Моше не знал, по какому поводу созвали людей на собрание в клубе кибуца. Молчаливый и малообщительный, даже сидя в зале, он не обратился к соседу, чтобы выяснить причину торжества. Конечно, торжества. Ишь, как вырядились кибуцники! Только он, никем не предупрежденный, пришел в обычной рабочей одежде.
В центре сцены, обрамленной цветами, стоял единственный стул. А у края, почти у самой кулисы, напротив лесенки из зала, поставили небольшую трибуну.
Атмосфера в зале, Моше это почувствовал, была праздничной. Такой не бывает перед началом какого-нибудь производственного собрания.
Моше никогда не опаздывал. Даже сегодня, задержавшись в цехе дольше обычного, он успел принять душ и прийти в клуб точно к семи, хотя по многолетнему опыту знал, что собрания никогда не начинают вовремя.
Моше был обескуражен, когда секретарь правления подошел к нему, поднял его и повел на сцену. Пока он неуклюже поднимался по ступенькам, слегка подталкиваемый секретарем, пока он сел на стул посреди сцены, зал стоя аплодировал, и Моше понял, что кибуцники собрались отметить его шестидесятипятилетие. Только сейчас он увидел в первых рядах приехавших гостей – товарищей по Союзу инвалидов войны против нацизма, боевых друзей и представителей армии.
Моше сидел красный, как гвоздики у края сцены, и не знал, куда деть руки.
Шестьдесят пять лет… Утром, перед работой, примчались внуки и поздравили его с днем рождения. Ну и жена, конечно. И дети. Но торжество в клубе? Ему и в голову не приходило, что кто-нибудь, кроме самых близких, помнит об этом дне.
Моше был так растерян, что не расслышал ни единого слова из длинной речи секретаря правления, прерываемой аплодисментами зала.
На сцену один за другим поднимались друзья и просто знакомые, дарили букеты цветов и подарки, произносили добрые, красивые речи.
Моше пришел в себя и с удовольствием рассматривал цветы. Розы, тюльпаны, гвоздики, лилии белые, лилии японские, такой красоты, что дух захватывает, «цветы райского сада», величественные, действительно, какие-то неземные.
Моше с детства любил цветы. Может быть, потому, что у них, в бедном еврейском местечке на северо-востоке Польши, не только в эту пору, в январе, но даже летом не видели подобных цветов. Да что там – подобных! У них в местечке вообще не было цветов. Только в поле иногда можно было сорвать ромашку, василек или колокольчик. Но ведь поле принадлежало гоям.
Цветов и подарков было очень много. Моше клал их на сцену у своих ног.
Впрочем, у ног – это не совсем точно. Вместо левой ноги у Моше был протез. Легкий, удобный, не то, что первый, который делали ему еще в госпитале. Тот протез был из твердой кожи и тяжелых стальных шин. Он прослужил ровно три года. На этом протезе Моше сошел с корабля в Хайфе.
Из новоприбывших тут же сколотили роту. Люди не знали иврита. Многие никогда в жизни не держали в руках оружия. Но это никого не интересовало. Их бросили в бой под Латруном. Моше не стал объяснять, что он без ноги.
Возможно, он вспомнил об этом потому, что на сцену поднялся Дов, бригадный генерал запаса. Человек умный и образованный, он прикидывался этаким простачком, и аудитория проглатывала приманку, реагируя смехом и аплодисментами.
Дов рассказал, как он, командир взвода Пальмаха, получил странное пополнение из Хайфы накануне наступления на Латрун.
– Я сразу понял, что среди монахов латрунского монастыря молчальников Моше был бы самым молчаливым. Он слегка прихрамывал. По-видимому, натер ногу, подумал я, с неудовольствием посмотрев на эту мецию. Я спросил его, умеет ли он хотя бы стрелять. Он не знал иврита и не понял, о чем идет речь. Тогда я собрал все крохи на идише, на немецком и польском и повторил вопрос. Я не успел сообразить, как это произошло, но мой парабеллум вдруг оказался в руках этого чудака, и он так же мгновенно всадил все восемь пуль в консервную банку, валявшуюся в траве метрах в пятнадцати от нас. Тогда я поинтересовался, почему он хромает. Моше что-то пробурчал и, видя, что я не понимаю, махнул рукой и замолчал.
Дов рассказал, как ночью в бою люди были поражены мужеством и умением этого молчальника. Правда, в ту ночь он заговорил. Он выдал весь запас слов, отпущенных ему до конца жизни. В основном это была такая ругань на русском языке, какой в Эрец-Исраэль не слышали ни после исхода евреев из Египта, ни до этого. Кстати, на этом языке Моше командовал ротой при отходе, самовольно затмив официального командира. У него откуда-то появился ручной пулемет, и он прикрывал отход в сторону Рамле.
Дов рассказал, как Моше взвалил его, раненого, на спину и вынес из зоны огня в укрытие. Уже на рассвете арабская мина взорвалась чуть ли не рядом с ними. Просто чудо, что они остались в живых.
Но осколок отсек левую ногу Моше. К нему бросились подошедшие бойцы, в том числе Малка, его будущая жена. Все были несказанно удивлены реакцией Моше.
После этой ночи не только в роте поняли, что во вновь созданной армии появился герой. Но совсем не реагировать на боль!
Моше прогнал от себя санитаров и на своем языке приказал немедленно заняться Довом.
Когда санитары все-таки хотели перевязать почему-то не кровоточащую культю, Моше показал им отсеченный протез. Это сконфузило командиров, пожалуй, не меньше, чем неудачное наступление.
– Выйдя из больницы, я разыскал Моше. С той поры вот уже скоро тридцать семь лет мы друзья, хотя, вероятно, пальцев на руке хватит, чтобы перечислить все слова, сказанные им за эти годы. Зато слушает он, как никто другой на свете, и совет его, заключенный в одном слове, самый оптимальный из всех полученных советов, – заключил свою речь бригадный генерал.
Дов подошел к смущенному Моше, обнял, расцеловал его и преподнес подарок.
Выступавших было очень много. Каждому хотелось рассказать о добре, которое Моше сделал ему или его близким.
На сцене выросла гора букетов и подарков. Разговорная часть торжества затянулась. В комнате за кулисами нарастало нетерпение кибуцного ансамбля, подготовившего специальное выступление.
В зале тоже начала ощущаться некоторая неловкость. Не потому, что затянулись приветствия, а потому, что приближался момент, когда выступления прекратятся и Моше придется сказать хоть несколько ответных слов. Ну, скажем, «спасибо» он еще может произнести, конечно, с глазу на глаз. Но публично? Со сцены? Никто в зале не мог себе представить, как это произойдет.
Наступил, наконец, момент, когда исчерпались приветствия, и секретарь правления, переступая с ноги на ногу и нервно потирая кулак правой руки левой ладонью, посмотрел на Моше.
Зал затаил дыхание. Умолкли даже певцы и танцоры в комнате за кулисами.
Моше оперся руками о колени и медленно встал со стула. Он молчал и смотрел поверх голов куда-то вдаль, и людям казалось, что они видят, как медленно вращаются тяжелые жернова в его мозгу.
Он смотрел в темную заснеженную ночь. Он завидовал солдатам, которые заняли город и сейчас защищены от порывов ветра, несущего мокрый снег. А они, смертельно уставшие после восьми суток не очень успешного наступления, мерзнут в покинутой немцами траншее и надеются на то, что им доставят что-нибудь пожрать.
Моше очнулся и увидел напряженно замерший зал. Он смущено улыбнулся и сперва очень тихо заговорил:
– Сорок лет назад… это был очень тяжелый день. Мы потеряли более половины роты. С утра мы ничего не ели. Ночью старшина привез нам в траншею ужин.
Моше грустно улыбнулся. – Ужин! В воде плавало несколько листиков капусты.
А малюсенького кусочка хлеба мне хватило на один зуб. И сто граммов водки…
В зале царила небывалая тишина. Было слышно, как вдалеке ленивая волна Кинерета раскачивает лодки у деревянного причала.
Моше, казалось, прислушивался к этим звукам или к другим, которые никому, кроме него, сейчас не дано было услышать.
– Я выпил водку и вдруг вспомнил, что сегодня мне исполнилось двадцать пять лет. И я спросил себя: «Мойше, чего ты себе желаешь в день рождения?» И я сказал себе: «Я желаю тебе, Мойше, прожить еще двадцать лет и чтобы в день твоего рождения через двадцать лет у тебя в каждой руке было по буханке хлеба». – Моше внимательно посмотрел на свои ладони.
– И вот прошло не двадцать, а сорок лет. И я еще живу. А хлеб… Ну кто сейчас думает о хлебе? Так о чем еще я могу просить Бога?
Люди долго молчали. И вдруг взорвались такие аплодисменты, каких никогда не слышал этот зал.
Когда кибуцники и гости постепенно уселись на свои места, секретарь правления, снисходительно улыбаясь, сказал:
– Что касается Бога, то вы, конечно, понимаете, что наш именинник выразился фигурально.
Моше приподнял руку, словно пытался успокоить секретаря:
– Нет, Шимон, не фигурально. Я не умею говорить фигурально. Меня никто никогда не спрашивал об этом, поэтому я не говорил. Но знай, Шимон, что человек, выбравшийся из ада, не может не верить в Бога.
Секретарь поспешно объявил выступление ансамбля, считая, что песни и пляски полезнее членам кибуца, чем теологическая дискуссия с человеком, который вдруг заговорил.
1986 г.