Командир батальона посмотрел, как над раздавленной немецкой гаубицей догорает мой танк. Потом посмотрел на меня и ничего не сказал. А что скажешь, если из всего экипажа случайно остался только командир?
Майор яростно соскребал грязь с сапог об край гусеницы своей машины. Но грязь немедленно налипала, как только сапог касался земли. Майор махнул рукой и полез в башню.
Я знал, чего он хочет. Ему нужны люди. Он ждал, что я сам попрошусь в бой. Черта с два! Хорошо хоть, что у него хватило совести не приказывать.
Только что я пришел оттуда. Выскочил. Дважды во время осеннего наступления со мной случалось чудо. Хоть бы на один день уйти от этого. Нарезаться. Забыть. Если он прикажет, я, конечно, пойду. Но сам? Не могу. Командир батальона тоже человек. Должен ведь он понимать, что значит в одном бою похоронить два экипажа.
Комбат все еще торчал в башне, и танк словно врос в глину. И я стоял, ожидая приговора.
Комбат изобразил улыбку:
— Послушай, Счастливчик (в бригаде так прозвали меня за живучесть), санвзвод где-то там, за третьим батальоном. Но наших раненых подбирает пехота. Вон, видишь? В том фольварке полковой медицинский пункт. Пойдешь туда. В общем, гляди, чтобы наших ребят не обижали. Ясно? Ну бывай.
Комбат исчез в башне, не опустив задней крышки люка. Мотор зарычал. Корма на мгновение осела, и танк рывком выскочил из лощины. Он пошел мимо черных дымов над горящими танками, обозначившими направление главного удара.
Я постоял немного. Смотрел, как гусеничная колея медленно наполняется водой. Дождь приятно холодил обожженное лицо и руки. Пули свистели высоко над головой. Сапоги утопали в грязи по самое голенище. Хорошо здесь, безопасно. Жаль только, что нельзя прилечь и поспать.
До фольварка я добрался нескоро. Это в лощине было спокойно. А здесь — короткая перебежка, и снова обнимаешь мокрую землю. Только за насыпью, почти перед самым фольварком, можно было подняться в полный рост.
Два санитара с носилками едва переставляли ноги. Черт знает, что творится в этом тылу! Раненые валяются на мокрой соломе. Плащ-палатки не спасают их от дождя. А эти дурни тащили в дом раненого из амбара. Убить их мало! Конечно, я понимал, что под крышей не хватает места для всех. Но именно этих, мокнущих под дождем, в первую очередь надо отнести в дом, где им окажут какую-то помощь. А эти дурни…
Крик, вместивший в себя боль всех раненых на войне, полоснул меня по спине. Я оглянулся.
Носилки валялись в грязи. Санитар, который был сзади, сидел и пытался вытащить из-под носилок тощие ноги с размотавшимися обмотками. Рядом на земле корчился от боли и стонал молоденький солдатик. Шинель свалилась в лужу. С бинта на культе голени стекала жидкая грязь.
Ну это уже слишком. Мы под огнем гусеницы натягиваем, и ничего, хватает сил, а эти тыловые сукины сыны кантуются тут в безопасности и раненого не могут перенести. Пристрелю гада! Я подскочил к санитару.
Глаза его с мешками век на изможденном лице смотрели сквозь меня в бесконечность.
Черт знает что! Куда такому старику тащить носилки по склизкой глине? Да ему же, пожалуй, лет пятьдесят будет! Я помог старику подняться и уложил паренька на носилки. Санитар вытянулся передо мной.
— Спасибо, товарищ командир.
Неудобно мне стало от его стойки смирно. И как это старые солдаты догадываются, кто офицер, а кто рядовой. В комбинезонах мы все на одно лицо. Я хотел взять носилки, но санитар мягко отстранил меня:
— Не надо, товарищ командир, мы привычны.
Он подоткнул полу шинели под раненого паренька, намотал мокрую обмотку на тощую свою ногу и вместе с напарником, таким же изможденным и апатичным стариком, потащил носилки в дом. Ну и порядки в этом тылу!
Двор был забит ранеными. Никогда еще одновременно мне не приходилось видеть так много окровавленного мяса.
Я неприкаянно топтался по двору. Черт его знает, какие обязанности взвалил на меня комбат. Меня таким делам никогда не обучали.
Раненых приносили без перерыва. Некоторые приходили сами. Во двор въезжали санитарные машины. Потом выезжали нагруженные. Грузили больше всего из дома и тех, которые мокли на соломе.
Кто его знает, может, П.М.П. и был подчинен какому-то порядку, но разобраться в нем я все еще не мог.
За поворотом дороги машины попадали под минометный обстрел. Но шоферы насобачились и, словно играя в кошки и мышки, проскакивали опасное место. А одну машину все-таки накрыло, да так, что некого было возвращать сюда, в П.М.П.
Уже давно я заметил синеглазую пигалицу. Она командовала сортировкой и погрузкой раненых. Молоденькая такая, маленькая. Глазищи грустные. Лицо бледное. Под глазами черные круги. Она несколько раз натыкалась на меня, но проходила мимо так, словно я уже не числился в списках личного состава гвардейской бригады и вообще не числился на свете. Неужели кого-нибудь взрослее не нашлось на такое дело в этом дурацком тылу?
Во двор влетел «виллис». Из него неуклюже выбрался старый подполковник. Тоже мне подполковник! Узкие погоны на шинели, которую, по-видимому, корова жевала. А лицо ничего, хорошее, доброе. Синеглазая подбежала к нему, долго трясла его руку. Между прочим, идет ей улыбка.
До меня долетали только осколки разговора:
— Очень трудно, профессор. Четвертые сутки…
— Знаю, девочка. Вас уже догнал медсанбат. Разворачивается…
И еще что-то сказал. Мне бы хотелось услышать. Любопытно все же. Но подойти ближе неудобно. Еще подумает, что она меня интересует.
Подполковник и синеглазая скрылись в доме.
— Эй, Счастливчик! — окликнул меня с носилок обожженный танкист.
Я как раз оказался рядом. Лицо — сплошной черный струп, как уголь. Под танкошлемом бинт. И кисти рук забинтованы. Черт возьми, кто же это такой? Конечно, кто-то из своих, если знает мою кличку. Но кто?
— Что, гвардии лейтенант, разукрасили так, что и узнать не можешь?
Определенно, он хотел сказать это, демонстрируя свое мужество. Только разве утаишь в глазах ожидание страшного ответа? И то ли от этих глаз, то ли от голоса, вырвавшегося из струпа, мурашки забегали у меня не только по спине, но даже по рукам и ногам.
— Чего там узнать невозможно.
Я тянул время и по какой-нибудь примете старался определить, кто же это такой. И тут в прорехе порванного на груди комбинезона, промокшего насквозь, измызганного, с комками глины, я увидел орден Александра Невского.
Недаром я Счастливчик! Только у командира первого батальона этот орден. Получил недавно. Ох, и красивый был дядька! Все связистки млели, глядя на него…
Я провел рукой по своему лицу. Больно. Но пузырей и струпьев вроде нет.
— Давно вы здесь, товарищ гвардии майор?
Я спросил так, словно узнал его в первую секунду.
— С утра. Меня подбили вскоре после тебя.
— И вас до сих пор маринуют?!
Приказ комбата стал вдруг понятным и осмысленным.
Выходит, не зря я тут околачивался. И как это я раньше его не заметил? Вроде не раз оказывался рядом с ним.
В дом я не вошел, а ворвался. Перешагнул через носилки в сенях и открыл дверь.
Посреди комнаты не табуретках стояли два тазика. В одном из низ полоскал руки подполковник (уже в халате с закатанными рукавами). Мыл он руки неторопливо, аккуратно, да еще разговаривал с этой синеглазой. Словно не валяются раненые под дождем. Словно вообще нет войны.
Я чуть было не вытащил пистолет. Правда, батальонный фельдшер как-то рассказывал, что хирурги перед операцией моют руки больше десяти минут. Но ведь гвардии майор с утра без помощи!
Нет, я даже не притронулся к кобуре. Но я сказал! Сказал, может быть, не совсем так, как принято в изысканном обществе.
Не успел я закончить фразы, как на меня налетела пигалица:
— А вы здесь как очутились? Командовать захотелось? Вот и убирайтесь к себе и командуйте. Здесь и без вас командиров хватает!
Я бы ей показал, как положено разговаривать со мной. Но дверь с грохотом захлопнулась перед моим носом.
За поворотом дороги снова стали рваться мины. Синеглазая выскочила во двор, чуть не сбив меня с ног. И опять грузили раненых.
Я пошел к майору, чтобы не болтаться без дела. Закончили погрузку. Санитары разносили обед.
Утром, перед атакой мне почему-то совсем не хотелось есть, а сейчас я кормил майора и чувствовал, как живот прилипает к спине. Попросить было почему-то неудобно. Черт знает почему. Все-таки я был единственным целым в этом скопище боли и крови. Но санитар сам принес мне котелок. Без моей просьбы.
Я даже не предполагал, что рассольник может быть таким вкусным. Какой-то порядок здесь все-таки существовал.
Дождь перестал моросить. Бой уходил все дальше и дальше. Дорога уже не обстреливалась. А майор все еще лежал на носилках и курил самокрутку из моей руки. Ну сейчас она не отделается от меня!
Тазики все еще стояли на табуретках. В комнате было пусто. Тихо. Я открыл дверь с надписью «Операционная».
Все это я увидел, как при вспышке орудийного выстрела. Профессор стоял за столом и что-то отсекал в ране обыкновенными кривыми ножницами. Со второго стола санитары снимали…
За войну мне многое пришлось повидать. Но тут я почувствовал, что меня начинает мутить.
Два других санитара держали носилки с веснушчатым сержантом и ждали, когда освободится стол.
К стене, стоя, прислонился высокий хирург. Не знаю, стар он или молод. Все лицо закрывала желтоватая марлевая маска. Только глаза. Знаете, какие у него были глаза? Я даже не уверен, что он заметил меня. Он молитвенно сложил руки в резиновых перчатках. Он держал их чуть ниже лица. А спиной ко мне стояла та самая девушка. В первое мгновение, когда из-под халата хирурга она извлекла стеклянную банку, я еще не понимал, что она делает. Но пока она поправляла его халат, я увидел, что в банке моча.
Десять минут необходимо хирургу, чтобы помыть руки перед операцией… Так рассказал нам когда-то батальонный фельдшер.
Меня не заметили. Я тихо затворил за собой дверь. Я вышел из дома. Я покинул фольварк, даже забыв попрощаться с майором.
По размытой танковой колее я пошел разыскивать своего комбата.
1957 г.