Вскоре после того как верный присяге форт Самтер пал под напором мятежников, мистер Эдвард Колберн из Нового Бостона был представлен мисс Лили Равенел из Нового Орлеана.

Один ничем не прославленный американский писатель утверждает в своей статье (он любезно предоставил мне рукопись — статья отвергнута всеми редакциями), что великие исторические потрясения отражаются самым существенным образом в судьбах множества лиц, погруженных, иной раз полностью замкнутых, в свою частную жизнь. Гремит огнедышащая гора, пищат живущие на горе мыши. Не будь мятежа южан, не бывать бы и этому примечательному знакомству. Мисс Лили, должно быть, вообще не поехала бы тогда в Новый Бостон, где проживал упомянутый молодой джентльмен, а если бы вдруг и попала ему там на глаза, не привлекла бы с его стороны такого пристального внимания. Но мог ли верный присяге и пылкий по характеру молодой человек не испытать интереса к разумной и прехорошенькой девушке, принужденной бежать из родимого дома потому, что ее отец не примкнул к мятежу?

Замечу попутно, что Новый Бостон — главный город небольшого, заселенного янки штата, называющегося Баратария. Прошу, конечно, прощения за предерзостную попытку обогатить Новую Англию лишним, седьмым, штатом и торжественно заявляю, что не стремлюсь тем нарушить политическое равновесие в конгрессе. Я делаю это без малейшей политической цели, лишь для собственных надобностей, чтобы вести рассказ легко и свободно, не боясь задеть невзначай какого-то гражданина, обидеть ответственное лицо, оклеветать почтенное общество. Подобно известному острову того же названия, где губернатором был Санчо Панса, Баратария окружена сушей (в большей мере, во всяком случае, чем полагается острову).

Колберн познакомился с мисс Равенел через посредство мистера Равенела, ее отца. В те дни, еще не приняв решения зачислиться в армию, но уже настроенный воинственно и патриотически, молодой адвокат почти что ежевечерне посещал Новобостонскую гостиницу, где жадно прочитывал все газеты, узнавал последние новости, только что переданные по телеграфу, и обсуждал великие события дня с местными героями и мудрецами.

Придя как-то под вечер, он увидел в газетном зале незнакомого ему высокого господина лет так пятидесяти, немного сутулого, с редеющими волосами, в светло-табачном английского покроя костюме. Вооруженный весьма щегольским моноклям, тот читал нью-йоркскую «Ивнинг пост». Чуть погодя он сунул монокль в жилетный карман, извлек оттуда очки в железной оправе, с видимым облегчением надел их на нос и вновь погрузился в чтение. Так время шло, Колберн ждал нью-йоркской газеты, кипя пока что от бешенства над медяночным «Нью-Бостон индексом», как вдруг в холле, примыкавшем к газетному залу, послышался шелест женского платья.

— Папа, где твой монокль? — послышался голосок, как серебряный колокольчик, сразу пленивший Колберна. — Сними эти отвратительные очки. Ты в них древнее горы Арарат.

— Дорогая, как раз с моноклем я чувствую себя допотопной развалиной, — возразил папа.

— Тогда брось читать и иди наверх, — послышался новый приказ. — Эти провинциалы совершенно меня замучили, Я тебе все расскажу… — Тут она заметила Колберна, глядевшего не отрываясь на ее отражение в зеркале, и, прошуршав платьем, переменила позицию так, чтобы совсем исчезнуть из его поля зрения.

Пожилой господин уронил на колени газету, спрятал очки в карман и, оглянувшись, заметил Колберна.

— Прошу извинить меня, сэр, — сказал он с доброжелательной светской улыбкой. — Я задержал эту газету. Не угодно ли вам?

Учтивость почтенного незнакомца произвела впечатление на Колберна; он раскланялся самым старательным образом и согласился принять газету не ранее чем уверился полностью, что пожилой господин закончил ее читать. Он не сразу взялся за газету, чтобы не выказать тем своего нетерпения, а вместо того решился прокомментировать в патриотическом духе некоторые события дня, что и привело в конечном счете к истории, которую я хочу рассказать.

— Все это очень прискорбно — в особенности для южан, — подтвердил незнакомец. — Вам трудно даже представить, как дурно они подготовлены к этой войне. Городские бродяги, восставшие против муниципальных властей! И чем горячее они начнут, тем вернее себя погубят. — Высказав это, он так доверительно поглядел на своего собеседника, словно перед ним был испытанный друг, чье мнение он давно привык уважать. Улыбка на лице незнакомца была притягательной, как и сочувственный взгляд серых глаз. Уловив интерес Колберна, он продолжал:

— Вам не нужно мне объяснять, сколь несчастны все эти люди и как они сбиты с толку. Я сам по рождению южанин и прожил с ними почти что всю жизнь… Знаю всех их отлично. Они невежественны как готтентоты. Не способны понять, что так же бессильны перед мощью правительства, как индейцы-диггеры, обитавшие в Скалистых горах. И они пропадут от безумия и собственной тупости.

— Надеюсь, борьба не затянется, — сказал Колберн, выражая общее мнение северян.

— Не знаю… трудно сказать… не уверен. Надо помнить, они — дикари, дикари же упрямы и безрассудны. Они будут держаться, как флоридские семинолы. Будут героическими ослами. На это их хватит. Они прославят выносливость человека и опозорят его рассудок. В их борьбе будет оттенок величия, но больше — отчаянной глупости.

— Дозвольте узнать, сэр, где вы жили на Юге? — спросил его Колберн.

— Моя родина — Южная Каролина. Но последние двадцать лет мы живем постоянно в Новом Орлеане, не считая, конечно, летнего времени. Круглый год человеку не выдержать в этом городе. Он должен уехать хотя бы ненадолго, чтобы очиститься от малярии, физической и моральной. Это — сущий Содом. Стремление жить там я считал бы признанием в пороке. Что до меня, я был связан работой и держался сколько хватало сил, пока этот дикарский мятеж не погнал меня прочь.

— Боюсь, что ближайшее время вам придется пожить на чужбине, — сказал Колберн, чуть помолчав, и поглядел на незнакомца с сочувствием.

— Увы! — подтвердил тот, и в тоне его послышались ноты раздумья, а быть может, и грусти.

«Он вспоминает сейчас о покинутом доме, о погибшем имуществе, скорбит о клейме изгнанника, о незаслуженных оскорблениях, — подумал пылкий молодой патриот. — Верные сыны родины должны поддержать его дух, протянуть ему руку дружбы».

— Надеюсь, вы задержитесь в Новом Бостоне, сэр, — сказал он. — Я был бы счастлив помочь вам. Если позволите, вот моя визитная карточка.

— Благодарю. Вы очень любезны, — ответил ему незнакомец. Взяв у Колберна карточку, он поклонился с самой сердечной улыбкой, но тут же поднял в удивлении глаза, и застенчивый Колберн зарделся. Имя на карточке будто что-то напомнило незнакомцу, он еще раз его прочитал и, подавшись вперед, стал с живым интересом изучать лицо собеседника.

— Не в родстве ли вы… вот удивительный случай… с доктором Эдвардом Колберном, который скончался здесь лет так четырнадцать или пятнадцать тому назад?

— Это был мой отец, сэр.

— Удивительный случай! Счастлив встретиться с вами. Огромная радость! Я отлично знал доктора Колберна. Мы ведь были с ним первыми, когда минералогия у нас только еще зарождалась. Мы переписывались, обменивались образцами. Меня зовут Равенел. Последние двадцать лет я профессорствую в Новоорлеанском медицинском колледже. Отличное места для занятий практической анатомией, могу вас заверить! Столько негров у нас забивают насмерть и столько белых умирает насильственной смертью, что анатомический стол никогда не пустует. Но вы, наверное, были совсем дитя, когда, к вашему горю и к ущербу для нашей науки, скончался доктор Колберн. Глаза и лоб у вас совершенно как у него. Ну, а вы чем занимаетесь, позвольте узнать?

— Юриспруденцией, — ответствовал Колберн, раскрасневшись от радости, что у него появился такой важный знакомый, человек знающий свет, ученый, философ и мученик за патриотическую идею — в одном и том же лице. — Юриспруденцией, но только в практическом плане. Я — частный нотариус.

— Отлично! Прекраснейшая профессия! Хотя сыну доктора Колберна медицина или минералогия пристали бы больше.

Сняв очки, он теперь присматривался к открытому лицу Колберна с нескрываемым интересом. Настоящее и будущее своего молодого знакомого он обсуждал так же рьяно и с увлечением, как минуту назад свои личные взгляды и собственную судьбу.

Их беседу прервал коридорный.

— Если позволите, сэр, — заявил он, — молодая леди требует вас наверх.

— Да, разумеется, — ответил пожилой незнакомец, которого мы можем теперь именовать доктором Равенелом. — Мистер Колберн, если у вас найдется свободное время, прошу подняться и вас. Мне будет очень приятно побеседовать с вами подробнее.

Колберн был в той нерешительности, какую испытывают в этих случаях все молодые и не очень развязные люди. Ему хотелось принять приглашение, но он боялся прослыть надоедой и в то же время не знал, удобно ли отказаться. Мысленно обозрев все «за» и «против» и бросив украдкой взор на себя в зеркало, он принял разумнейшее из возможных решений и, счастливый, последовал за доктором Равенелом в его апартаменты. Как только они вошли, голосок как серебряный колокольчик, что Колберн слышал недавно внизу, вопросил:

— Почему ты так долго, папа? Я сижу здесь одна, словно мышь в мышеловке!

— Позволь мне, Лили, представить тебе мистера Колберна, — ответил ей папа. — Вот кресло, сэр. Вам будет удобнее в нем, чем в этих чудищах красного дерева. Не думайте, что я отдал вам свое. Мне больше нравится здесь, на диване.

Мисс Равенел — я полагаю, мой долг об этом сообщить — была хороша собой; глаза у нее были быстрые, синие, а волосы — удивительной красоты, пышные и волнистые, белокурые с янтарным отливом. Она была высока и стройна, с прелестной фигурой, необыкновенно изящная в каждом движении. Смущение девушки и яркий румянец, мгновенно вспыхнувший у нее на щеках, не могли не польстить Колберну. Этот румянец неизменно тревожил мужчин, которым выпало счастье быть знакомыми с мисс Равенел. Каждый считал, что именно он взволновал ее женскую душу, и, в общем, не ошибался. Новые люди всегда волновали мисс Равенел, самые разные люди и часто — с первого взгляда. Она унаследовала от отца сочувственный интерес к окружающим, отзывчивость и непринужденность, которые казались еще милее в застенчивой нежной девушке. Что до того, была ли мисс Равенел прекрасна, как гурия, мнения тут расходились; будучи автором, я имею возможность, конечно, навязать свое мнение, но не стану этого делать.

Любопытно отметить, что большая часть читателей требует от романиста, чтобы его героиня была неземной красоты. Между тем в действительной жизни это не часто случается, и сколь многие любят беззаветно, до самой смерти не очень красивых женщин. Зачем же мне против совести утверждать и настаивать, что мисс Равенел была раскрасавицей? Зато я скажу, — и в этом я буду тверд, — что она, как и ее отец, привлекала к себе симпатии. Больше того, она была из тех девушек, в которых легко влюбиться и которые сами (прошу у нее прощения) тоже готовы любить, хоть и не знают пока, что владеют этими качествами.

Сейчас, когда ей представили Колберна, она наклонила головку, приветливо улыбнулась и раскраснелась на свой обычный манер, но не протянула ему руки и ничего не сказала. Вернее всего, она ожидала, что доктор даст ей понять, о чем шел разговор и надо ли ей принять в нем участие. Так у них было в обычае, и доктор пришел ей на помощь.

— Мистер Колберн, моя дорогая, сын покойного доктора Колберна, — сказал Равенел, усадив гостя. — Ты помнишь, наверное, я говорил тебе о его прискорбной кончине? Я счастлив теперь, что нашел его сына.

— Как это мило, что вы навестили нас, мистер Колберн, — объявила молодая особа с музыкальными, почти что напевными интонациями. — Надеюсь, вы не презираете нас, южан, — добавила она и так притом улыбнулась, что на мгновение даже генерал Борегар, в ту пору признанный вождь мятежа, показался Колберну не столь уже ненавистным. — Мы ведь из Луизианы.

— Весьма сожалею об этом, — сказал Колберн.

— Сожалеть не о чем, — засмеялась она. — Место совсем не плохое.

— Поймите меня, пожалуйста, правильно. Я сожалею, что вам пришлось покинуть родной дом.

— Спасибо за сочувствие. Не знаю, что скажет вам папа. Он не любит Луизиану. Мне кажется, он ничуть не грустит, что нам пришлось уехать оттуда. А мне очень грустно. И нечего тут объяснять. Новый Бостон очень красив, и новобостонцы — прекрасные люди. Но покинуть родные места — это всегда несчастье.

— Не вижу в том никакого несчастья, милочка, — возразил доктор. — Это вроде несчастья иудеев, бежавших прочь из Египта, или несчастья людей, гибнувших в море и покидающих наконец утлый плот, чтобы взойти на корабль. К тому же наша прекрасная родина выгнала нас сама.

Доктор считал себя вправе поносить земляков, в особенности после того, как они его оскорбили.

— Вас заставили выехать, сэр? — спросил Колберн.

— Да, пришлось сделать выбор; эти несчастные папуасы не признают ведь нейтралов; цвет человечества — только они, а все остальные — варвары. Они так долго питались кровью своих рабов, что не терпят нелюдоедов. Каждый, кто нелюдоед, — им живой укор, и они хотят от него поскорее избавиться. Вспоминаю издольщика, которого я как-то встретил на перекрестке дорог в таверне, когда ездил по северу Джорджии. Этот жующий табачную жвачку, благоухающий виски красноносый гигант хотел непременно выпить вместе со мной; когда же я отклонил эту честь, тотчас полез драться. Я сказал ему, что не пью вообще, что от виски меня тошнит, и под конец кое-как успокоил его, так ничего и не выпив. Тогда он решил объяснить, почему хотел перерезать мне глотку. «Понимаешь, в чем штука, чужак, — сказал он, — лично я потребляю виски». Вот ведь в чем суть: каждый непьющий — живой укор для него, значит, надо его прирезать. Полное повторение дела Брукса и Самнера. Брукс заявляет: «Я лично сторонник рабства!» — и бьет Самнера палкой по голове только за то, что тот — не его взглядов.

— Когда моему дедушке прописали диету, он потребовал, чтобы вся семья перешла на сухарики, — откликнулся Колберн. — В тот момент он считал, что сухарики необходимы всему человечеству. И что же, они угрожали убить вас? Простите, если я задаю слишком много вопросов.

— Прямой угрозы, пожалуй, не было. Но дело дошло до кризиса. Должен сказать вам, что так же, как минералогией, я занимаюсь немного и химией. Между тем во всем городе, хотя мои земляки и живут сугубо материальными побуждениями, я сказал бы — хлопковыми и сахарными инстинктами, не нашлось ни единого человека из сторонников мятежа, который знал бы довольно химию, чтобы изготовить простейший запал для снаряда. Они решили захватить федеральные форты, но понимали, что без обстрела им их не взять. Снаряды они украли в государственном арсенале, и военный комитет приказал мне изготовить запалы. Тут уж пришлось без промедления решать, патриот я или мятежник. Мы сели на первый же пароход, отходивший в Нью-Йорк, едва избегнув шпионов, расставленных комитетами бдительности.

Разумный читатель может спросить, почему так случилось, что этот почтенный ученый, которому перевалило за пятьдесят, разоткровенничался вдруг с совсем молодым человеком, которого знал каких-нибудь полчаса? Но такова уж была натура у доктора; он всегда полагал, что человечество интересуется им не меньше, чем он человечеством. Добавим и то, что природная его откровенность еще возросла за годы общения со знаменитыми своей разговорчивостью земляками южанами. Окажись он где-нибудь рядом с сочувственно внимающим ему кучером дилижанса, возможно, он и ему бы поведал всю эту историю в не меньших деталях, чем ныне выпускнику знаменитого университета, представителю почтенной аристократии из пуритан. Он не ждал похвалы за свой жертвенный патриотический подвиг. Он и рассказывал то эту историю лишь потому, что речь шла не о его достижениях или потерях, о чувствах и убеждениях. Почему же, скажите, не пооткровенничать ему с человеком, который может понять его чувства и оценить его убеждения?

И была другая причина, почему доктор был так откровенен. В те дни все, что касалось разгоравшейся гражданской войны, каждая новость, принесенная с мятежного Юга на негодующий Север, тотчас же становились как бы общественным достоянием. Если, ставя свое имя в гостиничной книге, вы писали, что прибыли из Чарлстона, Саванны, Мобила, Нового Орлеана или любого другого пункта к югу от линии Мэзона-Диксона, вас окружали толпой и жадно расспрашивали. Каждый хотел узнать, как вы бежали оттуда и почему, каждый готов был без устали восхищаться и вашим патриотизмом, и вашей отвагой, и никому не приходило на ум счесть вас хвастуном или выдумщиком. И вам тоже в голову не приходило умалчивать о себе, и вы раскрывали им душу, как утопающий, только что вытащенный из воды и окруженный сочувствующими наблюдателями.

Но мисс Равенел оставалась мятежницей. Как очень многие женщины и почти все юнцы, она замкнула свои симпатии в строгих пределах родного края. Она оставалась верна земле, вспоившей ее, и не допускала, что в Луизиане в этом году может взрасти хоть один красно-бело-синий цветок. И, внимая сейчас своему отцу, его рассказу о бегстве из дома, нападкам на земляков, она привскакивала и пофыркивала с явным неодобрением, совсем как котенок, решивший себя показать очень хищным и злым. Никогда и ни при каких обстоятельствах она не поссорилась бы со своим любимым отцом, но сейчас готова была возразить ему энергично и со всей прямотой. Едва завершил он свою тираду, как она поднялась на защиту любезного сердцу Юга.

— Нет, папа, ты просто ужасен! Вы не находите, мистер Колберн, что папа ужасен? Послушайте-ка меня. В Луизиане я родилась, папа тоже провел там полжизни. Пока он не выступил первым против этих, как он говорит, папуасов, они любили и почитали его. Если вам никогда не приходилось общаться с южанами, вам не понять, как они обаятельны. Я не имею в виду, конечно, каких-нибудь грубых техасцев, арканзасцев, простофиль из Акадии, «бедных белых». Неотесанный люд есть повсюду. Но в воспитанном обществе в той же Луизиане, в Джорджии, в Миссисипи, в Южной Каролине, в Вирджинии, даже в Теннесси или в Кентукки вы всегда испытаете истинное наслаждение. Пусть эти люди мало начитаны в минералогии, в химии, зато они умеют вести себя в дамском обществе. Поглядите на них на балу, за парадным столом. Они отлично воспитаны, гостеприимны, щедры, и это я называю цивилизацией. Классные люди!

— И они научили тебя этой смеси папуасского и английского, — сказал, улыбаясь, доктор, который еще не привык к тому, что дочь его выросла и над ней нельзя уже больше посмеиваться, как над ребенком. — Боюсь, что наш гость не понял, что такое «классные люди».

— Не понял, сейчас поймет. Постарайтесь понять, мистер Колберн! — воскликнула мисс Равенел, заливаясь румянцем и вся трепеща, словно птичка в клетке, которую грубо встряхнули, но улыбаясь при том все так же сердечно. Насмешка отца при постороннем молодом человеке задела ее, но не вызвала гнева — она была слишком преданной дочерью. — Пускай они папуасские, эти словечки; все равно я пользуюсь ими. Мы слышим их с детства от мамушек, а мамушки — это наши старые черные няньки. Хорошо, я готова признать, что наши мамушки не сидели на университетской скамье и что Луизиана имеет свои недостатки. Но это моя Луизиана и твоя тоже, папа, таково мое мнение, и мы обязаны верностью нашему штату и должны делить с ним его судьбу. Или вы не согласны признать, мистер Колберн, суверенных прав каждого штата? Разве вы не останетесь верным своей Баратарии, что бы там ни случилось?

— Нет, если Баратария выступит против Соединенных Штатов! — ответил молодой человек, не поколебленный в патриотизме ни улыбкой, ни взглядом своей собеседницы.

— Боже мой, что я слышу! — воскликнула молодая мятежница. — За вычетом разве массачусетцев, никто в Новой Англии вас не поддержит, уверена. Ведь это как раз здесь у вас состоялся Гартфордский съезд.

— Вы восхищаете меня своей эрудицией, но Гартфордский съезд у нас совсем не в чести; мы приравниваем его к Синим законам.

После этой реплики Колберна мисс Равенел не повторяла больше попыток обратить гостя в новую веру. Она уселась в углу дивана, стиснула руки и мило надула губки с выражением беспомощности и отчаяния.

Молодой патриот провел вечер с приятностью, хоть душа его и скорбела при мысли, что мисс Равенел изменила республике. Было почти одиннадцать, когда он пожелал своим новым знакомым спокойной ночи, попросил извинения, что так засиделся, принял приглашение на завтра и выразил также надежду, что они останутся жить в Новом Бостоне. Он не смог скрыть своего удовольствия, когда Лили, по смелой манере южанок, протянула ему на прощание руку. И когда Колберн вернулся домой в свою уютную спальню, выходившую на другую сторону городской площади, то ему пришлось закурить сигару, чтобы как-то склонить себя поскорее ко сну; но он не достиг успеха и забылся не раньше, чем башенные часы пробили сперва час, а потом и два пополуночи.

— Он сидел бесконечно долго, — заявила мисс Равенел, как только за гостем закрылась дверь.

Конечно, время было не раннее, и она была вправе негодовать, в особенности поскольку гость был аболиционистом и янки. Но, подобно другим юным девушкам, мисс Равенел была не всегда откровенна, когда толковала вслух о мужчинах, и, по правде сказать, не так уж и огорчилась, что мистер Колберн «сидел бесконечно долго».