсы, опоссумы, олени, барсуки и птицы. Я жить без них не могла.

Я подозревала, что это сестра Мари с маленьким круглым лицом отравила Мошэ. Я швырнула ей в голову тарелку и закричала, что не хочу быть католичкой!

Однажды в выходной день, вместо того чтобы идти к мадемуазелям, я притворилась, что у меня занятия. Я отправилась на поиски моего детства, моих пропавших родителей. Я не хотела, чтобы они были на небе, в чем меня без конца пытались убедить. Мне не нужен был «ангел», который должен был опекать меня вместо них. Я хотела, чтобы вернулась моя мама; мечтала о ее волосах, об их аромате, хотела, чтобы вернулся папа, который называл меня «своей красавицей». Я искала школу, улицы, дом с балконом, а смогла достать лишь две фотографии с незнакомыми людьми, которые, возможно, тоже пропали во время облав того проклятого времени. Они будут моей памятью. Я часто рассматривала эти фотографии, проходя мимо них. Мужчина и женщина, неизвестные мне люди, мой личный памятник, к которому я каждый день приносила цветы. Если другие забыли их или умерли вместе с ними, то я выжила, чтобы воздать им почести.