Я тщетно пытаюсь вспоминать, был ли знаком мне этот термин в Киеве. Нет, не был. Не приходил он мне в голову и на первых порах работы в Израиле. В отделении профессора Конфорти я сразу почувствовал себя в привычной, в родной обстановке. Речь идет об отношениях между больными и врачами, об атмосфере медицинского учреждения, а не об оборудовании и оснащении, которое не могло не потрясти меня.

Где-то в начале семидесятых годов в Киевской торговой палате состоялась выставка зарубежного медицинского оборудования. Я ходил по этой выставке как сомнамбула. Я рассматривал экспонаты с отвисшей челюстью. А перед рентгеновским аппаратом с электронно-лучевым преобразователем я застыл загипнотизированный. Боже мой! Мне бы такой аппарат! Как бы он упростил, ускорил и обезвредил оперативные вмешательства! Какие блестящие научные работы посыпались бы, имей мы такой аппарат! Но откуда у районной больницы сорок тысяч долларов, чтобы приобрести аппарат-мечту? (У больницы четвертого управления, в которой лечились «слуги народа», такие деньги нашлись).

А тут рентгеновский аппарат с двумя телевизионными экранами для получения изображения сразу в двух проекциях стоит в операционной такой же банальный, как стол в ординаторской. А другое оборудование и оснащение! Даже простую атравматическую иглу я увидел впервые. Объяснить это я не был в состоянии. Как не был в состоянии объяснить свой чуть ли не истерический смех, когда я впервые увидел текущий из крана спирт. Израильские врачи всего этого просто не понимали. Оказалось, что мы жили с ними в различных измерениях.

И главное — привыкаешь ко всей этой роскоши с такой невероятной скоростью, словно пользовался ею сразу же, выбравшись из коляски.

И уход за больными стал сразу привычным. И то, что постельное белье меняют ежедневно. И то, что не бывает ограничений в полотенцах, простынях и халатах.

Я вспомнил, как операционные сестры умоляли нас не размываться и продолжать оперировать в залитых кровью халатах и после третьей и после четвертой операции. Как хирурги, не выдержав напряжения, курили, держа сигарету в стерильных хирургических зажимах, чтобы не размыться. А здесь, сделав только одну операцию, ты снимаешь халат и можешь посидеть в специальной столовой, находящейся в операционном блоке, и выпить чашечку кофе, и перекусить.

Разные измерения… В Киеве в отделение на 65 коек (а сколько еще коек стояло в коридорах и чуть ли не в туалете!) было всего две сестры и две санитарки. А тут в отделении на 32 кровати — семь сестер. Да еще добровольные помощники, пенсионеры, пожилые женщины и мужчины, считающие своим моральным долгом прийти и поработать в больнице.

Все это очень скоро стало восприниматься мною как норма. А моральная обстановка, как я уже сказал, была привычной.

Профессор Конфорти типичный представитель европейской медицинской школы, той самой, ветвью которой оказалась российская земская медицина, той самой, которая декларировала себя в «Записках врача» Вересаева, в замечательной книге немецкого врача Эрвина Лика «Врач и его признание», в книге шведо-франко-итальянского доктора Axel Munthe «The Story of Sant Michele» («История Сан Мишеля»). (С женой мы посетили Сент Мишель, виллу доктора Мунте на Капри и снова ощутили дух его сказочной книги). Буквально через неделю после начала работы в отделении профессора Конфорти, невероятно быстро привыкнув к окружавшей меня роскоши, я почувствовал себя дома. Климат отделения, медицинская философия отделения были привычными, родными. Даже предложение быть заместителем Конфорти до его ухода на пенсию через два года, чтобы затем занять его место, показались мне естественными и закономерными, хотя, как потом выяснилось, это был случай совсем не тривиальный в израильской медицинской иерархии.

Спустя какое-то время я попал на предоперационный клинический разбор в ортопедическом отделении другой больницы. Заведовал отделением профессор, воспитанник американской школы. Грамотный, знающий, опытный, умелый. Ко всему, он еще был приятной личностью. Воспитанный. Мы с ним быстро сдружились. Но клинический разбор в его отделении…

Врачи грамотно и четко докладывали истории болезней. Конечности были измерены с точностью до нескольких миллиметров, углы — до каждого градуса. Данные лабораторных исследований могли бы украсить самую требовательную научную работу. Рентгенограммы, компьютертомограммы, изображения магнитно-резонансных, ультразвуковых и радиографических исследований были безупречны. Но в течение всего разбора в помещении не было ни одного больного. Отсутствие человека не компенсировалось в моем сознании высоким научным уровнем докладов. В конце разбора было расписано, кто кого оперирует, кто ассистирует. Хирург не видел больного. Больной не видел хирурга. Зачем? Все и так ясно. Больной и не увидит хирурга. Ведь он под наркозом. Наркотизатора он увидит. Тот поговорит с ним перед операцией. Блестяще налаженное производство, в котором должны отремонтировать больного.

Профессор даже не понимал, о чем идет речь, когда я говорил ему о дегуманизации в его отделении.

— Чего ты хочешь? Ты обнаружил ошибки в нашей работе? Так о каких еще отношениях ты говоришь? У нас нет времени на разные сантименты.

Мои разговоры о душевности, о человеческом отношении, о подбадривании больного, который не может не опасаться даже самой простой операции, о послеоперационном состоянии, которое так важно в процессе выздоровления, — все это оставалось за пределами сознания профессора.

— Чепуха! — говорил он. — Твой гуманизм — это остатки и рецидивы медицины, не обладавшей нынешними возможностями. Конфорти, ты и еще пара израильских профессоров — вы просто динозавры. Кому вы нужны с вашим гуманизмом? У вас же такой низкий коэффициент полезного действия. Какую уйму времени вы тратите на каждого больного. Мир уже уходит от механизации к автоматизации, к роботехнике, к компьютеризации, а вы все еще цепляетесь за конную тягу и бубен шамана. Брось это все и, кстати, займись частной практикой. Тратить время надо именно на это.

Только один раз, говоря о частной практике, он сдал свои позиции:

— Хорошо тебе. Твоя жена не наступает на горло и не требует от тебя больших заработков. Надо уметь хорошо жениться.

Я улыбнулся. Я вспомнил травматологический пункт Киевского ортопедического института, куда ко мне однажды во время дежурства пришла моя будущая жена. Она не представляла себе, что можно так тяжело трудиться, всего себя до последней капли отдавая работе.

— Ну вот, — сказал я, — и так будет всю жизнь. Ты сможешь выдержать?

Она смогла. Я действительно хорошо женился.

С профессором мы были очень дружны, но позиции наши не сближались.