Над Москва-рекой горел багровый закат. В древности эту реку называли Смородиной, потому что по ее берегам густо росли кусты пахучей черемухи и смородины, в которых любят гнездиться соловьи… Сейчас из-за реки густо наносило гнилью, и летело оттуда воронье — чуяло, видно, поживу. Я уже видал такое — в Дубоссарах; но и предположить не мог, что увижу еще раз — в Москве.
Когда толпа народа прорвала заграждения из режущей проволоки (ООН считает ее варварским оружием), среди штурмовавших оказалось немало женщин. Одна из них была и вовсе — на сносях. Она искала мужа. Принесла ему теплую куртку и не верила, что его может уже и не быть в живых. Ей несколько раз предлагали покинуть позиции, но она отказывалась и продолжала искать. Муж не находился. Среди раненых его не было. Осмотрели мертвых — не оказалось тоже.
Ее спрашивали: он точно пошел сюда? Может, где-нибудь в другом месте?.. Сюда! Сюда! — твердила женщина, словно обезумев, продолжая водить вокруг себя иссиня-зелеными, наивными глазами. Может, там? — показали на нейтральную полосу, где лежало несколько трупов. Дали ей посмотреть в стереотрубу. Она вскрикнула, лишь приложившись к окулярам.
Подобрав полы распахнутого пальто, перелезла через бруствер из мешков с песком и побежала по брусчатке, неловко подворачиваясь на каблуках. Пули высекли рядом искры, но она, кажется, даже не обратила внимания. Может, не поняла, что это всерьез? Справа, слева, спереди, сзади… «Вернись! Вернись!» — кричали ей. Но она, похоже, не слышала, все так же бежала, неловко разбрасывая ноги и поддерживая одной рукой живот.
Вдруг женщина упала — мы не ожидали этого. Ахнули в один голос. Но даже падая, смертельно раненая, она прикрывала руками живот, и потому упала на спину. Пальто распахнулось, и живот, обтянутый тонкой материей, рельефно прорисовался на фоне зарева пожара, что горел над Москва-рекою. Нам видно было, как бьется неродившийся ребенок… Наша медсестра Ксюша сказала вслух:
— Мать, похоже, мертва. Но ребенка еще можно спасти…
— Сколько есть времени? — спросил один из наших, молодой парень, горячая удалая голова.
— Несколько минут. Но она может оказаться живой — тогда больше.
Парень оставил свой автомат, поглубже нахлобучил папаху и перемахнул через бруствер. Мы опять ахнули. Я знал этого парня. Воевал с ним в Приднестровье. Он был до безумия смел и всегда весел. Но в последнее время горе стало пригибать буйную курчавую головушку — у него увели жену, пока воевал, — и потому он искал, кажется, себе смерти.
Он пробирался к лежащей женщине короткими перебежками, но его заметили снайперы. Пули вспороли асфальт, брызнули снопами искр. Мы ответили, стараясь подавить огонь противника, или хотя бы отвлечь его на себя. Один из наших, Борис, так тот даже вскочил на мешки с песком и стал плясать — не смотри, что москвич! — размахивая шапкой, чтоб обратить внимание снайперов на себя.
— Ты что! Слезай скорее! — кричали ему.
— Не бойтесь, я же — в бронике.
Его сбросила с бруствера пуля, попавшая в бронежилет. Отделался он легким испугом.
И вдруг стрельба прекратилась, похоже, что и там, за ограждением, поняли, куда и зачем идет парень. Я внимательно следил за ним и переживал — ведь он был близок мне. В Дубоссарах мы побывали не в одной переделке. Там ему везло, и я почему-то верил, что и сейчас повезет тоже. Я очень этого хотел.
Он был испытанный боец и настоящий друг. Я стоял рядом, когда верстали его в Приднестровье в казаки — за исключительную храбрость. То было на печальной тризне, среди развалин и срубленных осколками деревьев; похоронив друзей, мы пили из кружек красное молдавское вино, и братались, вскрывали вены, сдавливали кровь в вино и пускали по кругу это питье, густое и терпкое, и кружки липли — то ли вино липло, то ли кровь.
Я ругал себя за то, что не пошел с побратимом. Не успел. Но я был с ним незримо. И видел сейчас мир его глазами. Мы ползли с ним — двое в одном теле — мимо сгоревшего автобуса, укрывались за трупами — простите, ребята! — перебегали и падали за бордюры. Его мысли были моими. И меня звали в тот миг так же как и его — Георгий. Значит — победитель.
Он шел легко, целеустремленный и настойчивый, продвигался короткими бросками, и перед воспаленным его взором стоял мальчик, светловолосый и статный. Мальчик тянул к нему руки. Он молил спасти. «Ты родишься! — твердил казак. — Ты будешь жить. Я назову тебя — Георгий. Значит — победитель. Георгий Георгиевич!» — мечтал боец, оскользаясь на липкой человеческой крови.
Да, он станет для мальчика и отцом и матерью одновременно. Коль своих детей иметь — не судьба, мальчик, добытый им в бою, заменит их. Он увезет его на родину, на тихий Дон, в заповедные места, где жирный чернозем и возле дома под коньком — задумчивые ивы, подальше от этой московской мерзости, вырастит на воле и просторе, среди простых, но гордых людей, не забывших еще о достоинстве и доблести, придет время — посадит в седло, обучит науке побеждать.
Маленький Георгий, как и батька, тоже станет бойцом… Они еще отплатят сполна тем, кто сманил его Люсю в шведский бордель, тем, кто сделал из страны международную нищенку и шлюху. Они будут мстить. Им есть — за что.
Было очень тихо. Непривычно тихо. Напряженно-зловеще. С обеих сторон следили за парнем и за лежащей женщиной, рассматривали в бинокли, в стереотрубы и просто через прицелы снайперок. Все видели, что живот женщины еще колышется…
Когда оставалось несколько метров до цели, Георгий встал во весь рост. Никто не стрелял. Забросив вялую женскую руку себе на шею, он приподнял неживое тело…
Мы замерли, боясь проронить хотя бы слово. Кто-то брякнул: парень обречен! На него зашикали: типун тебе на язык! А Борис дал подзатыльник: не каркай! Георгий приближался, тяжело переставляя ноги. Ну же! Ну! Еще! Скорее! Мы ждали чуда. Что его все-таки пощадят, оставят в живых, допустят до нашего бруствера — ведь в конце-то концов, и тут и там — русские, в основном, люди. И в основном — крещенные. Мы надеялись на их великодушие.
Нет, убийцы не бывают благородны.
Первой пулей сразили Георгия — уже у самых мешков с песком. Выстрел прозвучал неожиданно — похоже, не только для нас. Он выронил свою ношу и упал. Вторая пуля вошла женщине в грудь, а третья пропорола живот, убив все еще шевелившегося ребенка. Он умер, так и не успев родиться. Не увидать уж ему донских малиновых зорь, не услыхать скрипучего жмаканья дергача на рассвете, не кататься на потной спине рыжего дончака…
На плоской крыше высотного дома из затвора СВД вылетела стреляная гильза. Упав в лужицу, зашипела.
— Зря ты это сделал, Яков. Ребенок-то мог и в самом деле выжить.
— А зачем? Что может родиться путного у этого быдла? Ему так даже лучше. Сразу — в рай.
— У них все по-другому. По их религии он еще не обрел ангела-хранителя, а значит, будет вечно мыкаться неприкаянный — все равно как абортированный.
…За некогда русской Москва-рекою, за былинной рекой Смородиной, догорал закат, цвета густой венозной крови — с плоской крыши далеко было видно. В воздухе пахло гарью и смрадом, и кружило воронье. Но, несмотря ни на что, в мире православном висело ожидание чего-то необычного — может, чуда, — однако, не было, не было, все еще не было видно на пылающем горизонте всадника в жаркой чешуе доспеха, в кумачовом плаще, с копьем наперевес, — опоили, похоже, его сон-травою…
О, великомученик, чудотворец, равностоятель пророков, соревнитель апостолов, предводитель херувимов, соправитель архангелов, твердейший адамант, — про-снись!