ЗОЛОТО ВЫСШЕЙ ПРОБЫ

Голда окаменела над раскрытой книгой. Она смотрела, но уже не видела строк, воскресивших в сознании кошмар ее детства. Зачем она взяла эту книгу? Сколько лет ни строчки по-русски. Даже считать стала на иврите.

Голда не знала, сколько времени она сидела над раскрытой книгой, не видя ее, не перелистывая страниц.

Голда. Саша так назвал ее тогда, в их первую ночь. Голда – золотая. Кроме этого слова Саша по-еврейски, кажется, не знал ни одного другого. В аэропорту, когда они прилетели в Израиль, чиновник, заполняя документы, спросил ее имя. Она сказала: "Голда".

Саша посмотрел на нее и улыбнулся. Так внезапно тридцатичетырехлетняя Ольга стала Голдой. Трансформация не по созвучию, а по тому, как в самые интимные минуты называл ее Саша. Может быть, именно поэтому она не сменила имени Голда на однозначное по смыслу ивритское имя Захава.

Саша был для нее всем. Даже сейчас, когда она приближалась к своему пятидесятилетию. В будущем году юбилей. Саша для нее все даже сейчас, когда у них три сына, три замечательных сына, когда она уже бабушка. Она любит его так же, как тогда, когда он бережно опустил ее на землю с кузова грузовика. Или еще раньше? Когда ей так хотелось, чтобы молодой доктор обратил на нее внимание. Она знала, что мужчины пожирают ее глазами. Но Саша был занят роженицами, больными женщинами и наукой. Ее, казалось, он даже не замечал.

Она была уже на пятом курсе института и работала медицинской сестрой в клинике акушерства и гинекологии. Отец был весьма состоятельным человеком. Ей не пришлось бы работать, не откажись она от помощи родителей. Но Оля прервала все связи с семьей, как только поступила в институт. На первом и на втором курсе было невыносимо трудно. После занятий – работа в фирме по обслуживанию, уборка квартир, мытье окон. В течение двух зимних месяцев по ночам выгребала грязь из окоченевших трамваев. А на занятиях слипающиеся глаза и боль в каждой мышце и в каждом суставе.

В школе она заслужено числилась первой ученицей. Но ведь это была сельская школа. Оля не обольщалась. Она знала, что, если не считать школьной программы, начитанные городские студенты, с детства приобщенные к богатствам культуры, сильнее ее. Не честолюбие, а понимание того, что без общей культуры нельзя быть врачом, заставляло ее совершать невозможное – выкраивать время для чтения не только учебников и конспектов, для посещения музеев, филармонии и театров.

После пятого семестра Оля начала работать медицинской сестрой, сперва в терапевтическом отделении, а потом, решив стать акушером-гинекологом, в институтской акушерской клинике. Там она познакомилась с Сашей.

Клиника была большой, и врачей было много. Но Саша был единственным. Не только в клинике. Во всем мире. Оля несла в себе это чувство, растущее и уплотняющееся в ее сердце, ни разу не выдав его даже движением брови.

С пятилетнего возраста, с того самого дня, когда оборвалось ее детство, когда она возненавидела свою семью, Оля научилась наглухо запирать мысли и чувства. Может быть, поэтому у нее не было близких друзей ни в школе, ни сейчас в студенческом общежитии, ни в институте, ни на работе.

Ее любили. Одноклассники – за ровный характер, за готовность помочь отстающему, за незаносчивость. Дети даже менее высокопоставленных родителей давали сверстникам почувствовать свою значимость. Надо ли говорить о возможностях дочери председателя райисполкома? Но ни разу она не реализовывала этих возможностей.

Ее любили и по-другому. Уже в восьмом классе она была оформившейся женщиной. И какой! Не один парубок вздыхал, глядя на совершенную скульптуру, изваянную античным художником. Но действительно создавалось впечатление, что она скульптура, неодушевленная красота, или существо, лишенное эмоций. Ей и самой казалось, что психическая травма, перенесенная в детстве, лишила ее способности любить.

Она заглушала в себе малейшее шевеление плоти. Уже в шестнадцатилетнем возрасте она шила себе прямые свободные платья. Но даже они не могли скрыть прелести ее фигуры.

Вся группа, парни и девушки, ахнули на первом занятии по физической подготовке, увидев Олю в обтягивающем тренировочном костюме. И без того не обделенная вниманием парней, она сейчас подвергалась форменной осаде. Деликатно-холодное объяснение тщетности попыток ухаживать за ней, а в одном излишне настойчивом случае – увесистая пощечина быстро создали ей славу бесчувственного манекена. Молодой человек, получивший пощечину, прозвал ее Гибралтаром. Эта кличка продержалась почти пять лет, пока группа, а за ней весь курс узнали о Саше Рубинштейне, враче из клиники акушерства и гинекологии.

Саша получил диплом в 1954 году. Именно в этом году Оля поступила в институт. Заведующий кафедрой акушерства и гинекологии безуспешно пытался принять в свою клинику самого выдающегося студента, который уже два года самоотверженно работал здесь, еще не имея врачебного диплома. Но профессору недвусмысленно дали понять, что не следует засорять научные кадры разными Рубинштейнами. Профессор пытался устроить Сашу не аспирантом, не клиническим ординатором, а просто врачом, но и это ему запретили.

Три года Саша работал акушером-гинекологом в сельской больнице. Осенью 1957 года доктора Рубинштейна наконец-то приняли врачом в столичную клинику. Возможно, высокопоставленному лицу, когда старый профессор обратился к нему с просьбой, пришло на ум, что в будущем некому будет лечить его высокопоставленную жену и дочь.

Три опубликованные научные статьи были частью солидной кандидатской диссертации, сделанной на материале сельской больницы. Доктор Рубинштейн не торопился оформлять диссертацию, хотя профессор требовал не переставая.

Уже год в их клинике медицинской сестрой работала очаровательная студентка. Сашу поражало совершенство этой девушки, сочетание ума и красоты со скромностью и деликатностью. Он удивлялся тому, с какой быстротой она схватывала сущность предмета. Роженицы и больные женщины обожали ее. Даже истерички умолкали, когда подходила к ним Оля, излучающая теплоту и доброжелательность. И, тем не менее, он заметил силовое поле, которым она отгораживалась от окружающего мира. Он полагал, что какая-то перенесенная ею душевная травма могла быть тому причиной, вероятно, неудачный роман.

Сашу угнетало одиночество. Похоронка о гибели отца на фронте пришла в 1942 году, за месяц до того как Саше исполнилось одиннадцать лет. В позапрошлом году он приехал в родной город, чтобы вместе с отчимом похоронить еще относительно молодую маму. Неоперабельный рак печени.

Он снимал угол у малосимпатичных людей. У него были друзья. Он нравился женщинам. Но ни на друзей, ни на случайных женщин у него не хватало времени. Вся жизнь его была заполнена работой в клинике, из которой иногда он не уходил по несколько суток подряд. А двадцативосьмилетнему мужчине уже хотелось устойчивости, семьи, продолжения рода.

Никогда еще никто не нравился ему больше Оли. Но о ней не могло быть и речи. Это не девушка для мимолетной связи. А ни о чем серьезном в этом случае он не имел права даже думать. Болезненно ощущаемый им слизкий антисемитизм выработал в нем твердую позицию – жениться только на еврейке.

Клиника переезжала в новое здание. Все, от санитарки до доцента, стали грузчиками. Грузовики с имуществом клиники один за другим пересекали город, расплавленный июльским солнцем. В такую жару даже в помещении халаты надевали на голое тело, а во время физической работы не могло быть более рациональной одежды. Как и другие мужчины, Саша был в тапочках на босу ногу, в легких полотняных брюках и в халате, под которым даже не было майки.

В эту ходку Оля случайно оказалась в одном грузовике с Сашей. Давно уже она не чувствовала себя так славно, как сейчас. Позади весенняя сессия. Как и обычно, все сдала на пять и получила повышенную стипендию. Каникулы можно будет посвятить самообразованию. Еще один курс – и окончен институт. Переезд клиники внес разнообразие в монотонность рабочих будней. Ко всему еще в кузове грузовика она сидит на кушетке, а напротив в профессорском кресле развалился Саша. Неловко только, что она тоже в тапочках на босу ногу, а под сестринским халатом, хоть он и закрытый, нет даже платья.

Саша не мог заставить себя не любоваться этим очаровательным существом. А какой нормальный человек был бы способен не любоваться таким лицом, такими формами, которые не скрывал туго перепоясанный халат?

Грузовик остановился у подъезда новой клиники. Саша соскочил на мостовую и один без особых усилий стал переносить на тротуар грузы, которые Оля сдвигала на край кузова. Старшая операционная сестра, полная пожилая дама, третья в бригаде, – Саша деликатно уступил ей место в кабине, – улыбаясь, реагировала на шутки, которыми перебрасывались молодые люди.

Саша перенес на тротуар последнюю кушетку. Оля приготовилась соскочить с кузова, и Саша, естественно, поспешил ей помочь. Старшая операционная сестра не без удовольствия наблюдала за тем, как Оля оперлась руками о плечи доктора Рубинштейна, как он удержал ее за талию, как вместо прыжка, словно в очень замедленных кадрах, эта славная сестричка плавно опустилась на мостовую.

Еще не коснувшись земли, Оля замерла в воздухе, опираясь на такую крепкую, такую нужную надежность. Ей хотелось, чтобы этот несостоявшийся прыжок длился вечно. Мучительно, неотвратимо ей захотелось прильнуть к единственному во всей вселенной любимому человеку.

Саша слышал, как застонали в нем тормоза. Ему было просто необходимо прижать к себе это славное существо, такое беззащитное и покорное. Так ему захотелось прикоснуться губами к нежной коже прекрасного лица, к ярким, чуть припухшим губам, чистым, как у младенца!

Даже старшая операционная сестра внезапно почувствовала необычный прилив нежности и в сердце своем попросила Господа, чтобы он пролил свою милость на эту славную пару.

Оля уже прочно стояла на земле, а руки ее все еще оставались на его плечах. И его руки все еще сжимали ее талию. Словно очнувшись от наваждения, они одновременно смущенно опустили руки. В течение получаса, перетаскивая грузы внутрь помещения, они почти не проронили ни слова.

Это была последняя ходка грузовика. Главный врач велел доктору Рубинштейну, который был в тот день дежурным, остаться в новом здании караулить имущество. Такое же поручение получила Оля от старшей сестры. Они закрыли изнутри все двери на улицу. Саша устроился в ординаторской и предложил Оле выбрать себе любое помещение для отдыха, тем более что в светильники еще не вкрутили лампы, а сумерки в комнате стали быстро сгущаться из-за густых крон старых деревьев, затенявших окна.

Прежде чем покинуть ординаторскую, Оля попросила Александра Иосифовича объяснить, почему молодой женщине сделали операцию Вергайма, а не ограничились меньшим вмешательством. Саша увлекся и прочитал целую лекцию.

За окнами зажглись фонари. Их свет пробивался сквозь листву, скудно освещая ординаторскую. Саша забавно рассказал о нескольких случаях из своей сельской практики.

Оля чувствовала, что Саше, как и ей, не хочется, чтобы она ушла из ординаторской.

Он попросил прощение за неделикатный вопрос: чем объяснить, что такая красивая девушка еще не замужем и, если он не ошибается, даже не имеет жениха или близкого друга.

– Вероятно потому, что тот, кто мне дорог, не знает об этом. И трудно сказать, нужна ли ему моя любовь.

– Ну, знаете, только не вас можно представить себе в роли отвергнутой. А почему бы вам не сказать ему, если он так туп, что не догадывается?

– Не знаю. Как-то не принято девушке предлагать себя. У него может сложиться о ней превратное мнение. Я знаю, вы приведете в пример Татьяну, написавшую письмо Онегину. В девятом классе мы это проходили. Но литературные примеры как-то не прививаются.

– Может быть, я ошибаюсь, но ваша, как бы это выразиться, замкнутость, вероятно, следствие неудачного романа?

– Вы ошибаетесь. Никаких романов у меня еще не было. А у так называемой замкнутости значительно более глубокая, даже страшная причина.

Он внимательно смотрел на Олю, ожидая продолжения. Она молчала, уставившись в фонарь за густой листвой, словно именно там был кто-то, знавший, но не решавшийся продолжить неоконченную фразу.

– Простите меня, пожалуйста, я не хотел задеть ваших чувств.

– Все в порядке. Я ведь тоже могла спросить вас о причине вашего одиночества.

Он ответил не сразу. Но полумрак ординаторской, и рвущаяся из глубины души нежность к этой удивительной девушке, и непреходящее ощущение ее талии в ладонях, и вся тональность их беседы внезапно распахнули его:

– Сейчас, ну, скажем, в течение последнего года есть только одна девушка, о которой я постоянно думаю. Но на пути к ней есть непреодолимое препятствие. – Он помолчал и добавил: – Это вы.

– Препятствие или девушка? Саша рассмеялся:

– Девушка.

– Какое же препятствие и где вы его обнаружили?

– Видите ли, вы не та девушка, с которой можно, как бы это сказать, поразвлечься. На вас следует либо жениться, либо вовсе не думать о вас.

– Так где же препятствие?

Саша с удивлением посмотрел на Олю. Даже глубоко в подсознании надеясь на то, что может понравиться этой девушке, он не представлял себе, что минуту назад именно ему она призналась в любви. Сейчас он почувствовал себя загнанным в угол.

– Видите ли, – он замялся, мучительно подыскивая нужные слова, – мой горький опыт привел меня к твердому решению не жениться не на еврейке

– Я вас понимаю. Хотите, я перейду в вашу веру.

Саша горько рассмеялся.

– В какую веру? Что я знаю о нашей вере? Я ведь воспитан атеистом. Еврейство во мне какого-то другого свойства, навязанное извне, что ли.

– Я вас понимаю. Я себя иногда ловлю на странном ощущении, на какой-то шизофренической идее, что я – это не я, а смуглая испуганная девочка, моя ровесница, которая в тот страшный день в ноябре 1941 года переселилась в меня. С тех пор вот уже восемнадцать лет я ощущаю себя еврейкой. Я вам это говорю не для того, чтобы убрать препятствие в вашем сознании. Я вам не ставлю никаких условий. Я даю вам неограниченное право вести себя так, как вам хочется и не думать о долге и последствиях. Видите, письмо Татьяны все же чему-то научило меня.

Саше так хотелось тут же подойти к ней, сжавшейся на стуле у окна, спрятать ее в объятиях, такую желанную, такую необыкновенную. Но он только спросил:

– Что случилось в ноябре 1941 года?

– Я не знаю, когда немцы вошли в наше село. Мне было пять лет, и календарь в ту пору ограничивался для меня только сезонами. Возможно, я бы не знала даты этого дня, если бы он не стал днем рождения моего брата.

До войны отец, несмотря на молодость, был какой-то важной персоной в райисполкоме, располагавшемся в нашем селе. Это очень большое село. По количеству населения чуть ли не город. Не знаю, какие качества помогли отцу так продвинуться. То ли его безупречная служба в армии, то ли его импозантная внешность, то ли напористость, которую я просто назвала бы наглостью, то ли сочетание всех этих качеств. Он и на матери моей так женился. Отбил ее у жениха. Ему тогда был всего лишь двадцать один год, а матери – двадцать. Когда началась война, он еще числился комсомольцем.

Не знаю, почему он не попал в армию. Но в тот же день, когда немцы вошли в наше село, он стал начальником полиции.

Я не знаю, участвовал ли он в уничтожении евреев до того страшного ноябрьского дня. У меня нет никаких доказательств ни за ни против. Мать была на сносях. Два дня наша хата содрогалась от ее криков. Два дня повитуха ни на минуту не отходила от нее. Сейчас, уже имея некоторый опыт в акушерстве, я могу предположить, что это было осложнившееся ягодичное предлежание. То, что я вам сейчас рассказываю, это реконструкция увиденного и услышанного пятилетним ребенком. Повитуха, по-видимому, долго колебалась, прежде чем решиться на совершенный ею поступок.

В соседнем селе спряталась женщина врач- гинеколог с пятилетней дочкой. Возможно, это были последние уцелевшие евреи в нашем районе. До войны у нас было много евреев. Но немцы вместе с украинскими полицаями зверски убили почти всех. Повитуха пошла в соседнее село, туда, где пряталась врач с дочкой, и спросила у гинеколога, что можно предпринять при такой патологии. Врач решила пойти к роженице, хотя повитуха предупредила ее о том, что роженица – жена начальника полиции. Девочку она взяла с собой. После прихода немцев она ни на минуту не расставалась с дочкой.

Как сейчас я вижу перед собой эту красивую женщину. Я думаю, что ей было не больше тридцати лет. С печи я наблюдала за тем, что происходит в хате.

Кровать обычно была отгорожена матерчатой занавеской. Но сейчас, когда врач и повитуха орудовали возле кровати, занавеска почти все время оставалась раздвинутой. Отец тоже был в хате. Смуглая красивая девочка, дочка врача, испуганно сидела на лавке и, как и я, наблюдала за всем происходившим. Мать кричала ужасно. Доктор что-то сказала ей, вернее, приказала. Крик внезапно умолк. И тут же раздался писк моего родившегося брата. Повитуха восторженно посмотрела на врача и сказала, что вторых таких золотых рук Господь еще не создавал.

Доктор попросила у отца воды, чтобы помыть руки. И тут отец вместо благодарности сказал, ехидно улыбнувшись (я иногда в ужасе просыпаюсь, когда мне снится эта улыбка): "Ничого, на той свит ты пийдеш з такымы рукамы".

И взгляд врача, этой красивой женщины, я тоже не могу забыть. Это был гордый взгляд. В нем не было ни просьбы, ни страха. Она подошла к лавке и прижала к себе испуганную девочку.

Я сидела на печи, онемевшая. Я хотела соскочить и впиться в отца зубами. Я возненавидела его не потом, а именно в эту секунду.

Повитуха сказала, что заберет девочку. Но доктор отрицательно покачала головой. "Ничего хорошего не ждет ее на этом свете" – сказала она. А отец сказал: "Пийдете разом. Мы не залышымо тут жыдивське симья".

Повитуха вцепилась в отца и стала его упрашивать, но он отшвырнул пожилую женщину и вывел доктора и девочку из хаты.

Повитуха тут же скрылась за занавеской. А я быстро соскочила с печи, оделась, обулась и, никем не замеченная, вышла на улицу.

Падал мокрый снег. Доктор с дочкой а за ними отец и два полицая, – один из них был нашим соседом, второго я видела впервые, – шли к окраине села. Я спряталась за последней клуней и смотрела оттуда, как все остановились возле окопа на опушке буковой рощи. Это совсем рядом с окраиной села.

Полицаи подняли винтовки. Отец что-то сказал, и они перестали целиться в женщину, прижавшую к себе девочку. Отец вытащил из кобуры наган и, подойдя вплотную, выстрелил в голову доктора и в голову ребенка. Я почувствовала такую боль, что тоже чуть не упала на землю, притрушенную снегом.

Не помню, плакала ли я. Я примчалась домой, переполненная ненавистью к отцу, к матери, к только что родившемуся брату и даже к повитухе. Потом ненависть к повитухе прошла. После того, как отец убил ее перед самым приходом Красной армии. И обоих полицаев он тоже убил. Ночью я слышала, как мать советовала ему убить их. Потом это посчитали подвигом партизана.

Но я думаю, что не это спасло его. Брат моей бабушки, материной мамы, обеспечил ему карьеру. Двоюродный дед был генералом в политуправлении фронта. Он взял отца к себе ординарцем, наградил его двумя орденами, хотя отец даже не слышал выстрелов в своем политуправлении, а потом еще выхлопотал ему медаль "Партизану Отечественной войны". Отец вернулся с войны членом партии и сразу же получил должность председателя райисполкома. Он и сейчас на этой должности. Он пьет со всем начальством и даже нисходит до председателей колхозов, с которых постоянно взимает мзду.

Когда он вернулся с войны, он обозвал меня "вовченя". До поступления в институт в нашем доме у меня не было другого имени. Но не отсутствие ласки угнетало меня. Я ощущала себя не Олей, а той смуглой убитой девочкой, хотя даже не знала ее имени. Я очень рано стала тяготиться неестественностью положения: я, убитая, живу в доме убийцы моей мамы и ем его хлеб. Чувство освобождения пришло ко мне в день получения первой стипендии.

А еще был страх. Я уже училась, кажется, в восьмом классе, когда ночью услышала разговор родителей. Отец сказал, что в райотдел МГБ пришел кузнец, – он жил в той самой хате, за клуней которой я пряталась, когда убийца стрелял из своего нагана,- и донес на него. Начальник МГБ намекнул, что дело можно будет изъять, если кузнец исчезнет. Но сами они в этом случае не хотят заниматься "мокрым делом". Мать посоветовала напоить кузнеца. Сделать это должен бригадир огородников. А когда кузнец пойдет через греблю…

Спустя несколько дней тело кузнеца извлекли из пруда. Следствие установило, что он утонул, свалившись в пруд в состоянии алкогольного опьянения.

Когда во время первых зимних каникул я не вернулась домой, отец приехал выяснять отношения. Он стал мне угрожать. Я предупредила его, что не намерена предпринимать против него никаких действий, хотя следовало бы. Но в день моей насильственной смерти неопровержимые свидетельства будут не в районном отделе КГБ, а в Москве. И не только в КГБ и в Центральном Комитете, но и во всех центральных газетах.

Кажется, он поверил этой угрозе. Во всяком случае, уже четыре с половиной года никаких контактов. И я постепенно излечилась от страха.

Вы единственный человек, которому я рассказала об этом, потому что вы для меня единственный. Я понимаю, что могла отвратить вас, что вы можете увидеть во мне потомка этих чудовищ. Разумеется, мне бы хотелось, чтобы вы увидели во мне убитую девочку, душа которой поселилась в моем теле. Но, повторяю, у вас по отношению ко мне не может быть никаких обязательств. Никогда ни в чем я вас не упрекну.

Саша встал со стула и нежно привлек ее к себе. Она уткнулась лицом в его грудь, покорная, нуждающаяся в защите. Он гладил ее густые волосы. Сейчас он состоял только из нежности и понимания.

– Голда моя.

Оля подняла голову и вопросительно посмотрела на него.

– По-еврейски голд – это золото. Голда – золотая, – объяснил он. Оля неумело прикоснулась губами к его губам. Он не знал, сколько длился этот поцелуй. Он не осознавал, что делают его руки. Но когда напряжение сделалось уже невыносимым, он вдруг опомнился и резко отстранился.

Оля улыбнулась и отошла к окну.

– Саша, родной мой, единственный, я же объяснила вам, что у вас нет никаких ограничений и обязательств. За все отвечаю только я сама. – Она развязала пояс и сняла халат. Свет фонаря, пробивавшийся сквозь листву, усыпал ее тело золотыми лепестками.

Саша потерял дар речи. Он смотрел на нее совершенно обалделый. Акушер-гинеколог, он видел немало обнаженных женщин. Были среди них красивые. Попадались красавицы. Но никогда еще он не видел такого совершенства.

Три метра, разделявших их, Оля проплыла, прошествовала. Узкая больничная кушетка, оббитая дерматином, была их первым брачным ложем.

Потом начались сложности. К себе он не мог ее привести. Прийти к ней в общежитие можно было только в редкие дни, когда в комнате не было подруг, да и то надо было изловчиться проскользнуть мимо бдительной дежурной. Хорошо, если эти дни совпадали с часами, когда и Оля и Саша могли освободиться от работы. Они рвались друг к другу, благодаря Всевышнего даже за уснувшие подъезды чужих домов.

Был конец октября, дождливый, холодный. Они прижались друг к другу возле батареи радиаторов на лестничном марше, ведущем на чердак семиэтажного дома в нескольких кварталах от общежития.

– Голда моя, любимая, ты знаешь, у нашего Моисея жена была не еврейкой.

Оля рассмеялась.

– Знаю, любимый. Рут тоже была маовитянкой. А я уже восемнадцать лет еврейка и хотела бы стать еврейкой формально.

– Я не знаю, как это делается. – Он помолчал. – Конечно, это не идеальное место, чтобы сделать предложение любимой девушке, но я прошу тебя стать моей женой.

Она крепко поцеловала его.

– Спасибо, любимый, значит, у нашего ребенка будет официальный отец.

Саша посмотрел на нее с подозрением.

– Да, я в конце третьего месяца беременности.

– И ты ничего не сказала мне?!

– Я же предупредила тебя, что у тебя нет никаких обязательств.

– Но ведь это преступление скрывать от меня такие жизненно важные дела!

На следующий день они подали заявление в ЗАГС и в конце ноября официально стали мужем и женой.

Более двух месяцев вся клиника безуспешно искала для них жилище. Наконец, удача. Они сняли комнату в развалюхе, уцелевшей в центре бывшего села, ставшего предместьем. Развалюха тоже была обречена на снос, но пока еще принадлежала забавному старику.

Совсем недавно, в декабре, умерла его жена. Он остался один в двух комнатах. Молодую чету Рубинштейнов, такую обаятельную чету, ниспослало ему небо в награду за все страдания.

Фамилия у него какая-то необычная для Советского Союза – Галили, Соломон Давидович Галили. Родился он в Хайфе, в Палестине. Еще юношей, мечтая осчастливить мир, вступил в коммунистическую партию. В 1926 году молодой инженер уехал в страну, строившую социализм.

Нельзя сказать, что все увиденное произвело на него благоприятное впечатление. Были даже явления, которые возмущали его. Но, в конце концов, ни одна страна еще не строила социализм. Неоткуда было почерпнуть опыт удивительным людям, стремившимся переделать этот несовершенный мир. Все свои знания, весь свой энтузиазм он отдавал вновь приобретенной родине.

В1933 году его арестовали. На каждом допросе у него, в дополнение к зверским побоям, вырывали по одному зубу, заставляя признаться в том, что он – английский шпион. Ничего более нелепого нельзя было придумать. Да, его отец действительно промышленник в Хайфе. Но следователю должно быть известно, что еще в студенческую пору он порвал связь с семьей. Он выдержал пытки и не подписал ни одной страницы допроса. И все равно его осудили на пятнадцать лет исправительно-трудовых лагерей за шпионаж. Потом к пятнадцати годам добавляли срок уже по другим статьям.

В 1956 году его освободили "в связи с отсутствием состава преступления". Реабилитировали. Он разыскал свою жену, которая кочевала по лагерям с 1937 по 1948 год. В компенсацию они получили развалюху и пенсию, позволявшую не умереть от голода. Пойти работать он уже не мог. Или не хотел. Да, он глубокий старик, хотя только летом ему исполнится шестьдесят. Он очень одинок. Это просто счастье, что у него поселились Рубинштейны. Ему казалось, что он наконец-то приобрел семью, что у него появились дети, которых у него не было. Украли у него возможность иметь детей.

Рубинштейны тоже привязались к старику. Конечно, он не лишен странностей. Одна из них – возвращаясь домой с мороза, он только на мгновение снимал свою поношенную фуражку, чтобы освободиться от шерстяных наушников. Но вскоре Рубинштейны узнали, что это не странность. Просто религиозный еврей должен быть с покрытой головой, а Соломон Давидович, как он выразился, в лагере прозрел и сменил ложную призрачную веру на истинную.

– Понимаете, дети, перпетум мобиле – это было бы замечательно. Эх, если бы можно было создать перпетум мобиле! Но создать его невозможно. Это противоречит законам природы.

После войны к нам в лагерь попал замечательный парень из Польши. Раввин. Мы очень сдружились, хотя в ту пору были идейными противниками. Он знал иврит почти на моем уровне, поэтому мы могли беседовать совершенно свободно, не опасаясь стукачей. Знаете, когда он меня победил? Когда возникло государство Израиль. Мы узнали об этом только через два месяца, после того, как произошло чудо, обещанное Господом. Вот тогда-то я стал верующим.

Сразу после реабилитации я потребовал дать мне возможность вернуться на родину. Мне уже несколько раз отказали. Говорят, что я был подданным не Израиля, а Британской империи. Но если Господь захочет, я все равно вернусь домой.

Как-то в конце апреля, чуть ли не накануне Олиных родов, Галили сказал:

– А почему бы вам не поехать со мной в Израиль?

Не только вопрос, но даже сама мысль показалась им абсолютно нелепой.

Вскоре после рождения Иосифа они начали изучать иврит. Просто так. Старик преподавал очень интересно. В дополнение ко всему, Олю привлекло то, что Галили учил их языку по Библии, о которой у них не было ни малейшего представления. И еще одно важное решение приняла она под влиянием Галили. Он рассказал об обряде обрезания, о том, что на восьмой день после рождения младенец становится евреем и вступает в союз с Богом. У Саши это не вызвало особого энтузиазма. Но, подчинившись Олиному нажиму, он собственноручно сделал сыну циркумцизию, необычную для гинеколога урологическую операцию.

В конце июня Оля получила диплом с отличием. Никогда еще полнота счастья не была такой абсолютной как сейчас. Время до того страшного ноябрьского дня стерлось в ее сознании. Отсчет лет начался от озноба за клуней и выстрелов из нагана. Она действительно ощущала себя смуглой испуганной девочкой, чудом уцелевшей, когда мама прижала ее к себе перед тем как упасть, девочкой, растущей во враждебной среде, волчонком, лишенным ласки.

До встречи с Сашей жизнь представлялась ей сюрреалистической отмывкой с черными чудовищными фигурами без четких контуров, переходившими в мрачный серый фон. А сейчас – Саша, такой родной, такой любимый, Саша, заполнивший собой всю вселенную, и маленький Иосиф, плод их совершеннейшей любви, часть ее плоти, и даже старик Галили, и врачебный диплом, и снова подплывал яркий июль, месяц, когда Саша осторожно опустил ее с кузова грузовика, что само по себе было предвестником счастья.

В тот день Оля ожидала Сашу у подъезда клиники. Из коляски ей улыбался Иосиф, колотя ножками по пластмассовому попугаю на ленте, натянутой между бортами коляски.

Она не сразу заметила молодого человека в дорогом сером костюме и вышитой украинской рубашке. А заметив, съежилась от февральской стужи, заморозившей теплый летний день.

Брат подошел, заглянул в коляску и оскалился наглой улыбкой отца

– А-а, жыденя?

От возмущения у Оли перехватило дыхание. Воодушевленный отсутствием сопротивления, он продолжал:

– А батько правильно тебя назвал – жыдивська курва.

– Вон отсюда, подонок, не то я выцарапаю твои мерзкие глаза! Прохожие замедлили шаг. Кто-то остановился. Более безопасным для себя он счел удалиться. Но уже на расстоянии, чтобы за ним осталось последнее слово, он повернулся и крикнул:

– А и вправду – жыдивська курва.

Сашу поразила Олина бледность. Никогда еще он не видел ее в таком состоянии. Она колебалась, ответить ли на его вопрос, что произошло. И пожалела, что рассказала. С трудом она удержала мужа, рвавшегося догнать негодяя, серый костюм которого еще мелькал в отдалении между прохожими.

Вечером Оля спросила Галили:

– Как я могу стать еврейкой официально? Галили долго думал, прежде чем ответить.

– Видите ли, Оленька, можно было бы обратиться в синагогу. Вы прошли бы гиюр. Ну и что? У меня есть серьезные подозрения, что наша синагога всего лишь отделение КГБ. Не для такого чистого создания как вы наша синагога. Подождите немного. В Израиле вы пройдете гиюр, а я вас буду потихоньку готовить.

– В Израиле? Но какое отношение я имею к Израилю? Галили помолчал, уставившись в пространство.

– Когда я мечтал воплотить в жизнь абсурдные идеалы моей юности, я приехал в страну, строившую социализм. Оказалось, что эта страна вообще не пригодна для жизни людей. Тем более она не пригодна для евреев. Со времен Маркса коммунизм и еврейство несовместимы. Если у вас есть идеал, а он отличается от моего юношеского, абсурдного, тем, что может иметь реальное воплощение, осуществить его надо в наиболее подходящем месте. А где на Земле есть место лучше Израиля, чтобы жить еврейской жизнью?

Оля не стала спорить со стариком, хотя его рассуждения показались ей странными и далекими от действительности. Ночью она рассказала Саше о разговоре с Соломоном Давидовичем. Саше тоже показалась нелепой эта идея. Но они охотно изучали иврит, попутно знакомясь с Библией.

Летом 1961 года произошло несколько событий, изменивших жизнь Рубинштейнов. Саша защитил диссертацию. Его положение в клинике стало еще более устойчивым, хотя статус оставался таким же, как и раньше. Правда, дополнительных десять рублей в месяц оказались совсем нелишними в их бюджете. Развалюха пошла на снос, и они вместе с Галили вселились в трехкомнатную малогабаритную квартиру метрах в стa пятидесяти от бывшего жилья. Соломон Давидович категорически возражал против того, чтобы Иосифа определили в ясли. Он охотно нянчил ребенка, пока Оля была на работе в своем диспансере.

В1965 году родился второй ребенок. Мальчика назвали Яковом. Саша сделал ему обрезание, уже не раздумывая. Он был горд, что мог при этом произнести молитву на иврите. Оля тоже многому научилась у Галили. Нерушимой традицией в их доме стало зажигание субботних свечей. Галили продолжал воевать за право возвращения на родину.

В январе 1967 года совершенно неожиданно он получил выездную визу. Рубинштейны были рады за старика, хотя их огорчала разлука с человеком, ставшим им родным. Да и быт их усложнился.

Тяжелее всех перенес расставание Иосиф. На вокзале он обхватил шею дедушки и заявил, что поедет вместе с ним.

Саша проводил Галили до Одессы, до самого теплохода.

Первое письмо из Хайфы они получили в мае. Эзоповским языком, понимая, что его письмо пройдет через грязные руки перлюстраторов, Галили восторгался всем, что увидел на родине, и печалился по поводу того, что его дети и внуки не с ним. Не прошло и трех недель после получения письма из Израиля, как там разразилась война. Саша страдал, в течение двух дней слушая советские сообщения о чудовищных потерях израильтян и легендарных победах арабов. Поражение Израиля было для него равнозначно гибели их родного Галили.

На третий день войны в разговоре со своим коллегой Степаном Анисимовичем он чуточку ослабил самоконтроль, присущий всякому советскому человеку, высказывающему мысль, не опубликованную в печати. Умному Степану Анисимовичу этого было достаточно, чтобы услышать в словах Рубинштейна тревогу и понять ее причину.

– Знаете, Александр Иосифович, в Одессе бытует очень популярный анекдот: "Жера, подержи мой макынтошь, я ему глаз вибью. Жера, хде мой макынтошь? Я ни хира не вижю".

Саша деликатно улыбнулся, и Степан Анисимович понял, что его собеседник не уловил связи между анекдотом и предметом разговора.

– Я догадываюсь, что вы не слушаете разные мутные волны. А между тем вы бы узнали много интересного. Не арабы бьют израильтян, а совсем наоборот. Наоборот и очень сильно.

В этот вечер Саша упорно воевал с приемником, чтобы сквозь плотное глушение услышать голос диктора БиБиСи, рассказывавшего о фантастических победах израильтян. Саша внезапно почувствовал, что он думает не только о судьбе Галили. Он пожалел о том, что находится сейчас не в Израиле. Он гинеколог, но ведь у него отличная оперативная техника. Он мог бы пригодиться израильской армии. Третий день Шестидневной войны стал днем перехода Саши в новое состояние. Он начал мечтать об Израиле.

За восемь лет совместной жизни он не раз убеждался в том, что с Олей они настроены на одну волну. Даже мечтать нельзя было о большей совместимости, о более полном единодушии, не говоря уже о неиссякающем физическом влечении. Иногда он удивлялся своим старым опасениям – жениться не на еврейке. Оля была более еврейкой, чем очень многие, родившиеся от еврейской мамы, более, чем он сам. Ни на йоту она не прегрешила против истины, высказанной ею в тот вечер, когда переезжала клиника. И, тем не менее, в третий день войны Саша был поражен, когда Оля, вернувшись домой после вечернего приема, сказала, что ей очень хотелось бы сейчас находиться в Израиле, быть полезной этой стране, ее воинам.

Саша не слышал, как она вошла. Он лежал на тахте, подстраховывая прыгавшего у него на груди Якова. Иосиф занимался своим любимым делом – читал книгу. Читать он начал в трехлетнем возрасте, поэтому казалось вполне естественным, что семилетний человек не отрывается от книги Рони-старшего "Пещерный лев".

Оля поцеловала Иосифа, недовольного тем, что его отвлекают от книги. Саша поднялся с тахты с Яковом на руках и свободной рукой обнял Олю. Он мгновенно уловил в ней какую-то перемену.

– Знаешь, любимый, эта страна – не место для евреев. Если бы у нас была возможность последовать за Соломоном Давидовичем… Кроме всего, сейчас мы могли бы быть очень полезны. Все-таки мы хирурги.

Саша удивился, выслушав Олин рассказ. Казалось бы, пустяк вызвал в ней такую сильную эмоциональную реакцию. Неоднократно ей приходилось натыкаться на проявления антисемитизма. Но именно сегодня, в день качественного перехода у Саши, именно в этот день она отреагировала так остро, и реакция эта привела к такому же качественному переходу.

Сквозь открытую дверь Оля услышала, как ее коллега, обследовав больную в соседнем кабинете, сказала сестре: "Как я ненавижу этих жидов. Я бы их всех задушила собственными руками. А вместо этого, я вынуждена их лечить. Черта с два она получит у меня прогестерон". Оля была не в состоянии дать им знать о своем присутствии. Она вдруг увидела красивую женщину, принимавшую роды у ее матери. Она сопоставила условия и двух врачей и снова обмерла, как в тот страшный ноябрьский день. Какой помойкой ненависти должен быть напоен человек, чтобы, будучи врачом, даже подумать так о своем пациенте!

Оля рассказала в полной уверенности, что Иосиф увлечен книгой. Даже если он что-нибудь услышит, вряд ли это дойдет до детского сознания. Но Иосиф вдруг поднял голову и сказал:

– Я же говорил, что мы должны уехать с дедушкой.

Родители посмотрели на него с удивлением.

– Надеюсь, ты не расскажешь об этом в садике? – испуганно спросила Оля.

– Что я – дурак?

Так на третий день войны семья Рубинштейнов, за исключением двухлетнего Якова, высказала свое желание уехать в Израиль. Но прошло еще три года, прежде чем представилась такая возможность. Три года, наполненных привычным течением дней и событиями, оставлявшими глубокий след в памяти.

Иосиф учился в школе. Яков посещал детский садик, в котором уже в четырехлетнем возрасте познакомился со словом "жид". Все шло своим чередом. Саша заслуженно пользовался популярностью далеко за пределами города. Самые высокопоставленные дамы требовали, чтобы их лечил или принимал у них роды именно доктор Рубинштейн. Росла и Олина популярность, пока еще не достигая Сашиных высот. Все это отразилось на их быте, а главное – на возможности преодолевать или обходить препятствия, расставленные на каждом шагу советского человека.

Наиболее существенно это проявилось в ноябре 1969 года, когда вместе с вызовом от Соломона Давидовича Рубинштейна (молодец Галили, все предусмотрел!) они подали документы на выезд в Израиль. Среди множества бумаг не было одной обязательной справки – согласия Олиных родителей на ее отъезд. Такой справки не могло быть. А без нее даже не приняли бы их заявления.

Но за несколько дней до подачи документов Саша по поводу внематочной беременности прооперировал дочку заместителя министра внутренних дел. Степан Анисимович не преминул заметить, что в этом случае беременность не только внематочная, но, к тому же, внепапочная. И первое и второе, естественно, должно было соблюдаться как государственная тайна. Но главное – документы приняли.

В апреле Рубинштейны получили визу на выезд в Израиль. Оля была на восьмом месяце беременности. Саша планировал их отъезд после родов. Но Оля настояла на немедленном отъезде.

Их третий сын, Шай, родился в Израиле. На сей раз Саше не пришлось делать обрезание. Брит-мила Шая был радостным праздником в одном из лучших свадебных залов Хайфы, праздником, организованным Галили и его многочисленными родственниками.

Иврит Рубинштейнов вызывал всеобщий восторг. А Голда просто очаровала всех присутствовавших. Гиюр она прошла сразу после приезда. С первой минуты пребывания в Израиле Рубинштейны отнеслись к стране с любовью, несмотря на порой излишние, рвущие нервы трудности пересадки. И любовью ответил им Израиль. Пятнадцать счастливых лет, хотя война Судного дня, а еще больше война в Ливане, в которой лейтенант Иосиф Рубинштейн участвовал в качестве командира танкового взвода, слегка посеребрила все еще густые волосы Голды. Уже не косы, а скромная прическа обрамляла красивое лицо с большими широко посаженными глазами.

Трудно было поверить в то, что женщина с такой безупречной фигурой родила трех сыновей и вот уже несколько месяцев с гордостью называла себя бабушкой. Обновленная Голда без следов жизни в стране, созданной в наказание за тяжкие грехи. Дважды за эти пятнадцать лет полностью сменились клетки в ее организме и полностью обновился молекулярный состав оставшихся клеток.

Оттуда, из той страшной галактики, она принесла только прикосновение Сашиных рук, когда он осторожно снял ее с кузова грузовика, и последовавшую за этим любовь, и рождение двух сыновей, и воспоминания о немногочисленных друзьях, и Галили, нет, Галили принадлежал настоящей жизни. Шесть лет уже нет Галили…

Она благодарила Господа за каждый день на этой земле. Все было так безоблачно. Зачем она купила эту книгу? Сколько раз она проходила мимо раскладки с книгами на русском языке, даже не поворачивая головы. Что же так внезапно остановило ее? Она словно споткнулась, увидев на раскладке толстую книгу в черной глянцевой обложке. "Черная книга" – белые буквы заглавия вырывались из тьмы обложки. Она купила эту книгу.

Уже второй день она читала страшные документы, собранные Василием Грассманом и Ильей Эренбургом в "Черную книгу", документы об уничтожении евреев немцами и их пособниками. И вдруг сейчас Голда прочла о том, чему она, пятилетняя девочка, была свидетелем в тот страшный ноябрьский день.

Как мог появиться этот документ? В ту пору, когда авторы "Черной книги" получили его, она еще была ребенком. Только в 1959 году она рассказала об этом Саше, а до этого ни слова не было произнесено ею о подлом убийстве. Отец уничтожил всех свидетелей – повитуху, двух полицаев, кузнеца. Да, но кузнеца он убил уже после того, как была создана "Черная книга". Кузнец? Какое это имеет значение?

Описано страшное преступление. Нет, преступление – это не имя дьявольскому убийству, совершенному ее отцом. А разве мать не причастна к этому? Почему они не понесли наказания?

Голда не заметила, как вошел Саша. Он любил неслышно отворить дверь, подкрасться к ней и неожиданно обнять. Голда ругала его за это мальчишество, но он оставался неисправимым. Только сейчас, увидев лежавшую перед ней книгу, он почувствовал неуместность своего поведения. Он тихо поцеловал ее и закрыл книгу. Голда с удивлением посмотрела на мужа.

– Ты читал?

Он утвердительно качнул головой.

– Когда?

– Примерно полгода тому назад.

– Почему же ты мне не сказал?

– Зачем?

Голда не могла ответить на этот вопрос.

– Жаль, что наши дети не читают по-русски.

– "Черная книга" переведена на иврит. Сыновья прочли ее. Даже Шай.

– Прочли? И я об этом ничего не знала?

Саша медленно вышагивал по кабинету, наклонив голову, словно считал плитки пола.

Голда видела, что он никак не решается рассказать ей о чем-то. В течение двадцати шести лет их совместной жизни Саша ничего не скрывал от нее. В чем же дело? Но торопить его она не хотела.

– Помнишь, за год до нашего отъезда, в воскресение, я пошел с детьми в зоопарк. Когда мы вернулись домой, ты увидела на щеке у Иосифа кровоподтек. Я сказал, что Иосиф упал с карусели. Самое удивительное в этой истории – четырехлетний Яков не подвел меня, сказавшего неправду.

Саша продолжал вышагивать, словно на ходу рассказ о событиях шестнадцатилетней давности терял часть своего злополучия.

– Мы как раз покинули площадку молодняка и сели на скамейку в тихой аллее. Я собирался дать детям бутерброды.

Я думаю, что это была неслучайная встреча. Твоего брата, – помнишь? – я однажды увидел со спины. Сейчас я его узнал. Я сразу догадался, что рядом с ним отец. У него на пиджаке была планка – ордена и медали – и среди них я заметил ленточку медали "Партизану Отечественной войны". Оба они были изрядно выпивши.

Они остановились возле нашей скамейки. "Жыдивське симья!" – изрыгнул из себя старший и ударил Иосифа по щеке. Я сразу вскочил. Молодой замахнулся на меня, но тут же повалился на землю. Что есть силы я ударил его коленом в пах, а когда он согнулся пополам, тем же коленом я расквасил его лицо. Все произошло так быстро, что редкие прохожие даже не оглянулись. Старший бросился на меня. Тем же приемом я уложил его на траву. Иосиф держался за щеку и молчал. Яков плакал навзрыд. Это завело меня еще больше.

Несколько раз носком туфля я ударил в пах одного и другого. Их дикий крик, по-видимому, был принят за рычание зверей, и никто не обратил на него внимания. Если у молодого к тому времени еще не было потомства, то я ручаюсь, что у него уже никогда не будет. Я подошел к старшему. Он лежал на траве, схватившись двумя руками за пах. Я убедился в том, что он уже в состоянии понимать мои слова и популярно объяснил ему следующее: мол, мы пощадили его, пока пощадили, но все официально заверенные свидетельские показания хранятся в надежном месте; на сей раз история с кузнецом не повторится; если кто-нибудь из нашей семьи увидит или услышит представителей бандитского кодла, документы в нескольких экземплярах появятся во всех надлежащих учреждениях.

Он воспринял мои слова как еще один удар носком в пах. Я понял, что угроза дошла до его сознания.

Возле фонтана я отмыл кровь на коленях брюк. Затем (возможно, я действовал импульсивно, но жизнь подтвердила мою правоту) я рассказал Иосифу, кто этот негодяй и что он совершил. Я попросил его хранить этот рассказ в тайне даже от тебя.

Яков вдруг перестал плакать. Сперва я не придал этому значения. Я считал, что четырехлетний ребенок не в состоянии понять того, что я рассказал Иосифу. Каково же было мое удивление, когда Яков сказал, что он все понял и будет хранить тайну не хуже Иосифа.

Свое слово они сдержали. Даже Шаю, когда он прочитал "Черную книгу", именно я, а не братья рассказали твою историю. Знаешь, что Шай сказал мне? "После этого я люблю маму еще больше. Я люблю ее не только как маму, но и как золотого человека".

Голда подошла к Саше и обняла его.

– И все-таки я не подозревала, что у тебя могут быть тайны от меня. – Она помолчала и добавила, – Ты знаешь, сейчас, когда книга все всколыхнула во мне, я не могу успокоиться от сознания, что он остался безнаказанным.

Саша улыбнулся.

– Тебе придется простить меня еще за одно прегрешение.

В понедельник, на следующий день после происшествия в парке, я выложил все Степану Анисимовичу. Ты знаешь, какой это порядочный и умный человек.

Мы долго взвешивали все варианты. Я кипел и хотел немедленно обратиться в КГБ. Но Степан Анисимович остудил меня. Он сказал, что, кроме твоего рассказа, в деле не будет никаких доказательств. Он посоветовал успокоиться и ничего не предпринимать. Перед самой войной Судного дня я получил от него письмо.

– Как это, ты получил? Он переписывается не с тобой, а с нами.

– Правильно. Но это письмо он прислал мне на адрес Галили. Оказывается, его заинтересовал мой рассказ. Главврач больницы в вашем селе – институтский друг Степана Анисимовича. В беседе выяснилось, что он видеть не может председателя райисполкома, которого он назвал мерзкой скотиной.

Не объясняя причины своей заинтересованности, Степан Анисимович попросил главврача изредка сообщать ему, что происходит в семье председателя.

Через год после нашего отъезда твою маму прооперировали по поводу миомы матки. Как ты понимаешь, удаление миомы у пятидесятишестилетней женщины – операция не очень сложная. Но в ночь после операции пациентка скончалась от профузного кровоизлияния в брюшную полость. По требованию твоего отца вскрытие производили патологоанатом и судебные медики из областного центра. К всеобщему удивлению, лигатуры были наложены хорошо. Врачей нельзя было упрекнуть ни в чем. Случай остался одной из многих медицинских загадок.

А еще через месяц у пьющего без просыпу председателя, страдавшего гипертонической болезнью, случилось кровоизлияние в мозг. Его спасли. Но остался тяжелый гемипарез и речь не восстановилась. Его некуда было выписать из больницы. Сын не хотел его взять к себе.

Стали разыскивать дочь. И тут выяснилось, что она уехала в Израиль.

Брата твоего за сокрытие этого факта исключили из партии и из коллегии адвокатов, в которую его впихнули после окончания университета.

Спустя четыре месяца больница не без труда устроила бывшего председателя в дом престарелых. Степан Анисимович писал, что этот тип не мог обойтись без алкоголя и побирался. А еще он написал о слухах в районе о том, что Бог наказал председателя за убийства евреев.

В прошлом году в письме на адрес племянницы Галили Степан Анисимович сообщил, что семидесятилетний бандит где-то нахлебался самогона и среди бела дня на глазах у людей свалился с гребли в пруд.

Кто-то бросился вытаскивать его, но он уже был бездыханным. О судьбе твоего брата Степан Анисимович ничего сообщить не мог.

– У меня нет брата. И никогда не было. У меня есть только ты, и наши дети, и внук. Я вот о чем подумала. Даже самый черствый человек не может никак не отреагировать, узнав о смерти родителей. Пусть даже нелюбимых. А во мне абсолютно ничто не отозвалось. Может быть, я действительно не Оля, а та смуглая девочка?

Саша привлек жену к себе и ничего не ответил. Что он мог сказать? В мире ведь так много необъяснимого.