Появился в том ресторане через день. Перед тем встретил на набережной индейца Колю. Кто бывал в Геленджике, тот знает, где неизменно стоит этот человек с иссиня-черной косой, с перьями, босиком и в набедренной повязке. Осень, как было сказано, он отдыхает, зиму трудится где придется, а с весны до октября "работает индейцем" на набережной. Летом по набережной курсируют толпы отдыхающих – наступает его время "рубить капусту", время бесконечного карнавала. Если с ним заговорить, он несет всякую чушь, что-то бессвязное и глупое, но, странно, весь его бред воспринимается совершенно нормально. Каждый похлопывает его по плечу, кто-то наливает вина, он всем улыбается, со всяким выпьет и поговорит – "как простой инженер". Когда он пьянеет, что-то в нем меняется, он становится рассеян, он начинает переставлять в своей речи слова и предлоги. Он может, например, сказать: "Пойди ним с вином за еще". Народ переглядывается в недоумении, но всегда найдется умник, который пояснит, что это, дескать, сказывается его индейское, настоящее индейское происхождение, и что он слышал, будто у некоторых примитивных племен случается такая странная, необычная организация речи. А какая-нибудь весьма ученая дамочка добавит, что во многих индейских диалектах и наречиях не предлоги, а "после-логи". И, конечно же, непременно найдется такой, который перескажет то, что знает всякий житель Геленджика: что когда-то этого Колю (тогда, правда, его звали Колье) дали белому человеку в качестве проводника, и что перед расставанием вождь сказал будто бы тому белому человеку, мол, если совсем уж будет тяжело, можешь, дескать, мальчонку и скушать. И сказал это при нем, при мальчонке, и ни один мускул не дрогнул на детском лице. Кто знает, насколько это близко к истине, но легенда такая в Геленджике существует.
Вот стоит он у парапета, высокий, коричневатый, с приплюснутым носом, безбородый, как все индейцы, разрисованный татуировкой – волнистые полосы, вьющиеся от углов рта к ушам, с большими кольцами на щеках, – с иссиня-черной косой толстых жестких волос, что как конская грива, в набедренной повязке, с ожерельем из каких-то странных желтоватых зубов, похожих на человечьи… С моря тянет легким ветерком, волны накатывают на серую гальку, по набережной разгуливает разодетая публика. Я подхожу к нему, прошу закурить. Он угощает. Оказывается, самые настоящие индейцы курят обыкновенную "Приму" Краснодарской фабрики. Поговорили лениво ни о чем. Ничем не смог я его задеть. Ну что ж, может, в другой раз?..
– Говорят, вы имеете отношение к пожилому музыканту, который играет в "Анаконде"? – спрашиваю на прощанье.
– Во "Влюбленной-то"? Это мой отец.
– Отец? – сам почувствовал, что прозвучало это у меня уж очень как-то бестактно.
– Да. Он усыновил меня, когда мы выходили с ним из дебрей Амазонской сельвы.
Я покидал его с каким-то странным, двойственным чувством… Лишь только переступил порог "Влюбленной анаконды", как старый музыкант прервал игру и подошел ко мне. Был он на этот раз в какой-то экзотической шляпе (я понял, что это, по-видимому, и есть знаменитое бразильское сомбреро из волокон кубинской сосны), на шее у него алел атласный платок, на плече сидел огромный и, видно, очень старый попугай-ара, который время от времени щелкал клювом и бормотал на каком-то странном наречии… Музыкант провел меня за "наш столик", сделал знак официанту, и тут же появилось мое любимое пиво. Порасспрашивав, как отдыхается, он сказал несколько лестных слов о моем рассказе "Русская душа", где речь шла о семиструнной гитаре, о гитарном мастере Безгине, очень удивился, услышав, что на гитаре я не играю вовсе, даже пресловутых "трех аккордов" взять не смогу. "Да вы что?" – непритворно изумился собеседник. Тут опять забормотал попугай, и я поспешил перевести разговор с себя на него: на каком это языке попугай шпарит? На что музыкант ответил, что и сам толком не знает. Ему подарили этого попугая в одной индейской деревушке-ситиу, сказав, что бормочет птица на забытом наречии некогда вымершего племени. Племя вымерло лет сто назад, а попугай, знай себе, выражается на забытом том языке…
После чего собеседник отхлебнул из бокала оранжевого апельсинового сока и без всякого перехода стал рассказывать прерванную историю.
…Однажды он не на шутку заболел. Невозможно было подняться, ноги не слушались, совсем не держали. Кожа на ногах натянулась, высохла, сделалась прозрачной и хрупкой, от любой пустяковой царапины выступала кровь. Индейцы называют эту таинственную болезнь – "Страшные куриные лапы". Он несколько дней лежал пластом в своей хижине и приготовился уже умирать. Зашел как-то капрал, осмотрел больные ноги, поковырял их грязными ногтями, хмыкнул и стал бесцеремонно выбирать себе вещи, давая понять, что хозяин уже не жилец и больше они ему не понадобятся. Но ночью, крадучись, пришла колдунья-мулатка и принесла какого-то отвара. Через силу пришлось выпить целую чашку, хотя вкус был препротивный. Она рассказала, что послал ее высший демон Журупари, которого боятся все остальные духи, и что этот отвар из определенного вида грибов – они растут исключительно на гнилых пнях пальмы мурумуру, с добавлением порошка коки, диких ананасов величиной с яблоко, у которых внутри одни семечки, и толченых сверчков-танана, и что впредь я должен научиться лечить себя сам, иначе у нее могут возникнуть неприятности с местным начальством, поэтому должен запомнить, из чего следует делать отвар, ей же, мол, лечить белых, тем более солдат "Каучуковой армии", строжайше запрещено.
– Я благодарен той женщине до сих пор, – сказал рассказчик с чувством. – Ведь был на краю могилы. Если бы не она…
Записал тот рецепт в блокнот и с тех пор стал записывать туда всевозможные рецепты и приметы. Со временем их набралось не одна страница: от укусов пауков и змей, от дизентерии и лихорадки; кстати, от малярии существовала одна фиолетовая плесень, помогавшая лучше хинина…
Когда окончательно выздоровел, понял, что нужно уходить. Иначе не удастся выйти отсюда никогда. Стал методично и основательно готовиться к побегу. Выменял у одного тапуйо, "цивилизованного индейца", помощника лесника, почти новые армейские ботинки, соорудил из куска пробки и намагниченной иголки примитивный, но весьма надежный компас, захватил мачете, мешок муки из фариньи, порядочный кус сушеного мяса каймана и стопку сухих листьев коки, отличного тонизирующего средства, поколебавшись, прихватил и гитару, жаль было ее бросать, – и однажды не вернулся в свою хижину из сельвы. В запасе было трое суток; через трое суток хватятся и станут искать, чтобы убить…
Из оружия у меня было духовое ружье, то есть бамбуковая трубка с несколькими отравленными стрелками. В умелых руках это весьма грозное и надежное оружие. Я шел, стараясь не думать о возможных последствиях, однако от волнения почти сутки ничего не ел. Шел на юг, так как уходить на север было равносильно самоубийству. Впрочем, то же самое можно было сказать и про путь на юг: передо мной лежал безбрежный девственный лес в две тысячи километров, но я старался не думать, что со мной будет завтра или через неделю, я шел и шел вперед, вглубь сельвы.
Первые двое суток почти не останавливался. Утопил в болоте кое-какие вещи, хотел выбросить и гитару, но посмотрел на нее, повертел в руках и оставил. Шел почти без сна, боялся погони, потому использовал всякую речушку, чтобы пройти по воде и максимально запутать следы. На земле ночевать было опасно, на дерево залезать трудно, а сооружать шалаш долго. Поэтому ночи проводил, сидя на пеньке, укрывшись куском брезента. Слышал, как топал в нескольких шагах гокко, квохтал, совсем как индюк: пит-пит-пит! – как спросонья ссорились меж собой попугаи; слава Богу, ягуара на меня не вынесло. Потом приспособился ночевать у подножия огромных "шелковых деревьев". Они отличаются исполинскими размерами и у них на высоте примерно трех-четырех метров в стороны расходятся дополнительные корни в виде плоских досок, наподобие контрфорсов готического собора. Достаточно было покрыть эти "контрфорсы" пальмовыми ветвями или какой-нибудь травой, и получалась отличная хижина; на все это строительство уходило не более часа, но они спасали и от утренних тропических ливней, и от всевозможных змей, ядовитых пауков и лягушек, от любопытных надоедливых обезьян-ревунов и, естественно, от царя сельвы – безжалостного ягуара.
Правда, от летучих мышей-вампиров они не спасали. Однажды я был укушен вампиром за палец ноги, и наутро из маленькой, но глубокой круглой ранки долго сочилась кровь, которую трудно было унять. В другой раз, когда я тщательно укрыл ноги, был укушен за кончик носа, и проснулся, весь залитый кровью. Вампиры предпочитают кровь определенных групп, некоторых людей не кусают вовсе, другим же от них нет никакой жизни, приходится спать, совершенно закутавшись; моя кровь, видимо, не являлась для них деликатесом, меня кусали не часто, хоть в этом повезло… Говорят, вампир "протирает" отверстие в коже жертвы языком, на конце которого имеются две роговые "бородавки", находясь при этом в воздухе, хотя, может, это и не так, потому что никто не видел, как это происходит – жертва никогда не просыпается во время кровопускания. Лошадей и мулов они кусают или в районе бабок, или в шею, на ладонь от холки. Много было также клещей-карапуту и сухопутных пиявок, которые падали с веток весьма прицельно, но после мышей-вампиров это казалось совершеннейшими пустяками, лишь бы был под рукой табачный сок… На пиявок также недурно действовал огонь или моча.
По утрам будили ревуны и паукообразные обезьяны, у которых хвост выполняет роль пятой руки, они могут хватать хвостом палки или плоды: они визжали спозаранку, как избалованные дети. Я на них охотился с помощью духового ружья – мясо их было до того вкусное, такого мяса я не едал никогда ни раньше, ни позже, но не отпускала мысль о каннибализме. Ревуны -яркая смесь медного и винно-красного с блестящим металлическим отливом -издают такой страшный рев, от которого буквально стынет кровь в жилах, знатоки утверждают, что он громче и мощнее, чем рык льва и рев рассерженного буйвола. Индейцы говорят, что этот ужасный рев обезьяна издает благодаря полой кости, расположенной в гортани – не знаю, так ли это, но рев в самом деле ужасающий, мертвого поднимет, поэтому в своих импровизированных временных жилищах я по утрам особо не залеживался.
На пятый день вышел к какой-то большой реке. Но это была явно не Амазонка. Соорудил из сушняка плот. Ночью отплыл. Утром проснулся среди безбрежной воды. Поначалу даже испугался: неужто вынесло в море? Нет, это как раз и была Амазонка. Весь день я греб что было сил, тревожно вглядываясь вдаль, пугаясь малейших звуков. На мое счастье весь день не появилось ни одного парохода. Даже индейских мантарий и марант не было, а также не наблюдалось и креольских кубарт. Я греб и греб – весь день и всю ночь, стараясь как можно скорее приблизиться к южному берегу реки. Ночью вдалеке прогрохотал какой-то пароход, с которого доносилась музыка – креолы вовсю шпарили фламенко. А наутро увидел в дымке тумана противоположный берег. Из последних сил догреб до берега, покрытого мангровыми зарослями, отошел от него, насколько хватило сил. Через сутки после переправы в густом лесу соорудил хижину и завалился спать. Тут наконец-то почувствовал себя в относительной безопасности. Снилась мне, помнится, белокурая девушка в венке из диких подсолнухов… Однако отдохнуть как следует не удалось. Рано утром разбудил индеец с миловидным, почти европейским лицом. Когда пришли с ним в ситиу, выяснилось, что нахожусь я во владениях племени мундуруку, которое говорило на языке тупи. Это значило, что отклонился я на юго-восток километров эдак на триста…
С этими словами рассказчик поднялся – попугай у него на плече от неожиданности взмахнул крыльями и, кажется, выругался на забытом индейском наречии, – нахлобучил шляпу, взял гитару, давая понять, что пора ему и поработать, и, видя, что я лихорадочно продолжаю записывать, повторил:
– Народ "мундуруку", а язык – "тупи". На этом языке в прошлом веке говорило большинство туземных племен Амазонии, которые назывались тогда тупи-тапуйо. Поначалу я совершенно не понимал этот язык – из португальского в нем присутствовала едва ли сотня заимствованных слов. Но, впрочем, научился болтать довольно быстро, ведь все туземные языки во всем мире весьма примитивны, по сложности они напоминают наши тюркские, в них так же не бывает ни падежей, ни родов, ни склонений, ни спряжений, нет ни единственных, ни множественных чисел. Да и словарный запас настолько бедный, что достаточно выучить за неделю две сотни слов, чтобы бегло общаться на бытовом уровне… Правда, потом я только одних оттенков зеленого цвета насчитал у них аж семнадцать наименований.