Мистер Колберн усердно ходил к Равенелам, когда его приглашали; не упускал он также и повода встретиться с ними как бы случайно. По своей застенчивости он боялся показаться навязчивым или, хуже того, смешным; но даже подобные страхи не мешали ему проводить в их обществе значительную часть свободного времени. Через три недели после начала знакомства, к большой своей радости, он был приглашен на обед в честь Равенелов, который давал профессор Уайтвуд, занимавший кафедру в alma mater мистера Колберна, прославленном Уинслоуском университете.

Дом профессора Уайтвуда по своим архитектурным особенностям был столь характерен для Нового Бостона, что, даже и описав его, я не рискую вызвать нескромной догадки у любопытных читателей. Извне это было подобие прямоугольной коробки, кирпичной, заштукатуренной под гранит; внутри коробка делилась на два этажа в восемь комнат — по четыре на каждом — с отдельными холлами вверху и внизу. К первоначальному остову дома архитектор добавил еще зимний сад, куда вела дверь из гостиной, и уравновешивающий его кабинет, со входом из библиотеки. То было продуманное, расчисленное, геометрически выверенное сооружение, и левая половина его весила в точности столько, сколько и правая. В целом оно занимало, по-видимому, строго продуманное место в системе вселенной, а мебель была в нем расставлена в определенных математических соотношениях; словом, это был дом, который мог для себя построить только лишь обитатель Нового Бостона. Мисс Равенел тотчас подметила эти физические и духовные качества профессорского обиталища с зоркостью, поразившей и насмешившей мистера Колберна.

— Если бы вдруг меня кто увез во сне бог весть куда на ковре Аладдина и потом разбудил в этом доме, я сразу сказала бы: «Я в Новом Бостоне!» Как уютно тут жить профессору! Эта комната, например, двадцать футов на двадцать, а холл — сорок футов в длину и в ширину — десять. Оглянет его профессор и скажет: «Четырежды десять — сорок!» А кабинет и зимний сад по бокам точь-в-точь кожухи колеса на речном пароходе! Как удалось вам всем стать такими прямоугольными?

— А если мы станем круглыми, треугольными или звездообразными? — спросил ее Колберн. — Много ли будет от этого толку?

— Вы сделаетесь живописнее. И мне будет гораздо приятнее с вами.

— Грустно думать, что мы вам не нравимся.

— Так уж и грустно! — засмеялась она и тут же зарделась (напоминаю читателю, что мисс Равенел краснела по всякому поводу).

— Вот вам дома всех форм и оттенков, — продолжала она, листая виды Венеции. — Ручаюсь, их строили не уроженцы вашего города.

Они сидели сейчас в библиотеке, куда их привела мисс Уайтвуд, чтобы показать отцовское собрание гравюр и фотоальбомов. Мисс Уайтвуд, гостеприимная, скромная девушка, сама не способная ни кокетничать, ни ловить женихов, но сочувственно относившаяся к романам других, усадила рядом обоих своих гостей и тут же ушла, чтобы они могли побеседовать без помехи.

До нее дошел слух, основательный, нет ли, не знаю, что мистер Колберн увлечен прелестной изгнанницей и что девушка тоже не столь к нему равнодушна, как к остальным новобостонским поклонникам. И по этой причине неловкая, но добросердечная мисс Уайтвуд, которой уже стукнуло двадцать пять лет и за которой никто никогда не ухаживал, поспешила оставить своих гостей в тишине библиотеки.

Раскрытая дверь библиотеки вела прямо в холл, а дальше была раскрыта еще одна дверь — в гостиную, так что Колберн и мисс Равенел могли наблюдать сидевших там стариков — доктора Равенела, супругов Уайтвудов и слишком поспешно причислившую себя к пожилому обществу дочку профессора. Все трое новобостонцев упоенно внимали красноречивому и пылкому луизианцу. Но мы не станем сейчас прислушиваться к речам Равенела, состоявшим преимущественно из нападок и злых эпиграмм на рабовладение, а пока накрывают на стол и ждут опоздавших гостей, посвятим две-три минуты скучноватой, но важной для нас материи, без которой нельзя оценить по достоинству насмешек мисс Равенел над мистером Колберном.

Новый Бостон негодное место для приятного препровождения времени. И основная причина здесь в том, что он населен уроженцами Новой Англии. Пуританизм — главнейшая вера людей в этих краях — положительно пагубен для веселья и для приятностей жизни. Говорю я об этом отнюдь не с досадой, а с грустью, потому что Новая Англия — и моя тоже родина, а пуританизм — вера моих отцов. И добавлю еще справедливости ради вот что: пусть новобостонец не улыбнется вам вовремя и упустит момент сказать приятное слово, пусть он лишен юмора, угловат и в манерах своих, и в суждениях, но зато отличает ясно добро ото зла и может вспыхнуть огнем, стоит только воззвать к его совести. Эти люди не научились любить красоту, зато умеют почитать справедливость и истину.

Но не один лишь пуританизм виной, что новобостонцы столь чопорны и необщительны. Город разбит на великое множество групп и кружков, замкнутых и взаимоотталкивающихся. Со стародавних времен и без каких-либо споров почетное место на верхушке социальной пирамиды отведено в Новом Бостоне президенту и профессорам Уинслоуского университета, их семействам, а равно тем избранным гражданам, которые к ним приближены. Университет начинал свою жизнь как богословское прежде всего учреждение, профессора его были священниками, и в пуританской общине было вполне естественным окружать их особым почетом; к тому же сто лет назад университетский профессор с годовым жалованьем в тысячу долларов был сущим Крезом; во всем городе не отыскать было и десятка торговцев или ушедших на покой толстосумов с подобным доходом. Добавим к тому, что наука взывает к почтению, и образованный человек издавна и по нынешний день пользуется авторитетом у большинства просвещенных американцев.

Прискорбная особенность этого райского круга — отсутствие серафимов (если мы обозначим так молодых джентльменов). Профессорские сынки, за вычетом тех немногих, кто целиком посвящает себя науке и занимает отцовскую кафедру, уезжают из Нового Бостона искать пообширнее поле для приложения своих сил; профессорским дочкам, с юных лет обрученным с наукой, даже в голову не приходит станцевать или пойти на прогулку (а тем более породниться) с потомками лавочников, шкиперов и фабрикантов, а потому и единственные кавалеры на приемах у «верхних пяти сотен» — это хилые и безусые студенты старшего курса.

С того самого вечера, когда Колберн познакомился с Равенелами, он поставил своей целью добиться, чтобы они не скучали в его родном Новом Бостоне. Распространяя везде, где мог, славу об их благородстве и мученичестве, он внушил к ним симпатию как всем своим родичам, так и многим друзьям; правда, в те дни патриотического подъема это было нетрудной задачей. Вскоре к изгнанникам зачастили первые гости, и они получили самые лестные приглашения. Доктор Равенел, человек бывалый и светский, с видимым удовольствием принимал эти знаки общественного внимания. Если в душе он и не одобрял полностью новобостонцев, столь отличных по культуре и манере себя вести от общества, в котором сформировался он сам, то, во всяком случае, он хотел показать, что доволен знакомством с ними. Популярность доктора на званых обедах и на вечерних conversazione приобрела размеры, невиданные доселе в этом городе геометрических правил и пуританских воззрений. Если не посчитать их выездов за пределы Нового Бостона и новоанглийских штатов, вдаль через океан или к югу от линии Мэзона-Диксона, никогда еще эти солидные бюргеры-тяжелодумы не встречали такого приветливого и веселого, безгранично внимательного и беспечно общительного пятидесятилетнего джентльмена, как Равенел. Стоило поглядеть, как Равенела знакомили с кем-либо из почтенных столпов Уинслоуского университета, человеком ученым, как правило, но при этом застенчивым, необщительным и решительно неспособным выказать ни своих чувств, ни своих мнений; и как этот заледенелый до мозга костей истукан оживал от рукопожатия своего южного друга, а тропически жаркая улыбка доктора Равенела словно рождала отблеск на скованном морозом челе. Для унылого книжника, проведшего день в общении с древнееврейскими фолиантами и освеженного разве одной лишь прогулкой после обеда по дорожкам новобостонского кладбища, знакомство с доктором Равенелом было подобно пинте доброго хереса. Встречались, правда, такие, кто пугался доктора Равенела, находил подозрительным и учтивость его, и обаяние. Разве красноречие не может таить само по себе яда, подобно тому как благоуханный луизианский воздух скрывает злые миазмы?

— Я лично считаю его крайне опасным. Он, если задумает, причинит нам много вреда, — заявила одна из тех строгих высоконравственных дам, которых я с детства привык почитать и бояться. Тонкогубая, узкогрудая, с вытянутым лицом, страдающая от чахотки и несварения желудка, угловатая в каждом движении, лишенная даже малейших следов изящества, она служила печальным примером того, как уродует новоанглийский климат божественный облик женщины. Таковы, к сожалению, многие наши новобостонские дамы в том среднем возрасте, который в иных широтах знаменует физический и моральный расцвет женской натуры. Даже улыбка ее была скорбной, почти что болезненной, как спазматическая улыбка младенца, страдающего от желудочной колики.

— Много вреда… если задумает?.. Какого, скажите, вреда? — спросил ее Колберн, в которого была пущена эта стрела.

— Не знаю пока, каковы его верования, — заявила неумолимая дама. — Если он еретик, то может смутить и увлечь за собой не одну юную душу. Он слишком приятен и внушает мне подозрения… Не успокоюсь, пока не узнаю наверное, что он добродетелен.

— Экая несправедливость, — вскипел мистер Колберн. — Осуждать человека за то, что он обаятелен! Если принять ваш аргумент, миссис Рагглс, и начать восхищаться людьми за противоположные качества, у нас в Новом Бостоне очень много найдется кого почитать.

— Остаюсь при своем мнении, — возразила холодно дама, почувствовав колкость, но не поняв по своей ограниченности, как сильно сумел мистер Колберн ее задеть.

— Все зависит от точки зрения, — продолжал молодой человек. — Что, например, может думать про нас муравей? Может понять он, кто мы такие, к чему мы стремимся, чем заняты? Или он судит о нас лишь со своих муравьиных позиций?

Колберн дерзал так разговаривать потому, что слыл общим любимцем. Для новобостонцев, не требующих от человека чрезмерной утонченности, он был почти совершенством. Доброжелательный, верный в своих симпатиях, с открытым для всех сердцем (насколько ему позволяла природная скромность), он считался душой общества. Если его партнеры по висту хотели, к примеру, смеяться, он готов был смешить их с начала и до окончания игры. Глаза у него сияли при этом, лицо розовело, он искрился добродушием. Смеялся он звучно и заразительно и не был притом чрезмерно придирчив к остротам своих партнеров; начинал хохотать, едва лишь почувствует, что его хотят рассмешить. Он был недурной рассказчик, и в упрек ему можно было поставить разве общий наш национальный грех — охоту к преувеличениям. У него была чуть смешная манера в волнении или в рассеянности ерошить свою волнистую каштановую шевелюру, пока она не вставала копной — но и это ему шло. Лоб был у Колберна высокий и чистый, черты лица правильные, нос прямой и изящного очертания, кожа матовая, на щеках всегда яркий румянец и глаза — с удивительно ласковым взглядом. Не было в нем ни излишней суровости, ни подозрительности — перед вами был человек открытый, доброжелательный по самой своей сути. От природы будучи сильным, он развивал свои мышцы добавочно каждодневными тренировками. Один из сильнейших гребцов и гимнастов в колледже, он продолжал и сейчас упражняться с гирями и участвовал в лодочных гонках. Плечи у него были широкие, руки крепкие, белые, грудь могучая, ноги длинные — он был замечательного сложения. Колберн немало гордился своим атлетизмом, что, в общем, понятно, раз он уделял ему столько внимания, и не прочь был при случае продемонстрировать какой-нибудь ловкий гимнастический трюк или порассказать о недавних лодочных гонках, в которых был рулевым. Пожалуй, лишь в этом он был не лишен тщеславия. А в целом вы не нашли бы, пожалуй, в его кругу другого юношу таких первоклассных физических и нравственных качеств.

Вернемся, однако, к обеденному столу в доме профессора Уайтвуда. Всех — гостей и хозяев — было сегодня восемь. Мужчины — профессор Уайтвуд, доктор Равенел, Колберн и подполковник Картер; дамы — жена и дочка профессора, мисс Равенел и, наконец, Джон Уайтвуд младший. Этот последний из названных, двадцатилетний юноша, сын и наследник хозяина дома, недаром причислен здесь нами к дамскому обществу. Хилый, болезненно-бледный, с крошечным личиком под необъятно высоким лбом, долговязый, худой, узкогрудый и щуплый, молчаливый, застенчивый, словно девица, он всем своим видом показывал, что творит высшее пуританское учебное заведение из плоти и крови, рассудка и чувств нормального юноши.

«Девчонка — и только!» — подумала пренебрежительно мисс Равенел, привыкшая видеть вокруг себя более мужественных представителей сильного пола. Зато подполковник Картер, которого она видела тоже впервые, произвел на нее впечатление. Картер был чуть выше среднего роста, широкоплечий и мускулистый кудрявый шатен с изумительными усами; лоб у подполковника был узковатый, нос прямой, подбородок — с ямочкой; карие глаза смотрели дерзко и весело, что же до цвета лица, он без ошибки свидетельствовал о многих бочонках поглощенного хереса и многих привольных годах жизни на воздухе. Когда его подвели к мисс Равенел, он глянул на девушку столь откровенно, что она залилась краской до самых плеч. Ему было лет тридцать пять, чуть побольше или поменьше. Он вел себя в обществе ловко, без тонкой учтивости доктора Равенела, но с не меньшим апломбом.

Колберн не ждал подобной грозы. Он сразу учел все огромные преимущества, какие имел перед ним незнакомец, и, подобно лазутчику в древней Иудее пред сынами Енака, показался себе не крупнее кузнечика.

Во главе стола восседала хозяйка дома; по правую руку от нее — Равенел, по левую — ее дочь. На другом конце был хозяин; справа — мисс Равенел, слева сидел подполковник. На срединных местах, визави, разместились Колберн и юный Уайтвуд, причем Колберн сидел между мисс Равенел и профессорской дочкой. С проницательностью, усугубленной, увы, сердечным страданием, он разгадал план хозяев: доктор Равенел предназначался для миссис Уайтвуд, подполковник — для мисс Равенел, сам же он должен был развлекать хозяйскую дочку. Досада сразила Колберна. Он разом утратил дар речи и даже способность смеяться и тем уподобился сходному с трупом костлявому гермафродиту, взиравшему на него через стол. Мисс Уайтвуд, не уступавшая в учености брату, не уступала ему и в безгласности. Она сделала, правда, попытку развлечь своего соседа, что-то сказала ему сперва о дне Благодарения, потом, к случаю, о Цицероне и еще слова два о погоде. Но, поняв с прозорливостью женской души причину печали Колберна, она и сама погрузилась в сочувственное молчание. Ее мать, добрейшей души женщина и изумительная — при ее хронически слабом здоровье — хозяйка, вообще никогда не открывала рта, а только внимала гостям. Таким образом, ораторами за столом были отец и дочь Равенелы, профессор Уайтвуд и подполковник.

Колберн пытался укрыть свое огорчение за притворной улыбкой, относящейся якобы к общей застольной беседе. Потом устыдился, прогнал прочь улыбку и сидел после этого с видом задумчивым и отвечающим его настроению, но к данному случаю не вполне подходящим. Перед ним стоял графин хереса. В этом доме не было заведено пить вино, и хозяйка с великим сомнением извлекла графин с хересом из семейной аптечки в угоду предполагаемым вкусам военного джентльмена и приезжего гостя с Юга. Колберн замыслил было подбодриться стаканом вина, но, будучи записным членом общества трезвости, одумался и воздержался. Ценой еще одного усилия он завязал беседу с юным Уайтвудом. Поскольку эта беседа совсем ни к чему в нашей повести, опустим ее и вернемся немного назад, чтобы точнее узнать — что же так огорчило Колберна.

— Счастлив свидеться с луизианцами, мисс Равенел, — сказал подполковник, когда хозяин покончил с застольной молитвой.

— Как? Вы тоже луизианец? — воскликнула юная леди, очаровательно зарумянившись, что сразу встревожило Колберна.

— Не вполне. Хотя и желал бы им быть. Мне понравилось в Луизиане. Мы стояли там несколько лет.

— В Новом Орлеане? У нас!

— Увы, — улыбнувшись, сказал подполковник и слегка склонил голову, что означало, что, если бы это было действительно так, быть может, ему привалило бы счастье много раньше увидеться с мисс Равенел. — В Батон-Руже, где арсенал.

— Не была в Батон-Руже, вернее сказать, не сходила на берег, но не раз его видела, направляясь вверх по реке. Там ведь пристань, вы знаете. Чудесное место. Не сам городок, конечно, а природа, утесы!

— Согласен. Холмики в Батон-Руже — великое утешение после ваших низин.

— О, не троньте мои низины! — взмолилась мисс Равенел.

— Не трону, клянусь, — обещал подполковник. — Даже в вашем отсутствии.

В тоне и всей повадке этого господина был некий аристократический шик. Он не считал себя в чем-либо хуже своих собеседников и был по-своему прав; в той мере, во всяком случае, в какой это касалось его родовитости и положения в обществе. Во-первых, вирджинские Картеры были из самых лучших колониальных семейств; во-вторых, он окончил Вест-Пойнтскую академию и был выпущен офицером еще в те времена, когда армию не набирали из волонтеров, не давали военных чинов штатским людям и кадровые армейские офицеры составляли подобие замкнутой касты, вроде индийских браминов. Впрочем, он дослужился тогда всего лишь до лейтенанта, и его имя исчезло из воинских списков еще за несколько лет до начала этих событий. А в подполковники Картер вышел совсем недавно, на основании губернаторского приказа, вступив волонтером в армию. Он служил в сформированном тому лишь три месяца Втором Баратарийском волонтерском полку, который, впрочем, вскоре себя показал при отходе из Булл-Рана. Картер недавно расшиб лодыжку при падении с коня и получил трехнедельный отпуск для излечения; однако не лег в вашингтонский госпиталь и не поехал развлечься, как это бывало, в Нью-Йорк, а занялся неотложнейшим делом, к сути которого мы еще подойдем. Отпуск его уже истекал, но он отправил письмо в военное министерство, прося еще десять дней, и ждал, ничуть не волнуясь, ответа из этого адского логова. Если даже получится так, что он самовольно просрочит свой отпуск, уж он найдет что сказать армейским начальничкам или на следствии.

Подполковнику решительно нравилась молодая особа, которой он был представлен. Прежде всего он не мог не признать, что в ней изумительно сочеталась юная свежесть с безукоризненно светской манерой, без которой Картер не мыслил себе настоящую леди. Потом, она была сходна в чем-то с его покойной женой; и хотя Картер был неверным и беспечным супругом, он хранил в своем сердце некоторую нежность к покойнице, что, впрочем, не так уж редко встречается у вдовцов. Увидев, как хочется мисс Равенел поболтать о Луизиане, он решил, что сумеет занять ее, не напрягаясь излишне и не опасаясь соперничества. И они погрузились в беседу о родном штате мисс Равенел.

— Приходилось ли вам встречаться с Мак-Аллистерами? — спросил подполковник. — Боюсь, что вы не встречались. Они жили вверх по реке и редко ездили в город. А какая была плантация! Старое южное гостеприимство в наилучшем луизианском стиле. Кто умел действительно жить — это плантаторы. Не будь я солдатом, точнее, если бы я мог поступать как мне заблагорассудится, — непременно завел бы плантацию сахарного тростника. Я разорился бы, ясное дело; здесь надобно кучу денег и вдобавок талант коммерсанта. Или, во всяком случае, чтобы вам безумно везло. Кстати, если война продлится пять-шесть годков, эти господа пойдут по миру.

— Пять-шесть годков! — воскликнул профессор Уайтвуд изумленно, но без укора — настолько абсурдным он полагал это мнение. — Вы думаете, полковник, что мятежники столько продержатся?

— Отчего же. Десять — двенадцать миллионов на собственной территории — кстати, очень тяжелой для наступающих войск — могут дать сильный отпор. Подготовлены эти южане не хуже нас, а быть может, и лучше. Фридриха Прусского не одолели за целых семь лет. Пять-шесть лет на южан — это умеренный срок. Конечно, — он рассмеялся, — я говорю это как специалист и совершенно секретно. В публичной речи на митинге, как патриот (тут он опять рассмеялся), я дам трехмесячный срок. Три месяца, и мы победим, господа! — вскричал он, откинув голову и выпятив грудь в подражание оратору.

Мисс Равенел от души веселилась, глядя, как Картер насмешничает над врагами ее штата.

— Но разве им выдержать гонку с нами, если война так затянется? — задал вопрос профессор.

— Не выдержат — проиграют войну, при условии, конечно, что мы не дадим им спуску. Мы богаче и, значит, побьем их. В конечном счете дело решают цифры. Да, мисс Равенел, еще позабыл вас спросить, а Слиделлов вы знавали?

— Почти не встречались.

— Почему же? Они вам не нравились? Приятные люди. Правда, чуточку парвеню.

— Нет, Слиделлы — ультра; а папа совсем других взглядов.

— Совсем других взглядов! — откликнулся Картер, повернувшись и глядя на доктора с большим любопытством, не потому что тот оказался противником мятежа, а потому что он приходился отцом его собеседнице. — От души сожалею, что не сумел познакомиться с вашим отцом ранее. Поверьте, не столь уж я глуп, чтобы предпочесть Батон-Руж Новому Орлеану. Я просился туда, добивался, но военное министерство упрямо. Впрочем, — сказал подполковник со своей полупочтительной, полунасмешливой дерзкой улыбкой, — если бы там, в Вашингтоне, знали, что я теряю из-за их несговорчивости, то, наверно, сдались бы.

Этот лестный намек слишком явно касался мисс Равенел. Она рассудила, однако, что ходила еще в коротеньких платьях, когда доблестный подполковник, лишенный возможности любоваться ее красотой, служил в Батон-Руже. Но она умолчала об этом, только вспыхнула и сказала:

— Да, Новый Орлеан изумительный город! И намного лучше Нью-Йорка.

— А скажите, верно, что у него скандальная слава? — вопросил вдруг хозяин самым серьезным тоном.

— И это вы говорите мне, коренной новоорлеанке! — рассмеялась Лили в ответ.

— Но вам должно быть известно, — возразил ей профессор, выбираясь из ямы с тяжеловесным изяществом слона на шатком помосте и с поспешностью Ноя, сто двадцать лет строившего ковчег, — что древний Иерусалим изобличил себя в тот момент, когда выгнал пророков. Разве ваше присутствие здесь, у нас, не изобличает грехов Нового Орлеана?

— Клянусь честью, профессор, — вскричал подполковник, — такого мастера на комплименты я еще не встречал!

Теперь разлился румянец по бледным морщинистым щекам профессора Уайтвуда; он был отчасти польщен оборотом дела, отчасти сконфужен. Жена поглядела на него с изумлением, испугавшись, не хватил ли он лишнего.

Подполковник тем временем пил стакан за стаканом, не оставляя сомнений, что знает в хересе толк и ничуть не страшится алкогольных паров. Разговорчивость его все росла, бас гремел, устрашая хозяйку, карие глаза заблестели, на лбу проступила испарина. Наивно, конечно, считать, зная Картера, что причиной тому был один лишь профессорский херес. Еще днем у себя в отеле, зевая от скуки в газетном зале и с тоской вспоминая о приглашении Уайтвудов, Картер решил ни за что не ходить, хоть ответил с утра согласием. Будучи, как уже сказано, в кисленьком настроении, он выпил стаканчик зля, сопроводил его пуншем из виски, потом закурил сигару и, ощутив неприятную сухость во рту, заказал еще один пунш. Эта двадцатипятицентовая (по тогдашним ценам) доза спиртного подкрепила его и вдохнула в него решимость. «Черт возьми тебя, Картер, сказал он себе, — ты пойдешь на этот обед. Благочестивый чурбан Уайтвуд еще пригодится тебе, когда ты отправишься на прием к губернатору. Зятянись-ка в мундир, Картер, поклонись низко дядечке, скажи ему «здрасьте»!»

Так что выпитый им за обедом профессорский херес оказался в хорошей компании с виски и элем, и именно эта троица произвела в совокупности упомянутый результат. Колберн, хоть это ему и не делает чести, не без торжества наблюдал возрастающую веселость соперника, в надежде, что мисс Равенел ее не одобрит. Увы, в новоорлеанских гостиных никто не бывал удивлен или шокирован, когда видел джентльмена в таком состоянии. Она продолжала болтать с подполковником о Луизиане, ничуть не смущаясь присутствием Колберна и лишь иногда с беспокойством поглядывая на отца. При всей своей светскости, доктор не одобрял новоорлеанские нравы, ибо отлично знал, сколько вреда причиняют разгульные джентльмены и себе, и своим несчастным семействам.

Обед продолжался уже полтора часа, и на улице стало смеркаться. У Уайтвудов, как и в других почтенных новобостонских домах, обедали в два пополудни, но сегодня начали в пять из уважения к приезжим с далекого Юга. Поднявшись из-за стола, все перешли в гостиную, где был сервирован кофе. Тут мисс Равенел, повинуясь встревоженному взгляду отца, прервала затянувшийся разговор с подполковником и, лишив тем себя обаятельного и мужественного собеседника, отправилась с сыном профессора, сельдереем в образе человеческом, осматривать зимний сад. Картер, по собственной воле решившись на пытку, завел разговор с мисс Уайтвуд, но не выдержал и распрощался. Вскоре ушел и Колберн, вопрошая всевышнего, зачем он создал подполковников.