В шесть часов поутру доктор был уже на ногах и пошел поглядеть на своих подопечных. Еще с вечера он объявил долговязому негру — майору Скотту, выполнявшему у него роль десятника или смотрителя, что все должны встать с рассветом и быстро позавтракать, чтобы пораньше пойти на работу; и вот он весьма удивлен, что добрая половина его подопечных все еще спит, а несколько негров и вовсе исчезли. Сам майор направлялся к нему от стоявшей за домом большой бочки, как видно, едва лишь закончив умывание.
— Скотт, — сказал доктор, — здесь нельзя умываться. Воды в этой бочке еле хватает для нас.
— Слушаю, сэр, — ответил майор, почтительно кланяясь. — Вся беда в том, что наша бочка пуста.
— Но ведь рядом река.
— Слушаю, сэр, верно, — согласился майор, еще раз почтительно кланяясь. — В другой раз я это учту.
— Но что тут у вас происходит? — спросил удивленный доктор. — Мы ведь вчера условились, что вы поднимаетесь рано и все идете работать.
— Я объявил ребятам, — ответил майор тоном глубокой скорби. — Каждому говорил, чтобы встали пораньше и были готовы. Сказал, что сегодня — начало нашей работы и потому особенно важно, чтобы все было в полном порядке. Да, видно, им наплевать, что им говорят.
— А не лучше ли было бы, Скотт, показать им живой пример? Скажи, ты позавтракал?
— Нет, сэр. Старуха еще ничего не варила.
— Видишь ли, Скотт, на них можно воздействовать только личным примером. Не требуй от них того, чего не делаешь сам.
— Правильно, сэр, это единственный путь, — согласился майор без малейшей тени смущения. — Точно так поступали и праотцы наши — Авраам, Исаак и Иаков.
И он возвел очи горе с таким благочестием, какого никто на свете не смог бы достичь без тонзуры, священнического облачения и вскинутых к небу рук. Потом он добавил:
— А ведь праотцы наши были возлюбленные чада господни, святого духа исполненные.
Доктор воззрился на собеседника с тем особенным интересом, который философ всегда испытывает к примечательным моральным явлениям. С горечью он подумал, что подобному благочестию можно выучить и мартышку и попугая.
— Все ли люди на месте? — спросил он, переходя от прогнозов моральной жатвы к более актуальным проблемам подготовки к посеву.
— Боюсь, что не все. Джима и Тома не видно. Том вчера вечером смылся в форт. Он там влюбился в какую-то девушку, сэр. А Джим… Просто не знаю, куда он девался. Совсем никудышный негр.
— Ты так считаешь? — спросил доктор, испытующе глядя на Скотта, словно раздумывая, не зачислить ли и его самого в «совсем никудышные негры». — Я хочу побеседовать с ними. Позови сюда всех — мужчин, женщин, детей.
Майор сразу повеселел, предвкушая что-то занятное — сборище, речи, спектакль. Он с охотой пошел собирать своих подчиненных; тех, что спали, тянул прямо за ноги, а детишек похлопывал по плечу, возглашая при этом звучным глубоким басом: «А ну, собираясь! Выходи побыстрее! Все на собрание! Масса Равенел скажет нам речь!»
За десять минут он выстроил всех в два ряда: в первом ряду стояли мужчины, за ними — женщины. Те, кто повыше ростом, стояли на правом фланге; детишки — на левом.
— Знаю, как надо их строить, — сказал майор Скотт, расплываясь в счастливой улыбке. — Я ведь командовал ротой у генерала Фелпса.[102]Генерал Джон Фелпс, убежденный аболиционист, уже летом 1862 г. приступил в Новом Орлеане к формированию негритянских воинских соединений для борьбы с Югом. Когда северное командование запретило ему выдать неграм оружие, Фелпс вышел в отставку.
Заправлял там всеми цветными. У него и майором стал.
Он пристроился с правого фланга, отдал доктору честь по-военному и зычно скомандовал: «Смирно!»
— Друзья мои, — сказал доктор, — все мы пришли сюда, чтобы своими руками заработать себе на жизнь.
— Верно. Благодарение господу. Настали хорошие времена, — ответила аудитория.
— Не прерывайте меня и послушайте, что я скажу, — продолжал доктор. — Я вижу, вы понимаете, что это большое счастье — работать и быть свободными.
— Так точно, масса, — хрипло ответил майор и тут же, словно винясь в допущенной вольности, еще раз торжественно отдал доктору честь.
— Я хотел бы, чтобы вы поняли, — сказал Равенел, — что свободному человеку нельзя пребывать в праздности. Тот, кто ленится, будет всегда бедняком, а бедняк никогда не станет свободным. Например, он не сможет купить того, что ему захочется: у него будет мало денег. И он не сможет себя уважать: лентяй ведь не вправе рассчитывать даже на собственное уважение. Чтобы что-то скопить для себя, иметь право на это, нужно трудиться. В прежние времена вы работали потому, что страшились надсмотрщика. (Доктор чуть не сказал «бича», но опустил это слово, чтобы не унижать своих слушателей.) А сейчас вы начнете работать не из страха, а ради надежды. Настало счастливое время, и наша страна объявляет вам: «Отныне каждый рабочий будет работать за плату!»
— Святые слова! — возопила фальцетом женушка Скотта. Но супруг укротил ее яростным взглядом. Как смеет она говорить, когда он молчит.
— Теперь все зависит от вас, — продолжал доктор. — Стоит вам захотеть, и вы станете полезными и почтенными гражданами нашей страны. Но для этого нужно быть честными, работящими и неуклонно выполнять взятые на себя обязательства. Надеюсь, это всем попятно. В дальнейшем мы с вами вернемся к этим вопросам. А сейчас я хочу объяснить, чего именно я от вас жду. Все должны ночевать в отведенном для того помещении. Все должны подниматься с рассветом, быстро позавтракать и приготовиться к выходу на работу. В течение дня без моего разрешения никто из вас не имеет права покинуть плантацию. В рабочую пору все вы работаете десять часов в день. Все должны быть честными, аккуратными, соблюдать правила, не нарушать приличий. Я, со своей стороны, даю вам кров и питание, топливо и одежду; я буду лечить вас и обучать ваших детей. Вы получаете ежемесячно заработную плату: рабочие первой категории — восемь долларов, рабочие второй категории — шесть. Кроме того, мы будем учить вас грамоте, всех — и старых и малых.
Негры ответили доктору одобрительным гулом, благословениями и криками благодарности.
— Если кто недоволен, — сказал в заключение доктор, — я постараюсь найти для него другое занятие. Но каждого, кто самовольно уйдет с плантации, полиция вправе арестовать и отправить на фронт. А теперь начинайте завтракать. Майор Скотт, вы доложите мне, когда все будут готовы.
Пока Скотт отдавал честь доктору, негры весело разбежались, что весьма огорчило майора: он полагал, что они будут ждать, пока он скомандует: «Вольно!» Доктор, исполненный веры в своих вассалов (несмотря на пропавшее утро), тоже отправился завтракать. Главное в том, объяснял он за завтраком Лили, чтобы суметь втолковать им как можно разумнее все их обязанности, и — дело пойдет на лад. Негры еще не знают, чего мы от них ждем, и мало об этом думают; но в душе они славные., люди. И если им станут платить за работу, они будут честно трудиться. Комментируя эту мысль Равенела, автор хотел бы добавить, что едва ли в истории всего человечества найдется еще один полудикий народ, который платил бы за помощь такой благодарностью, как американские негры, когда республика сбила с них цепи. И хотя вековое рабство и дикость — неплодородная почва для добродетели, они сохранили в душе чистоту и способность любить и радоваться.
И вот, побуждаемые лишь одной благодарностью, негры доктора Равенела сумели проделать за эти летние месяцы больше полезных дел, чем былая орда робертсоновских негров, подгоняемых управляющими и надсмотрщиками с бичами и палками. Уже на другой день они поднялись ровно в назначенный час и вышли работать все, как один, включая влюбленного Тома и «никудышного негра» Джима. А еще через две недели они нарубили жердей в соседнем лесу, починили разрушенные ограды и распахали запущенные поля. И за все это время не было случая, чтобы кто-нибудь из рабочих стащил курицу или свинью из докторского хозяйства (если можно, конечно, столь торжественно именовать жалкий птичник и стадо доктора). Но, что было еще удивительнее, это жалкое поголовье множилось и росло в почти неестественном темпе. Майор Скотт объяснял прибыток довольно своеобразно. «В ответ на наши молитвы», — так говаривал он. Позже, к вящему своему ужасу, Равенел обнаружил, что в ночные часы его подопечные разбойничали на соседних плантациях, а поев и насытившись, жертвовали в его зоологическую коллекцию отдельные, уцелевшие от их трапезы экземпляры. Равенел тотчас объехал соседей, принес свои извинения, восстановил их потери, после чего, собрав всех рабочих, обратился к ним с речью, разъясняя, что правила честности надо практиковать не только в своей среде, но и вовне. Они его слушали, с трудом подавляя усмешки, сдерживая хихиканье, многозначительно толкая друг друга и всем своим видом показывая, что усматривают в том, что случилось, не только потеху, но и некую высшую справедливость.
— Выходит, масса, что вы не хотите карать египтян, — заявил лоснящийся, вечно смеющийся негр, известный под именем мистера Мо, — а мы так считаем, что вы тоже избраны богом, и вас угнетали почти что как нас, и вы имеете право на всех кур, принадлежащих мятежникам.
— Дорогие друзья, — возразил в ответ доктор, — что до вас, я уверен, что вы имеете право на всех решительно кур, принадлежащих мятежникам. Лично я таких прав не имею. Мой труд мне всегда оплачивался. Однако и вас я прошу — проявите великодушие, избегайте дурных поступков. Ваша задача, первейший ваш долг перед вами самими создать себе репутацию мирных и честных людей. Если вы недостаточно сыты, я постараюсь увеличить ваши пайки.
— Мы достаточно сыты, — загремел майор Скотт, а ну-ка, кто голоден, пусть выйдет вперед.
Никто не вышел вперед, все были сыты и веселы и разошлись, пересмеиваясь между собой. Равенел с удовлетворением отметил, что с этого дня размножение кур и свиней на плантации пошло в естественных нормах.
Ежевечерне в одной из необставленных комнат на втором Этаже Лили обучала грамоте, негров. На уроки ходили все, мужчины и женщины, от стариков — до малых детей. Их успехи в учении сперва изумляли ее, а потом, когда она познакомилась с ними поближе, доставляли ей чистую радость. Прилежание этих невежественных людей, их веселость, усердие, благодарные слезы были поистине трогательны. Обращаясь к своей учительнице, они называли ее «мисс Лили», и в голосе их была неподдельная преданность. А когда в класс, в роли инспектора, захаживал доктор, ученики встречали его столь ослепительными улыбками и таким задушевным сиянием глаз, что он мог сравнить это зрелище разве только с сиянием звездного неба. Если любовь к нам меньшого брата можно почесть за счастье, то мало кто был так счастлив в Эти летние месяцы, как Равенел.
Впрочем, как строгий историк, не могу умолчать и о том, что плод, который доктор растил в своем ветрограде, был не без пятен. Лили не раз огорчалась, а бывало, порой и впадала в отчаяние, разбирая скандалы и свары негров, приходивших искать суда или к ней, или к доктору. И первым вступившим на путь порока был, увы, их лидер и столп добродетели — Скотт. Это было прискорбно, тем более что он не только считался десятником, но и назначил себя самовольно духовным вождем всей негритянской общины. Каждое воскресенье он обращался к ним с проповедью и втайне считал себя более искусным оратором, чем Равенел; ибо доктор, молясь поутру, прибегал все же к помощи Библии или молитвенника, а красноречие майора Скотта и памятливость его на цитаты из Библии не знали границ. Когда майор Скотт молился, голос его гремел так, словно молился не он, а Васанский бык; и если бы райские стены можно было свалить одним только грохотом, как в Иерихоне, то Скотт овладел бы, конечно, раем без посторонней помощи. Будь Скотт белокожим и образованным человеком, он стал бы, наверно, священником или политиком не из последних. У него была здоровенная глотка, природный ораторский дар и богатое воображение. А по искусству душеспасительной речи, подкупающей внешности и геркулесовой силе, музыкальности, бархатистому басу, первоклассным зубам и сверкающим белкам глаз Скотт мог бы сравняться с самим дядей Томом, этим бессмертным созданием госпожи Бичер-Стоу. Но, как и многие белокожие христиане, этот сравнительно добродетельный негр не находил в себе сил, чтобы блюсти разом все десять заповедей. Порой ему очень хотелось соврать, а что до седьмой заповеди, то он нарушал ее чаще царя Давида. Приходилось все время улаживать ссоры, возникавшие из-за нежелания майора уважать святость брака. Доктору даже пришлось повенчать его заново, призвав для того капеллана из форта Уинтропа. Доктор сказал тогда Скотту, что если случится еще хоть один скандал, то майора придется отправить без всякой поблажки прямо к военным властям и сдать в рекруты.
— Грущу о содеянном, масса, — заявил Равенелу опечаленный и испуганный Скотт. — Отныне вступаю на путь добродетели. Теперь я, конечно, повенчан по-настоящему. А раньше было не то. Ведь нас не венчали, как водится у почтенных людей. Был бы я раньше повенчан, как венчаются белые, никогда не попал бы в беду, и не нарушил бы заповеди, и не впал бы в печаль, и не рыдал бы тайком, и не каялся, как каюсь сейчас. И если я, масса, не говорю вам сейчас самую чистую правду, пусть мне вовек не отпустят моих грехов.
Тут обычная величавость майора поблекла (или, быть может, напротив, показала себя во всем блеске): он зарыдал и, кто знает, возможно, что даже раскаялся.
— Я огорчен, конечно, но не так уже удивлен, — сказал, между прочим, доктор, обсуждая с капелланом из форта эту историю. — Я почему-то решил, что нашел дядю Тома, внушил себе мысль, что падение рабства разом облагородит характер негра, наперекор столетиям гнета и дикости. Ждал морального чуда, и совершенно напрасно. Святой Винсент де Поль не может родиться вдруг, на плантации, в обстановке нравственной дикости и разложения. Если трезво судить, наш майор Скотт самую малость поплоше царя Давида. А это совсем недурно для человека, которого тридцать миллионов американских сограждан мучили с самого дня рождения, не давали подняться и только лишь год как отпустили на волю.
— Прошу прощения, — возразил капеллан, — но мне кажется, доктор, вы снижаете роль благодати. Будь ваш Скотт христианином в душе (в чем я сомневаюсь), он так легко не поддался бы искушению.
— Уважаемый сэр, — мягко заметил доктор, — душу нельзя просветить, не просветив сперва разума. Как нам вершить добро, не зная, что есть добро? Человеку читали одну часть Библии и не читали другой. И вот он сбит с толку, а те, кто над ним и командует, подают ему слишком часто самый дурной пример. Поверьте, если учесть обстоятельства, наш майор Скотт — совсем недурной христианин. Я скорблю о его грехах, но осуждаю не столько его, сколько тех, кто вводил и вводит его в заблуждение.
— Вы забыли о дяде Томе, — возразил капеллан, только недавно попавший в южные штаты.
— Уважаемый сэр, дядя Том — плод чистейшей фантазии. Такого негра-раба не было и не будет. Человек не может родиться и вырасти в рабстве и остаться совсем не затронутым зверством, грубостью и унижением неволи. И Онисим, позволю себе заметить, не был образчиком истинного христианина. Но у апостола Павла хватило моральной чуткости направить его к Филемону, как еще не окрепшего члена общины, нуждающегося в помощи и снисхождении.
По традиции, утвердившейся еще при невольничестве, оскорбленные негры-мужья недолго упорствуют в своем праведном гневе; не прошло двух недель, и майор Скотт снова выступил перед своими собратьями, самоуверенный, как всегда, и — с всегдашним успехом.
У Равенелов дела шли недурно. Лили, правда, порой грустила, когда от Картера долго не было писем и еще оттого, что жизнь на плантации казалась ей монотонной. Доктор, целиком поглощенный делами и к тому же свободный от любовных тревог, был счастлив почти как дитя. Уж таков был характер у доктора, что он всегда и везде был доволен. Какое бы место для жительства ни избрала ему судьба, оно казалось ему непременно приятным, а если он после того попадал в лучшее место, то говорил, что ему тут еще приятнее. Если бы только отсидка в тюрьме не считалась таким позором, он нашел бы приятность и там, а выйдя на волю, наверно, воскликнул бы: «Смотрите, а здесь еще лучше!»
Впрочем, я забегаю вперед, не успев рассказать о некоторых важных событиях. Лили сперва получила от мужа письмо с известием, что он вот-вот приедет, а потом, вслед за этим, другое, где Картер писал, что задерживается на несколько дней ввиду неожиданного и неотложного дела. Следующие два письма пришли от него из Брешера — городка, расположенного на Атчафалайа-Ривер, но что там полковник делал, было совсем неясно. Потом писем не было целых три дня. Лили совсем извелась от тревоги и, пытаясь забыться, ушла с головой в хозяйство и другие дела. Все разъяснилось, когда доктор приехал из форта со свежей новоорлеанской газетой, где сообщалось, что Брике успешно форсировал Атчафалайа-Ривер и при Кэмп-Бисленде нанес поражение противнику.
— Все в полном порядке, — сказал Равенел, входя. Он с торжествующим видом размахивал газетным листом и широко улыбался, стараясь сразу развеять сомнения и страхи дочери.
— Что там пишут? — спросила Лили в ужасном волнении, все еще опасаясь недобрых вестей.
— Бэнкс разгромил противника. Огромный успех. О полковнике Картере сказано, что он невредим и отличился в бою.
— Боже мой, папа!
Она побелела при мысли о страшной опасности, которой избежал ее муж, и сразу подумала: какие же новые грозы его поджидают?
— Тебе следует радоваться, моя дорогая.
— Но почему же он ринулся в бой, ничего не сказав? Заставил меня так мучиться! — вскричала Лили без малейших признаков радости.
— Будь справедливой, Лили. Он не хотел понапрасну тебя тревожить, заботился о тебе, и это очень разумно.
Лили схватила газету, убежала к себе в комнату и там много раз подряд перечитала всю сводку, заливая ее слезами и целуя те строки, где говорилось о храбрости Картера и о том, что его представляют к награде. Как благородно он поступил, ее любящий муж, думала Лили, бросился в бой, не сказав ей ни слова, не пытаясь искать у нее утешения, и все для того, чтобы меньше тревожить ее. Величайшие герои древних и новых времен могли лишь мечтать о таком признании своих заслуг у восхищенных потомков, какое нашел этот никому не известный полковник у своей молодой жены. Она была вся в пароксизме любви, почти неземного горя, отчаяния, восхищения и страсти. Нам повезло, что такие порывы случаются с нами не часто; иначе, без сил, изнуренные, мы все умирали бы в двадцать лет; и настал бы конец человечеству.
Назавтра пришли два письма от полковника; одно было написано в самый канун сражения, второе после победы.
В описании боя он был, как всегда, деловит, краток и холоден; немногословно сообщал о победе; в двух строках описал роль и место в бою подчиненной ему бригады и совсем умолчал о себе. Но в другой половине письма он был весьма многословен, и именно эти строки приводили Лили в восторг. «Боюсь, что я сильно наскучил тебе, — писал в заключение полковник, — наверно, тебе надоело снова и снова читать мои заверения в любви».
«Даже не думай, что ты хоть когда-нибудь можешь наскучить мне тем, что любишь меня, — отвечала она. — И не лишай меня ни одного из тех ласковых слов, с которыми хочешь ко мне обратиться; повторяй их в каждом письме. Я читаю их первыми, когда получаю письмо. Я стану несчастной, если не буду уверена, что ты любишь меня, и если ты перестанешь твердить это снова и снова».
К тому времени Лили уже знала на память все письма мужа. Ей довольно было взглянуть на конверт, полученный даже с неделю назад, и она могла повторить все письмо почти до единого слова, и все обращения к ней, разумеется, в первую очередь. С помощью этих столь изумительных писем (а также, добавим, и новоорлеанских газет) она следила за наступлением победоносной северной армии от Франклина на Опелузу и далее — на Александрию. Все, казалось, настраивало на радостный лад, не считая, конечно, того обстоятельства, что ее муж уходил от нее все дальше и дальше. Противник бежал, армия шла вслед за ним, боев больше не было. Летнее наступление вот-вот закончится, думала Лили, Картер получит отпуск, вернется домой и отдохнет, окруженный заботой и лаской.
Из Александрии пришло наконец послание Колберна. Ему, как видим, потребовалось все это немалое время и боевые тревоги, чтобы набраться храбрости и написать письмо Равенелам. После того как Лили вышла за Картера, Колберн порой думал, что больше ему не видать Равенелов, что он не смеет теперь привлекать их внимание к своей жалкой персоне. В письме он поздравил их в самых изысканных выражениях, а далее сообщил кое-что о себе с чуть наигранным юмором. Я приведу из его письма две-три странички, поскольку они имеют кое-какое касательство к социальному эксперименту, проводимому доктором.
«Мне говорили о вашем участии в переустройстве труда бывших невольников на новой основе. Боюсь, что дело у вас не сразу пойдет, во-первых, конечно, из-за плантаторов, а во-вторых, и из-за самих негров. Я остаюсь, разумеется, убежденным врагом плантаторства, но должен признаться, что уже не в таком восторге от бывших невольников. Боюсь, как бы не впасть постепенно в защиту рабства! Знайте, что если со мной такое случится, то только лишь по вине моего вестового Генри. Это — ужасный мальчишка. Ночами он пляшет и режется в карты, а днем отсыпается. Если бы ночь и день тянулись тысячу лет, и тогда, я уверен, он делал бы то же самое. Чтобы я его не будил ото сна, он находит укромные уголки, и отыскать его практически невозможно. Я часами брожу по лагерю с криками! «Генри! Эй, Генри!» А делать ему почти нечего. По утрам он, правда, чистит мне сапоги (когда я встаю, он как раз кончает свое ночное веселье). Но если мне требуется почистить их днем, скажем, для смотра, то Генри найти нельзя. Когда я браню его за безделье, он буйно хохочет (единственное словечко, которым можно охарактеризовать его смех). За эти услуги (а вернее сказать, за то, что я их лишен) я плачу ему десять долларов в месяц, не считая харчей и одежды. Конечно, в новоорлеанском порту он мог бы добыть втрое больше, но он настолько ленив, что предпочитает служить у меня, а проще сказать — бездельничать. Вы спросите, как он ко мне попал? Однажды, когда я был в городе, он вдруг ко мне заявляется (я его знаю давно, он раньше прислуживал одному из моих сержантов).
— Где работаешь, Генри?
— На пристани.
— Хороши ли там заработки?
— А это как наработаешь. С прохладцей — два доллара в день. Покрепче — тоже два доллара, но зато день гуляю.
— И отлично. Все лучше, чем слоняться по лагерю за харчи и одежду, без цента в кармане. Рад за тебя. Будь мужчиной, держись за эту работу. Отложишь чуточку денег, поучишься и будешь не хуже любого белого, Генри.
— Да-а? — спросил он с сомнением в голосе, очевидно, прикидывая, стоит ли стольких усилий подобная цель. И правда, если подумать о белых, с которыми он общается, трудно его винить. — Но за эти два доллара приходится вкалывать, капитан. — Тут он захихикал без всякого повода и с самым нелепым видом. — Возьмите меня вестовым, капитан.
— Даже не думай, — сказал я, — ты отлично устроен, у тебя замечательный заработок. А я тебе буду платить десятку самое большее.
Смущенный моей прижимистостью, он заливается вновь своим буйным смехом.
— Что ж, пусть будет десятка. Чем деньги копить, лучше я погуляю в свое удовольствие.
И вот он гуляет в свое удовольствие и получает десятку совсем ни за что. Теперь, когда вы, доктор, тоже эмансипируете этих юных бездельников, мы можем о них толковать без священного трепета в голосе. Уэндел Филиппс как-то сказал, что у нас теперь только негр может стоять сложа руки и спокойно ждать будущего. Негры именно это и делают, и, откровенно скажу вам, я теряю терпение. Если они не одумаются и не возьмутся за дело, уверяю вас, мы перестанем так нежно любить их, выгоним вон и позовем других, кто не будет стоять сложа руки».
— Ему не хватает терпения, — промолвил доктор, прочитав письмо до конца. — Спешит, как все молодые люди да и многие старики. Бог ждал целых сто лет, пока дал неграм свободу. Так не будем роптать, если богу потребуется еще сотня лет, чтобы их воспитать. Я подробно отвечу Колберну на это письмо. Можно ли ждать от земли, рождавшей одни лишь колючки, чтобы на ней вдруг расцвел розовый куст или даже петрушка выросла. Земля пустует, под паром, — и на этом спасибо.