Янтарная сакма

Дегтярев Владимир Николаевич

Книга первая

СМЕРТЬ — ЭТО ТОЛЬКО НАЧАЛО

 

 

ГЛАВА ПЕРВАЯ

— Чего встал, как мерин над козой? — выругался Проня Смолянов и, не дождавшись от селянина ответа, двинул ему кулаком в ухо. — Беги за попом! Кому велено?!

В тёмной избе (а по ранней весне в смоленских краях всегда сумрачно) хрипло закашлялся болящий. Второй псковский купчина, Бусыга Колодин, наклонился над ним, спросил:

— Афанасий, Афанасий! Может, тебе чего горячего испить? Селянин, хозяин избы, житель этой лядащей деревушки Ольшага, и не думал бежать за попом: православного батюшку окрест смоленских земель нынче не найти, одни ксендзы здесь обретаются...

Ему опять прилетел крепкий удар в ухо.

— Попа нет, веди любого православного сюда, шилом! — в голос проорал селянину Смолянов. — Вот тебе за то копеечка! — сунул ему серебряную деньгу в рот, и в шею вытолкал бестолкового в дверь.

Мужик за дверью исчез, но тут же появился в оконном проёме, затянутом бычьим пузырём:

— Я вам сейчас, падлы москальские, пана сюда приведу! Ишь ты, сразу в ухо! — и пропал.

Иссохший мужик в рваном восточном халате на лавке хотел подняться, забеспокоился:

— Ты кто? Лицо подверни к свету, не узнаю тебя...

— Мы купцы псковские, Афанасий! На торжищах в Твери да в Новгороде с тобой встречались. Я — Бусыга Колодин, а вот он — Проня Смолянов. А ты — тверской купец Афанасий Никитин. Тебя уж тому как четыре года в Твери потеряли. Говорили, в Индию ушёл. Дошёл хоть до Индии-то?

— А!.. — Болящий купец в бухарском халате задышал ровнее. Ну, теперь ладно. Теперь отойду при своих. Хорошо, что пришли, браты...

— Заговаривается, — опасливо шепнул Смолянов. — Или матюгает нас... по-индийски! Ты, Бусыга, хотел с ним по делу говорить, так говори быстрей... А причастить — всегда причастим... глухую исповедь исполним... Давай про дело!

— Афанасий! Афанасий! — стал громко твердить Колодин. — Дошёл ты до Индии-то али как? Мы тебя подобрали едва живым на реке Днепр у Гомеля. Без лодок, без тягла, без товара. Пограбили тебя али как?..

Во двор избы вошёл местный пан при новом жупане и при сабле на поясе. Сабля до половины торчала из ножен — вот-вот выпадет. За паном шли трое хлопцев с дрынами, а за ними крался хозяин избы.

Пан вошёл во двор, сразу заглянул за угол поскотины и тут же перекрестился на подлый, ксендзовский манер. Увидел, стало быть, за углом десяток верблюдов, да полтора десятка высоких в холке русских коней. И шестерых псковских молодцов увидел с широкими красными шеями, с глазами в прищур: «Ну, кому тут по роже дать?» А потому пан утолкал саблю назад в ножны, развернулся и треснул селянина по уху, какое подвернулось. Плюнул под ноги, подошёл к окошку.

— Москали! Привезут вам скоро попа. На старом жмуйском хуторе православный поп есть. Тоже вроде еле дышит. Ждите, москали... — Пан погладил усы, зыркнул по сторонам, пошёл со двора.

— Подобрали меня — спасибо, — прошептал сквозь кашель Никитин. — А сами вы как? Удачно продрались через разбойных арабов?

— Нет...— виновато ответил Колодин. — Мы этой зимой до Чёрного моря дошли, да там услыхали, что в Трабзоне тебя заарестовали, а местный эмир с тебя все товары ободрал, а самого в тюрьму сунул... Расторговались мы тогда по-скорому в Судаке, да не в прибыток, и повернули в обрат. Нонче что на Каспии, что на Черном море — каждый эмир или султан, как их там, матерь ихну... каждый теперь установил злые пошлины на товары с нашей, русской, стороны. А на свои товары пошлину задрал до небес. Нонче поживы русским купцам никакой... Тебя вот, Афанасий, хоть довезём до Москвы, до лекаря доброго — и то польза.

Никитин с мокротой кашлянул, утверждая услышанное.

— Много товаров из Индии вёз, Афанасий, а? И какие? — подсунулся настырничать Смолянов.

— Камни драгоценные вёз: лалы, изумруды, топазы, алмазов пять... всего камней сорок две штуки, ценой на Ганзейском рынке в три пуда серебром. Ткани индийские вёз, но ткани — для показа, чтобы узнать, кому надобны ли... Перец вёз да гвоздику, да других пряностей с десяток видов... Тоже для познания спроса... Да, видать, потерял в зиндане — в подземной тюрьме... Или покрал кто? Кхе, кхе... Всего, значит, на пять пудов серебром, думаю, по ганзейским ценам, вёз я товара. Эмир трабзонский, поди, пляшет от радости... У вас там испить чего крепкого нет?

Бусыга поднял на стол кожаный тюк, в каких обычно возят пропитание в дороге:

— Русского вина, медоварного нет, да вот... Тут, в литовщине, местные жиды стараются... — Он вынул из тюка глиняный бочажок, заткнутый через тряпицу обломышем кукурузного початка. Стал шарить глазами по пустой избе, ища посуду.

— Давай так! — Никитин привстал с лавки, три раза хорошо глотнул из бочажного горлышка. После чего крепко прокашлялся и сплюнул мокроту прямо на земляной пол избы. — То-то же! Полегчало...

— Ну и слава богу! У нас этого добра до Москвы хватит! — обрадовался Проня. — А скажи, Афанасий, почём тебе стало то добро в самой Индии, а? Лалы там, изумруды, перцы всякие?

— Не про то вопрошаешь. — Колодин оттолкнул Проню. — Ответь нам по здравой мысли, Афанасий, ты в дороге говорил, кому и чего ты везёшь, какие товары? И как ты их вёз? Где прятал? Не показывал ли кому?

Никитин снова кашлянул и подмигнул Бусыге:

— Здраво рассуждаешь, купец, масло в твоей голове есть. Товары мои индийские вёз я не в тороках, а зашитыми в полы вот этого халата, что и теперь на мне. Ткани только были в тюке, так ткани мало кого ныне занимают... — Он снова приложился к бочажке с крепким самогонным зельем.

Смолянов тут же поднёс тверскому купцу ломоть русского каравая, сдобренного толчёными свиными шкварками с чесноком. Никитин с удовольствием стал закусывать и проговорил между делом:

— А вот в Ормузе, чтобы заплатить за проезд на корабле через залив да поесть чего, продал я один мелкий красный камешек местному жиду — меняле в порту. Тот обозвал мой камень рубином и, скотина, начал за мной ходить, другой камень клянчить. Таких попрошаек я в дороге много навидался и как их отогнать, уже знал. Поманил того жида в простенок между портовыми домами да нож вынул ...

— Вот этот жид тебя в Трабзоне и продал эмиру! Вместе с камнями. — Смолянов сжал кулаки. — Они, гады, завсегда так, первые шпионы и наводчики! Значит, следил он за тобой. Может, твоя болезнь тоже от жидов? Может, напоили они тебя чем?

— Может, и следил... может, и опоили... — Афанасий снова закашлял, лицом стал белеть. — Конец теперь важен, а не причина. — Болящего затрясло.

Проня и Бусыга переглянулись. Колодин хотел было глотнуть из бочажки, да Афанасий его остановил:

— Не надобно, браты, пить, откудова я пил. Чую внутри себя индийскую лихорадку или китайскую болотную слизь. Червяки там такие, махонькие, меньше острия иглы... Изнутри жрут.

Бусыга тотчас принялся искать в своём тюке новую бочажку самогона. А Смолянов всё спрашивал:

— Так ты, Афанасий, и в Китае был? Вот-те на! О-го-го!

— А пошто ржёшь? — Никитин заметно окосел от выпитого, снова тяжело задышал. — По Китаю я только шёл. Там нашему брату интереса нет. Только вот дорога чистая, без разбою... Может, правду сказать, интереса нет только там, где я шёл. По южному краю Китая я шёл, браты... Так что правду не скажу про весь Китай, ибо не ведаю. — Афанасия стало заваливать на скамью. Он едва коснулся её головой, так сразу и засопел.

В избу без стука вошёл мордатый парень из помощников псковских купчин, внёс на обломке доски два таганка с дымящейся кашей. Поставил на шаткий стол:

— Там, во дворе, всё кудахчет хозяин этой халупы. С ним что?

Смолянов вынул из-за пазухи деревянную ложку, замотанную в белый рушник. Размотал ложку, попробовал кашу:

— Не досолили кашу-то. Всё соль бережёте... А хозяина халупы...

— Каши ему дайте, — вмешался Бусыга, — да пшена дроблёного половину мешка. Пусть радуется!

* * *

Никитин спал ровно и легко.

Смолянов первым доел свою кашу, спрятал ложку, сказал:

— А начнёт с Афанасия выходить эта жидовская муть, тяжко станет мужику.

— Ещё нальём, — согласился Бусыга. — Тут дело другое, Проня. Тут вот что... — Он наклонился прямо к уху приятеля. — У него, сказывали, тетрадь есть. Самошитая из кожи да из индийских белых тканей, да из китайской бумаги. В той тетради записан весь его путь и все товары, к каковым приценивался, да те, что индийским купцам надобны...

— Какие такие верные люди тебе про тетрадь сказывали? — хищно ощерился Проня.

— Жиды черноморские. Помнишь, когда мы Афанасия везли на арбе в свой караван-сарай, к нам все жиды приставали: мол, продайте тетрадь этого христианина, на растопку печки. Мол, она больше ни на что не годна!

— Не помню. Видно, выпивший был... А ты чего?

— А я — того! Я их польское пшеканье понимаю. Ты правду баял. Они, жиды, и продали Афанасия эмиру Трабзона. В смысле, добычу его продали — каменья драгоценные, перец, шафран...

— И тетрадь, что ли, продали?

Во дворе застукали копытами кони. Коней много, и стук копыт не холопский, а уверенный, сытый. Военные кони ворвались во двор.

— Эй там, в хате! Выходи по-хорошему! — заорал голос вполне по-русски. — Велено доставить вас, псковских купцов, да болезного Афанаську в город Смоленск, до князя нашего, Ольгерда Рыжего!

Смолянов бухнул кулаком об стол, выматерился черемисским чёрным матом и толкнул дверь наружу.

— Чего орёшь, сотник? — Проня сразу ухватил глазом у переднего всадника знак сотника на польского кроя папахе. — У нас товарищ отходит, а ты — орать! Попа привезли?

Сотник хоть и служил Литве, а был русским. Сразу сдёрнул папаху, перекрестился, но в хату пошёл уверенно. Приказ от смоленского князя, литвина, сотник, видать, получил крепкий. Крепость его утверждалась тридцатью саблями, что топтались перед избой.

— Велено доставить... Про попа разговора не было, — прошептал сотник. — Это и есть тот купец, что ходил в Индию?

Никитин во сне задышал часто-часто, тощая грудь его заколыхалась в кашле, спёкшиеся губы пустили слюну.

— Всё, отходит, — прошептал Колодин. — Теперь пошли-ка вы все вон! Глухое причастие стану делать. Сволочи, попа не привезли!.. Вон пошли!

Сотник папаху надел, чумно перекрестился, не так и не эдак, и выскочил за дверь.

Никитин открыл глаза.

— Чего это было?

— А вон, уже приехали за тобой, Афанасий. — Бусыга ткнул пальцем в окошко, где уланы рассупонивали коней. — Цельный литвинский отряд. Хотят взять тебя в Смоленск да тетрадь твою!

— Меня пусть берут хоть в ад! Но тетрадь, браты, никому не должна достаться, окромя как великому князю Московскому Ивану Васильевичу. Я на то крепкий обет дал!

— В чём его крепость, Афанасий? — спросил Смолянов, поднося к губам тверского купца самогонную бочажку.

Афанасий хорошо глотнул, вытер губы, потом ответил не спеша, даже ласково:

— А в том обет, что ежели тетрадь моя к Ивану Васильевичу не попадёт, так её никто и не прочтёт. Ибо токмо он знает, как мою крипту честь. Токмо великих князей да царей тайному азбуковнику учат. Вот так, браты! — И Никитин снова затих на лавке.

 

ГЛАВА ВТОРАЯ

От белого, чрезвычайно крепкого самогонного вина, хоть и шумело в голове, и по жилам вялость сонная растекалась, а в груди чуялась лёгкость. Дышалось без скрипу и натуги... Вот ведь, а? Поносило по свету, а до дома только чуток не донесло. Время пришло, помирать пора. Эх! Два раза его грабили, три раза он все деньги терял на купле-продаже, ибо чего не знаешь, нечего и покупать! А с другой стороны, как быть купцу в незнаемой стране при незнаемых обычаях? Ведь, почитай, две сотни лет русские люди в тех краях не объявлялись... А раньше... раньше там, в Индиях-то — ого-го! Ведь они, русские, — индийцам прямая родня! А раз родня, то кто-то же из русских первым должен был шагнуть в ту Индию! Ведь две сотни лет не виделись... Эх-хе-хе... В обычае русских самим возобновлять родство и торговлю... Даже вот так возобновить, чтобы три раза деньги потерять, зато потом крупно выиграть на добром товаре! Вот он, Афанасий, в конце-то концов и выиграл! Много выиграл!

Если бы не эмир тробзонский (вот уж где тать — из всех татей тать!)... И таких там нынче столько, что вор на воре сидит и вором погоняет. А ведь ещё и при татарской чуме, батыевом отродье, для русских купцов весь путь по берегам Каспийского моря был открыт, как ворота собственного дома! Давай, заходи! Заходи и двигай в любую сторону — хоть в Индию, хоть в Китай, а хошь, так в Египет! Только в Египте нынче брать нечего, там арабы всё прибрали... весь Восток под себя прибрали именем Магомеда... Да, меняется мир, чего уж там... Как тут не поменяться после татарского двухсотлетнего погрому? Всё в мире татарвой и законами ихними пропахло. Даже души людские. Вот тут тоже вроде родные, русские, псковские купцы — да и те пристали: «Тетрадь да тетрадь им подай»... А может, это мне всё только мнится, а? Может, лежу я в трабзонском зиндане на каменной земле в глубоченной яме, и лезет мне в голову бред, будто от белого вина...

— Афанасий, эй, Афанасий! — Бусыга осторожно потряс купца за плечо. — Сейчас со старого хутора мальчонка прибегал. Ведут к тебе православного попа...

Проня Смолянов было поднёс баклажку с водкой к губам Афанасия. Тот глотнул, но вино потекло назад.

— Всё, браты, отпился я...

— А ты, это, Афанасий, — засуетился Проня. — Пока время есть, хоть в трёх словах опиши нам, как в ту Индию идти да что везти, а?

— Как идти? А хоть как, только не моим путём, браты.

— А каким тогда путём?

— Уголь дай.

Бусыга Колодин тут же вынул из зева остывшей русской печи уголёк, подал Афанасию Никитину. Афанасий стал рисовать углём на давно не беленной стене хаты.

— Вот видишь между гор проход? Это Уральские горы, и проход через них всем известен, называется он Челяба. Через тот проход к нам татары раньше ездили, как к себе домой. Да и все вообще — кто через Китай, да через Алтай — к нам ехали только здесь. А Югом Урала, по реке Яик, ехать нынче совсем нельзя. Там нонче пограбёжные заставы стоят. То ли кумыцкие, то ли калмыцкие... — Афанасий к неумелым треугольникам Уральских гор нарисовал поперёк тоже почти детские треугольники Алтайских гор. — Вот Алтай. Тоже горная страна. По Алтаю пойдёшь, упрёшься в реку Ишим. Она на север течёт, а ты спускайся по ней на юг, против течения. И будет там место названием Атабасар. Там сбиваются караваны со всех концов Азии, чтобы в Китай идти.

Вот с имя, с теми караванами, бестрепетно пройдёшь к озеру Нор Зайсан. Там ещё не Китай, но уже близко. Возле озера караваны расходятся в разные стороны... Кто в Индию — это рисуй как бы наверх и пиши «Индия», кто в Бирму — это по правую руку путь, а кто и на острова за Индией. На островах там, конечно, рай, но попасть туда невозможно. Не пускают белых людей на острова... Этот путь мне добром нарисовал один арабский купец. Вместе в тробзонском зиндане перемогались...

Бусыга Колодин на твёрдый бумажный лист быстро срисовывал то, что появлялось на стене, даже названия писал. Писал и рисовал быстро — письму, видать, не даром был обучен, а за хорошие деньги.

— Ты, Афанасий, этим путём не ходил. Ты вроде как бредишь, а? — встрял в горячую прерывистую речь Афанасия Проня Смолянов. — Ты же вроде кораблём плыл, через арабское Красное море, да сразу в Индийский океан, да сразу в Индию. А нас посылаешь посуху, да вон ведь в какую даль...

— Мой путь по морю надо до времени забыть, браты. Я на том пути три раза все деньги терял и пять раз с жизнью прощался. Вот он теперь какой морской путь. Понял?

— А чего нам везти, — не успокаивался Проня, — в те Индии через тот Китай?

Дверь в хату разом распахнулась. На пороге стоял дряхлый старик в замызганной донельзя рясе. В руках он, наподобие щита, держал Требник — затрёпанную книгу со стёртым рисунком креста. Позади попа высился, загородивши дверь, литвинский сотник.

— Ну, давайте скорее творите причастие да поедем! Князь Смоленский ждёт! Не то сам сюда нагрянет, тогда вам тут всем не до попов станется. Одна только исповедь из вас полезет!

— Не шуми, суена корова! — круто взял на горло Бусыга. — Договор есть между смоленским и московским князем — купцов не трогать!

— А будто я вас трону! Сабли вас тронут, а я тут при чём?

— Эх ты, а ещё русский! — прокряхтел со скамейки Афанасий Никитин. — Не стыдно ли?

— А жить-то надо! Вон ты хоть и хожалый, да, кажись, ещё и купец, а тоже, поди, жить хочешь?

Бусыга не вынес наглости, налёг на дверь в хату, вытолкал сотника наружу:

— Пошёл, нехристь папёжский! Иди, ксендзу жалуйся!

Поп, которого привезли из старого хутора, сам, видать, стоял одной ногой в холодной домовине. Его пошатывало. Проня Смолянов обмыл горлышко той баклаги, откуда пил Афанасий Никитин, да обтёр его рукавом, поднёс баклагу попу:

— Давай, глотни! Живее станешь!

Поп не отказался, глотнул. Почмокал беззубым ртом, ещё глотнул. Три раза. Сунул ополовиненную баклагу в широкий карман под нутром своей рясы, выпростал наружу натуральный православный крест литого серебра и заговорил чисто, намоленным голосом:

— Причащается раб Божий... Как тебя зовут, странник?

— Погоди, остановил попа Проня. — Мы тут про наши дела не договорили ещё. Стань к окошку, бормочи туда свои молитвы. Чтобы сотник слышал. А мы ещё пошепчемся...

— Про што уж нам шептаться? — удивился купец Афанасий. — Разве про смерть? Так вон она, рядом!

— Ты погоди про смерть! — испугался Проня. — Про Китай нам скажи. Там же ткань творят именем шёлк! Дорогущую! Она там почём, эта ткань? И выгодно ли её покупать, чтобы впятеро у нас, в Ганзе, обернуть цену?

Афанасий Никитин то ли закашлял, то ли засмеялся. Проня Смолянов опять поднёс ему в глиняном стаканчике жидовского зелья. Афанасий зелье оттолкнул:

— Шёлк? Ты хоть тот шёлк видывал? Как тебя кличут?

— Проня... Смолянов буду...

— Вот, Проня, баба твоя из паутинок лесных могла бы спрясть ткань?

— Нет, Афанасий, этого невозможно, — вмешался Бусыга.

— То-то и оно. Настоящий шёлк, он тоже из паутинок, а те из червей выходят. И сам как паутинка. И сделать ту паутинку тканью, скажем, аршина в три, на это год требуется. А везут его из Китая на тысячах верблюдов! Это нам, грешным купцам, полный раззор. Китайцы закупают у алтайских хакасов лён! Хакасы свой лён тонко чешут... Да потом тот лён на веретене свивают в тончайшую нить. И продают узкоглазым китаёзам. А они уже к той хакасской нити присучивают нитку от своих червяков. Льняная нить сама выходит чуть толще паутинки да блестит от присученной китайской. Лён — всему голова! Из той смешанной нити и ткут китаёзы свой шёлк, ткут да раскрашивают. Краски у них к тому делу крепкие есть... Индийские, правда, краски. Нашим бабам тоже можно тонкий лён прясть, только зачем? Его не продашь. Китайского клейма на нём не будет, вот и не продашь.

— А ежели бы... своровать китайское клеймо да на наш лён ставить? — взметнулся Бусыга Колодин. — Тогда можно продать?

— Можно, — покряхтев, ответил Афанасий Никитин. — Да только русскую купеческую честь в грязь воровства ронять пошто? Ложь в торговом деле, это тебе купчинка, не ложь во спасение по христианскому Требнику...

— А пошто тогда ходит поговорка «Не обманешь — не продашь»? — влез в разговор Проня Смолянов.

— А по то! Говорят так про тех купцов, что жидовские обычаи суют в русскую жизнь. Али про тех, кто от отца принял мелкую лавочку, да так в ней и помирает. Ежели уж торговать, так с половиной мира! — Тут Афанасий Никитин сильно и глухо кашлянул, грудь его вздыбилась. — А если крупно не торговать, так иди паси скотину — пользы больше... Только не воруй! — последние слова Афанасий так и выкрикнул, как сумел.

— Так какого ж рожна ты нам совет даёшь ехать через Китай? — вдруг озлился Проня Смолянов. — Сам учишь крупно торговать и сам же говоришь, что у китаёзов нам раззор!

Афанасий посмотрел на него смиренным глазом, прошептал:

— Через Китай оно будет безопаснее, да и я там как следует не побывал... А вы побываете, разведаете... Попа зови. Худо мне!

Священник сам услыхал призыв болящего и тут же предстал перед ним:

— Какое твоё имя есть?

— Крестили Афанасием... Прозванием — Никитин...

— ...раб Божий Афанасий, прозванием Никитин... Грешен ли ты, сын мой?

— Ох, грешен, батюшка!

Поп неожиданно приподнял полу рясы, вынул баклагу, опять хорошо хлебнул. Водка кончилась. Пустую баклагу поп смиренно поставил на стол.

Бусыга Колодин, открыв рот, смотрел на лядащего ещё миг назад священника. Теперь перед ним читал книгу вполне живой и здоровый человек. От подлого жидовского зелья так говорить не станешь. Значит, сила души в том попе ещё есть. Есть в нём православный стержень! Слава тебе, Господи, безгрешное дело творим!

— Грехи твои, сын мой, сойдут с тобой в могилу и токмо что на том свете откроются. Так что уходи с миром и покоем. Нет ли у тебя каких просьб и пожеланий?

— Есть, батюшка. Возьми вот с этих моих товарищей, купцов псковских, строгий обет... А если они его не выполнят, чтобы их...

— Не выполнят — разорвёт их адская сила! Говори, какой обет надобно держать перед тобой. А вы, отроки, станьте перед отходящим человеком на колени!

Бусыга Колодин наподдал Проне под бок, и оба они упали на колени перед лавкой, где лежал Афанасий.

— А вот пусть дают Божью клятву, что от моего имени передадут царю Московскому письменный извет на эмира Трабзонского да на эмира Тебризского, тот извет, что описал я в своей тетради. Да и на всех тех, кто помешал мне выполнить мой святой обет перед Богом насчёт Индии... Там, на последней странице, вывел я православный крест и своей же рукой приписал своё наставление Ивану Третьему, московскому князю, чтобы он русскую торговлю поднимал... — тут Афанасий заплакал.

 

ГЛАВА ТРЕТЬЯ

Заплакал Афанасий, хотя понимал, что плачется само. Плачется от обиды, что не закончил путь, не поимел денег, да ещё уходит на тот свет должником тверского князя. Тверской князь дал Никитину в займы десять гривен серебром, теперь проклянёт его... Не понимает и никогда не поймёт тот тверской князь, что сотворил Афанасий для торгового дела на Руси.

Вот перед ним стоят на коленях два человека. Псковские они, люди битые да мытые. Значит, святого слова никогда не нарушат. Значит, можно им вручить тетрадь, за которую он, почитай, жизнь отдал. За тридцать страниц — жизнь! Эх!

— Согласные вы, псковичи, дать слово обетованное купцу Афанасию Никитину перед отхождением его навечно в мир иной?

Бусыгу от неожиданности передёрнуло. Плечами вздрогнул. А Проня ничего, только прогундел:

— Согласны... Согласны, вот те крест святой поцелую! Бусыга и Проня поцеловали протянутый священником крест.

— Ну, давайте, отойдите туда, в уголок, а я исповедую отходящего...

Священник достал откуда-то стихарь, стираный-перестираный, накрылся стихарём, накрыл и лицо Афанасия Никитина и стал что-то скороговоркой спрашивать. Афанасий односложно отвечал. Сколько бы ни прислушивались к бормотанию псковские купцы — ничего не понять. Наконец священник откинул стихарь, протянул к губам Афанасия серебряный крест, Афанасий тот крест три раза облобызал.

Священник неожиданно ругнулся муромским чёрным матом:

— Елея не найти! Страна стала, тоже мне, Смоления! И водка тут жидовская! Есть чего русское?

Бусыга Колодин тут же сунулся в свой мешок, достал пузырёк из обожжённой в печи глины:

— Там льняное масло. Оно тебе, святой отец, по нраву?

— От же как! Теперь, Афанасий, раб Божий, отойдёшь со всем обрядом, даже с елеем!

Поп капал из пузырька жёлтое льняное масло на палец и прямо пальцем выводил кресты на лбу, на руках, на ногах лежащего купца Никитина. Проня Смолянов заметил, что Афанасий и правда отходит. Голые ноги тверского купца стали заметно синеть.

— Всё, отец святой, всё! Иди, родимый, иди! — чуть не в голос закричал Проня.

Бусыга же молча выгреб из армяка малую пригоршню арабских серебряных монет, высыпал на ладонь попу, сказал тихо, но жутко:

— Пытать тебя станут — молчи, что купчина Афанасий в Индиях бывал. Говори, у арабов в плену сидел. Заболел и помер.

— А на дорожку глотнуть?

Проня ухмыльнулся, тут же, в дверях, сунул священнику недопитую им да Бусыгой баклагу жидовской водки.

Недолго поп нёс водку. Не успел и приложится. Во дворе его тут же взяли в оборот и принялись бить литвинские уланы. Поп не кричал, не рвался назад в хату. Вцепился только в крест православный, да так с крестом в худых руках и упал.

— Когда холопы ваши в эту хату меня волокли, — заговорил вдруг со смехом Афанасий, — не могли башками своими помыслить — как нести? Ногами вперёд или головой? Пока ворочались да лаялись меж собой, так я успел тетрадь свою вон под тот столб приворотный сунуть. Тот, что по левую руку стоит. Сейчас сюда прибегут, станут меня пытать, так оборонять меня не суйтесь. Здоровье своё охраняйте. Русскому купцу в этом мире здоровье ой как нужно...

Литвины обшарили бездвижного попа, бросили наземь кулём и стакнулись кучей, решали что делать дальше.

— А что везти в Индию — везите камень янтарь... — опять ровно заговорил купец Афанасий. — Особливо тот, что с жужелицей али с комаром внутри. За тот камень вес на вес получите лалы или топазы, даже алмаз. К янтарю обязательно воску возьмите, сообразно объёму янтаря, а не весу. Обязательно — воску! Ну, идут сюда. С Богом, браты... Погоди, погоди, Проня! Дверь подопри, удержи хоть телом! Бусыга! Подсунься ко мне ухом...

Проня навалился на дверь халупы. Литвины бестолково суетились на улице. Потом вывернули бревно, решили бить бревном в хлипкую дверь.

Афанасий вдруг сухой рукой так крепко ухватил Бусыгу за ворот азяма, тот аж икнул.

— Кобылку хороших кровей... хоть махонькую, хоть бы ей и месяца три всего было, а доставьте в Индию. В город Бидар. Запомнил?

— Запомнил, Афанасий. Ты, давай, говори...

— Город Бидар — стольный град государства Бахман. Там раджа — мой друг. Зовут раджу Паранаруш... Кобылку, запомни...

Первым в хату ворвался красный лицом сотник. Злости в нём билось на пятерых. Заорал:

— Где тетрадь подохшего, москальские погани?

— Тихо! — прошептал Проня Смолянов. — Тихо! Ещё не отошёл. И мы про тетрадь вопрошаем. Слушай сюда. — Проня совсем ласковым, почти ангельским голосом, спросил: — Афанасий! Афанасий! Ты вспомни, как жида зовут, что поменял твою тетрадь якобы на лекарственную водку? Ну, как?

Из посинелых губ Афанасия слетело имя:

— Зохер.

— А свой шинок Зохер держит в этом селе? В Ольшаге? Или где?

— В селе Кизичи...

— Кизичи, — повернулся к сотнику Проня, — стоят на этом же тракте, тридцать вёрст отсюда. Скачи, хватай Зохера!

Сотник, гремя саблей, всё же подлез к умирающему да заговорил тоже ласково, берендей поганый:

— Когда ты поменял тетрадь у жида, Афанасий, да как она выглядела?

— Позавчера... Или вчера... Не упомню. А тетрадь покрыта коричневой кожей, в шестериду листа... Эхххх — хееее... — отошёл Афанасий Никитин.

* * *

— Вчера мы брали у того же Зохера две баклаги водки, — грубо врал сотнику Бусыга. — Мы тоже гнались за Афанасием. Хотели разузнать торговые пути... Водку, значит, брали в селе Кизичи. В шинке. Шинок там один. Ловите Зохера там, если ещё не убег... А мы уж, простите, такой обычай, станем здесь до следующего утра покойного отпевать да хоронить по-людски. Зря вы святого отца убили, кто теперь купца отпевать станет? Мы плохо церковный обычай знаем...

Литвинский сотник послал на это Бусыгу курей доить да с лютой словесностью в горле выскочил за дверь. Дверь повисла на одной ремённой петле.

* * *

Похоронили тверского купца Афанасия Никитина да безымянного православного попа поздним вечером, при полной луне, на заросшем кладбище. Проводил их до кладбища местный дед, слепой, старый-престарый. Но ещё помнил дед, что в этих местах была Православная Русь, а не подлая Литвинщина. Деда водил за руку малец, правнук, так тот по-польски всё кричал на ворон, а по-русски знал только «больно!» и «дай!». Мальчонке вручили половину каравая хлеба, а слепому его прадеду — три копейки серебром.

Дед монетами побренчал, тихо прошамкал:

— Предобрые паны! Естем перши проблем. Ускорости до нас, на село, прибуде польский ксендз, собака, я тада стану про могилы, что свеже порыты, говорыти, што родню похоронив. Ксендзу егда потреба трошки дата увзяток, ведь читать станет, пся крев, над могилами свою латинянску колобродину... дать надобе увзяток, штобы не читал. Грешно... пани добродни, читати ксендзу над русами свои поганые словеса. Так бачу?

Бусыга Колодин сыпанул деду ещё три монеты серебром, арабские, да мелочь медную, тоже старого чекана. Проня Смолянов выругался в том смысле, что больно дорогие ксендзы на литвинщине — тут же примолк, получив от Бусыги по загривку.

Дед по звуку об загривок понял, что и кто получил, сказал вдруг чисто, громко:

— Не твоя пока земля, отрок, так ори здесь: «Ите, месса эст!»

* * *

Прямо с кладбища, как и указал дед, едва видимый просёлок выводил на старую московскую дорогу, ныне совсем забытую.

Куда там «забытую»! Только выбрались на ту дорогу, как встреч им — шестеро людей с копьями. А позади копейщиков кони громко хрипят, знать, добрые кони, некрестьянские. Хорошо, что луна вовсю светила, а то бы здоровенные подручные псковских купчин, махом прыгнувшие по сторонам, налетели бы с боков да посекли бы крадущихся по древнему шляху. У крепкошеих подручных за неделю наросло на душе то, что можно умыть только кровью. И мечи у них не в корчме были точены, а в русской кузне...

Из серёдки шедших по дороге вдруг заорал русский голос, с московским аканьем:

— Свои, свои, браты, свои! — услыхал, видать, русскую предударную матерность.

Сошлись прямо на дороге. Оказалось, это боярский сын, Обжига Кривулин, бежит от Москвы на Литовщину. Бежит с чадами, да с домочадцами, да со скотом, да пять плугов прихватил, серпы, косы, шесть семей крестьянских... Сзади, точно, уныло, с иканьем, подплакивал младенец.

— А что бежите-то? — зло спросил Проня Смолянов. — Поди пограбили кого? От чего же нынче бежать из Руси? Мир там и покой...

— Покой... мир...— протянул боярский сын Обжига Кривулин. — Оно конечно, кому как... Верблюдов продайте мне, а? Хоть будет на что людей посадить. Совсем замаялись...

Младенец вдруг зашёлся в кашляющем плаче. Мать его, видимо, совала ему грудь, да в груди избыло молоко. Дорожка ведь та ещё, Старая Московская, рытвинная да ухабистая...

Верблюдов, да, продать можно. Верблюды на Руси летом невыгодны. Линяют летом верблюды, а линялые верблюды работать не хотят... Столковались себе в убыток. Вдвое, считай, потеряли. А прокорми-ка их, этих зверей московским летом! Летом верблюд жрёт за трёх коров, а толку с него, как с телёнка — ни сожрать, ни запрячь.

— Так ты, боярский сын, не сказал ведь, почто бежишь с Москвы? — пристал Проня Смолянов к молодому ещё мужику, носившему на ремённом поясе длинный нож.

Обжига Кривулин обернулся, глянул по сторонам, только потом шепнул:

— У великого князя Московского, Ивана Третьего, негаданно помре наследник его, старший сын Иоанн Иванович. Говорят, жид Леон его отравил — лекарь литвинский, папский. Замятия на Москве намечается. Хотят великие бояре посадить наследником и соправителем Дмитрия Иоанновича, сиречь сына помершего Иоанна, и, значит, внука нынешнего великого князя Московского Ивана Третьего... Опричь старшего сына от Софьи, Василия, да мимо наказа дедов и прадедов. Так-то, купец! Избесилась Москва, стала менять и дедовские обычаи и дедовскую веру. Сие есть, бают в народе — «ересь жидовствующая»! И та ересь вошла в умы и души всех великих бояр. И они прямо толкают великого князя Ивана Третьего: «Сади, мол, на престол, внука Дмитрия! А не то мы тебя скинем с престола, да казанским татарам продадим. В зачёт трёхлетней дани»! Ужас! Разве от такого не побежишь из Москвы?

— А великий князь Московский, он — чего? — Проня попридержал за пояс Обжигу, готового поместиться между горбов верблюда.

Обжига оттолкнул Проню ногой, концом длинного ножа уколол верблюда. Тот махнул головой, медленно двинулся по шляху.

Отъехав от Прони шагов десять, беглец московский всё же обернулся, ответил громко, со злой усмешкой:

— А чего великий князь мыслит, того не ведаю. Только вот знающие люди говорили по углам да по загнеткам, что, ежели великий князь Иван Московский вдруг победит в этой междусобойной замятие, тогда всем придёт обязательный каюк.

— Кому — всем? — прокричал теперь Бусыга, почуяв по низу живота холод.

— А всем! — зло и радостно ответил московский беглец. — На пятьсот вёрст окрест Москвы будет опять одна Москва. Одно княжество. А вольного города Пскова — не будет. И Великий Новгород свою вольность потеряет! А про Казанское ханство совсем забудут! Одна Москва будет! Попомните меня!

— И Литвы не будет! — заорал тогда Проня. — И Польши не будет! Зря ты туда бежишь! Всё равно ведь на Москве окажешься!

Утеклец невнятно выругался и подстегнул верблюда. А Бусыга и Проня, не сговариваясь, повернули со Старого Московского шляха влево. На Псков пошли, поближе к дому.

 

ГЛАВА ЧЕТВЁРТАЯ

Про тетрадь Афанасия Никитина Бусыга и Проня сговорились молчать. А своих помощников сводили в храм на Подзоре, и те поклялись родными отцами, что не знают никакую тетрадь. Сидели, мол, в ста верстах от Пскова, на острове, где у Прони с Бусыгой складские лабазы, караулили купеческое добро. И далее острова не ходили.

Хоть парни и были новой веры, но древлянскую веру крепко помнили. «Клятву на отца» в древности давали смертную. Порушишь клятву — сам своего родителя и зарубишь. Или брата его, или любого мужика ихнего рода, если родитель уже помер. Справедливая была вера, старая, крепкая!

В Пскове уже почуяли неладности в Москве. И перво-наперво не повезли туда на отдачу посошную дань. Оставили себе. Потом разом запустили в город больше сотни литвинских, немецких и датских купцов. Литвины — ладно, они торговали тканями да разной обувкой. А вот немцы и даны понавезли во Псков исключительно хмельной товар. Вино и пиво. А тайком продавали и белое вино, горячей, жидовской возгонки — стали делать то, за что московский князь головы лишал одним сабельным махом.

А на улице с бочек торговать не станешь. Посыпались тайком в кошли псковских старшин да письмовних дьяков серебряные деньги. И немалые. И тотчас открылись в городе иноземные питейные дома. А из такого дома благостным человеком не выйдешь — свиньёй выползешь. Значит, для успокоения пьяной души надобно возле питейных домов ставить храмы.

Но вот же беда: немцы даны, да литвины буевы не умеют ставить православных храмов! А ставят храмы католические — правда, за каждый гвоздь или камень платят сами, своим же мастерам. Идёшь по городу Пскову, а на каждом углу герекают на чужом языке. Тьфу! И ксендзы ходят совсем открыто, не таясь, нарочно крестят каждого псковского своим подлым крестованием. Своя же жизнь и торговля встала как конь в тесном станке, когда коню подковы меняют. В том станке не лягнёшь, не взбрыкнёшь...

Бусыга, едва год прошёл, как от Смоленска с тетрадью пришли, по осени навестил Великий Новгород. Там тоже росла иноземная винная и пивная продажа, а новгородские купцы жили широко, денежно. Им в охотку давали заёмные деньги, а кто давал — про то новгородцы даже в сильном подпитии молчали. Бусыга узнал процент отдачи с тех денег и перестал якшаться с кредитованными торговцами. Ибо дело это было грязное, галерное — брать взаймы под тот жидовский процент. Два года покатаешься, как колобок в масле, а на третий год станешь толкать или тянуть весло на турецкой галере — это как посадят, на какую цепь прикуют. Жиды в охотку торгуют русскими рабами на Туретчине. А турки в охотку покупают русских...

Вернулся Бусыга в Псков тихий, задумчивый... А тут ему Проня преподнёс непонятный случай:

— Я, Бусыга, в голоштанном детстве бегал по лужам да по огородам с Митькой Помариным. У него отец, помнишь, у рыбарей подрядчиком был, на Чудском озере, да утоп нечаянно? ...Так вот, днями встретил я того Митьку Помарина, а он, подлец, уже сильно грамотный и в Чудском монастыре сидит переписчиком летописей. При нём бумага, чернила и даже есть чего выпить... Выпили мы с ним малость, и я, вот же чудной случай, поведал ему про тетрадь Афанасия Никитина. Мол, надо бы её переписать, чтобы, значит, когда по обету отдадим тетрадь московскому князю, чтобы и у нас память осталась... об умершем купце... Ты чего?!! — последнее Проня проорал уже с пола, больно стукнувшись от кулака Бусыги об скамейку.

— Где тетрадь?!

— Ты чего, а? — Проня попытался встать и снова грохнулся на пол.

— Жаль, стервец, что отца у тебя нет. И никого мужиков в твоём роду нет! — заорал Бусыга, наматывая на кулак свой кожаный пояс, утяжелённый, для случая, бронзовыми бляхами. — Значит, мне придётся тебя сейчас резать!

— А я обет «на отца» не давал. — Проня поднялся с пола. — Но голову тебе сейчас поправлю...

* * *

Через неделю, когда у обоих сошли синяки, оба пошли в Чудской монастырь. Только вот монаха-переписчика Митьку Помарина там не застали.

— Утёк, видать, Митька, — тихо сообщил келарь, вздохнул скорбно и добавил: — Шептал тут Митька нашей братии, что клад нашёл. И за тот клад выручит немалые деньги, когда во Псков придут купцы от франков или от польских менял... А на Польше ведь тоже большое скорбное дело, христиане. Там в мучениях помирает король Казимир...

— Нам этот король, — прошипел Бусыга, — до заднего места! — Он не знал, чего ещё выведать про монаха-беглеца, утёкшего с ихним «кладом», с тетрадью. А жалостливо стоять у ворот монастыря, у калиточки, совсем стыдно стало.

— Не говори так, — задушевно, нараспев, прошепелявил беззубый келарь. — Вот скоро здесь встанут литвинские да польские войска да установится ихняя власть... Тихо станет нам жить, достойно. Поскорее бы уж! Намучились мы с московской властью...

Бусыга было хотел уж пристукнуть келаря, да тут влез промеж ними Проня. Проня тянул отцу келарю серебряный полтинник! Полтинник!

— Вот, на помин наших душ возьми или на помин польского короля, — елейно проблеял Проня. — Тот Митька, монах, у нас деньги брал, да не отдал. Нам бы с него деньги вытрясти. А уж потом... Может, и у тебя этот Митька чего брал, отец келарь?

Полтинник, сверкнув под полуденным солнцем, исчез в маленьком кулачке келаря. Келарь оживился:

— Как же! Как же! И у меня брал, и у братии нашей брал! Вот те крест святой — брал Митька! У кого по алтыну брал, а у кого и по два. На пропой брал, чего уж скрывать! Имеет Митька приверженность к пивному зелью!

Бусыга сообразил, что, слава богу, тетрадь досталась дураку. И след той тетради отыскать вполне можно. Потому сунулся в разговор:

— У тебя сколько денег Митька взял?

Келарь подумал, позагибал пальцы, потом поднял лицо на Бусыгу и ответил тихо:

— Рубль!

Оба они, и келарь, и Бусыга, знали, что «рубль» — это ложь и что келарь не соврёт, когда за настоящий рубль укажет, где притаился монах Митька с заветной тетрадью. Келарь получил ещё два серебряных полтинника и тут же сказал:

— Отмолю, ежели что худое содеется с пропавшим нашим монахом... А пропал он на питейном дворе шведского купчины, на Поречной улице... Наши монахи вчера в город за подаянием ходили, так видели Митьку на том дворе...

Монастырская калитка захлопнулась.

* * *

— При нынешней подозрительности, при полном воровстве и безвластии, — сказал Проня. — Монаха Митьку будем только резать!

— Но сначала бы тебя... опростать от головы, — вздохнул Бусыга.

Они сидели в датском питейном доме и пили дорогое — по копейке за кружку — пиво. То пиво сбраживали в датском королевстве на русском хмеле, проданном во Пскове за копейку — бочка. А цена была русскому хмелю — рубль за ведро на ганзейских рынках. Тысячу процентов прибыли имели ганзейцы от обычной русской вьюнковой травы! Иноземцы уже развернули на Руси лихую торговлю, стократно выгодную для себя и в стократный убыток для русских. Иноземные купцы ходили в юфтовых сапогах и плевали на лапти русских купцов.

— Время теряем, — заявил Бусыга. Он разоделся под ганзейского шкипера, выпустил наружу рукавов костромские кружева, а за воротник камзола — серебряной нитью увитое узорочье. На левом боку, на поясе, висела у него турецкая сабля, а на правом — тяжёлый кошль с деньгами. Внутри кошля, в особом карманчике, таились три золотых кружочка денег — старинных арабских, а сам кошель бренчал медью ещё татарского чекана.

— Пошли, кошли, поехали, — сказал прибаутку Бусыга, стукнул пустой кружкой по столу и первым вышел на улицу.

Проня заторопился за ним, приметив, что лицо у Бусыги побелело: вызверился на резню купец...

* * *

Шведский негоциант мигом увидел, как вошёл в его питейный дом на Поречной улице разнаряженный ганзейский шкипер. По шляпе видать, что шкипер. Швед выскочил в зал, поклонился ему и снова юркнул за прилавок заведения.

Шкипер кинул на прилавок серебро и спросил пинту красного вина. Выпил вино и спросил у шведа:

— Покажи мне русского монаха, что имеет продать клад.

Ганзейский шкипер плохо говорил по-немецки, так ведь нынче в этом углу России кого только не собиралось! Испанцы даже сюда заходили, спрашивали, не надо ли кого за деньги убить?

— Вот, под лавкой спит! — показал шведский негоциант на Митьку-монаха.

— Налей стакан жидовской дряни! — приказал ганзеец и походя пнул под лавкой.

Митька-монах вскочил, свалил лавку, надумал орать, но тут ему в руку поднеслась чарка крепкого зелья. За чаркой последовал кусок варёной рыбы. Ганзейский шкипер проследил, чтобы монах выпил всю чарку, и тут же утолкал его за дальний стол питейного заведения.

Шведский негоциант, владелец пивной, крикнул уже русских девок, чтобы прислуживать.

— Гебен мир айне бух! — иноземный шкипер протянул монаху руку.

— То не книга! То тетрадь! — испугался монах. Но ещё выкрикнул: — Продаю только за золото! При свидетелях! — Митька Помарин вытащил из своей дырявой рясы тетрадь Афанасия, показал ганзейцу, далеко отводя руку. И поманил к столу двух испанцев, взятых им в охранители.

Испанцы, весьма пьяные, но голодные, тотчас подошли, уселись по бокам Митьки. Хозяин пивного зала радостно ухмыльнулся. Этот монах да с теми испанцами за три дня пропил у него на серебро почти два талера! Сейчас продаст свою тетрадь и деньги пропьёт! Его к тому испанские головорезы обязательно направят. Хорошо!

Ганзеец побренчал в своём кошле, наобум вытащил три золотых кружочка. Протянул Митьке, а другой рукой забрал у него тетрадь и стал листать... Вроде она, Афанасия тетрадь.

Подзагажена, конечно, воском обкапана... А Проня с челядью ждёт за углом, у них под сёдлами десять коней.

Оба испанца сторожко глядели, как ганзейский шкипер с интересом листает тетрадь. Можно у ганзейца сразу, тут, за углом заведения, ту интересную тетрадь отобрать, а потом продавать снова. Цена теперь известна. Мешок золота! Человека режут за один золотой кружок, а в мешке таких кружков — сколько?

Испанцы вытащили не таясь длинные, узкие клинки своих шпаг, позвенели ими об стол. Бусыга от того железного звона только отмахнулся. Вот оно! На последней странице он увидел и узнал православный крест, коим покойный Афанасий почти два года назад, под Смоленском, пометил обетованную запись о принадлежности тетради московскому великому князю.

Бусыга не стал отвязывать мешок с медью, а просто отрезал его саблей и грохнул об стол. Испанцы недоумённо вытаращили глаза, они на слух понимали мельчайший звон денег. В кошле звякнуло не золото, там звякнула медь!

Бусыга столкнул одного испанца на пол, наступил на него всем своим немалым весом, пока резал другого. Потом сунул саблю жалом вниз, не глядя. Внизу, под ногами, хрустнуло, и тело иноземного дурня опало с последним выдохом.

А ганзеец уже широким шагом выходил из питейного заведения, не пряча красную от крови саблю. Монах, дурак, сидел, обнявши мешок с медью, и пьяно улыбался...

— Караул! — сипло и не в голос заорал швед. — Иноземцы режут иноземцев!

* * *

О том, что, через кровь завладев тетрадью Афанасия Никитина, Проня и Бусыга укрылись на своём острове, знал только Семён Бабский, старшина псковских купчин.

Про зарезанных испанских наёмников через день забыли, а вот про тайную тетрадь русского купца пошла молва по всему свету. И с каждой басней цена на ту тетрадь возрастала. Польский король Казимир, одной ногой стоя в могиле, обещал за неё пятьсот золотых дублонов, но над королём смеялись, ведь сам император Австрийской империи предлагал за тайную тетрадь уже три тысячи дублонов! Но его перешиб в цене Папа римский Александр Шестой: первый католик из всех католиков давал за рукописный труд Афанасия аж пять тысяч французских луидоров — для того только, чтобы получить ту тетрадь и самолично сжечь в собственном камине.

А по восточным окраинам Польши да Литвинщины гулял слабый послух, что жиды, прочно усевшиеся на Великом Новгороде, дадут за тетрадь Афанаськи Никитина тысячу рублей в серебряном весе. Этому слуху завидовали, но над ним и смеялись. Жиды наладились клеймить рублёвым чеканом бруски свинца, покрывать их оловом с подмесом серебра поверху. Такие рубли, пожалуй, годны только на свинчатки — бить в лоб самих жидов...

Семён Бабский по раннему утру приехал на остров и теперь рассказывал укрывшимся псковским людям про цену тетради тверского купца:

— Вот такая, стало быть, история с той тетрадью. Ты бы, Бусыга, хоть показал её мне... Я же тебя спас от повального розыска, когда ты испанских вражин отправил Деве Марии дорогу подметать.

Бусыга крякнул, вышел из лабаза.

Семён Бабский широким платком утёр пот со лба, спросил смурного Проню:

— Сидючи здесь, на отшибе, разве торговать можно? Чем живёте? Чем кормитесь?

— А! — махнул рукой Проня. — Нынче только по тайным тропам и торгуют. Новгородцы, вон, два наших лабаза завалили своим товаром. Гонят его мимо Москвы на Казань, а оттуда, по Волге, в Астрахань. Ничего... Мы с них берём понемножку. За сохранность имущества... Живём как можем.

— Недолго вам осталось мочь. — Семён Бабский снова утёрся. В лабазе было прохладно, а он потел и ёжился. — Москва рубит на Волге, перед Чебоксарами, город Нижний Новгород. Раньше там острог стоял, теперь встанет город. Знает Москва, что мимо её карманов деньги утекают. Теперь не утекут!

Проня только покачал головой. У него в Пскове осталась жена, родная сестра Бусыги — на сёстрах они переженились по старому купеческому обычаю. Чтобы деньги из рода не уходили. Он, Проня, душой в Пскове сидел, не на острове. И про Москву готов был забыть.

Вернулся Бусыга с кожаным кошлем. Развернул, достал тетрадь Афанасия. Семён Бабский подержал тетрадь на ладонях, увидел православный крест в конце, перекрестился, самолично захлопнул тетрадь и завернул её в кожу. Передал Бусыге:

— Пока спрячь. Да выпить мне чего холодного подай, а? Разговор сейчас будет. Меж вами разговор и между городом Псковом в моём лице.

* * *

Сели на улице, перед лабазом, на холодке. Малость выпили вина. По ковшу.

— Старый папа у католиков номер, — сообщил Семён Бабский. — Новый папа, именем Александр Шестой, говорят, совсем вызверенный человек. С турками стакнулся, готовит поход против Москвы. Письмо отписал великому князю Московскому, чтобы тот немедля уничтожил на Руси православие и вводил католическую веру... А городам Пскову и Великому Новгороду папа выдал отдельные грамоты, что он эти города уже приветствует, как перешедшие в лоно католической церкви. Вот так, парни. Не наливайте мне больше этого венгерского кваса, у меня чистая водка есть.

Выпили водки, тройной, царской возгонки. Проня и Бусыга молчали, закусывали. Только Семён Бабский не закусывал. А выпивши, шумно выдыхал:

— В Великом Новгороде сейчас какое-то бесоверие хвостом вертит. Объявился там некто, именем жид Схария, начал рушить устои православия. В открытую крушит нашу веру. А за ним встала дура и вражина полная — Марфа-посадница.

— Марфа за мужа своего Москве мстит, — осторожно сказал Бусыга. — За жида... Подлый же был у неё муж, Исаак! За немалые деньги пролез в посадники Новгорода, весь город опутал долгами. Кто противился, того казнил...

— Русских людей иначе как «русские свиньи» не называл, — встрял Проня. — А если кому платил за работу или за товар, то исключительно поддельным серебром... Слава богу, посадил его великий князь Иван Васильевич гузном в Болото!

Бусыга хоть и крепко выпил, говорил, хорошо обдумывая слова:

— Марфа-посадница теперь хочет Новгород оторвать от Руси и прилепить к Литвинщине. А мы здесь при чём? Псков сам по себе, не новгородская пятина.

— А вы при том, купцы, что владеете великой тайной. Где золото есть.

— Ну-у! Сказал тоже! — хмыкнул Проня.

— Сказал, ибо знаю что говорю. Великий князь Московский Иван Васильевич добровольно свою выю не нагнёт под католический крест. Мало того, он войну начнёт...

— Давно пора! — отозвался Бусыга.

Семён Бабский остервенел:

— А войну он начнёт, совсем не имея денег. И потому сначала ударит на Псков! Ему тут рядом от Москвы идти с войсками, а денег мы задолжали Москве аж за пять лет. Почти двадцать тысяч рублей!

Проня выругался в голос и закрыл лицо руками. Двадцать тысяч рублей! За такие деньги царь вместе со Псковом и его насельников спалит!

Старшина псковских купцов продолжал приговор:

— Разживётся Москва у нас деньгами, потом ударит на Великий Новгород. Потом на Казань. А уж потом...

— Ну, а мы-то тут при чём? — проорал Проня.

— А вам придётся двоим за город Псков постоять. — Семён Бабский поднялся, свистнул своим холопам, чтобы подгоняли коней. — Немедля поезжайте на Москву, да с тетрадью Афанасия Никитина. Как бы вроде купеческие послы... помимо городских властей приехали к Ивану московскому, по приговору купеческой общины... И чтобы хоть лбы расшибёте, но Ивана, великого князя, уговорите Псков не разбивать! А денег... Денег на войну против католической заразы мы, купцы, ему обнаружим. И весь псковский долг вернём. Голову на то даю...

 

ГЛАВА ПЯТАЯ

В новостроенной Грановитой палате Кремля великий князь Московский Иван Третий Васильевич принимал литвинских послов.

В палате удушающе пахло усыхающей штукатуркой, стояла почти банная влага, окна наглухо были закрыты, чтобы роспись на стенах вживалась в штукатурку сообразно правилам святого иконного письма. Иван Третий сидел на высоком помосте, именуемом теперь «престол», на особом троне, как бы родном брате того трона, что жена привезла в приданое...

А привезла Софья Палеолог в приданое с собой древний трон византийских императоров. Вот же баба! Знала, что везти! Цена тому трону, конечно, высока, поскольку пять сотен лет служил он имперскому величию Византии. Только вот под конец правления испохабили тот трон греки да ромеи, что опосля русских сидели. Приделали, дураки, на концы длинных подлокотников механические фигуры птиц именем павлин. Правда, хорошо иззолочены те птицы были, да что толку-то? Мысли в них нет, кроме беспричинной пышности. Нет, чтобы орлов примастрячить! Правда, некий механик, русский, снабдил тех павлинов изнутри механизмом часов. В какое тебе надобно время павлины вдруг развёртывают крылья, распушают огромные золотые хвосты и кукарекают! Кто трепыхание их первый раз видел да потом и «кукареку» слышал, тот обычно со страху нижней жидкостью исходил мигом. Некоторых первоглядцев вообще без ума в голове выносили из Тронной палаты...

Только сломались те птицы. Как раз когда сын Ивана Васильевича, Иоанн Молодой, заболел камчугом. Сунуть бы сразу тот трон в дальнюю кладовую, так нет, — Иван Васильевич, горевавший о сыне, велел нового механика привезти, из Греции. Тот сидел год, запёршись, с этими птицами, после чего попросил тысячу рублей за ремонтные хлопоты. Сказал: «Птиц и внутренности ихние время поело». Ну да, время — оно, конечно, враг и вещи и человека. А тут и Иоанн Молодой преставился... Сунули тот трон с птицами в дальний чулан в сердцах! Но прежде-таки мастера соорудили для Ивана Васильевича точно такой же, только без золотых птиц...

Сейчас Иван Васильевич, великий князь, восседал как бы у ног подымающегося на небо за царским престолом шестикрылого серафима. Сущность серафима из-за спины великого князя плавно перетекала со стены на потолок и разбрасывала крылья над всей палатой.

По правую сторону от Ивана Третьего, внизу, занимали длинную скамью думные бояре, сидевшие, по обычаю, в огромных родовых шубах и в меховых шапках высотой в руку. А по левую сторону от великого князя, тоже внизу, занимали свою скамью важные чины московской митрополии. Посол литовский Станислав Нарбутович сидел перед лицом князя на особом стуле без спинки, а прочие посольские стояли позади Нарбутовича. Кроме тяжёлого сырого воздуха в новостроенной палате ощутимо с обеих сторон витал дух злобы.

С московской стороны бесились оттого, что послы литвинские прибежали аккурат тогда, когда ещё не отмечена была очередная годовщина по кончине сына великого князя Московского. Русские в такие печальные дни даже казни отменяют, а уж с послами и не якшаются.

А литвины бесились от того, что дело-то шло об их интересах! Мало ли кто помер?! У них, у литвин, вон недавно король Казимир помер. Ну и что? Жизнь-то не померла! А сын Казимира и наследник его, Александр Казимирович, немедля возжелал взять в жёны русскую княжну, дочь самого Ивана Третьего, Елену Ивановну! В королевы взять! А ты попробуй, великий князь, свою дочь равновесно замуж отдать, по крови её! Такого гарного жениха, как Александр, круль Литвинский, нигде больше не найти! Александр послам прямо сказал: «Станут москали упрямиться да на свои похоронные обычаи напирать, твердите им тогда, что возьму я в жёны себе графиню австрийскую Анну, мимо ихней Ленки»!

Станислав Нарбутович, наполовину русский, но теперь литвинский шляхтич, говорил, далеко отставя правую ногу. Говорил надменно, превознося своего молодого короля... Но Иван Третий даже не дослушал, в ярости грохнул посохом об каменный пол палаты.

— Ты, посол, — отдышавшись, громко проговорил Великий князь Московский, — малость поостынь. Или я тебя поостужу. Вот дам отпускную грамоту только через половину года, поголодаешь на Москве да посидишь за крепким тыном, тогда научишься уважать государей...

Высокородные бояре закивали шапками. Русские духовные лица начали зло грозить литвинам кулаками.

Собственно, говорить ни той, ни этой стороне далее резону не имелось. Послы вручили Ивану Третьему доверительную грамоту от короля Александра Казимировича насчёт себя, выслушали в ответ обычные слова скорби по усопшему королю Казимиру да слова благостыни на счастливое правление короля Александра. Насчёт выдачи замуж великой княгини Елены Ивановны великий князь обещал подумать. В сватовстве не принято сразу орать от радости, но и долго думать незачем. Выгодное же дело предложено!.. Да вот наметился при посольстве обычный спотыкач, каковский бывает, когда в грамоте приписано: «Остатные дела посол наш имеет обсказать на словах».

Нарбутович обсказал на словах вот что:

— А изустно мне велено тебя, великий князь, расспросить от имени всех ромейских государей — почто ты велел отравить старшего своего сына Иоанна, наследника своего? Говорят в просвещённых странах, что будто для ради того ты его отравил, чтобы посадить на престол мимо древних русских обычаев отчич и дедич, сына своего, Василия, от второй своей жены, Софьи Палеолог...

Тут-то и вскочил с престола Иван Третий во весь свой немалый рост. Да как сыпанул нечистым матом! Да как врезал посохом в каменный пол палаты! И повелел послу заткнуть рот. Иначе всё посольство просто сгниёт на Москве, что бывало не раз.

Нарбутович тотчас поднялся тоже, хотел проорать, что посольство немедля отходит от Москвы. Да ему в спину вонзился шёпот примаса объединённой католической церкви Литвы и Польши:

— Именем Пресвятой Девы Марии, терпи и молчи!

Нарбутович выдохнул, будто конь, с которого сняли седло, и осел назад, на неудобный стул. Был Нарбутович толст, и стул под ним, треща, разошёлся на две половинки.

Иван Третий осклабился. Он, великий князь, стоит, а пащенок литвинский — сидит! Ладно! Великий князь провёл взглядом по скамье справа. Великие бояре уткнулись в пол. Только сидящий на самом конце скамьи Данило Щеня смотрел прямо в глаза великому князю. Иван Третий на его взгляд ответно шевельнул пальцами, сжимающими посох. Данило Щеня тут же поправил свою высокую боярскую шапку. Один есть!

В той стороне, где архиепископы и митрополит московский Зосима бездвижно и презрительно глядели в библейские телеса, рисованные по сырой штукатурке, в той стороне святые отцы, наоборот, зашумели и затолкались. Митрополит Зосима выдержал паузу и только хотел произнести громогласно имя того, кто станет от лица православной церкви иметь изустную беседу с послом литвинским, как сверху прорычал это имя сам великий князь:

— Игумен Волоцкий!

Митрополит Зосима аж обернулся на Ивана Третьего в гневе! Игумен Волоцкий никогда не входил в ближний совет бояр и святых отцов при великом князе Московском. Назначать его в переговорщики с литвинами — значило порушить другой московский обычай! Москали вот прямо сейчас задерутся между собой — послы могут тотчас уезжать со двора!

Великий князь повторил уже совсем тихим голосом:

— От нашей стороны назначаются моим именем в переговорщики с послами литвинскими боярин Данила Щеня и святой настоятель Волоколамского монастыря...

Станислав Нарбутович крепко стукнул себя по колену. До Волоколамского монастыря гонец станет ехать неделю, да пока старец соберётся — ещё неделя пройдёт, да пока до Москвы доедет — две недели. Месяц выйдет сидеть послам на Москве и проедаться! Это бы ещё ладно. Только игумен Волоколамский мог напрочь порушить хорошо сложенный новым королём Александром план погибели Восточной Руси через его женитьбу на русской княжне. План, недавно тайно утверждённый самим папой римским Александром Шестым!

Простой ниточкой в том плане болталась где-то сбоку православная вера русской невесты короля Александра, исповеданием, конечно, католика. Первое дело — запарить Елену напрочь без её православной веры и загнать в веру папскую, как положено! А за дочерью великого князя Московского пойдут перекрещиваться в католики и многие русичи. И те, что сидят пока под куполами православных храмов, но на польских да на литвинских землях, в Киеве да в Смоленске, да в Чернигове и в Белгороде. И те, что живут под рукой Москвы — пока... На Московское княжество уже ощерились и татары казанские, и казаки понизовой вольницы, и поляки, и литвины, и шведы... Даже турки, говорят, тоже стали на Московию голодными глазами посматривать. Да и Новгород со Псковом скоро уж, совсем скоро, отпадут в сторону католической благости. В смысле — под управу литвин и поляков. А пусть бы даже и под руку немцев! Так что ниточка просватанной Елены Ивановны потом, через свадьбу, мигом превратится в толстенный канат. А за тот канат можно тянуть уже всей Европой эту клятую Московию в стаю просвещённых европейских государств и в чистое лоно матери католической — папской церкви!

Конечно, тянуть придётся без великого князя Ивана Третьего. Его, видать, задумано в Ойропах избыть к ляду, чтобы главенствовал у московитов свой шляхетский сейм и чтобы все вопросы граждане решали на собрании. Вот как псковские да новгородские люди. Это у них пока зовётся «вече», но ничего, скоро будет зваться «сейм», как положено...

Опять же, правда, вопрос: а кто вперёд дёрнет? Ведь русские, лярва урва, дёргать за ниточки тоже умеют... А уж канаты тянуть! Ого-го...

Великий князь Московский, заметив напряжённое чело литвинского посла, сразу понял его думы. И тут же незаметно тронул концом посоха самого ближнего к нему думного боярина и первого предводителя большого полка — Ивана Юрьевича Патрикеева. Иван Юрьевич ежегодно за свой счёт выставлял на брань до полутысячи своей конницы да по тысяче пеших ратников. У него, по сказкам княжьих тиунов, было прикопано на чёрный день восемьдесят пудов серебра в денежном чекане и шесть пудов золота в изделиях и посуде. Посему следили за ним днём и ночью три Отряда великокняжьих доводчиков. (Власть на Москве и сильна токмо, что оводчиками, тиунами да духовенством. Ну и пятью полками рейтар иноземного строя — им кого бы ни резать, лишь бы резать; особая за то идёт плата).

Почуяв посох великого князя пониже своей спины, Иван Юрьевич Патрикеев, великий боярин, встал и громогласно объявил всему литвинскому посольству:

— Поелику великий государь Московский ныне находится в печали и трауре, то мой боярский двор берёт послов на своё содержание. — Великий боярин кашлянул, сел, снял высокую шапку из бобрового меха, стал вытирать пот со лба и шеи.

— Шкуры баранов — пусть возвертают на мою поварню, — тихо подсказал Иван Третий. — Забыл, етива короста?

Иван Юрьевич поднялся, не надевши шапки, и бешено прохрипел:

— Шкуры баранов, матерь вашу, сдавайте на государеву поварню. Под отчёт!

* * *

Вся Московская Русь помешалась на указе Ивана Третьего сдавать ему прямо на двор бараньи шкуры. Были и таковские, что хотели деньгами вместо бараньих шкур откупиться. Тогда у троих вотчинников, пожелавших заместо шкур сунуть деньги, великий государь земли-то родовые и отобрал. А самих их да с семьями сослал в нижние земли, к луговым черемисам. Там выжить, как песню спеть: спел — и шабаш! Больше не споёшь. Никогда.

После того сразу все дотошные люди за город Тулу стали ездить. В степь. Исключительно за бараньими шкурами. Во как! Великий князь повелел про шкуры, так чего противу него переть? Скажет свою кровь собирать и ему нести, ведь понесёшь. Не спрашивая — зачем!

 

ГЛАВА ШЕСТАЯ

Шесть дней стояли на Москве псковские купчины Проня Смолянов да Бусыга Колодин, выжидали, когда великий князь Московский Иван Третий позовёт их в свои хоромы. Уже и месяц май, по греческому именованию, кончился. Начался греческий месяц июнь. Сенокос скоро, а у греков — июнь... Хе-хе.

Отдали псковские купцы ближнему хоромному дьяку Тугаре два серебряных динария да двух коней. Отдали, чтобы ускорить время свидания с великим князем Иваном... Время, оно для купца дорого ценится, как красный товар.

А чтобы совсем уж время не потерять, Проня Смолянов по прямому намёку хоромного дьяка Тугары отправился к игумену монастыря Рождества Богородицы на реке Голутве, который недавно велел заложить великий князь Московский. Проня Смолянов отправился туда на телеге, будто простой посадский мужик.

Монастыря как такового ещё не имелось, но в подземных кельях, что навроде землянок, уже проживали монахи. Сам игумен жил в трёхоконном рубленом доме среди там и сям раскопанных ям.

Сейчас игумен, здоровый, пузатый мужик, стоял возле трёх десятков телег, что привезли ломаный камень на укладку фундамента монастырских стен. Игумен отчаянно лаялся с возчиками. Те в злобе кидали шапки наземь и божились больше камня не возить на Голутву.

— Твоё священство, — говорил строго и разумно старшина возчиков. — Ведь возим камень почти аж с-под Тулы. В такую даль! В иных местах, что поближе, такого камня нет! Ну, дай ты возчикам ещё по две деньги, дак мы потом с радостию почнём тот камень ломать!

Проня вздохнул, привязывая коня к приворотному дрыну игуменской избы. Денег на Москве отчаянно не хватало. Медную деньгу, и ту прятали, ждали — авось когда и почнётся торговля, да такая, что была до прихода татар. А серебро вон, вишь, рубили на четвертинки. Копейка пополам — это будет «ушко» или полкопейки. А если ещё и «ушко» пополам разрубить, то станет «полушка» али четвертинка. И стоила та четвертинка не абы как, а две курицы. Или же целый аршин льняного полотна. Всё стало отчаянно дорого, особливо деньги. Вот где великий разор княжеству. А у князя доход от таких вот ломщиков камня, а им сейчас монастырь не оплатит — и трындец. Князь без денег, монастырь без денег, камнеломы без денег и, значится, купцы без денег! От где беда.

Проня Смолянов слышал от ближнего хоромного дьяка Тугары, что великий князь на это воскресенье назначил поездку на стройку голутвинского монастыря. Игумен знал ли об этом или не знал, но хоть три десятка возов ломаного камня создали бы вид работы. А то ведь князь Иван... ой-ей-ей! Запорет кнутами игумена. Свиреп был князь, голов не жалел, особливо провинившихся, и звания у тех голов не спрашивал. А со зла возьмёт и совсем не примет псковских купцов, как быть?

Неделю как сидят псковские купцы на постоялом дворе в Неглинном посаде, а такого наслушались от посадских, хоть без порток во Псков беги... Поговаривали, что Иван Третий вроде как за полное предательство сделал своего младшего брата, Юрия, всего лишь малым удельным князем на речке Ваге, что на самом севере. За то, что Юрий не поддержал возведение на престол, в соправители Ивана Васильевича, его внука Дмитрия. Правильно не поддержал, говорили: ломается не просто древний обычай, ломается весь жизненный уклад... Вот и побегай москвичи за рубеж...

А вот великим боярским родам — им что? У них половина земель на литвинской земле, половина — на русской. Отовсюду к ним деньги текут. Великим боярам всегда лучше всего живётся, если наследник мал, мамкину титьку сосёт, а великого князя уж нет — преставился. Вот тогда и власть у великих бояр заводится, а к той власти и деньги липнут...

А ведь от того и междоусобойные войны на Руси могут случиться... Бояр великих московский князь не тронет: на них стоит евонная сила. Но ведь злость избыть надо? Надо. А кому кровя пустить, да при том наживу поиметь? А вот хошь бы и Псков пограбить. Псков на копьё взять — причина найдётся. И Новгород взять тоже. Сказать только, мол, ваши купцы наших москвичей на торге обманули, на копейку больше взяли — вот тебе и война... Эх-хе-хе... А купцам чего ждать? Батогов по спине да прогара в личной казне...

Скоро ли камнеломщики прошибут этот каменный игуменский лоб? Время идёт... А камнеломщики завернули телеги и поехали прочь с берега речки Голутвы.

Проня выругался, догнал ихний передний воз, спросил:

— Куда наладились? Никто больше ваш камень не купит!

Старшина возчиков строго оглядел Проню, отозвался:

— Не купят, это точно. Дак ведь камень, он пить-есть не просит. А наши брюхи — просят. Сейчас поедим, поспим, назавтра вернёмся. Может, этот бугай одумается...

Проня придержал коня, дождался последней телеги, пристроился ехать в обозе.

* * *

Шептались ещё по Москве, будто всю эту мену наследника никак не приветствовала принцесса византийская Софья, вторая жена Ивана Третьего. Ей бы пригоже стало, будь ейный старший сын Василий на московском престоле! А вот татары — крымские, да казанские — да литвины подлые весьма приветствовали таковское решение Ивана Третьего. Им пятилетний Дмитрий совершенно был по нраву. Ребёнок на престоле — чего же лучше для терзания Русской земли? Крымчаки, казанцы да литвины, узнав про решение Ивана Третьего поменять очерёдность престолонаследия, радостно хихикали в рожу всем встречным русским людям. Ведь тем решением на Руси уже посеяно семя раздоров! Между новым и законным наследником. И грабить Московию можно сразу ото дня смерти Ивана Третьего! Или прямо сейчас! Зачем ждать, когда Иван, князь Московский, помре? Здоровый он, бес его забери!

А вот о чём на Москве не шептались, а держали рот на замке, так это про измену веры. Ходило вроде моровое, невидимое единомыслие, неведомого корня, будто веру православную неправильно приемлют все крестоналоженцы. А как надобно правильно?

— А митрополит Зосима чего бает? — слышалось, бывало, из кустов возле какого-нибудь московского пруда. — Не молчи, поп! Ответствуй людям!

Там, возле пруда, обычно топилась баня. Их много таилось в кустах около бессчётных московских прудов. Затащенный в баню силком мимоходящий поп, получивши после первого банного пара первую же чарку самогонного напитка, икал, закусывал прудовым карасём, обжаренным на палочке у костра, и отвечал:

— Митрополит Зосима? О! Сан евонный таковский, что обо всём он ведает. И раз про то разнобродие в вере молчит, значит, что... — поп замолкал.

Посадские, нарочно ловившие попа для познания правды, дёргались, но вторую чару попу наливали. Себя обносили, оттого и дёргались. Хлеба мало в тот год уродилось, брагу ставили из корня солодки да накопленных за зиму гнилых яблок, медовых обрезков, конопляных семян. Жуткая гадость получалась при варке самогона, но в голову шибала. И за то зелье княжеские тиуны могли тут же в пруд! С головой и надолго. Пока пузыри не перестанут подыматься из воды. Но, гады русские, всё равно ведь зелье гнали! Лишая великого князя кабацкого гривенника...

Поп в застиранной рясе, выпивши вторую чару, мрачнел, обводил посадских мутным взглядом, крестил их несамостоятельной рукой и говорил:

— Емлите, братия, наша вера крепка! Стояла вера и стоять будет!

— Так ведь окрест говорят, что скоро всех нас поверстают в жидовскую веру. Это — как? — спрашивал самый дотошный. — Ведь жить нельзя в безверии. А мы нонче, как дитяты во младенчестве, но без кормилицы. Говори, отче! Не таи правду! Татар на Москве переживали и это переверие переживём!

Поп накренялся, его удерживали, трясли. Тогда поп громко ответствовал:

— Сказано в Писании: «Кесарю — кесарево, Богу — богово»!

— И что, поп? Как это понять?

— Налей, значит...

— Нету, кончилась...

— Кончилась? Тогда вот что я скажу — вот так и вера наша кончилась. И другая начнётся. Богу, оно любому Богу — богово. Хошь и жидовскому. Тут, главное дело, ты князю отдай князево. И мне — налей, ибо попову — попово...

Ох, и били тогда попа! Ох, и били...

* * *

— Само по себе избрание наследника не есть личное право великого князя, — говорил в Хоромной палате Софьи Палеолог ейный исповедник, грек с русским прозвищем Афиныч. — На то есть старинные обычаи. И по обычаю дедовскому, мог же твой супруг назначить наследником своего младшего, родного, брата — Юрия Васильевича? Мог. А великий князь брата младшего обидел...

— Чем же мой супруг своего брата Юрия обидел? — вскинулась Софья. — Он ему в удел дал богатейший да преогромнейший край — Вагу! Там богатства по земле разбросаны, ходи да подбирай!

— Эх, великая княгиня! — Тут исповедник перешёл на греческий язык, сильно сдобренный латынью: — Сур анни тае абсурда ан киликие ен...

Софья налилась кровью от грудей ко лбу и дёрнула исповедника за бороду вниз. Да успела ещё подставить ему под нос край высокой прялки. Об тот край и резнулся носом грек, от чего из носа пустил юшку.

— Попробуй мне ещё раз сказать, что русские — дураки и не видят под ногами глиняной посуды, а предпочитают хлебать похлёбку из собственных ладоней... Пошёл к себе!

Исповедник, зажавши нос, выскользнул из Софьиной хоромины.

А он, собственно, был прав. Великий князь тем оглушительным назначением в наследники своего внука погнал в стан своих супротивников опору государства — малые боярские роды. Они хоть и чтутся «малыми», но их вдесятеро больше, чем великих родов...

Теперь Софье оставалось только что извести мужнина внука Дмитрия и посадить на московский престол своего сына Василия. Таковский план был. Его поддерживали почти все малые боярские роды. Ибо им пришлось бы друг друга резать, топчась на малом пространстве у престола. А их самих потом вырежут великие боярские роды. Не сами, нет. Сами те сабельками не машут. Наведут на Москву крымчаков или, не приведи господь, казанцев — от где живодёры клятые!

А сядет великим князем сын Василий от Софьи — всё пойдёт, как и шло. Тихо, благочестиво. Не в урон малым боярам, а в пользу. Осталась самая толика — денег раздобыть. Вотчины дать можно, пустых земель на Руси вон оно сколько — лежат втуне. Денег нет на Руси! А без денег и земля не родит...

И правда, войну, что ли, затеять? Хоть бы с литвинами? Но опять платить надобно: ополчению — кормовые, иноземным рейтарам — боевые двойные оклады... Татарам только платить не надо: если их на войну позвать, так они и сами своё возьмут. А На корм для коней денег? А повозочным?.. Господи, порви ты этот нищий, безденежный круг!

Софья подошла к хоромному киоту, поправила неугасимую лампадку, подлила льняного масла. Перекрестилась.

А внизу вдруг затопали грубые сапоги, охнула в испуге кухонная баба. Зычный немецкий голос проорал:

— Кто в доме сем есть — на выход! Ком, ком, шнеллер!..

...Через сутки бешеного конского гона на шести крытых возках великая княгиня Софья и сын её старший, Василий, уже большой отрок, вино пробовавший не единожды, оказались за толстыми воротами тихого, неприметного монастыря. Где-то в глухих лесах на северных землях да в трёх тёмных, сырых горницах, при мужской прислуге. А окрест монастыря встал охранным постоем полк иноземных рейтар.

 

ГЛАВА СЕДЬМАЯ

На следующий день Проня слегка припоздал на Голутву. А на Голутве, видать, ругались уже долго, от рассвета, и ругань игумена с возчиками достигла небес. Оттуда громыхнуло, брызнул дождичек. Возчики кинулись под телеги, игумен притулился под скатом надворотной крыши — там, где стоял Проня.

— А тебе, хожалый, чего надобно? — опять взъярился игумен, хватая Проню за ворот.

— Денег тебе хочу дать, святой отец, — смиренно поклонился Проня. — Как раз хватит с этими возчиками провести расчёт. А уж когда послезавтра, в воскресенье, приедет сюда великий князь, он тебя, игумен, не обнесёт деньгой. И не полушки к тебе в карман посыплются, а полновесное серебро. Вот такое. — Проня разжал ладонь, показал большой динарий серебра и тут же опустил монету в свой карман.

Игумен ахнул, втолкнул Проню в ворота, на малый двор, затряс его головой о поручни крыльца.

— Ты, игумен, хоть подумай, кого трясёшь, — возразил на битьё Проня Смолянов. — Я занесён в первый разряд псковских купцов самим великим князем Московским, а ты меня по холке...

Игумен быстро оглянулся и утолокал Проню в сени, а оттуда и в избу. Шикнул на какую-то бабу, что возилась с горшками. Баба спряталась за большой печкой.

— Есть у меня кабацкая водка да пиво тоже есть, бочонок. Ты чего будешь пить, купец?

— А то и это буду! — развёл губы в улыбке Проня Смолянов.

Через два мига договорились. Игумен вышел во двор к возчикам, смиренно перекрестил их, потом перекрестил камни на возах, потом и коней. Старшине возчиков передал три больших серебряных динария, полученных от Прони Смолянова. На те три динария можно было купить камня целую гору!

Старшина достал малый татарский безмен с одной чашкой, быстро взвесил деньги на безмене, куснул одну монету и махнул рукой возчикам. Те мигом подвернули передки телег, колёса задрались, телеги накренились, камень ссыпался на траву.

Игумен вернулся в избу, к столу, весёлый и довольный:

— Так ты говоришь, купец, тебе надобно два списка с тетради, написанной княжеской криптой! Да изделать те списки к воскресному дню?

— Говорю, да.

— А вдруг то не крипта, а бесовское чтение? Чтобы бесов вызывать, а?

Да, крепок станет игумен в княжьем монастыре на Голутве. Крепок и въедлив. И умён, зараза. По второму кругу хочет деньги содрать, теперь за борьбу с бесами!

— Вот тебе купеческая тетрадь. Чти сам, если разумеешь! — Проня Смолянов достал из-за пазухи тетрадь Афанасия Никитина, тайком перекрестил себя по животу, подал игумену.

Тот разложил тетрадь так, чтобы от окна падало больше света. Начал листать. Пролистнул страниц пять, захлопнул и подвинул тетрадь себе под крепкий локоть:

— Нет, купец, такую письмовину я монахам на перепись дать не могу. Они, конечно, расшили бы тетрадь на три части и за один день бы тебе переписали это изделие на две новые тетради. Но ведь бесовское там написано!

— Откель ты взял, что бесовское?

— Ну, а как же! — Игумен опять наобум открыл тетрадь Афанасия Никитина, прочитал: — «А стоит там, на площади, большой каменный Бык. Копыта у него золотые и одно поднято, будто вот-вот Бык шагнёт. И все, кто верит в Быка, те поднятое копыто целуют...» — это есть что как не языческая вера и её прославление?.. А вот тут: «Женщины, биляди аль сааби, эбле кеттык...». Э, э, погоди, это не то, это я не понимаю!

— Чего там понимать? — вздохнул Проня. — «Женщины там, значит, есть такие, что прямо сосуд мерзости и греха, а и с ними мне надобно иметь общение, ведь уже два года хожу по миру...» По-персидски здесь он пишет. Или по-арабски!

— Изыди, бестия! Персидского языка я не понимаю и всё тут!.. Ага! Вот ещё нашёл: «И в том храме молятся все, кто какой религии, им не важно. Храм так построен, что на все стороны света есть свой Бог, и нашего Бога я там возвидел и ему долгую и покаянную молитву принёс». Это как понимать? Приметил, видать, рисунок мужика с бородой и решил, что это — Христос? И в чужом храме чужому Богу принёс молитву? — Игумен захлопнул тетрадь Афанасия Никитина, треснул ею по столу и решительно спрятал под рясу, в крашенные синькой штаны. — Сам отдам послезавтра великому князю эту бесовскую писанину! И пусть он тебя хоть на кол садит, хоть в смоляном срубе жжёт! Ишь, чего на Русь приволок! А ещё купец, да, поди, православным числишься... — Игумен, правда, выпил водки две чары с небольшим довеском. Быку годовалому столько подай, он через час половину Москвы снесёт, благо она деревянная. А игумену хоть ещё наливай. Столько выхлебнул, пивом запил, но даже выю не гнул и смотрел ровно...

Да, силён поп! А ведь выручать тетрадь надобно! Предупреждал же Проню Бусыга Колодин, что не зря подлый хоромный дьяк Тугара подсунул им этого игумена. Сам хитрый дьяк положил на ту тетрадь свой острый воровской глаз! А с другой стороны, где на Москве найдёшь добрых переписчиков, как не в этом княжьем монастыре? Что делать-то?

Из-за большой русской печи вышла та баба, которую шугнул игумен, видать, стряпуха его. Ну и всё остальное прочее, бабье, при нём, видать, исполняла... Правую руку баба держала под фартуком, там что-то оттопыривалось.

Игумен поднял глаза от стола, осмысленно посмотрел сначала на пустой стекольный штоф из-под царской водки, на ополовиненную бадью монастырского пива, потом на бабу.

— Сосуд мерзости и греха! — сказал он бабе. — Зачем сюда припёрлась, сквалыга?

В ответ баба вынула правую руку из-под фартука и так огрела игумена по лысине деревянной скалкой, какой катают сочни для пирогов, что игумен резнулся головой об стол и захрапел.

— Пива мне зачерпни, — попросила баба Проню. — А то ведь он, гад, никогда меня не угостит.

Проня немедля, опасливо поглядывая на увесистую скалку, зачерпнул из бадьи полную кружку пива. Баба в один присест выпила пиво, утёрла губы и сказала:

— Идти тебе по реке, по левую руку. Там через малое время увидишь рухлядный домишко старых уже монахов, которые зарабатывают перепиской бумаг. — Она бестрепетно задрала рясу игумена, достала тетрадь Афанасия Никитина из кармана широких штанов, протянула её Проне.

Проня тетрадь взял, засунул за пазуху, поднялся с лавки, чтобы идти.

— Э, купец, ты пока не торопись, я ещё не так стара, как, может, выгляжу в глазах моего хозяина ненаглядного. Давай-ка пойдём на полати, да измерь ты, мил друг, мой сосуд мерзости и греха...

* * *

Бусыга Колодин терпеливо дожидался Проню до самого вечера. Где ж его искать? Ждать надо. Запил, поди, опять, сволочь.

На постоялом дворе на Неглинке, окромя них, псковских купцов, никого не ночевало. Люди перестали ездить на Москву, выжидали.

Хозяин пристанища, большой седой однодворец, вдовый, бездетный, к вечеру ежедень выпивал. И выпивал много. А выпивши — прятался. Закатается на сеновале, что над конюшней, завалится сеном — хрен найдёшь. Даже и не храпит. Таится. А колодец у него замкнут на амбарный замок, и самому не попить, и скотина мается, хоть той скотины всего четыре лошади. И баба — кухарка куда-то деется. Значит, и не повечерять. Ну, московские, ну погодите! Отчумится вам сухой хлеб без соли!

И вот сегодня, под самую ночь, хозяин постоялого подворья, уличным прозванием Бешбалда, вдруг высунул голову из сеновала и тихо вопросил Бусыгу:

— Меня никто не кликал?

— Ты колодец отопри, отвечу! — тоже тихо, но бешено, через губу, отозвался Бусыга. — Скотина-то моя чем перед тобой виновата, что ты запоем пьёшь?

— Запьёшь тута. — Хозяин совсем ловко, привычно, вниз головой, съехал с сеновала во двор, привязанным к поясу ключом отпер замок на колодезной крышке и сообщил Бусыге: — Завтра жида казнить станут. Здеся, на Болоте. Вот и пасусь, чтобы бесы загодя не собрались по его душу да мою бы заодно не прихватили.

Ой! Чокнутый, как есть чокнутый!

— Какого жида? — спросил Бусыга Колодин, наливая в скотскую колоду колодезной воды.

Кони шумно обрадовались, затолокались у колоды, быстро тянули воду, затрясли гривами.

— А того лекаря Леона, что два года назад отравил нашего Иоанна, святаго великомученика — наследника великого князя Московского! — Бешбалда заплакал честными слезами.

Бусыга, услыхав про Иоанна, пролил ведро с водой:

— Поди, голова у тебя болит? Ведь с утра гадость пьёшь! Налить тебе для здравия чарку жидовской возгонки?

— Налей, Христа ради, налей, а! А я тебе тут и хлебца печёного доставлю, и сливы солёные астраханские, и кисельку овсяного подам. Давай наливай!

* * *

Бешбалда подержал чашу перед глазами, дунул в неё, вытянул дрянь одним махом, утёр бороду, сунул в рот горсть солёных слив, забуркотел сквозь полный рот:

— Иоанн наш, старший сын великого князя, занемог, почитай, пять лет назад. Если не больше, да... «Камчуг» называется та болезнь. Тридцать лет ему минуло — и на тебе: старческая немощь прихватила! Камень зародился в почках и рос, как хлеб на опаре... Обезножил Иоанн! А ведь так не бывает, чтобы почки у молодого мужика без работы встали! Значит, колдовством оговорили великого князюшку али чем опоили. Супружница евонная, Еленка, перемолоть бы её в муку! Она и выбила из жизни Иоанна Молодого. Больше некому! И незачем!

— Еленка, это дочь господаря молдавского Стефания? Про неё баешь, Бешбалда? — Бусыга был купцом, оттого про разные страны знал.

— Про неё, купец, про неё, сучку... — Бешбалда очень ровно налил себе чашку самогонного вина, капли не пролил мимо. Лицо у него было ровным, широким, нос длинным, тонким. Борода — чернь с проседью. А вот руки... руки его, будто задние ляжки хряка. Такой рукой Бешбалда если отмахнёт кому, то больно не будет. Мёртвым боль не чуется.

И, видать, мужик грамотный. Он вдруг глянул на Бусыгу синими своими очами, в которых и пьяной искорки не блестело. Вот ведь, а? Вылакал чару дюже крепкой отравы, а в глазах — синь бездонная. Поди, колдун?

— Ты сам не пьёшь, ибо душой бесишься, — тихо, но отчётливо произнёс Бешбалда. — Велю тебе — выпей. Душа размякнет и на место своё упадёт. Под сердце. И заснёт в благости. На, пей! — Бешбалда протянул Бусыге свою же чашку, на две трети полную жидовской гадости.

— Нет, — Бусыга твёрдо отвёл руку Бешбалды в сторону. — Не пью я пархатое и поганое зелье. Извини.

— Там, в чаше, того злого зелья уже нет, — уверенно и опять тихо толковал Бешбалда. — Ты пей, пей.

Бусыга, сам не помня как, зачем-то взял чашу и выпил в неё налитое. Господи, пронеси и помилуй! Из чаши, точно, перетекло ему в горло нечто сладковатое, тут же ударило по крови, растеклось в брюхе, шумнуло в голове, и стало Бусыге легко и даже весело. Бешбалда на глазах Бусыги снова налил в чашу сильно воняющей, мутной жидовской жидкости, колыхнул, дунул в неё и тут же выпил.

Бусыга приподнялся с травы, заглянул в чашу. Обычно на дне оставалась муть. А тут — на дне чаши три чистых капли светятся. Бусыга перекрестился на случай и чуть себя по башке не стукнул кулаком: Бешбалда!

 

ГЛАВА ВОСЬМАЯ

Это ныне стало ругательством — «Бешбалда», а тогда, в изначальной Руси, падали в ноги тому, кто носил на голове золотой обруч с огромными золочёными рогами и имел статус главного жреца при молитвенном и погребальном капище древнего Бога Быка. Звание его — Беш Баал Да — означало «Главный Нож Бога Баала на Алтаре его». Он возносил живые жертвы Богу, своим ножом даруя им Вечное Небо. Конечно, ему, Бешбалде, обратить свинячье жидовское пойло в чистый, как слеза, спирт, раз плюнуть. От попал же Бусыга к кому!

Купец взял с огромной, ему протянутой ладони, горсть солёных слив, с немалым удовольствием разжевал, косточки собрал в кулак. Бешбалда молчал, жуя солёные сливы.

— Нам к великому князю Московскому надобно попасть, — умоляющим голосом заговорил Бусыга. — Попасть по доброму делу. Зарок дали помершему купчине Афанасию, что к великому князю Московскому попадём и предсмертный наказ Афанасия выполним. Наказ — дело святое... А вдруг попадём ко князю да что не так скажем, а?

— Тверской купец Афанасий сын Никитин наказ вам передал?

— Он. Ты знал его, что ли?

— Слышал, было время... Правильно, не всё надобно князю говорить. Но ежели придётся-таки, то жида того, Леона, ругни. Прямо в княжьи очи. Князь Московский на жида заморского надежду поимел... Какую надежду поимел, ту радость и получил...

— А что, полагаешь, наши колдуны Иоанна бы вылечили от болезни?

— Хех! Там лечить-то — безделицу ненькать... Дают болящему пить до горла горячее пиво или квас. Потом сажают на норовистую лошадь, и пока не упадёт с неё, так пусть и скачет. Через два дня такого лечения камчуг сам дробится и покидает тело песком, когда помочишься.

Бусыга не удивился. Он на Пскове и не такие колдовские выверты видел.

А вот ещё есть другой способ камчуг лечить. — Бешбалда потёр рукой свою голову. — Надо за один присест съесть ягоду астраханскую именем арбуз. В половину пуда весом чтоб была та ягода.

Тут Бусыга Колодин не выдержал, всё же хохотнул:

— Ну, тут ты, колдун московский, малость пошёл на загиб. Какая такая есть ягода да чтобы в половину пуда весом?

— Бывает такая ягода, да-да, и в половину бараньего веса. Не веришь? А ещё купчина... — Бешбалда без улыбки посмотрел на неверящего Проню, стал продолжать рассказ о несчастном наследнике великого князя Московского. — Сказывал мне конюший великого князя, боярин Шуйский... он родня мне по матери... но об этом помалкивай... Так вот, будто Еленка молдаванская, змея вывертливая, вызвалась сама найти своему мужу Иоанну лекаря в заграницах. Нет бы великому князю Ивану Васильевичу задуматься, как так быстро у снохи его подлой нашёлся заграничный лекарь? Ведь сын его мучается... родительская кровь шумит, голове покою не даёт.

— И лекарь что?

— А что лекарь? Он такой лекарь, как ты коновал... «Я, — говорит, — имею дипломы и грамоты от разных государей!» И показал Ивану Московскому той грамоты. Нонче любой дьяк тебе таких воз накарябает.

— Эх, жиды, паскуды! — Бусыга взялся за голову и так сидел, слушал.

Бешбалда говорил, закрыв глаза, будто читал:

— «Я, — объявил жид отцу Ивану Васильевичу, — вылечу сына твоего; а не вылечу — вели меня казнить смертною казнью». Великий князь велел лечить; Леон стал давать больному лекарство внутрь, а к телу прикладывать стклянки с горячею водою; Иоанну стало хуже и он умер тридцати двух лет. Старый великий князь велел схватить лекаря...

— На месте надо было рубить, чего хватать? — вскинулся Бусыга.

— Похоронное дело, на месте нельзя... Христианский обычай... Да и заморские лекари бучу бы подняли. Мол, бывает, мол, ошибся ... Ну, вот почти три года томил Иван Васильевич того Леона в темнице. Сегодня справит великий князь очередную годовщину по сыну, а завтра... Завтра конюший Шуйский тому жиду по горлу проведёт ножичком... Я для такого дела ему свой ножичек дал. То-о-о-онкий! Давай спать.

— Я завтра схожу туда, на те мостки, — сказал Бусыга.

— Не ходи, спать перестанешь... Шуйский — резальщик тонкий... уметливый...

Бусыга посмотрел угасающим взором на Бешбалду и смежил веки. Дрёма напала. Лёгкая, чистая...

* * *

И где это носит Проню? Хоромный дьяк Тугара подсказал идти в монастырь на Голутве, но как тому дьяку верить? У него в глазах иногда промаргивается такая склизкая муть, что барану ясно — смелый вор тот дьяк.

Из темноты улицы неуверенно подала голос усталая лошадь. Бусыгу кто-то большой, бородатый окатил холодной колодезной водой. Он попробовал продрать глаза, сразу стало бодрить дыхание. Сбоку, из-за колодца, вывернул Проня Смолянов.

— Веди меня скорей к лежаку! — потребовал он пьяно, водочным угаром заглушая острый конский пот от своего мерина.

Сам себе удивляясь, что оставался совершенно трезв и совсем спокоен, Бусыга почти ласково спросил Проню:

— Хоть тетрадь-то при тебе?

— He-а. Не при мне. Отдала одна баба тетрадь переписчикам. Будем ей должны завтра. Ты — деньгами, пять алтын серебром, а я... — Проня споткнулся о порог дома. — А я отдам долг своим сосудом мерзости и греха... Так та баба велела... Иначе нам тетради не видать!

Бусыга Колодин поволок тяжеленного товарища к лавке, бесясь, что аж пятнадцать копеек завтра кому-то отдавать, да не медью, а серебром! А Проня всё цеплялся сапогами за какие попало предметы в избе да всё бормотал, то зло, то умилительно:

— Сволочь всё же этот тверской Афанаська! Ну, мог и правда закриптовать своё письмо! Нет, наборонил целую тетрадь русским языком! Ну, мог бы тогда соврать где надо! Нет, не врёт, господи прости. А правду прямо так и пишет: стоит, мол, каменный Бык на площади, а копыта у него золотые! Золотые копыта, понимаешь? Одно от земли поднято, и кто похочет, тот то копыто целует! Вот ведь вера у людей, а? Копыто целовать! — Проня захохотал и шатнулся на лавку.

Бусыга решил утром избить его до полусмерти да возвертаться во Псков. Какая-то баба, какой-то бык? Пропала драгоценная тетрадь, где её теперь изыскивать? Только и осталось, что великого князя Ивана Васильевича просить сделать обыск на Голутве, а он... пошлёт тебя посохом по хребту. Ему нынче до тетради ли, когда он завтра жида казнит, а послезавтра пойдёт Псков грабить?

Проня вдруг приподнялся с лавки:

— А помнишь, торговали мы с неапольскими неги... нега...

— Негоциантами, — договорил Бусыга Колодин, думая, что сейчас бить Проню ещё рано, не дойдёт до него битьё: как куль рогожный стал мужик. Были бы не родня друг другу, прямо поленом бы ему, да в промежность!

— Да, с неапольскими негоциантами, — выговорил наконец Проня. — И они чего рассказывали? Как я тебе про быка?

— Спи, завтра по-иному у меня заговоришь.

— Нет, ты вспомни! Когда, мол, ихнего первого священника, папу римского, на престол садят, все должны ему копыто целовать! То есть, конечно, ногу. Золотая она, нога у папы, что ли? Или там всё же копыто золотое, а?

* * *

Бить Проню Бусыга Колодин утром не стал, запряг лошадей и поскорее выехал со двора. Бешбалду он не видал с раннего утра, только его работница копошилась у летней печи, подалее от дома и хлева.

Шуряки чего-то похлебали горячего в кабаке на Неглинной, Проня получил половину чарки водки, чтобы оздороветь, Бусыга пил кисель на молочной сыворотке.

Потом поехали на Голутвино. Хоть и с похмелья и сильно дёрганный, но Проня Смолянов вёз Бусыгу прямой дорогой, не кривулял.

Подъехали к завалившемуся домишке на краю оврага. Оттуда внезапно вышла крепкая румяная баба. Что-то держала за спиной, в правой руке.

— Ну, я пропал совсем! — тошно изрёк Проня и зашептал Бусыге: — Выручи хоть раз, а? Давай, я этой бабе отдам деньги, а ты всё остальное! Не могу я! Устал! Ушли из меня силы.

— Деньги, пять алтын серебром, принесли? — с ухмылкой сладкой радости спросила баба.

Проня закивал головой и раскрыл просяще пустую ладонь перед Бусыгой. Бусыга от неожиданности и наглости требования достал свой кисет, вытряхнул на ладонь Прони пятнадцать серебряных копеечек чекана ещё князя Гюрги Долгорукого. Проня маленькими шажками подошёл к бабе, высыпал деньги ей в подол. Хотел увернуться, да не успел. Баба выпростала правую руку, что прятала за спиной, кинула на траву три тетради. Две новых, только что сшитых, а одну старую, потёртую, Афанасия Никитина тетрадь! Другой рукой она в тот же миг схватила Проню за воротник и молча потащила в кусты.

Бусыга Колодин коршуном кинулся на тетради, мельком просмотрел их. В новых, так ему показалось, всё было перенесено страница в страницу, как у Афанасия.

— Тебя, Проня, скоро ждать? — крикнул Бусыга в ближайшие кусты, живо шевелящиеся. — К обеду будешь?

Ему ответил задыхающийся бабский голос:

— К... ужину... придёт!

 

ГЛАВА ДЕВЯТАЯ

Великий князь Московский Иван Третий в воскресенье сходил к заутренней в придельной церкви, потом долго ел в одиночестве, обдирая руками бараньи рёбра. Кинжал князь воткнул в стол. Это значило для челядинцев, что ходить надо тихо-тихо и молчать в передник, даже если тебе в зад раскалённый гвоздь суют. Вот времена!

Вчерась ввечеру пришла на Москву татарская сотня из Казани, а с ней — мырза Кызылбек, тот, что отвечает за сбор дани. Дань с великого Московского княжества собирать ещё рано, надо осени дождаться, когда у народа деньги зазвенят. Значит, прибыл мырза по иному случаю. А по какому, о том надобно спросить ближнего хоромного дьяка Тугара, что у великого князя отвечает за денежные дела. И за делишки тоже...

Но вчерась же, после того как боярин Шуйский, по древнему обычаю, ещё до восхода солнца отправил лекаря Леона на Москве-реке окуням обрезание делать, то дьяк Тугара похотел отойти по своим делам из Кремля. Его конюшенные люди попридержали. А боярин Шуйский, прискакав от реки, по-тихому, одному ему, великому князю, сказал: «Слово и дело»... Потом добавил, что лекаря Леона он резал медленно, а тот от милости такой много говорил...

— И меж тех слов жид, обоссавшись и справив в воду большую нужду, признал, что хоромный дьяк Тугара точно берёт с татар серебро. И за то немалое серебро выдаёт татарам все денежные прилады Московского княжества...

— Не за ним ли, не за Тугарой ли, пришли вчерась казанцы с мырзой Кызылбеком?

— Татары, великий князь, пришли отобрать у тебя лекаря Леона. За его жизнь, точно известно, хазарский кагал отвалил казанским татарам большие деньги...

— А чего ж тогда, получивши большие деньги, казанцы не торопились спасать того жида?

Конюший Шуйский хмыкнул:

— А казанцы не торопились, чтобы на тебя, великого князя Московского, лишнюю вину навесить... Им что Леон, что Тугара... Деньги они получили, а работу не сделали, жида не спасли. Ну, не успели! А ты у них зато в новом виновном залоге.

Иван Третий своему конюшему, боярину Шуйскому, по жизни доверял. Ведь они почти полная родня. От своей очередной вины перед казанцами великий князь отмахнулся, но велел насчёт хоромного дьяка красиво позаботиться.

Боярин Шуйский аж заржал от удовольствия и звякнул саблей о ножны.

— Сделаем, великий князь. Тебе в удовольствие, паскудам на память! — Конюший Шуйский сбил шапку на левую бровь и вышел из горницы.

Иван Третий стал дожидаться, пока в покои поднимутся татары. Что он перед приходом Шуйского думал о городе Пскове? Что-то весьма злое... Нонче, кстати, на заутренней службе в церковном притворе стояли псковские купцы. Говорят, они уже неделю ожидают приёма по неотложному делу. Какого-то тверского купчину то ли убили, то ли ограбили, то ли ещё что. Это как понимать? Псковитяне хотят просить его, московского князя, заступиться за тверичанина? Что за непонятный умысел? У тверского купца что — своего князя-заступника нет?

Пущай подождут псковские купцы... Сейчас с татарами бы развести концы... Ну, он-то, Рюрикович: как же ему концы не развести? Жида Леона уже отправили к Богу его, яхвенному... А вот второй конец, так тот совсем смешной... Дело-то царапалось всего о двух деревеньках на границе Московии и Казанского ханства. Деревеньки числятся за Москвой, а подать с них тянут татары. Два года идёт тяжба и никак не кончится. Нет, она бы кончилась, ежели бы великий князь Московский велел собрать ополчение да кинулся бы на Казань, да Казань бы взял...

На княжеском подворье, в дальнем конце, у конюшен, вдруг резко зазвенела дворучная пила. Великий князь глянул в оконце. Гридни споро пилили комель толстенного дуба, пенёк готовили. Заметили в окне лицо князя — и тотчас пила умолкла. Иван Третий махнул рукой — пилите...

* * *

Пусть пилят. И пенёк, и Казань клятая — всё нынче в одну строку... Только хрен ты, да с редькой, ту Казань нынче возьмёшь! Больно сильна стала Казань, когда арабы повоевали чуть ли не всю Великую ранее Персию. Татары, вишь ты, тут же под арабские мечи своими шеями подставились — молитвы арабские стали читать. Татары сильных уважают. И бешеных. Вот арабы всё же повоевали Константинополь, стольный Царь-град русских... Станбулом теперь кличут бывший Царь-град. А ведь грех — по столько раз менять название. Беда будет... И ту беду арабам русские принесут! Вот вам крест!

Иван Васильевич на всякий случай перекрестился на огонёк лампады комнатного киота...

Там, где стоял в Царь-граде русский идол — Великий Бык, а потом был отстроен огромный православный храм Святой Софии, арабы в том храме свою мечеть открыли. Ну, это ладно, у русских и у арабов корни моления одни — православные. Деньги разные — вот в чём разноголосие. У арабов много денег, а у русских — шиш. (Тьфу, нескромность вылезла после моления в храме!) Такое разноголосие со времён хана Батыя: соберут с Великого княжества Московского дань, свезут в Казань, ополовинят и только половину везут в нонешний Станбул. А там деньги на войну тратят. И даже на войну супротив русских! Нашим же салом — по нашим сусалам! Вот спроси его, великого князя, сейчас: мол, зачем тебе воевать Казань? А он бы и ответил: «Хочу сам возить дань в Константинополь! Не всю, а половину!»

Женитьба его на византийской принцессе Софье как раз и касалась возможности через родство Московии и Константинополя отобрать у Казани право на сбор дани с русских земель. Да тут же, сразу, взять себе право на сбор дани с земель казанских. И прочих, кои обретутся впоследствии сынами да внуками...

Долго тянулся торг о женитьбе. Сваты русские более полугода сидели в Риме, куда от арабов бежал последний константинопольский император Константин Палеолог. Император умер, а дочь его, Софья, осталась без казны и сочувствия. И без женихов. Вишь ты, а ещё Европа! Им подавай и невестино имя, и казну в приданое! Где ту казну, казну второй русской империи, теперь брать? Её двести лет назад из тайника в городе Пизе ушкуйники вынули, когда ходили на резню при Косовом поле... А, кстати, где же нынче та имперская казна?

За окошком пару раз тупо стукнул топор. Иван Третий глянул через слюду во двор. Челядинцы пытались вбить топор в дубовый пень, которому четыреста лет, если не более. Лезвие топора просто отскакивало от плотной, как железо, толщи дерева. Великий князь махнул гридням, чтобы убирались. Они закатили пень в конюшню, затворивши за собой ворота.

Ладно, ладно... Принцессу Софью в жёны получил, а дозволения резать Казань — нет. Не у кого просить позволения! Хочешь — иди бери, режь... Или Литву — хочешь, так режь! Самое время маленько старых земель себе вернуть да старых врагов на распыл пустить. Хорошие времена, добрые... Но пока вот такая дёрганая жизнь на Москве, что не буду я брать Казань... Сейчас бы кому-нибудь башку срубить! А?

В боковую дверь на ор великого князя заглянул испуганный кухонный отрок. Проорал князь, оказывается, последние слова в полный голос.

— Иди, иди отсель, — сказал парнишке Иван Третий Васильевич. — Я так шумлю, для порядка... Постой! Глянь, сидят ли в проходе на внутренний двор хоромины два человека, видом купцы? Скажешь мне. Иди!

Кухонный отрок живо вернулся, просунул голову в дверь, покивал головой. Мол, сидят купцы.

Ворота во внутренний двор княжеского терема открылись, заехали во двор шестеро татар, совсем бессовестно богато одетых. Первым ехал казанский казначей, мырза Кызылбек. Ну, пока коней устроят, пока прогыргыркают последний раз, потом пока пройдут в палату длинными переходами... О чём он тут думал? А, псковские купцы!

Ежели бы псковитяне прознали, что скоро городу их грозит война... А без войны как же лишать русские города свободы и вольностей? Разжирели псковские... Рассчитались бы с ним за старые долги, а потом бы дань немножко удвоили. И делу шабаш! Не случилось бы войны. Теми псковскими деньгами Иван Третий года три бы отбрыкивался от казанских татар... А за три года можно вокруг Москвы и стену построить... Нет, волокут псковитяне серебро в чужие ганзейские города, кумпании какие-то придумали. Я им дам кумпании! Через неделю и дам! Полторы тысячи копейщиков да пятьсот мечников, да тысяча лучников, да татары крещёные, Данияровские, пять тысяч сабель — тоже кумпания, только московская!.. Может, и знают псковичи о московском походе да вознеслись непомерной гордыней? А может, те два купчика средней руки, что жмутся к стене в проходе, и есть псковская делегация? А пошто только вдвоём приехали умолять великого князя не лишать город Псков вольностей торговых? Как это не лишать, когда, вон, татары на крыльцо уже взошли? За деньгой! А деньга — вон она откуда растёт, из тех вольностей! Бить буду Псков!

Мырза Кызылбек вошёл, сбросил шубу соболью прямо на пол, три шага ступил навстречу московскому великому князю, ни поклона не отбил, ни шапку не снял. Только расшеперил рот в улыбке:

— По здорову ли будешь, великий князь?

— Я-то буду по здорову. — Иван Третий нарочно нарушил порядок приветствий и приветственных ответов. — А вот у меня в личных хоромах болящие попались, — и поманил мырзу к слюдяному окошку хоромины.

Кызылбек осторожно выглянул во внутренний двор. Из ворот царской конюшни, как бы сам собой, выкатился толстый пень. Два здоровых молодца в кафтанах княжьих кучеров поставили этот опилыш «на попа». Княжий конюший Шуйский выволок к пеньку хоромного, ближнего княжьего дьяка Тугару, что ведал казной Московского княжества и торговал мырзе Кызылбеку тайные денежные московские дела. Шуйский волок дьяка левой рукой, в правой руке его отсверкивала сабля древней хорезмской работы.

— А-а-а... — начал было мычать мырза Кызылбек.

Да тут Шуйский махнул саблей, махнул с хорошо выученной боевой оттяжкой. Голова хоромного дьяка отвалилась на сторону. Из конюшни выбежали конюхи. Дьяка подхватили за ноги, двое засыпали песком кровь берендея. А пенёк будто сам собой скрылся во тьме конюшни, ворота быстро схлопнулись.

— А как ты, мырза Кызылбек, чувствуешь своё здоровье? — ласково спросил Иван Третий Васильевич. — Размножаются ли твои стада? Хватает ли травы твоим баранам на всю летовку? Родила ли твоя четвёртая жена? Я ей на этот случай гостинец приготовил!

Мырза Кызылбек зачем-то уставился диким взором на княжий кинжал, воткнутый в стол. Великий князь осторожно выдернул кинжал из досок, сунул в ножны на поясе. Подвинул по столу в сторону татарского мырзы большой лист своего великокняжьего указа.

— Вот ей гостинец!

Под руку мырзе Кызылбеку тотчас подскочил казанский толмач. Хоть мырза говорил по-русски лучше любого московита, ответственность за документ нёс толмач.

Толмач прочитал:

— «Великий князь Московский...»

— Указ читай, на титло время не воруй! — велел толмачу Иван Третий.

— Указ. «Деревеньки по границе великого княжества Московского, да по границе великого княжества Казанского, именованием Тютюри и Собакино, населением обеих в двенадцать душ пахотных мужиков, я, великий князь Московский, в знак прекращения удельного спора двух государей, московского и казанского, передаю в Казанский удел, а сбор пашенный и подымный передаю под личное владение мырзы Кызылбека навечно». Подпись...

Чужой дядя, да ещё старинный данник, хоть и великий князь, запросто награждает землёй, людьми и деревнями знатного человека чужого государя! Третьего по чину в татарском княжестве! Это считалось не просто оскорблением мырзы Кызылбека. Это считалось оскорблением всему Казанскому ханству. За этой грамотой стоит не смех и водкопитие — война стоит за этой грамотой! Крепко задрала Москва Казанское ханство!

Что сейчас сделает мырза Кызылбек? Порвёт великокняжескую грамоту? Так у него есть кому доложить про сей поступок казанскому хану. А уж хан Казанский порвёт мырзе брюхо от горла до пупка. Свернуть мырзе эту подлую грамоту и увезти с собой, показать своему хану самому? Так мырза Кызылбек четверть часа назад возле конюшни видел, что бывает с предателями.

Великий князь Московский взял с пристальной тумбы колокольчик, звонко протренькал. Двери в палату разошлись, и на огромный стол челядинцы стали ставить огромные блюда, куда помещались целые бараны, кучи кур и гусей, графины и бочажки с водками, наливками, заморскими винами.

Татары, а их пришло шестеро, переглянулись, разом посмотрели на посеревшее лицо мырзы. Тот молчал. Сопровождающие его зашевелились, сели на лавку по одну сторону стола.

Великий князь ухватил за белую рубаху кухонного челядинца:

— Наготовили на целое войско, а народа нет. Там, в проходе в красный придел, сидят два псковских купца. Зови их шилом за княжий стол!

 

ГЛАВА ДЕСЯТАЯ

Татары посидели накоротке. Никогда так не сидели. Одного барана кое-как умяли и откланялись и прямо из княжьего терема ушли всей сотней от Москвы.

— Ну, с чем пожаловали? — спросил псковских купцов великий князь Московский, когда от запаха татар проветрили палату.

Проня Смолянов тотчас упёр глаза в стол, а Бусыга Колодин, глядючи прямо в очи великого князя, сказал:

— Помянуть бы надобно нам... государь... тверского купчину Афанасия Никитина. Он много для нас, купцов, сделал...

— Да что мне ваш купчина! — заорал вдруг великий князь. Происшествие с татарами сильно скребло ему душу. — Помер Аким, ну и куй с им!

— А для государства нашего, русского, он сделал в пять раз больше, — упрямо говорил Бусыга Колодин наперекор княжьему гневу. — Он в Индию ходил. На разведку, почитай, за свой счёт... Вот его тетрадь с записями похода. Мы дали ему обет праведный, что тетрадь передадим лично в твои руки, великий князь... Вот передаём тебе тетрадь купца Афанасия Никитина да список с неё.

Великий князь сгрёб обе тетради, небрежно перелистал, шлёпнул на край стола.

— Пишут, пишут, землю бы лучше пахали!

— Обожди злиться, великий княже! — упрямился Бусыга Колодин. — Афанасий Никитин половину Земли проехал да кровью и потом полил, а нищим помер, чтобы разведать торговые пути от Москвы в Индию!

— Ну, проехал да и нищим помер. Значит, не купцом ему быть, а золотарём! У меня вон с весны конюшни ещё не чищены! Пусть бы золотарил мои конюшни за две деньги в день. Чего он в Индию-то поплёлся?!

— А ведь до смерти своей Афанасий Никитин был только чутка беднее тебя, великий князь, — встрял в спор уже подвыпивший Проня Смолянов. — Трабзонский эмир у него пограбил индийских товаров на пять пудов серебром!

— А на чём он столько товаров вёз? — развеселился вдруг великий князь. — Тысячу телег при себе гнал? Конечно, какому эмиру понравится, что по его земле катится тысяча телег с товаром?

— Он в подкладе своего халата весь индийский товар вёз, — тихо сказал Бусыга. — Камни драгоценные, перец, шафран, корицу...

До великого князя дошло. Он самолично наполнил серебряный штофик водки, передал Проне.

— Наливай да рассказывай!

Проня Смолянов теперь откровенно хищно глянул на стол, одной рукой стал наливать себе водку, а другой подтаскивал жареного гуся вместе с деревянным подносом.

Иван Третий два раза громко звякнул в колоколец. Сзади неслышно, в одних вязаных" носках, подошёл крепкий мужик с сивой бородой.

— Обе тетради — бегом в собор. Да пусть там мои книжники два дня крепко сидят и читают, что написано. Потом, после воскресенья, пусть приходят сюда — говорить.

* * *

Великий князь велел псковским купцам каждый день с понедельника, с утра и до вечерней молитвы, бывать у него безотложно. И дожидаться его в Приёмной палате, где бояре да иные лучшие люди сидят. Вот так.

Купцы откланялись, ушли довольные, а на князя будто накатило. Вон, нашёлся русский мужик, самолично сходил в Индию, почитай, полсвета обошёл! И богатства описывает, которые можно вдесятеро продать. А нужда у Москвы есть великая в тех богатствах! И татары эти... Давят данью, зажиться не дадут!

В дверь просунулся конюший Шуйский:

— А ведь пора, государь, нам в поход на Псков собираться. Когда запрягать? Тебе возок запрячь тот, литвинский, али наш? Наш — он ходом погрубее, да ведь прочнее будет...

Хотел великий князь запустить в Шуйского куском недоеденного гуся, да вспомнил, что тот прав. На Псков пора идти. Чего ждать-то? Ладно, рассчитаем так. Завтра суббота, банный день. В воскресенье надобно драть батогами игумена монастыря на Голутве, что медлит с постройкой. Ну и воскресная молитва. На понедельник, вот, тоже появилось важное, вроде даже денежное дело с купцами. Значит, на Псков идти — во вторник.

— Погодь сегодня запрягать. — Иван Третий подсмыкнул длинные рукава татарского тёплого халата. — Садись вот, выпей. Сабельный удар у тебя больно хорош. Эх, такой бы удар, да в степи!

Конюший боярин Шуйский, с удовольствием улыбнулся на похвалу, выпил серебряную чарку водки, ухватил солёных груздей в льняном масле с крошеным луговым луком, зажмурился, с чувством прожевал. Спросил:

— В степи, говоришь, государь, это за речкой Свиягой? Или за речкой Илеть?

Подходы к городу Казань кроме Волги защищали реки Илеть и Свияга. Иван Третий хмыкнул, ничего не ответил.

Молодой боярин поскучнел лицом: скоро ли до Казани доберёмся?

— Воевода Патрикеев, Иван Юрьевич, где остановил наш передовой полк, идучи на Псков? — спросил князь.

— У Порхова, на реке Шелони. Чтобы псковские маялись большой думой: то ли на Новгород наше войско двинется, то ли на Псков.

— Ну, встал, так пусть и стоит, а то засиделся на Москве.

— А почто не выступаем-то? — всё же спросил боярин Шуйский, наливая себе ещё чутка водки.

— Да сколько же можно своих людей резать! — не выдержал великий князь и треснул кулаком о большое деревянное блюдо, из которого татары жрали варёного барана. Попал по обглоданной кости, из кулака закапала кровь. — Договориться же можно!

— С псковскими договоришься! Как же! — Боярин Шуйский взял со стола чистый рушник, облил рану водкой из стекольного штофа, стал перевязывать правую руку великого князя. — Они у себя уже костёл наладились ставить и ганзейское торговое подворье расширяют. А там, от Ганзы, купцами вылезли одни жиды. И говорят: «Построй ты нам, великий господин Псков, синагогу!»...

— Чего построить? Какую Гогу? Китайскую?

Боярин Шуйский глянул на великого князя свирепо, ругнулся по-родственному, выпил махом водки, ответил, не закусив:

— Молельню им, жидам, построить надо! Ихнюю — и всё тут!

Иван Васильевич вернул Шуйскому его же матерность да ещё своей прибавил... Хрястнул по столу перевязанным кулаком:

— Ещё и ересь жидовская множится. Не-е-ет, резня будет! Сыном убиенным клянусь!

— Вот давай сына твоего и помянем...

Оба встали, поклонились сначала друг другу, потом на юг и на восток, перекрестились... И напились от души, по велению сердца.

 

ГЛАВА ОДИННАДЦАТАЯ

Проня Смолянов в субботу и в воскресенье пропадал на Голутве. Приходил только к ночи, падал и спал. Довела его игуменская просвирница до похудения и ломоты в коленях.

Бусыга же купил у великокняжьего письмовного дьяка два листа бумаги и не выходил с подворья, всё листал монастырский список заныканой для себя тетради Афанасия Никитина да что-то писал на купленных листах — иногда цифирь, то ли умножал, то ли вычитал, не поймёшь....

А поутру, как раз в понедельник, на княжий двор, в кремлину, начатую обводиться каменной стеной, сквозь сторожевые рогатки проскочил гонец от Патрикеева, от воеводы большого полка. Гонец тяжело протопал мимо псковских купцов, ожидающих в Приёмной палате, грохнул кулаком в дверь княжеского покоя и вошёл, не дождавшись изнутри пригласительного окрика.

— Ну, началось! — сказал Бусыга Колодин. — Так и есть — война. Не успели мы с тобой, Проня, выполнить посольское наше дело к великому князю Московскому...

— Чья война? — спросил дремавший на скамье Проня Смолянов.

— Наших с москвичами война, вот чья!

В Приёмную палату тихо затекли три бородатых монаха — молодых, высоких, крепких. Сзади них неслышно пытался ступать архимандрит Московский, настоятель Успенского собора, сам весом пудов на десять. Архимандрит осторожно нёс завёрнутый в белую тряпицу предмет размером вроде Афанасьевой тетради.

Гонец вышел, плотно прикрыл дверь в княжескую горницу, косо надел московского кроя красную шапку с пером сокола, тихо, но явно выматерился про войну.

— Эй, молодец! — густо проговорил архимандрит. — Ползи ко мне на коленях, проси угождения за злую матерность при мне, святом отце, а то неделю будешь стоять в углу царского собора, грехи замаливать!

Гонец крякнул, ещё раз матерно помянул войну прямо в лицо святому отцу и вышел из Приёмной палаты, громко хлопнув дверью.

— Егора Сыча сын. Из Сокольников. Найду — запорю, — непонятно кому пояснил архимандрит.

Из княжьей горницы их всех скопом позвали к князю.

Иван Третий, серый ликом, ходил вокруг пустого стола, расчёсывал бороду. Проня Смолянов при виде пустого стола вздохнул.

— Садитесь по согласию, — пригласил великий князь. — Ибо к великим родам вы не относитесь, — отчего-то хохотнул он, и снова гребень заскользил в его огромной бороде. — Гонца видали? — спросил великий князь. — От воеводы Патрикеева?

— Я того гонца, великий княже, в пыль извозюкаю! — начал гневиться настоятель Успенского собора, архимандрит Московский.

— А что ты сделаешь с двумя тысячами ганзейской рати, что встала вчера на Филатовой горе, слева от Пскова? Треть из них в железных панцирях, да при них сто солдат с аркебузами и три пушки. А? Да псковичи говорят, что выставят против меня... Супротив меня! Ихнего великого князя!.. Выставят две тысячи копьеносного ополчения — мужиков опытных, крепких! Да выкатят на стены аж двадцать пушек, тайком купленных в неметчине... Купцы псковские! Покупал ваш город тайком двадцать пушек?

— Покупал, великий государь. — Бусыга Колодин поднялся со скамьи, поклонился великому князю. — У шведов пять пушек, у данов — пять, да десять уворованы при стычке с литвинами погаными.

— Ну! Чего примолк, архимандрит?

— Нам, великий княже, воинских дел не решать, — сообщил князю Ивану архимандрит. — Молитвы мы вознесём, как положено, когда прикажешь. А вот главное дело ныне — тетрадь сия. Вредная для нашей веры тетрадь. — Архимандрит белую тряпицу с тетради Афанасия Никитина содрал, сунул за пазуху. Тетрадь положил возле себя. — Больно много в этой тетради злого, бесовского да оскорблений соседним государям. И лжи много. Особливо про диковинных животных да про злато-серебро, про каменья драгоценные. Те каменья, что описывает этот вероотступник, есть токмо на парадном хитоне иудейского первосвященника. Так прописано греками в книге, кою они сто лет пишут. Библия, толстая книга. Святая... А более таких дорогих камней нигде нет. Соврал, значит, тверской купец. Вон, печка горит. Разреши туда сунуть сию бесовскую срань! — Архимандрит поднялся, держа тетрадь в руке.

Проня Смолянов быстро пригнул голову к столу. Бусыга Колодин не выдержал, соскочил со скамьи, изогнулся и вырвал тетрадь у святого отца.

— Отдай взад, христопродавец! — тонко, с бешенством просипел архимандрит.

Великий князь пошевелил рукой в окровавленной тряпице. Бусыга поклонился и сунул в ту княжью руку многострадальную тетрадь купца Афанасия. Великий князь Московский опять заходил по комнате, прижимая раненую руку вместе с тетрадью ко груди:

— Мы против ганзейской рати да псковского ополчения уже выставили под городом Порховым, за речкой Шелонь, две тысячи своих ратников. Передовой полк. А позади него собирается большой полк воеводы Юрия Ивановича Патрикеева. Пушек у нас нет, только пищали да ручные бомбарды. Штук сто. Да, вот псковским непокорным людинам ещё один подарок будет прямо сейчас: вроде гонец проскочил во двор...— Иван Третий глянул в окно. — Точно, татарин во дворе. Татарин крещёный, так что ты, святой отче, готовь руку для поцелуя и крест свой нагрудный.

В палату и точно вошёл быстрым шагом молодой татарин. Низко поклонился великому князю, подошёл под благословление архимандрита.

— Говори! — разрешил великий князь.

— Тысяча наших сабель встала седнешней ночью в лесу под Изборском да ещё полторы тысячи как ты просил, великий княже, привязали своих коней в бору, что по правую руку от Пскова. Что сказать нашим тысяцким? Если завтра под рассвет мы ударим с боков, а твои полки — прямо, мы всех сомнём!

— Возьми за доброе известие княжескую полтину... вот тебе... да иди на кухню, подкрепись сначала, а потом поезжай назад. Скажи своим тысяцким, я сам буду через неделю стоять боевым станом перед воротами Пскова. И там всё решим.

Татарский гонец поклонился и вышел весёлый.

Архимандрит поднялся со скамьи:

— Разреши, великий князь, отправиться в храм, начать службу о победе русского воинства...

— В храм ступай, но службу о победе пока вести рано. Ступай, ступай...

Не успел архимандрит покинуть палату, как в дверь просунулся тучный отрок во всём холщовом, белом:

— Заносить?

— Заноси. А то вроде как постный день у нас, при святом отце нельзя.

Пока уставляли стол заедками да подавали чугунки с кашами да холодное мясо, мочёные ягоды, хлеб чёрный да ситный, великий князь всё ходил повдоль стола.

* * *

Что-то у него, великого князя Московского, получалось не так. Не по-русски. Этой ночью Иван Третий не спал, читал монастырский список с тетради Афанасия Никитина... Это же Четьи минеи торгового люда, а не тетрадь! Её наизусть учить надобно.

Вот он, великий князь, собирается пограбить Псков, пролить кровь. За что? Серебра ему мало. А серебро ему зачем? Татарам отдать. Ибо они — татары казанские, а он — всего-то данник сопливый, у которого можно и город Москву сжечь, а жгли не раз, и родню его можно в аманаты запереть и держать в заложниках до смерти. И ведь держали: деньги давай! А ведь деньги — они только снаружи его княжества и есть. И торговля вся — у тех, кто морем владеет... А у нас одни реки, что утыкаются в чужие моря. Наш купец вон сидит, жадно хлеб кусает. Разве бы, имеючи деньги, купчина русский так жадно хлеб жрал? Имеючи море, так сопел бы?

А у него, у великого князя Московского, сейчас на руках не просто карта куда идти торговать, у него на руках — опись полумирового базара. Он, великий князь, пошлёт вон того купца к морю Каспийскому, издревле русскому, а тот купец продаст воска хазарским жидам, то море оседлавшим, получит на три копейки больше за пуд да и тому рад. А те, хазары подлые, тот воск продадут на свечи в гарем трабзонского эмира в пять раз дороже! Разве это справедливо?.. И разве через три дня будет справедливо, когда великий князь Московский из-за трёх пудов серебра смоет огнём русский город Псков? А те три пуда псковского серебра тут же понесёт клятым татарам, да с поклонником...

— Наливай и мне! Чего, про великого князя забыл? — рявкнул Иван Третий на Проню. — Под хмель думать вместе будем, так веселее...

— А чего тут думать, великий князь? — спросил Бусыга Колодин.

Иван Васильевич медленно поднял голову от блюда с бараниной. Глаза его стали наливаться тёмным гневом. А Проня и Бусыга уже стояли на коленях и упирались головами в сапоги великого князя.

— Ну, чего ещё?!

— А то, великий князь, что пришли мы к тебе не только с обетовальной тетрадью тверского купца Афанасия Никитина... — начал Бусыга. — А пришли мы с тайным посланием от всех псковских купцов...

— Давай сюда послание!

— Дать не могу, оно на словах передано!

— Ну, вот что купцы... Шли бы вы отсель подобру-поздорову! Афанасьеву тетрадь, мне завещанную, держали при себе почти пять лет. Поди, за пять лет послали по той тетради уже десяток караванов, да с немецкими купцами? Не за так, поди, а за деньги! А? С меня теперь собираетесь урвать серебра?

Иван Васильевич швырнул тетрадь прямо в лицо Бусыге. Тот успел тетрадь ухватить, поднялся с колен, подтолкнул встать и Проню. Осторожно положил тетрадь поближе к московскому великому князю, сказал, как бы прощаясь:

— Велено нам передать от псковских купцов, от старшины нашего, Семена Бабского, что ежели не станешь Псков воевать, то наши купцы тебе немедленно выплатят двадцать тысяч рублей... В зачёт недоданной дани.

— Погоди, погоди уходить, купец! Я не велел! А взамен, взамен чего у меня купцы просить станут?

Тут заговорил и Проня Смолянов:

— А чего просить? Только обычного права. Изгони ты своей силой, великий князь, иноземных купцов из нашего города да вели русскую торговлю возвернуть как она была! Вот и всё!

Иван Васильевич махнул купцам садится, протянул им по чарке вина:

— Это и всё? Так это мы — махом! Вот так, как выпили!

Выпили. И Бусыга Колодин не выдержал, засмеялся. Тоска, что два года грызла ему сердце, вдруг исчезла, испарилась...

 

ГЛАВА ДВЕНАДЦАТАЯ

Ольгерд, князь Смоленский, литвин подлый, вёл свой отряд на город Печоры, что перекрывал Пскову выход на Балтику. Русский сотник чуть не в слёзы молил князя Ольгерда на Псков не ходить. Мол, купцы, пять лет назад схоронившие здесь Афанасия Никитина да зазря давшие навет на шинкаря Зохера, сидят сейчас в Москве и пьют вино с великим князем Иваном Третьим. В Пскове их нет.

В бешенстве и злобе князь Ольгерд сам прискакал в село Ольшага, где велел сотнику вырыть истлевшее тело Афанасия Никитина и всю одёжу с трупа порвать, но тайную тетрадь отыскать. Князя Ольгерда раззадорили до бешенства растущие цены на ту тетрадь. Русский сотник перекрестился православным обычаем и отказался. Его повесили тут же, на одной перекладине вместе с мелким шляхтичем, хозяином того селенья.

А потом, в полоумном отчаянии, князь Ольгерд дал команду: «На Псков!» И пошли на Псков тремя конными отрядами по двести сабель, татарским обычаем, без обозов. Пошли четыреста улан да двести тяжёлых драгун, при двух конях каждый. Такая гоньба позволяла проходить за день девяносто вёрст, посему князь Смоленский Ольгерд высчитал, что окажется под Псковом через три дня и три ночи.

Шесть сотен сабель, чтобы взять Псков — это смешно, но Ольгерд заранее услал гонца к данам, чтобы те вели военные шестипушечные корабли по Чудскому озеру прямо к Пскову. Обещал всю добычу из города данам. Ему, Ольгерду, нужны были только два псковских человека. И при них чтобы нашлась тетрадь!

Датские мореходы сначала пригорюнились, ведь все три корабля могли и потонуть, но больно велика была обещанная добыча в пользу моряков. Город Псков — богатая добыча! Шхуны подняли якоря...

На третью ночь литвины стали подходить ко Пскову со стороны Изборского леса. Передовой отряд легкоконных улан в сотню сабель, шёл тихим ходом, при полной луне огибая дубравный лес, когда навстречу им так же тихо выскочили из леса две сотни татарской конницы. Уланы со вскриками стали разворачивать коней, а там, сзади, ещё две сотни татарских лучников!

Кони литвинские добрые, крупные. Их колоть не надо. Зато самих улан татары махом прошибли стрелами и утянули на арканах в бор. Одёжа на уланах красивая, да и на военных поясах у них болтаются дорогие кинжалы. И хоть бы кто из улан успел крикнуть: крещёные татары режут врагов по-русски, одним махом! Ну, а коней уланских тысяцкие сами поделят, их воля. А кони — добрые, русские кони...

* * *

Псковские ратники с ночи понедельника метались по башням городской стены, выискивая передовой полк великого князя Московского. Ведь самолично видели, как ещё при луне челядинцы великого князя Московского на телегах подвезли и развернули напротив главных ворот Пскова шатёр Ивана Третьего, установили длинные шесты со стягами. Воевода псковский сам поднялся на дозорную башню, перечитал, что означают стяги. Был там стяг «На молитву», был стяг «Во славу воинства русского», а длинного вымпела «К бою!» не виднелось... А нет, вон поднимают... Ни болдоха себе! Московские челядинцы подняли фиолетовый стяг «Миром утешимся»... Хо-хо!

А там, вдали, со стороны городка Порхова, откуда обычно в облаках пыли подходили москвичи — тишина. Ни пыли тебе, ни вороньего грая. Это как понимать?

Ганзейские отряды, стоявшие слева от города Пскова на Филатовой горе, заволновались. Им смысл полотняных стягов на московском стане не был понятен.

Воевода псковский Никола Кресало, хоть ему и доложили о подошедших к Пскову датских военных шхунах, от доклада отмахнулся. Он вскинулся на коня, велел отворить ворота города и так, один, поехал прямо на красный шатёр великого князя Московского.

За ним увязались двое его оруженосцев. Одного воевода послал на Филатову гору, объяснить ганзейскому воинству, что войны, судя по всему, не будет. Пусть готовятся к переговорам. Второго погнал вперёд, смотреть, где же великий князь Московский?

Холоп даже с места не стронулся:

— А вона он, в повозке едет.

С малого пригорка, точно, спускалась к великому шатру большая повозка. За ней на конях лениво тянулся обычный княжий конвой, человек в сотню: копейщики, бердышане, пищальники...

Воевода Никола Кресало покинул седло, ухватился рукой за стремя, встал перед великокняжеской повозкой на одно колено. Великий князь Московский ступил на землю, прогнулся назад, в пояснице:

— Вот дороги, ей-богу! Одно горе, а не дороги! Что, Кресало, поди, к бою с нами изготовились?

— А как же, великий государь! Ведь нас с четырёх сторон окружили!

— Ну, с трёх сторон наши, если теперь и ганзейцев за своих счесть. А со сзаду кто на тебя навалился?

— Пока не ведаю, но доводчики бают, что пришли сюда три датские шхуны с пушками да князь Смоленский Ольгерд пытается на саблю Псков взять....

Оба, и великий князь Московский, и Никола Кресало, рассмеялись. Каменный град Псков на саблю не взять! Его за год сотней пушек не расшатаешь.

— Ольгерд где встал?

— Полез к озеру, навстречу датским кораблям да в болота упёрся...

Великий князь покрутил сначала левой рукой, потом правой. Издав по дикому взвизгу, в обе стороны помчались гонцы с пиками. На концах пик яростно крутились под ветром длинные чёрные вымпелы с золотыми орлами о двух головах: «К бою!» Псковитяне, что облепили стены, враз поприседали за зубцы крепости.

Увидев чёрные, на смерть зовущие вымпелы, со стороны изборского леса вылетела первая татарская крещёная тысяча, пошла огибать Фомину гору, нестерпимо воя: «Улла, улла!» Справа от города, из тёмного подборовского леса, косой лентой развернулась мимо Пскова вторая свирепая тысяча сибирских татар, непрерывно визжащих: «Алалала!» Татары двумя потоками помчались к южной оконечности Чудского озера.

Очумелые ганзейские военачальники стали было разворачивать вослед татарам три своих коротких пушки. Псковский воевода заругался чёрной руганью.

— Чего лаешься, Кресало? — удивился Иван Васильевич. — Татар сибирских не видал? Они второй год у меня... Подрабатывают летом. Сибирь же теперь наша, им теперь в Сибири дела нет. Не бойся, они крещёные...

В огромном шатре великого князя холопы уже расставили столы, запалили позади костры, рубили мясо. Великий князь подтолкнул локтем задумавшегося псковского воеводу:

— Зови ганзу, закусим пока. Чего им там прохлаждаться?

А ганзейцы уже и сами сообразили, что Псков от московитян защищать не придётся, можно пива выпить. Трое ганзейских званых людей сели в карету и за три мига скатились к шатру великого князя Московского. Ганзейские же ратники с Фоминой горы перетекли к Псковским воротам и там рассеялись.

Пока здоровались да интересовались погодой на Балтике, на трёх телегах провезли перед великокняжескими очами первых литвинских пленных, потом завернули телеги во Псков, там полоняне станут дожидаться выкупа.

Утро стояло хорошее, тёплое, роса только начала сходить с травы. Июнь месяц, дивная пора.

— За мир и покой — выпьем? — спросил Иван Третий Васильевич у магистра города Нарва, выбранного ганзейскими старшинами воеводой супротив московитов.

— Так. Хорошо, — ответил магистр и стал сдирать с себя кованые латы.

Где-то в отдалении, вроде как на Чудском озере, ухнула пушка, за ней вторая, третья. Потом даны там, далеко, заорали: «Горим, горим, пожар!» Потом всё опять смолкло.

— Татары, вестимо, подожгли шхуны горящими стрелами. Эх, три корабля пропало зазря... — Псковский воевода поморщился на водку, но выпил махом.

— Ещё кораблей себе навоюешь. — Иван Третий подтолкнул в бок Николу Кресало.

Выпив чару водки, нарвский магистр резнул серебряным стаканом об стол и начал заваливаться набок.

— Сурпы ему! Живо! — крикнул холопам Иван Третий.

Кто-то из холопов тут же притащил на деревянном подносе татарскую пиалу с жирным наваром от мяса.

— Пей, магистр, пей, облегчение получишь, — уговаривал нарвского магистра Иван Третий.

Магистр хлебнул жирной сурпы да с луком, солью, да с перцем, ему понравилось. Ещё пару раз хлебнул, сел прямо.

От главных ворот Пскова к шатру выдвинулась делегация псковитян. Попереди хоругвей и иконостасных икон главного храма, что с натугой волокли церковники, шли молодые красивые девчата, пели что-то весёлое, сами себе подтанцовывали, а в руках держали огромный каравай хлеба. На каравае горкой блестела кучка соли.

— Вот чего я люблю, так это девчат и свежий хлеб, только вынутый из печи. — Иван Третий встал поперёд всех своих бояр, первым пошёл навстречу псковскому мирному ходу. Отломил кусок хлеба, макнул в соль, прожевал, потом начал целовать девчат.

Они хохотали, пробовали увернуться, смяли колонну церковников. Те забуркотели совсем не церковными словами.

— Всё! Всё! Похристосовались и разошлись! — рыкнул на церковников великий князь Московский. — Шуйский!

Перед великим князем предстал конюший Шуйский, уже с румянцем на щеках и с запахом весёлого зелья.

— Вон ту поляну видишь? — показал пальцем Иван Третий. — Вот, командуй холопам, чтобы туда перевозили всё добро, чем угостить человек пятьсот: псковичей, ганзейцев да наших, конечно, и татар, если похотят. А нас здесь, возле шатра прикрой стрельцами. Говорить будем. Эти... псковские купцы, Проня и Бусыга... они здесь?

— Здесь, великий князь.

— Книгочеи кремлёвские здесь?

— Привезли. Под немалой охраной.

— Ну, давай, Шуйский, распоряжайся. Я своим делом займусь.

За княжьим столом сели ровно, не по лествичному уставу, будто не денежный прогал государства сели обсуждать, а весёлое брачное сватовство.

От псковских купеческих старшин пришёл и долго усаживался Семён Бабский. У него из-за громадности тела голос звучал совсем тонко, как у замужней бабы. Так и прилипла к нему городская кличка — Бабский. Только он да великий князь Московский знали, что этой ночью псковская купеческая община передала конюшему московского князя, Мишке Шуйскому, четыре бочки серебра. Шуйский принял под тремя печатями каждую бочку. На двадцать тысяч рублей серебра в русской, арабской и ганзейской монете пряталось в тех бочках. Мишка Шуйский уже проверил — правильное серебро в бочках оказалось...

От ганзейского купечества подал рескрипт на ведение дел сам магистр города Нарвы. Собственно, за этим столом решали дела только великий князь Московский, магистр города Нарвы и Семён Бабский.

— Я, понятное дело, говорю от всей земли Русской, — сказал в застольную тишину Иван Третий. — Завершальное слово стану тоже я говорить последним. После меня даже мышь не пискнет. Споров уже не будет...

Великий князь и договорить не успел, как на гульбанной поляне вдруг завизжали, в разные стороны побежали люди. К шатру великого князя неслись три татарских всадника, орали:

— Ольгерд, князь Литовский! Ольгерд, князь Литовский!

— Вот те, литвин поганый! — выругался Иван Третий. — Неужли нас обошёл своим войском и сейчас нападёт, сволочь?

Три татарина подскакали к самому шатру, кулями свались с седел, пали в ноги Ивана Третьего. Иван Третий сделал мрачное и презрительное лицо. Татарин, что имел знак тысяцкого на шапке и на правом плече, докончил орущий клич:

— Ольгерд, князь Литовский, оставил нам на поживу три сотни своего войска, а сам, один, ушёл о двуконь в Эстляндию! А большие лодки, с пушками, они горят!

Воевода псковский зло сплюнул и погрозил татарскому тысяцкому кулаком. Иван Третий выругался про некоего Бога Зурвана персидским неприличным словом, ведь татарским матом нельзя, потом спросил:

— Сколько я должен татарскому войску, раз Ольгерда не взяли?

— Нет, великий князь, ты не должен ничего. Ведь мы литвин догола пограбили! Только половину мешка серебра дай, а так — ничего!

Конюший боярин Шуйский уже волок на плече полмешка серебряных монет, а Иван Третий протягивал татарскому тысяцкому серебряный штоф с водкой. На штоф татарин замотал головой, поровнее подкинул на плече мешок с деньгами:

— Следующий раз опять нас зови, великий князь. Следующий раз литвин Ольгерд, пся крев, от нас не уйдёт.

— Джаксы! — согласился Иван Третий. — А теперь идите на правый берег Ильмень-озера. Там вставайте улой. Ждите...

Иван Третий не досказал, чего татарам ждать, да тысяцкий ихний, видать, понял, звякнул ещё раз мешком с деньгами и что-то весёлое проорал своим сотникам.

Великий князь сел за стол, уже не обращая внимания на татар:

— Четверть пуда серебра из казны вынул, как выбросил. Тьфу на Ольгерда!.. Мы сели здесь вместе потому, что я не хочу сейчас отбирать торговые и прочие вольности у города Пскова. Но за эту милость я спрошу. И спрошу строго. Вам всем знакомы эти купцы?

Проня Смолянов и Бусыга Колодин встали со скамеек, опустив головы. Семён Бабский буркнул что-то вроде согласия.

— Вот есть у них дело, — продолжал Иван Третий Васильевич. — Да такое, что если они его исполнят, то Псков навечно станет особым городом в Московской державе. А не сделают — не взыщите... Сами видели — татарин полмешка серебра взял и пошёл, даже не попрощался. А если каждый раз так?

— Если каждый раз так, то это не есть хорошо! — согласился магистр города Нарва. Его снова потянуло упасть. Он упал и захрапел.

— Пусть спит, ганза хренова, — поморщился Иван Третий. — Что мы приговорим, то он и подтвердит.

— А что мы ещё приговорим? — протренькал Семён Бабский.

— А что приговорим, то покаместь между нами останется.

— Э-э-э, — протянул Семён Бабский. — Оно бы лучше, чую, мне и не слышать.

— Нет, ты слушай, что тебе говорить станет великий государь всея Руси!

Книжники разом встали со скамьи, отошли к костру. Бусыга толкнул Проню, ухватил за руку, тоже потащил:

— Мы туда сходим, великий государь... за шатёр. Вино... наружу низом просится...

— Башковитые во Пскове купцы... Идите. И делайте там своё дело, пока не кликну.

За столом остались государь, псковский воевода Кресало да Семён Бабский.

— Как обещал, так и будет. Иноземных купцов изгоню, а всю торговлю хмельным зельем возьму под себя...

— Э-э-э, — тонко запротестовал Семён Бабский.

— Возьму под себя! А весь торг станут вести псковские. Надо же вам возвернуть себе те двадцать тысяч рублей... На то грамота моя есть, подпишем сегодня... Теперь вот что. Псков не трону, окромя малой части. Вечевой колокол сымете и мне поднесёте... Да мировальную грамоту подпишете, в коей навечно, под крестное целование, означите, что все псковские земли входят в Московское государство. С моим судом, с моей расправой и с моим воеводой...

— Эк! — поперхнулся Семён Бабский. — Это что же, а? Народ псковский...

— Пошёл бы ты со своим народом! — Никола Кресало грохнул Бабского промеж лопаток. — Государь сказал, и мы ему кланяемся...

Иван Васильевич глянул в синие глаза посеревшего, но мужественного и крепкого воеводы псковитян. Голосом не дрогнул, хоть весточку про судьбу свою воевода услыхал почти смертную.

— Ну, не завтра же вечевой колокол снимать станете, — проговорил великий князь. — А тогда, когда всё к тому сойдётся...

— Чёрный бор... чёрный бор со Пскова нынче брать станешь, великий государь? — спросил воевода псковский.

«Чёрный бор» — внезапный и огромный денежный налог со всех людей, от стариков до младенцев — стал собирать ещё Иван Калита, прадед Ивана Васильевича Третьего. Большие и всегда последние деньги со всего народа, бедного или богатого, шли на покрытие «чёрных дней», то ли войны, то ли морового поветрия, то ли на междоусобойную войну...

— Нынче посмотрим, — ответил Иван Третий псковскому воеводе. — Когда с Новгорода хабар возьму, тогда увижу, брать с вас чёрный бор или не брать.

Воевода дёрнул кадыком, задержал дыхание, услышав от великого князя Московского татарское пограбёжное слово. Конец Господину Великому Новгороду! Лицо воеводы стало краснеть.

Хороший мужик, псковский воевода. И кличут его хорошо — Кресало! Надо ему дать путь. Москве такой воевода всегда сгодится, хоть он и из малых родов будет...

— Мы, великий государь, если нужда... с Новгородом тебе поможем! — твёрдо молвил воевода псковский. — Пушки у нас есть, огненного припаса хватит.

— Поможем, великий государь, — просипел и Семён Бабский. — Поможем всем народом! — дошло до купчины, куда дело гнётся.

 

ГЛАВА ТРИНАДЦАТАЯ

Псковская торговая община — и посадник, и старшины работных концов, — все эту особую договорную бумагу за тремя подписями одобрили. Ибо к бумаге прилагался Указ великого князя Московского о продлении ещё на три года «особых торговых и прочих вольностей городу Пскову за честность в делах денежных, пошлинных и даточных».

А главное, в той бумаге ничего не писалось о вечевой вольнице города Пскова и о ненавистном для Москвы вечевом колоколе... Правда, Иван Третий, государь всея Руси, одно пишет, другое на ум кладёт. Чтобы громогласно сказать под яростный рёв пяти тысяч московских ратников да пяти тысяч крещёных татар мырзы Данияра: «Ернамай кара бракши!»

Обошлись сии две бумаги дорого, но давали псковитянам возможность за три года наполнить свои кожаные кошли, да прикопанные на чёрный день горшки. Выгода без сумления от того договора есть. А про тот прибыток, что забренчит от продажи хмельного пития во Пскове, да без участия шведов, данов и ганзейцев, и бумаги молчали и великий князь промолчал.

* * *

В стольном граде Данабурге нешутейно спорили насчёт московской бумаги, а магистру города Нарва проломили шелом и на следующий раз отказали в выборах в магистрат. Наконец датский конунг велел прочесть бумагу принародно. Москва всего-навсего просила у данов сто пудов янтаря, который вон, в Балтийском море, всё побережье усыпал, тем янтарём мальчишки в чаек пуляют.

Но окончательный расчёт Москвы задел данов до матросской ругани. За сто пудов простого янтаря да ещё пуд с комарами и мухами внутри — Москва давала пятьсот рублей серебром! Пятьсот рублей! Это всего два новых одномачтовых корабля с командой, по четыре пушки на каждом, да с годовым запасом съестного!

— Пятьсот рублей! — орал председатель собрания. — Это значит, что сама Москва получит от нашего янтаря тысячу! Или аж две тысячи! Москали — хитрые воры! Кто подписал этот продажный договор? Немедля на эшафот подлеца! А Москве встречную грамоту писать — пусть дают нам две тысячи рублей московских за тот янтарь или же шесть тысяч наших талеров!

Председателя собрания, по знаку короля, приставы стащили с кафедры и вытолкали взашей из залы.

Датский конунг, как и прочий парламентский люд, вестимо, знал, что балтийский янтарь есть малый приработок бедных датчанок, готовящих себе приданое. Из сотни найденных на берегу кусочков янтаря девушки собирали бусы и торговали ими на улице, чтобы их не обвинили в сборе милостыни. На один серебряный талер нужно продать добродушным понимающим бюргерам пять таких бус из двадцати кусочков янтарной смолы! Бюргеры несли в дом сомнительной цены бусы и бросали их в камины. Из каминов шёл необычный смоляной аромат, напоминающий штормовое море... Конунг данов один знал, пять сотен рублей серебром данам даётся Москвой только за особую срочность сбора «солнечного камня». На что Москве сей камень — это не датская забота. Янтаря на Балтике много — внукам хватит...

А ещё конунг данов знал, что Иван Московский везде, где можно, занимает нынче деньги. Даже к императору Испании и всей Южной Европы, Максимилиану, посылал своих послов с грамотой о займе денег. Просил золотом триста тысяч дукатов! А император Максимилиан две недели поил московских послов и просил извинения перед великим князем Московским, что денег дать не может. Самому деньги нужны — Англию бить! Вот ежели бы Иван Третий пошёл с испанцами на Англию, тогда оно, конечно... Русский посол предложил так, что до Англии далеко, а русские навалятся на большого друга Англии — турецкого султана Махмуда Белобородого. Испанцы бьют Англию, а русские — его Порту Великолепную! Максимилиан план одобрил, да вот заболел... А у Дании Иван Третий отчего-то в долг не просит. Ясно, воевать он данов хочет. Хочет так взять деньги, без отдачи. Эх, Иван, Иван... дали бы тебе даны серебра, чего там...

Конунг поднялся на своём возвышении. Кто-то стукнул молотком по деревяшке. В наступившую тишину конунг передал своё решение:

— Выбрать сто девушек на выданье, пусть соберут за неделю эти десять пудов янтаря. Кто найдёт кусок смолы с жужелицей внутри, той отдельно платить один талер. А всем за работу — по пять талеров! Исключительно на приданое.

— Грабёж! — заорал кто-то с дальней скамьи.

— С Москвы мы возьмём в пять раз больше. Пятьсот рублей! Всё! Я собрание закрываю, даны!

* * *

Получив согласие от данов и от псковитян да псковские договорные деньги, Иван Третий Васильевич тут же засобирался в Крым, повидаться с крымским ханом Менгли-Гиреем. Тот наполовину гонял в себе русскую кровь, но никому в том не признавался. Один Иван Московский знал, кто есть на самом деле крымский хан.

А на татарском посольском дворе уже неделю толклись без дела казанские люди. Малое посольство прислал в Москву казанский хан, тоже являя желание видеть Ивана Третьего.

— Ерен бан гой! — Иван Третий матерился, глядючи, как под его деревянным дворцом гуляют казанские послы. — Кош бол керек! — Ругань означала, что великий московский князь сам выбирает себе дорогу.

Гонцы казанские матерность слушали и улыбались. Ругайся, не ругайся, великий князь, а в Казань всё равно поедешь, хоть спелёнутый ремнями. Татары, они потерпят, ожидаючи князя Московского, ведь на посольском дворе ежедень им резали по три барана и давали вина по полтора ведра. Ислам запрещает пить вино, однако послы теперь на походе, а не в мечети! Ислам разрешает пить вино на походе, ибо вино есть лекарство! Одно только бесило казанских послов — князь Московский велел им сдавать на его двор шкуры баранов, которых татары съедят. Те шкуры старший дьяк самолично считал. И ругался татарским похабным словом, если шкуру приносили порченую, с надрезами.

Следующим утром казанские послы уже истошно орали, требуя выдачи великого князя, но боярин Шуйский тот ор перекричал:

— Ночью забрали нашего князя люди крымские и самоходом погнали в Крым!

— А-а-а! Шайтан урус, джаман москаль баш!

— Девяносто вёрст, поди, уже от Москвы прошли по Крымскому шляху! Догоняйте! — Шуйский рассвирепел.

— Пошто же великий князь так спешно в Крым помчался? — спросил его Бусыга Колодин, подвернувшийся конюшему под руку. — Вроде не тот план имел князь.

— Тебя не спросил, ты обиделся, так? — хищно поджал губы боярин Шуйский, хлопая себя по бокам расстёгнутого по жаре тегиляя, ища длинный нож.

— Чего придираешься?! Пошли лучше вина налью. Вино у меня есть кизлярское, ты такого не пил!

Купцам псковским, чтобы не шастали лишний раз по Москве, великий князь выделил для проживания свою конюшенную пристройку, выгнав на лето конюхов жить на сеновал. Будто в защиту псковских купцов от московских лихих людей, а на самом деле — для полного пригляда.

Вымахнув разом оловянную кружку кизлярки — дагестанской чачи, подкрашенной кизиловой ягодой, боярин Шуйский мигом окосел. Тут к боярину и подсунулся Проня Смолянов, неожиданно проснувшийся в душной пристройке:

— Слышь, конюший боярин! А правду бают, что великий князь увёз в Крым наши деньги? Из тех, что собрали псковские люди? Аж четыре тысячи рублей увёз?

Шуйский сморгнул, повернулся к Проне, зло шепнул:

— Ты, варнак! Ты великокняжескую тайну проведал? На кол тебя... — тут он завалился на сено и захрапел.

— Увёз Иван Третий наши денежки в Крым! Взятку увёз Менгли-Гирею! — Проня ухватился за корчагу с кизляркой. — А нас с тобой, Бусыга, теперь заставят те четыре тысячи рублей где хошь там и брать! Или вон, как конюший бормотал — на колья посадят.

— Ты бы спал, а? — Бусыга уронил Проню рядом с храпящим Шуйским. — Без тебя тошно, и в голове тараканы...

* * *

Крымский хан Менгли-Гирей дождался середины месяца июня, когда подлый залив Сиваш обмелел и местами высох, и велел гнать свои стада на северный берег Азовского моря. А раз пошли на север стада, пошла туда и крымская конница.

Ногаи да калмыки сначала увидели скот и возрадовались. Их вожделение образумила боевая конница хана. Пришлось ногайским ворам и калмыцким барымтачам отходить к Дону. А оттуда — карамай берши! — двигался на них русский конный отряд. Видать, передовой полк: русские всего одним отрядом не ходят! Да ещё со стягом великого московского князя!

— Алла! Алла! — заорали сотские, и орда ногайцев врезалась в орду калмыков.

Деваться некуда. Зажали кочевников крымчане да русские. Ногайцы стали, конечно, резать саблями калмыков, чтобы первыми кинуться через единственный брод за Дон.

А русские ничего, мирно проехали мимо, на речку Гайчур.

— А-а-а! Хвосты пахарей, собаки! Испугались? — орали из-за Дона ногайцы, обирая убитых калмыков.

Русские, коих оказалась всего-то сотня конников, а не войско, на дальнюю ругань не отвечали и ехали туда, где высоко на шесте колыхался на ветру вымпел ханской ставки...

 

ГЛАВА ЧЕТЫРНАДЦАТАЯ

— Нет, погоди, урускан Ибан-кнез, — заволновался Менгли-Гирей. — Ведь тогда выйдет война!

— Война, она всегда была и будет. А так, вот, погляди. — Иван Третий отодвинул с ковра, на котором они сидели, широкую золотую тарелку с мясом нерожавшей кобылицы, расстелил полотняную карту: — Вот. Ты станешь конно подыматься по Волге на север да встанешь в городке Алатыре. А я со своими пешими отрядами подойду прямо под стены Казани с запада, от Тулы и Каширы. Другой мой отряд рванёт по волжскому льду. Да вятичи зайдут с тыла. Капкан получится!

— Зимой мы воевать не можем, — быстро сказал Менгли-Гирей. — Холодно. Коням травы нет.

— А я распоряжусь твоим коням подогнать обозы с ячменной крупой да со ржаными сухарями, а? Подымись по Волге и встань где прошу. Две недели не воюй, а просто постой на виду у города Казани. Пару недель попируешь у костра — и домой...

— А что я за это иметь буду? — совсем свёл глаза в щёлки Менгли-Гирей.

— Ты уже поимел, друг мой и брат. А вот люди твои за холода и прочие напасти мзду поимеют с казанцев.

— Как так, Ибан-кнез? То к Казани ходи, то не ходи! Как так поиметь, только стоя на виду?

— Но ведь при нашей резне казанцы побегут из города!

— Побегут! — тут же согласился Менгли-Гирей. — Ох как побегут!

— Так пусть твои люди их словят.

Крымский хан совсем зажмурил глаза. Скоро он такую добрую весточку доведёт до своих тысяцких, те передадут её мурзам и абызам. Все роды возрадуются! И молитвы за своего хана вознесут!.. А если крепко подумать?

...Они уже половину часа, если не более, как солнце пошло на убыль, спорили о том, надо ли воевать Казань. Каждый понимал, что надо. Но Менгли-Гирей видел себя, если казанцы выстоят, валяющимся в Константинополе на полу перед Великим султаном Махмудом Белобородым. И на шее у него, у Менгли — шёлковый шнурок. Уже затянутый.

А Ибан Базилевс, урус Ак Сар, сильно раззадорился: Казань ему отдай и всё тут! Он и деньгами звенел.

— Тут выгода тебе какая, — в третий раз начал толковать Иван Московский. — Казань с моего княжества берёт пятьсот гривен дани ежегодно. Потом добавляет своих пять сотен и везёт тебе уже тысячу гривен. Ты свои динарии добавляешь и везёшь всю дань в Константинополь бусурманам. Серебро везёшь, не медяки! А ежели я стану собирать общую дань с улуса Джучи, то буду тебе возить полторы тысячи гривен! Ты пять сотен из тех гривен станешь тихо оставлять себе...

— Откуда деньги возьмёшь? — сразу сделалось волчьим лицо Менгли-Гирея. — Столько серебра в улусе Джучи нет!

— А вот и есть! — Иван Третий наклонился близко к пропахшей коровьей мочой бритой голове хана Менгли. Он коровьей мочой мазал бритую голову, боялся полысеть. — Казань с меня выжимает не полтысячи гривен серебром, а все восемьсот! Но триста себе прячет! А я молчу! Ибо... — Тут Иван Третий отвернулся в сторону заката, смахнул с век то ли слёзы, то ли пылинки. Шмыгнул носом. — Ибо два моих сына — в аманатах у Казани! Я их пять лет не видел! Не показывают мне подлые казанцы моих сыновей! Может, уже и в живых их нет!

Иван Третий Васильевич нагло врал. Младшие, от Софьи, сыновья его жили рядом с Москвой, в прочно укреплённом городе Владыкине. И только раз в год, на Пасху, их показывали казанским баскакам.

Иван Третий снова утёр глаза, махнул своему сотнику. Княжеские гридни осторожно поднесли на ковёр две серебряные бадьи, наливом по два русских ведра в каждой. В бадьях плескалось, источая неземной запах, ромейское вино. И на каждой бадье висело по два серебряных же ковша ёмкостью в чару.

— Выпьем давай, чего Бог послал. — Великий князь зачерпнул вина, один ковш подал крымскому хану.

Тот ухватился за ручку ковша и чуть не выронил — тяжёл был серебряный ковш.

— Нонче пьём с серебра, а даст Бог, возьмём Казань, будем пить с золота, — заманивал крымчанина Иван Васильевич.

На литьё серебряных бадей с ковшами великий князь выделил особому кузнецу пять пудов серебра. Кузнец предлагал замесить серебро со свинцом и тем уменьшить расход, да Иван Третий не позволил. С Крымом до обманного дела ещё далеко. Надо его брать простотой и вроде как глупостью. Пусть пока чуют себя ханами.

Выпили ещё по ковшу красного вина. Менгли-Гирей начал сопеть, исходить потом. Опьянел, бедолага. Великий князь тут махнул рукой, подзывая тысяцкого. Тот, тяжело вминая в землю каблуки сафьяновых сапог, поднёс к ковру два льняных мешка, осторожно поставил перед Менгли-Гиреем. В мешках тонко тренькнуло. Серебро!

Стрельцы меж тем подносили и подносили полотняные мешки, что звенели, лаская ханские уши. Там тренькали четыре тысячи рублей из тех, что привезли в Москву псковитяне после мирного московского похода. То есть три тысячи шестьсот гривен. А на одну гривну на Москве можно купить шесть дойных коров! Холмогорских, вельми удоистых. Естива мерена!

— Вот это серебро я бы десять лет по каждой осени отдавал бы казанцам. Но ты, Менгли, его бы не получил. Прячет себе Казань часть моих датошных денег. А они — вота! Вот сколько за десять лет спрятали бы от тебя казанцы клятые!

Менгли-Гирей раскрыл один мешок, сунул туда руку, вытащил горсть чешских талеров. Из второго мешка вынул тоже горсть монет, но с клеймом ганзейского союза — рейхсмарки.

— Тута в каждом мешке по двести рублей. Всего, значит, двадцать мешков дарую тебе. Да бадьи изумительной работы. С ковшами! — завертел в четвёртый раз разговор Иван Третий.

— Рублей? Ты же говорил, что гривен! Гривна тяжелее рубля!

— А ноне что на рубль, что на гривну, одинаково товару укупишь! — защищался Иван Третий. — Или ты, Менгли, только жидам веришь? Только они деньги вешают на весах! Так ведь почему вешают? Чекан у денег дурной! Один талер весит на золотник тяжельче другого. А другой — легче. Жиды на разнице чекана и творят воровство!

— Мы не жиды!

— Верно. Сыпь деньги назад. С тобой мы не сошлись, пора мне катить обратно, на Русь... Эй, охрана! Заберите деньги!

— Э-э-э! Князь Ибан! А пошто деньги берёшь назад?

— Отдам казанцам. А тебе их вёз, чтобы доказать, сколько денег ты бы поимел ежегодно, если бы договорился с великим султаном, что вместо Казани станет дань Москва собирать... Ну, хочешь, возьми с каждого мешка по одной монете. Потом, когда казанцы тебе дань для султана привезут, сравнишь. Увидишь, о чём я тебе в очи твои толковал беспутно половину дня!

Менгли-Гирей потянул все мешки к себе. Но как ухватишь такую гору серебра двумя руками? Заверещал:

— До великого султана пока доползёшь, много рублей надо отдать визирям да ещё и жёнам султанским!

Иван Третий тянул мешки к себе:

— Аманатов, сынков моих, убьют, если явлюсь назад без денег!

Менгли-Гирей махнул своим людям:

— Шкуру сайгака и писца сюда!

И ведь написал, хан крымский! Написал казанскому хану, своему родственнику, что получил от великого князя Московского четыре тысячи рублей в зачёт дани, ибо четвёртая жена великого султана вот-вот родит и надо ей преподнести значительный подарок. Почти на три года тем письмом хан лишал Казань московского серебра! Хорошо подавать вино в серебряных бадьях!

Четвёртая, и весьма любимая, жена великого султана, об этом ещё позавчера узнал крымский хан, неделю назад скинула плод. Но плод был! И где тут подлая ложь?

— Так, хорошо, — разулыбался Иван Третий на арабские красные знаки письмовника. — А когда же казанцев пойдём бить?

— Только не этой зимой! — испугался Менгли-Гирей. — Через год и пойдём. Ага?

— Нет, — не согласился Иван Третий. — Я же тебе который раз толкую! Если нонешной зимой пойдём, то всё имущество тех казанцев, которые побегут, твоё! А уж там серебра! Не мерено, поверь мне! Ещё от хана Батыя осталось! Но русских купцов и русских рабов ты смотри не трогай!

— А они тоже побегут?

— Ко мне же побегут, обалдуй!

— Не ругайся, Ибан-кнез. Мне и моим родам твоё дело выгодно.

— Вот спасибо тебе, великий хан, спасибо и я уже поехал... — Иван Васильевич поднялся с кошмы, потопал ногами (попробуй посидеть, загнувши колени в стороны).

— Э! Э-э-э! А две таких бадьи с тем же вином? И с ковшами? — уточнил крымский хан. — Будешь мне возить?

— Ну, бадьи с вином — это не дань. Это мой тебе подарок. Будут тебе подарки, хан Менгли! Друзья ведь отдариваются, нет? Ведь ты мне — тамыр?

— Да, так. Тамыр я тебе, — прошелестел хан. — Пять косяков коней тебя завтра догонят на дороге. Мой подарок. Тебе он люб?

— Любо мне десять конских косяков, — ответил Иван Васильевич, сходя с ковра.

А сам мысленно бил себя по лысой голове за те словеса. Кони — это хорошо. На Москве коней мало. А вот где мешки взять, полные серебряной монетой? А где на огромные серебряные бадьи серебро искать? Если псковские купцы сходят мимо Индии али сгинут, тогда что? Одно тогда останется дело — нежеланное, не ко времени, но по деньгам верное: Новгород!

Иван Третий свистнул. Его люди отошли от костров к своим лошадям, некоторые качались. Опились бузы крымской, не утерпели!

* * *

Когда русский отряд перевалил за бугор и спустился в низину реки Дон, Менгли-Гирей велел сотнику своей личной охраны скакать к ногаям. Отбитых у калмыков коней ногайцы продадут за серебро мигом. Две тысячи кобылиц погонит завтра Менгли-Гирей на зелёные луга Бахчи-Сарая. Две тысячи кобылиц всего-то за двести серебряных рублей! Лошади станут давать молоко, а бабы утолокают молоко в кумыс. Эх, кумыс, вечная пьяность в голове! И всего-то за двести рублей московским серебром!

А пять сотен самых негожих кобылиц, малодойных, его пастухи отгонят завтра к посольскому каравану московского князя. Московиты кумыс не пьют. Им какая разница, что за лошади?

Застучали у белой юрты копыта крепкого коня. Менгли-Гирей поднял глаза. Перед ним крутился на большом княжьем битюге здоровенный монах — книгочей из свиты великого князя Московского. Монах нагнулся с седла к воняющей мочой голове крымского хана:

— Великий князь Московский, две просьбы забыл тебе передать, великий хан...

— Говори! — пьяно махнул рукой крымчанин.

— Ежели услышишь, что у нас на севере скоро маленькая война почнётся, так чтобы не лез в наши пределы. А лез бы ты через Киев в пределы литвинские. Там будет пусто. Войска литвинские побегут противу нас стоять на севере у Великого Новгорода. Маленько разживёшься грабежом литвинских городов.

— Джаксы. Вторую просьбу говори...

— И, ел емень тар бек! Вели, чтобы нам дали кобылиц молодых, справных, удоистых, а не бабушкины слёзы! Не то московский государь обиду на тебя поимеет... Гойда! — и тяжёлый битюг тяжело пошёл в намёт, догонять своих.

— Опять обворовал меня Иван... — прошептал в сияющий бок серебряного ведра Менгли-Гирей. Там виднелась его кривая пьяная рожа. — Отдать придётся Ибану Базилевсу пятьсот хороших кобылиц...

 

ГЛАВА ПЯТНАДЦАТАЯ

— Ногаи донесли мне, что был ты, Ивашка Московский, у моего брата, у крымского хана. Зачем ездил? Меня дразнишь, да? — Казанский хан сидел на своём троне, увезённом из города Бухары ещё внуком Чингисхана, самим Бату-ханом, почти двести лет назад.

Перед троном стоял Иван Третий, великий князь Московский. А попробуй не стоять перед древним персидским троном! На нём ещё цари русов сидели, когда держали под собой Персию и Византию! А этот, который сидит сейчас там, наверху, и бормочет по-своему, он кто? Так, грелка для великого трона...

— Мен сен баламыс ба, айналайн... Казани Коган.

— Ты, Ивашка Московский, говори по-русски! Иначе мой толмач зря деньги станет получать.

— А чего тут говорить? Вот. — Иван Третий рассупонил польский кунтуш, достал свёрнутую шкуру сайгака с арабскими письменами и сунул назад себя, зная, что ханский толмач там.

Толмач живо и вслух прочёл грамоту крымского хана. Особливо выделил голосом, что четвёртая, любимая, жена Великого султана вот-вот родит и нужно ей делать подарок.

Услышав про роды султанской жены, казанский хан, родом сам от внука бухарского эмира и кыргизской бабы, соскочил с трона и пробежал вокруг Ивана Третьего:

— Мне, вперёд Крыма, почему не дал знать о такой счастливой вести?

— Ну, потому, что ты бы на Москву навалился, стал денег требовать на подарок мимо дани.

— Собачий хвост!

Иван Третий, великий князь Московский, переступил с ноги на ногу. Они, татары, от малого умишка думают, что это очень обидно, когда тебя называют «Хвост собаки». А это просто весёлая подначка арабов, дразнящих тех, кто пашет землю в одиночку. Собака всегда бежит впереди своего хозяина, виляя хвостом. Ибо понятно, что впереди может выскочить волк или, не приведи бог, татарин. Тогда верный сторож гавкнет, а пахарь тут же достанет топор или боевой лук.

Казанский хан вдруг остановил свой бег вокруг Ивана Третьего:

— А почему на колени не встал? Башку сейчас рубить тебе буду!

— Руби. Тогда не узнаешь, почему тебе не надо тратить деньги на подарок, великому султану. Менгли-Гирей потратит, а ты сохранишь.

— Почему это я не стану тратить деньги на подарок великому султану?

— Выкинула плод султанская жена... Праздника в Константинополе не случится.

— Радуешься, да? Ивашка ты московский! Радуешься, что не прирастают Магомедовы силы людями?

— Бабы — не люди, — скучно ответил Иван Третий. — Бабы они инструмент человека. Так и в Коране написано. И в Библиях.

— А? — Казанский хан толкнул своего толмача.

— Джарайт балкала! — тут же подтвердил толмач, зная наверняка, что хан евонный ни Корана, ни Библии не читал. — Правильно тебе говорит Иван Третий, московский князь.

— Езжай тогда домой, Ивашка московский. Там мои люди тебя ждут. Им денег дай. Они знают сколько.

— А нет денег на Москве. — Иван Третий уже дошёл до двери. — Все деньги у крымского хана. Ты сам слышал бумагу, сие подтверждающую. К зиме дань соберём да тебе принесём, тогда наши деньги сочтёшь. А пока нищие мы, хвосты собаки. — Иван Третий толкнул двери так, что обе высоченные половинки с грохотом резнулись об стены дворца.

Жди зиму! Уже из бараньих шкур, собранных великим князем, пошито три тысячи тёплых шубеек да три тысячи шапок, да в сапоги шерстяные укладки. Жди зимы, Казань-город...

* * *

Вечером, через день после возвращения Ивана Третьего из долгого и тяготного пути, за Бусыгой Колодиным и за Проней пришёл сам княжий конюший.

— Пошли. Зовёт.

Шуйский держал на псковских купцов справедливую обиду. Он просил у них ведро кизлярки, а получил лишь баклажку глиняную на треть ведра. Остальное было на всякий случай подальше припрятано. Боярин это чуял, оттого и злился.

В сумерках княжей палаты сидели окромя князя Ивана Васильевича Третьего те три монаха — не монаха, но трое крепких книгочеев в монашеских одеяниях. Проня Смолянов никак не верил, что у монахов могут быть такие кулаки, будто пудовые гири. И руки у них, от плечей до локтей, что конские ляжки. Такой рукой можно мечом полдня махать и не устать. Проня монахов побаивался, в глаза им не глядел.

Стол для пиров сиротливо стоял у самой стены.

— С завтрашнего утра, псковские, вы никуда гулять не выйдете. Вот вам три учителя и месяц сроку. Чтобы знали всё, что учителя вам накажут! Да так знали, чтобы из уст отлетало... Вчерась был у меня гонец от тверского князя. Так тот чуть ли не в приказ велит мне вернуть ему либо тетрадь Афанасия Никитина, либо десять гривен, что тот Афанасий занял под своё имя у него. Да с жидовским привеском в двенадцать гривен! Чего мне делать? С вас взять двадцать две гривны? С сирых неучей?

— Мы отдадим ему, тверскому, великий княже, сами отдадим, — заполошился Проня. — Вот сходим в Индии и отдадим.

— Ладно. Тогда ты, Шуйский, раз купчины в отдаче денег добровольны, когда будешь к имям в конюший двор ходить, сабельку-то сымай с пояса. Но! Без плётки всё же не ходи!

— Не буду ходить без плётки, — заулыбался боярин Шуйский.

Великий князь вдруг замолчал, вроде и дышать перестал. Подпёр голову левой рукой, да так и застыл. Пригорюнился. Бусыга Колодин с удивлением заметил, что точно так же сидит и шурин его, Проня. Всегда дразнит великого князя, дубина стоеросовая! Мало того, Проня вдруг решился потревожить думу великого князя:

— О чём горюешь, великий князь, Иван Васильевич? Может, тебе помочь надобно? Так мы... это...

— Печалуюсь я от того, купчины псковские, что сидят у меня на посольском дворе да за крепкой оградой литвинские послы. Приехали дочь мою, Елену Ивановну, единственную мою отраду, просить замуж за круля литвинского, Александра... И к тому моя думушка клонится, что дочь свою единственную, я за того круля литвинского отдам! Потому что иной возможности задрать Литву да Польшу у меня нет.

— Ка-ак «задрать»? — изумился Проня Смолянов.

— Как медведь задирает. Обычно. — Великий князь поднял голову. В глазах блестели такие искры, что ими можно было запал у ружья подпалить.

Проня Смолянов сообразил свою оплошность, тут же бухнулся со скамьи в ноги московского государя. Иван Третий незлобно пнул Проню, велел сесть на место.

— Шуйский! Ты там крикни, пусть гридни стол накроют. Посумерничаем и спать пойдём. — Великий князь вдруг поднялся со стула. — А чтобы вам, купцы, жилось веселее, так я вам свою тайну открою! Встречу имел я с крымским ханом...

— Чтобы крымский хан за Афанасия Никитина эмира Трабзона наказал? — осведомился совсем оживший Проня Смолянов.

— Да нет, — глаза у великого князя странно, по-волчьи сверкнули. — Помнишь, там, у Пскова, бражничали, когда войну отменили? Запродал я ваши жизни и весь ваш город Псков крымскому хану. Ежели через два лета вы, купцы дорогие, не вернётесь из Индий да с дорогим товаром или с золотом, то оно вот как станется: Псков навечно сядет под крымского баскака.

С вашими родителями, жёнами и детьми. С соседями, друзьями и недругами. Хе-хе!

Гридни стали стучать по столу деревянными тарелями, кто-то принёс сальные свечи, зажёг. Но светлее не стало. Вроде даже и потемнело... Ибо врать Иван Третий Васильевич умел очень убедительно. Оттого и смог за время своего володения прирезать к Руси ещё столько земель, сколько у ней было, когда он народился. Русский был князь, он всё резал без особых слов. И земли, и людей.

Шуйского, который всё посмеивался в бороду, шепнули вдруг от двери. Он подошёл туда, что-то послушал. Весело выругался. Сел за стол, глянул на Ивана Васильевича, на поникших псковских купцов, проорал стольному гридню:

— А ты всё же нам выпить подай. Повод нашёлся!

— Ась? — повернулся к конюшему великий князь.

— Литвинские послы пошли на попятный ход. Иосиф Волоцкий в полдень приехал, им души тут же загнул — через плечо до задницы.

— Побольше несите выпить, эй там! — крикнул гридням Иван Васильевич.

 

ГЛАВА ШЕСТНАДЦАТАЯ

Три недели, что послы литвинские сидели в посольской усадьбе за крепким забором, с ними говорил только боярин Данило Щеня.

Сначала ругались о пограничных спорах: кто кого зарезал да за что. Резались на границе Руси и Литвы только бродячие шайки, да купцы, защищавшие свой товар. Про то Москва ещё с покойным королём Казимиром решила, что каждый своих резальщиков выдаёт другому. Десять раз так приговаривали на сходах, но на границе порядка так и не имелось. Ну, вот, нынче порешили, что пусть государи сами казнят своих воров.

— А как же нам быть с верой вашей принцессы? — на последнем сходе послов взял слово примас католиков Литвы и Польши. — Она, по древнему магдебургскому праву, должна принять нашу святую католическую веру! Жена короля не имеет права быть иноверицей!

Этот был тот подлый вопрос, собственно, из-за которого литвинские послы и сидели на Москве. Его в грамотах не прописывали, поелику прописать такой пункт брачного договора значило тут же поставить вопрос ребром: «Кто кого станет бить и воевать? И в той войне изначально кто будет прав?»

Данило Щеня, боярин, уже три раза бывший в большом полку третьим воеводой, а после этого спора с послами, ясно понимающий, что быть ему теперь уже вторым воеводой, а чуть подалее и первым, если великому князю угодит, тут, после этого вопроса, засопел. Потому как вопрос этот сам великий князь Иван Васильевич уже решил. И решил зверски православный храм на литвинщине ставить для его дочери! Нет храма — нет и невесты у короля Александра!

А ежели Елене не быть невестой и женой, тогда вертать назад королю Александру жидовский займ, сотворённый под честное слово папы римского. Десять тысяч золотых венгерских дукатов занял молодой король Александр у жидов, исключительно на войну с московитами и не извещая об этом сейм. А победит король Александр Москву да пограбит, тогда будет чем отдавать долг. Другого способа крупно и как бы честно задрать Москву у него нет. Жениться надо на православной невесте. За веру потом и задираться... Правда, жиды-кредиторы выставили ещё условие королю, что свои синагоги на Московии поставят за свой счёт. Да пусть хоть в каждой деревне ставят за свой счёт. И шинок, и синагогу. Королю Александру эту жидовскую затею брать в раздумье невместно. Он светский владыка. Религия же бродит во тьме среди чёрного пахотного люда — пусть её...

Ответ насчёт веры королевской невесты должен был давать литвинским послам Гавриил, настоятель Волоцкого монастыря. Его со дня на день ждали с приездом. Чего это вдруг вывалил Даниле главный переговорный вопрос этот чумной и тощий католический поп?

Данило Щеня посмотрел на молчащего литвинского посла Станислава Нарбутовича:

— Начали нас задирать, что ли?

— Этот вопрос — дело сакральное, не в моей компетенции, — быстро ответил Нарбутович, щеголяя латинскими словами. — Твоего ответа, видишь, ждёт примас католикос. Не я.

Великий князь запретил Даниле касаться церковных сущностей, могущих возникнуть в разговоре. Но тут вопрос поставили так, что личного посыльника великого князя, а значит, и его самого, государя всея Руси, обидели. Потому Данило Щеня резко развернулся в сторону папского посланника и ответил:

— Сначала, примас католикус, она дочь великого государя нашего, а потом уже, во вторую очередь, после свадебки, жена вашего короля.

Дьяки, сидевшие за спиной Данило Щени, ухмыльнулись в бороды и застрочили на листах ответ молодого боярина...

* * *

Что дьяки зачали ухмыляться на совсем не посольские слова выскочки Данило Щени, увидал через тайную щель в соседней комнате боярин Иван Юрьевич Патрикеев, воевода большого полка и второй по силе влияния на Москве человек после великого князя.

Ворочать большим передовым полком означало ого-го какой вес! Вот двадцать лет назад воевода Семён Бельский, которого теперь кличут Иудой, в резне при городке Корчеве взял да и повернул большой полк боком. Литвины это знали и ударили по русским и в лоб, и в тыл. Много русских тогда полегло, а много и полонено было. А Иуда после той резни очутился в Литве, при дворе короля Казимира и при жирном кормлении на дарёных ему русских городах и вежах...

Теперь вот большой полк повелением великого князя так и остался стоять между Псковом и Великим Новгородом. Сторожевые полки левой и правой руки развели широко в стороны. Полк левой руки неожиданно ушёл к самой литвинской границе, аж под городок Себеж, а полк правой руки встал у Старой Русы. Что значило для новгородцев оборону, а не нападение. Но вот зачем засадный полк великий князь погнал встать не на позадках, как обычно, а поперёд большого полка, в двух переходах от Великого Новгорода? Зачем на Ильмень-озеро ушли сибирские татары?

В Переговорной палате опять густо заговорили. Литвины расшумелись так, что стали стучать сапогами.

Иван Юрьевич Патрикеев припал глазом к смотровой щели секретного чулана. Пусть постучат. Договор у него с литвинами был тайный, что если станут стучать сапогами об пол, то он немедля появится в переговорной палате, помогать литвинам... Подождут. Не свадьбу справляют...

Чего это его тревожило посейчас? А! Засадный полк великий князь велел отвести почти к самому Великому Новгороду.

Вот сие есть загадка. Расположение засадного полка подскажет новгородцам, что великий князь, их... прикрывает! От кого прикрывает? Получается, что прикрывает от... Москвы?!

А командует нынче засадным полком вон тот малородный выскочка, Данило Щеня! А ведь этого выскочку надо бы прикончить, ась?

* * *

Об этом позавчера ещё думали пять высокородных бояр во главе с ним, с Иваном Юрьевичем Патрикеевым, укрывшись в монастыре на Тихвинке, у Зосимы — митрополита Московского и всех земель. Он, Патрикеев, да великие бояре Ряполовский, Стрешнев, Бельский — сын Иуды, Собакин, да Михайло Воротынский — вот кто правил Русью! А не «Божьей милостью государь всея Руси».

— Пора бы начать надвижение новых уставов на Москву, — темно сказал тогда боярин Ряполовский. — Пора ведь? И Марфа-посадница того ждёт, и силы, за ней стоящие... Их бесить не надо.

— Митрополит Зосима должен прийти, он скажет, — так же смутно ответил воевода Собакин и поморщился. У него вдруг стали открываться старые раны на спине, он их двадцать лет назад получил, когда бежал от стен Казани. Собакин положил нынче тайком большой вклад в Тихвинский монастырь и по весне будет в него перебираться с полным постригом, на покой.

— Не надо бы поспешать, — с одышкой выдал свою мысль боярин Стрешнев. — Своего мы добились. Дмитрий, сын Ленки, молдаванской сучки, уже ходит в великих князьях и громогласится на площадях тоже как «государь всея Руси»... На той стороне просят нас пока руками не рыпать и копытами не бить... — Стрешнев имел способность говорить с насмешкой.

— Меня, бояре... — вдруг совсем строго, как командовал, произнёс тогда Иван Юрьевич Патрикеев, — весьма заботит, что на половине Руси уже звучит по храмам и монастырям иная молитва, заместо «Отче наш». Там изменен уже канон моления и Великий пост не блюдётся в полную силу. Так только, словесами постятся. И порядок церковных праздников изменен. А государю нашему — хоть бы хучь! Ведь о том ему доклады, поди, несут, тот же игумен Волоцкий целую тетрадь бумаги извёл противу нововеры. А...

— Погоди, — перебил его Бельский-сын. — Тут я вот что скажу. Иван-князь назвал это тихое изменение в уставах «ересью жидовствующей» и велел ту ересь остановить. Но как остановишь то, что народом приемлется? Иван-князь, видать, понял, что если пошёл один раз у нас на поводу, огласил наследником своего внука Дмитрия, то далее ему сопротивления иметь не следует. Даже в поправке в вероисповедании... Сомнут.

— Да не сомнут, — выдохнул боярин Стрешнев. — Отравят или убьют.

— Что ж, Иван-князь неделю назад об том говорил, — вскинулся тут старик Ряполовский. — На сороковинах по сыну высказал мне душевную правду. О князе Иване Лукомском да о Матвее Поляке, толмаче литвинском, говорил...

Сидящие тогда как-то осели плечами. А он, Иван Юрьевич Патрикеев, вдруг почуял, как онемели почки, а потом погорячели, и из них вот-вот прыснет через уд моча.

Князь Иван Лукомский, перебежчик в Литву, да литвинский толмач Матвей Поляк два года тому назад, по заказу ещё живого польского короля Казимира, добровольно согласились отравить Ивана Третьего. Их тогда поймали, пытали русским обычаем и казнили площадно и страшно. А по уговорённой затее, после отравления великого князя Московского, на престол сел бы его младший брат, Юрий Васильевич. Ну, тот сердцем слаб, душою неширок — посидел бы на престоле до семилетия юного Дмитрия, сына Ленки-молдаванки и... тоже бы помре. А Софью, вторую жену Ивана, подлую толстуху византийского рода, да ребенков её, сгноили бы в дальнем монастыре... Впрочем, Иван-князь и сам сообразил упечь Софью в монастырь.

Надо бы кончать напрочь с этим великим князем, с Иваном Третьим. Много на себя власти берёт... Эх, отравили бы его тогда! Хороша была задумка, да у недоумка.

— Говори быстрее, чего тебе сказал князь Иван?! — крикнул тогда Патрикеев на боярина Стрешнева.

— Сказал мне великий князь Московский Иван Васильевич, что знает, когда умрёт и как.

Иван Юрьевич Патрикеев на те слова плюнул, выругался матерно и поспешил вон из кельи, в нужной чулан. А в дверях столкнулся с митрополитом Зосимой. Зосима имел лик бледный, прошипел только:

— Гонец к нам, тайный, из Новгорода. В монастырях Новгородской земли велено великим князем Московским вести перепись насельников. Поимённую...

Боярин Стрешнев, услышав такую весть, хохотнул:

— Иван-князь погодно ведёт такую перепись. По всей земле. Ловит, кто скрывается от подушной подати да от воинского служения. Чего тут опасного?

— То тут опасное, что Господин Великий Новгород, со времён Батыевой переписи при Александре Невском, не давал разрешения вносить в список монахов! — Зосима вытер лоб большим рушником, по концам которого вязаны были кружевной работой четырёхконечные кресты.

— Времена нонче не Батыевы! Много хуже! — откликнулся на то боярин Стрешнев.

— Это точно! — Патрикеев вернулся из нужного чулана. — Нонче времена совсем самодержавные. Гибельные!

Ивана Юрьевича Патрикеева за последнее время совсем избесили его сотоварищи по великому заговору противу Ивана-князя. Только и знают, что в словах увёртываться! А ведь когда надумали ломать власть на Москве и в её пределах, все говорили ладно и прямо.

Ясно, как божий день, куда вёл своё володение Иван-князь. В свою единоличную сторону. С боярами перестал совет держать, второй раз женился на иноземной принцессе, хоть и с православным уклоном веры. Послов засылает не по обычаю. Вон недавно послал аж к императору Максимилиану. Испания, она за тридевять земель, да за тридесять рек. Воевать её, что ли? Царём всея Руси хотел себя повенчать, под невиданную со времён династии Сасанидов имперскую корону Ас Сур Бани Баалов! И ведь повенчал! Сам себя повенчал на царство! В Успенском соборе, гад этакий. Великие бояре на то венчание не пошли всем кланом! И отписали окружным иноземным государям, что того венчания не приемлют дабы иноземцы его тоже не принимали. Так почто же нынче великие бояре и митрополит трусят?

— Во исполнение нашей веры и обычаев, — заговорил Патрикеев и тут же поймал себя на мысли о том, что и сам говорит обиняками. — Не надо бы суетно... — Иван Юрьевич вдруг замолчал.

Сидящие перед ним начальные головы древних боярских родов прекрасно знали, что после падения Ивана-князя и обретения нововерия на Руси боярин Патрикеев станет как бы первым среди равных. Но с руками коротенькими, не как у великого князя Московского. И под приглядом Сейма или выборной Думы (или как там назовут то собрание горлопанов, желающих и себе оторвать хоть кусок власти). Примеры Польши и Литвинской земли ясно говорили, что сейм или рада либо боярский совет не дают государству силы. Сто человек — стосилие — это как стобожие: не знаешь кому молиться. И почнёшь воровать. Плакать за Русь, но воровать...

— Не знаешь что сказать, — озлился митрополит Зосима, — так и не говори! Я скажу. — Он поднялся, стукнул посохом об каменный пол. — А скажу я правду. Попомните ещё меня. Эта перепись, затеянная Иваном-князем, нас до добра не доведёт. А вот Ивана-князя — того доведёт. До добра, какое ему похочется. Так мне ещё месяц назад сказала Марфа-посадница! А её глас вельми многозначен и мудр... Велеть церковное вино принести или без благословления от меня поедете?

После упоминания Марфы в келье стало вдруг душно. Баба эта, вдова казнённого новгородского посадника, затеяла сей заговор противу власти Москвы, взяв у жидов европейских немалые деньги. На них она сейчас мёд-пиво пьёт, сынов своих в бояры вывела и личную стражу в тысячу мечников держит. А вот их, бояр русских, в темень заговора заволокла. Заманила хитрая баба великих бояр деньгами воровскими, жидовскими! И те деньги они, великие бояре, получили уже наперёд. От жадности или по скудоумию. Э-э-э-эх!

Бояре встали, тишком пошли из кельи наружу, на воздух.

 

ГЛАВА СЕМНАДЦАТАЯ

Иван Юрьевич шумно выдохнул воздух от воспоминаний. Опять глянул в смотровую щель. Там уже улыбались, даже как бы и веселились.

Говорил боярин Данило Щеня:

— Эти татары, громодяне и послы добрые, хорошо умеют писать одно, а иметь в смысле совсем иное. Поэтому вы уж подыщите себе другого толмача, чтобы татарскую письмовную грамоту правильно чел.

Иван Юрьевич просто ошалел от того, с какой резвостью этот щенок Данило провей вокруг пальца всё литвинское посольство. Ладно бы одного папского шпиона и примаса литвинских католиков! Но как поддался на тот явный обман такой старый лис, как Станислав Нарбутович? Нет, пора выходить в посольскую горницу.

Иван Юрьевич тяжко вздохнул, поднялся со скамьи, тихо отворил неприметную дверь в сени посольского терема... Тут во дворе грохнуло. Заорала стража.

Орала она не от испуга, а от радости. Здоровенный, красномордый стражник, выкормленный на чистом коровьем масле в Замоскворечье да на ячменном хлебе тонкого помола, прокричал по всему терему:

— Игумен Волоцкий прибыл! Аллилуйя!

* * *

Высокий, лицом сияющий, с бородой чёрной, без седины, хотя и в годах уже был, в переговорную горницу легко вступил настоятель Волоколамского монастыря Иосиф, мирским именем Громобой. Сиречь — Гавриил.

Данило Щеня с восторгом подскочил к руке Иосифа Волоцкого, истово приложился. От руки пахло огуречным рассолом и мёдом. Два дьяка, что сопровождали молодого воеводу, тоже подошли под благословление.

Литвины остались сидеть. Примас католикос один только встрепенулся, высоко поднял крест католический о четырёх концах, перекрестил вошедшего тем крестом. Как бы отгонял от себя злого духа.

— Ну, сидящие друг против друга, что мне скажете? — осведомился Иосиф Волоцкий, легко усаживаясь на подставленную ему дьяками широкую скамью. — Поди, духовный вопрос требуется разрешить?

Данило Щеня махом понял, что сейчас ему надо выступить, и выступить с напрягом.

— Не моего умишка дело, святой отче, но вот этот, который подлым крестом махал на тебя, он спрашивал, пошто дочь великого государя до сих пор не перекрестили в литвинскую веру? — Данило Щеня указал рукой в сторону засуетившегося примаса. — Да так грозно вопросил, что я... чуть было ему не ответил вековечными русскими словесами. Так что грешен я, святой отче, и прошу у тебя посейчастной исповеди и примерного мне наказания... — Данило Щеня понимал, что Иосиф Волоцкий от дорог северских устал, но кое-что надо бы ему узнать прежде, чем начнёт он сшибку с наглым примасом католикусом.

— Во благовременье приму твою исповедь, боярин Щеня, — густо сжимая слова, произнёс Иосиф Волоцкий. В нём сразу почудилась жуткая сила. — А сейчас давайте вопрос мне! Или мне воеводе верить?

— Мне верить! Мне! — вскочил со скамьи примас объединённой польско-литвинской церкви. — И вопрос один: когда Елена Ивановна, принцесс московит, невеста круля Александра, примет у меня перекрещение? Иначе нельзя её везти нашему крулю под венец! Это моё последнее слово!

— Последнее слово, прелат, говорят у края могилы. Тому, кто в неё лёг. Ты что, уже лёг?

Иван Юрьевич Патрикеев, сидевший у дверей, и на глазах русских дьяков и литвинских послов так и не подошедший под благословление к игумену Волоцкому, тяжело встал и вышел их горницы. Слышно было, как он орёт на своих гридней, давно привёзших с воеводина поварского двора съестной посылок литвинам:

— Чего раззявились? Обедать пора!

— Святой отец Волоцкий не велел! — шумнули ему в ответ гридни.

Примас католикус грозно глянул в сторону тучного Станислава Нарбутовича, готового жрать каждый час, опять повернулся к русскому попу и с нажимом сказал:

— Перекрестить невесту будем!

— Не будешь, — ответил игумен Волоцкий. — Святая Русь не твоя вотчина! Елена Ивановна станет жить с мужем, будучи в православной, истинной вере. И ей, на её подворье, мы сами, своей силой и своей денежной казной поставим храм.

Примас взвизгнул:

— Папа римский Александр Шестой, наместник Бога на Земле, запретил в наших странах ставить новые православные храмы! Твой князь Московский тоже запретил ставить католические храмы на земле Псковской и на земле Новгородской.

— Да срал я на твоего папу! — тихо и величаво ответствовал ему Громобой, от сохи ставший игуменом большого и весьма почитаемого монастыря. И бывший тайным духовником московского князя Ивана Васильевича. — Мой великий государь, по древним грамотам и летописям, есть володетель половины ваших земель. — В голосе игумена Волоцкого чуялось торжество; примас католиков, видать, попал на подготовленное ловное место. А папа католиков даже Римом не владеет... Так — куском земли с наш огород величиной. Какой же это володетель? У кого вся земля, тот и володетель.

— Папа римский есть наместник Бога на Земле, — вдруг завизжал примас. — А Бог владеет всей Землёй!

— У каждого свой Бог. — Игумен Волоцкий сделал тягучую паузу. — Но Бог, он на Землю не претендует. Души свои мы ему доверяем, а не Землю.

— Пусть Елена Ивановна перекрестится в нашу веру, — шевельнулся Станислав Нарбутович, отмахиваясь от суетливого примаса. — Король Александр на этом настаивает, и польская рада настаивает и литвинский сейм. Неладно станет, если муж и жена в одной постели спят, а в разных храмах молятся.

Вот и попались! Игумен Волоцкий достал из широкого рукава своей добротной рясы большой кусок отлично выделанной кожи. Кожа древняя — сразу видать. Прочитал с выражением:

— «...Думаете ли вы, что я пришёл дать мир Земле? Нет, говорю вам, не мир, но разделение; Ибо отныне пятеро в одном доме станут разделяться: трое против двух и двое против трёх; Отец будет против сына и сын против отца; мать против дочери и дочь против матери; свекровь против невестки и невестка против свекрови своей...»? — Игумен свернул кожу, глянул волчьим глазом на примаса католиков. — Откуда я чел сии благие слова?

Примас побледнел. Повернулся за подмогой к своим, посольским. Те глядели в пол. Иосиф лукаво сморщил губы:

— Неужели не памятно вам сие Евангелие? И тебе, примас? Так, согласно письменам апостола Луки, проповедовал Иисус, рождённый от Девы Марии, почитаемой вами, католики. Мысль его о разделении вы поняли? Принимаете её? От Иисуса Христа, который имеет имя ещё наше, тайное, православное — Галаад, принимаете ли? Словеса праведные? Принимаете или нет, в Господа Бога вас...

— Вас спрашивают! — проревел Данило Щеня, гася явную ругань игумена.

Примас католикус заверещал нечто латинское. Станислав Нарбутович дёрнул его за полу сутаны, да так сильно, что примас очутился на полу, перекинувшись через лавку. Станислав Нарбутович встал:

— Закрываем посольство. Княжна Московская, Елена Ивановна, невеста короля литвинского, станет пребывать в городе Боровичи, данном ей на кормление нашим сеймом. Там, у себя в замке, пусть ставит домашний православный храм. А там...

Данило Щеня от радости заржал, как конь стоялый. Эх, молод ещё посольство творить, торопится... Смеясь, Данило тут же подтвердил:

— Посольство закрываем. Государь всея Руси Иван Васильевич, великий князь Московский, титлом Третий, велел по закрытию посольства немешкотно провести обрядовое венчание в Успенском соборе и вашему посольству вести нашу княжну Елену Ивановну, жену короля Александра, к мужу её!

Станислав Нарбутович от неожиданности дёрнул себя за бороду, но попал в бритый подбородок. Эт её, в домовину с костями, эту веру католическую! Голый подбородок вместо Божьей благодати, стыд и срам! Но подарок Данило Щеня сделал послам богатый. Литвины и не полагали так быстро соединить Елену и Александра. Король литвинский будет нежданно рад!

Слышавший за дверью весь скоротечный ход переговоров Иван Юрьевич Патрикеев злым шёпотом матюгнулся. Литвины попались! И весь замысел быстрой перемены власти на Руси тут же рухнул. Как чел это проклятый Громобой Волоцкий? Ведь он о разделе чел! Не зря и с большим намёком!

Снизу стали подниматься в Переговорную палату гридни. Тащили широченные подносы с первой переменой блюд.

— Подвинься, воевода, — хмуро погнал с лестницы великого воеводу Патрикеева передний гридень. — Не засти мне путь...

Большой воевода Патрикеев поднял руку на гридня, но рука тотчас опала. В человеке, наряженном гриднем, воевода с ужасом узнал первого книжника Ивана-князя. Тот ещё был книжник... Убивал, говорят, на спор и больно умело. Ткнёт неожиданно татарину два пальца в глаза и вырывает с глазами лицо его...

— Иди... иди, — шепнул воевода. — Иди с Богом.

 

ГЛАВА ВОСЕМНАДЦАТАЯ

Поутру следующего дня Иван Васильевич коротко отстоял заутреню и вышел из Успенского собора скорым шагом. За ним ближние отроки, дети больших воевод, вели в окружении своём пятилетнего Дмитрия Иоанновича, наследника, но уже государя всея Руси. «Наследник и государь» шмыгал носом, сопливел. Мать его, Ленка молдаванская, стояла среди кучки великих бояр. Тоже как бы при защите.

Соборный дьяк прочёл с Лобного места венчальный приговор.

— Подписано... — на всю площадь громогласил дьяк. — Государь всея Руси Дмитрий Иоаннович...

Народ встал на колени, но, услышав, кем подписана венчальная грамота, поднял лица вверх. Заворчал народ. Дьяк успокоительно добавил:

— Великий государь всея Руси Иван Васильевич к тому договору руку приложил.

Народ склонил головы к земле. От земли к Лобному месту донеслись смешочки.

В след отцу из собора вышла великая княжна Елена Ивановна. Над её головой держал венчальную корону конюший великого государя — Шуйский. Рядом с Шуйским медленно ступал, колыхая брюхом, посол литвинский Станислав Нарбутович. Он тоже держал венчальную корону, но над пустым местом, справа от Елены Ивановны. Муж, круль литвинский, Александр, повторит венчальный обряд уже на Литвинской земле. Со своим присутствием.

Иван Васильевич, великий князь Московский, опричь обряда, подошёл к дочери, поцеловал троекратно. Со стороны великих бояр что-то громко сказала сыну Ленка молдаванская. Мальчонка повернулся к невесте, протянул руки — тоже, видать, целовать. Народ тихо загудел. Шуйский ловко наступил мальцу на ножку. Дмитрий Иоаннович заплакал. Его махом утянули в свою толпу чёрные монахи, шедшие позади врачующихся. Ленка молдаванская шикнула протестно.

Иван Васильевич немедля отмахнул страже. Стража, полутысяча немецких рейтар, тут же рассыпалась, оттесняя народ. Открылся проход к венчальному поезду, стоящему у Грановитой палаты. Под ноги Елене Ивановне раскинулся, будто сам собой, длинный узкий ковёр, до самого венчального поезда. Красный, сияющий. Венчальная процессия ступила на ковёр. Хор монахов благостно запел: «Богородица Дева, радуйся».

Великого боярина Ивана Юрьевича Патрикеева тронул за руку неведомо откуда взявшийся сотник из личной охраны. Шепнул, нагнувшись, прямо в ухо:

— Поутру стали по особым спискам брать монахов с дальних подмосковных монастырей. Митрополит Зосима велел о том предупредить. Берут монахов нового устава. Подпись под тайным указом только вон его, пацана Дмитрия.

— Чего врёшь? — изумился боярин Патрикеев. — Он же писать не умеет! — и тут же тревожно оглянулся.

Все большие люди упёрлись глазами в богатейшую венчальную процессию.

Стольник криво дёрнул губой. Трусил, что ли? Шепнул:

— Подпись писец написал, а мальчик свой палец приложил... Ну, я пошёл?

— Стой! Ко мне на подворье иди. Тотчас пусть соберут мне обоз. Едем из Москвы к войску!

Сотник повеселел глазами, живо побежал в сторону татарских ворот. Великий боярин Иван Юрьевич Патрикеев стал выбираться из толпы.

— Ты куда это? — спросил Патрикеева боярин Ряполовский. — Сейчас пить почнём. Во здравие.

— Скажешь Ивану, великому князю, что я немедля выехал в большой полк. Под город Порхов. Мол, что-то тревожное в том полку.

— Трусишь, к лешему тебя забери?!

— Иди туда же! — отозвался большой боярин, толкаясь среди чужих.

Народ на площади зашумел сердито. Боярин Патрикеев сморщил лицо, быстро и свирепо обернулся. Свирепо не получилось, сам понял. Получилось и глупо, и слезливо, и боязно...

Шумели не на его уход. Шумели на примаса католиков Литвы и Польши. Тот вдруг выбежал вперёд венчальной процессии и первым пошёл по красной дорожке к венчальному поезду из десяти пышно убранных повозок. В руках, торжествуя, примас нёс большой католический крест о четырёх концах.

Примас успел сделать пять шагов. На шестом — два здоровенных молодца вдруг поднялись с колен из толпы, дёрнули примаса в кучу народную. Образовался малый и быстрый клубок тел.

Станислав Нарбутович отвёл глаза и смотрел на небо.

— Бывает... — шепнул ему конюший Шуйский, старательно напрягая руку, чтобы удержать золотую, тяжеленную венчальную корону над головой невесты. — Московский народ силён за свои обычаи постоять. Противу их нарушения.

— Вижу, — шепнул в ответ Нарбутович. — И даже удивлён, что народ московский так крепок телом. Будто ратники личной охраны великого князя, а не народ, завалили, аки зверя, нашего Божьего слугу.

— Ратники тебе что — не народ?

Великая княжна Елена Ивановна обернулась к ругающимся, нёсшим венчальные короны:

— Блюдите!

Шедшие позади брачного хода монахи громким, слаженным хором затянули полагающуюся моменту молитву.

* * *

Лавочники на Красной площади, на другой день по восходу солнца явившиеся отпирать торговлю, все похмельные и весёлые, вдруг очумели. Половину площади запирал плотный строй стрелецкой тысячи. Четыре полка стояли коробом вокруг Успенского собора. Расстояние от стрельца до стрельца — сабельный мах.

— От же етива Масленица! — шепнул своему соседу, Калашнику, мясник Проворыч. — Казнят кого али как?

— Окстись! После вчерашнего венчания — какая казнь? Три дня не прошло...

— Слышь, Калашник, точно, три дня не прошло. — Проворыч остановился в двух шагах от огромного стрельца в зелёном кафтане. — А это Лукича, кабатчика, сын. Мишка. Здорово, Мишка!

— Проходи, купец, не велено! — густым, горловым шёпотом ответил Мишка. — А то бердышом!

Калашник очумело глянул на Мишку-стрельца, покосился на окна Грановитой палаты. Везде тишина, ни огонька!

— У тебя лавка будет подалее отсель, — сказал Проворычу Калашник, — пошли к тебе, а? Выпьем. Я прихватил баклажку.

— Пойдём. У меня там медвежий окорок закоптился поди... А то чего-то тут...

Под свирепым глазом Мишки-стрельца купцы завернули на сторону, к мясным рядам. Сын кабатчика им тихо-тихо шепнул во след:

— Дядька Проворыч! Игумен Волоцкий у государя гостит! Прости...

Вот пошто народ московский на Красную площадь лаптей не ставил и носа не казал: игумен Волоцкий на Москве, у государя!

* * *

—Давай, Гавриил, рассказывай. — Иван Третий игумена звал только Гаврилой, монашеское нерусское имя ему претило...

Игумен Волоцкой обители сел вольно, достал тетрадь самошитую, большого размера, открыл читать.

— Брось, говори так. Верю!

Игумен положил тетрадь под руку Ивана Третьего, заговорил тихо, душевно:

— У них, у Марфы-посадницы, всё расписано, как у греков в Евангелии. Мишка Олелькович, ейный ближник теперя, как бы личный посол от круля литвинского, когда я отъезжал по твоему зову, как раз тоже свадебное предложение сделал Марфушке, курве окаянной.

— Этот стервец станет мужем Марфы?

— Да не так, великий государь. Она, вишь ли, всё кочевряжилась насчёт возглавить заговор против тебя, так Мишка Олелькович от имени зятя твоего, Александра литвинского, сделал ей предложение принять в мужья литвинского князя фамилией Манасевич. Тому уже скоро семьдесят лет, так чтобы Марфа, по быстрой кончине того мужа, стала при статусе. Это значит, когда они... жидовствующие, оторвутся от тебя, от Москвы, то Марфе бы сесть на Новгород полным чином литвинской княгини. Будто как в летописях, когда на Киеве сидела Ольга-княгиня...

— Никакой Ольги на Киеве не сидело! — взорвался Иван Васильевич. — Тоже ослы, греческим воровством записали сказку про Ольгу! Древлянских послов в яме засыпала, других послов в бане пожгла, город древлянский птичками запалила...

— Да погоди ты, великий государь, хаять летописи!

— Нет, я всё же выпью! — Иван Третий грохнул рукоятью кинжала по пустой медной тарели на столе.

Загрохотало так, что гридни, сунувшиеся в палату, затряслись — и половину стола заставили.

Игумен Волоцкий опрокинул в рот малый серебряный кубок водки, крякнул:

— Мои люди в ближнем окружении Марфы-посадницы...

— Курва она и более никто! — рассвирепел великий государь.

— Мои люди покрали у неё некоторые бумаги, а некоторые переписали верно и без лжи. В тех бумагах...

— На стол мне те бумаги!

— Уже лежат, не видишь тетрадь?

Как не беситься государю? Ещё отец его, Василий, прозванием Тёмный, ухайдокал мужа этой поганки Марфы за то, что тот почал ту замятию противу московской власти на Новгороде. Василий даже татар подкупил обещанием удвоить дань, если они не полезут разводить Москву и Новгород. Он татарам, конечно, врал, но как же быть, ежели от Москвы уходит земля, по которой все купецкие товары идут в католические страны? Москва всю свою историю жила посредничеством в торговле и защитой купеческих интересов. Отобрать у неё этот кус — и загнётся Москва!

 

ГЛАВА ДЕВЯТНАДЦАТАЯ

Иван Третий по кончине отца своего Василия Тёмного имел долгий разговор со старым купцом Матюшкой Избытковым. Тот и обсказал молодому великому князю все выгоды стояния стольного города Москвы на сей земле, именно в сём месте. На месте древнего табора Мосокава, где имели отдохновение те роды и племена, что уходили с боями из Второй русской империи, из Византии.

Он же, Матюшка Избытков, поведал, и откуда взялся на Новгороде мужик именем Исаак Борецкий.

— Полукровка он, жидовская кровь пополам с поляцкой юшкой...

Матюшка Избытков уже шесть десятков раз видал зиму, а всё торговал, да торговал праведно. Ему можно было верить.

— Тот Борецкий записался на Новгороде купцом, — продолжал рассказ Матюшка, — поскольку сидел при деньгах, и немалых. Конечно, не при своих деньгах. Сам не торговал, а держал торговцами нанятых людей. В лавках его казали товар и брали деньгу новгородские люди. А возили товар из неметчины да литовщины — неруси. Так и поднялся тот Борецкий тихой сапой от малого купца в большие посадники...

Должность посадника встала полукровке Борецкому в расход на две тысячи гривен. Того купить, этому поклониться... Огромные, нешуточные и неучтённые деньги! Но на Руси издавна деньги — грязь, а люди — золото. А про посадника Борецкого все знали, что поверху его — золото, а по нутру — грязь!

Чтобы избыть худую молву, взял тогда Борецкий за себя в жёны дочь воеводину — Марфу. Та уже в четырнадцать лет познала и ласки, и таски. В пятнадцать родила Борецкому сына Федьку. Он, Федька, ныне воеводой на Новгороде. Потом уже, будучи при власти, тот Борецкий пристроил в Новгороде полного жида Схария своим личным казначеем при торговых делах.

— Твой отец, великий князь, за то извёл Исаака Борецкого, что тот открыл католический костёл в Нове Городе для иноземных купцов. Так положено во всех странах. Только в том новгородском костёле, в тайном приделе, читали богопротивную книгу названием «Тора». И такую же невместную книгу названием «Библия»! И новгородских людей тайно на те чтения собирали. И про будущую жизнь, весёлую и безвластную, песни пели, Соломоновы. Не успел твой отец всю правду из паскуды Борецкого вынуть! У Еськи при себе яды были, зашитые прямо в воротник рубашки. Он, сидючи в яме, тот свой воротник пожевал, с-с-сука, и от гнева твоего отца беспыточно ушёл... А Марфа, жонка евонная, стало быть, затаила на Москву и на твой род злобу гадючью. Ещё бы не затаить! Торговать она не умела, а тут жиды поляцкие поднесли ей подарок: опись долгов её муженька, Борецкого, им, жидам ляхотским. И долгов тех оказалось на пять тысяч гривен... Я, великий князь, купцом долго состою. Везде побывал. И во всех землях тех жидов клянут нещадно. А они как крысы. Крыс ведь сколько ни бей, те множатся. Ну, предложили жиды Марфушке подлой такую выгоду: мол, долг спишем, ежели выведешь Новгород из-под Москвы. Денег на то дадим... А дальше чего рассказывать? Ты всё понимаешь дальше. Не маленький...

— Крысы, говоришь? — Молодой князь поднялся, заходил по деревянной светлице. Отсюда, из этой светлицы, его отца, Василия Тёмного, выносили в последний путь...— Про крыс я понял... Надо бы отца помянуть...

— Отчего бы великого князя Василия не помянуть?

Матюшка Избытков хватанул тогда, перекрестившись, полную чару марийской араки — молочной водки — и не поморщился. Здоров был купчина! Закусил, заговорил душевно:

— Мне ещё дед мой рассказывал такую бывальщину... Когда на ляцких землях, в Полонии, в Паннониии да в Ромении, вспыхнула болезнь чума, то ведь крысы её принесли. А тех крыс привезли с собой те жиды, коих гишпанские короли прогнали со своих земель... Ну, когда люди стали помирать быстрее мух, то одна дорога — бежать. Вот ляцкие народы и побежали через реки Дунай да Днепр на нашу, русскую сторону. Крыса, она воды боится... Так долго ли ей было спрятаться в шаболье да в разном скарбе ляцких бегунцов? Так и перебрались те крысы к нам на Русскую землю. Тайно. И тут же заселили наши деревни, сёла и городки окрест Киева, Белгорода, Смоленска...

— Беда! — рявкнул тогда в голос великий князь Иван Васильевич.

— Горе горькое пришло на Русь... Однако мы же русские, у нас на любое горе свой обычай есть. И древний обряд. Собрались люди со всей нашей земли и порешили исполнить такой обряд, названием «Вавилонская купель». Под присмотром стариков собрали они свой малый прибыток, детей взяли, скотину, памятные вещи и вошли по горло кто в реки, кто в пруды да в озёра. И так с утра до следующего восхода солнца стояли. А дома свои и поскотины, и риги, и овины, рожь на корню, сады. Всё пожгли, всё пошло под чёрный пал, выгорело напрочь, от Днепра до великого Дона.

— А крысы? — спросил ошалевший молодой князь.

— И крысы выгорели.

— А народ как же?

— А что народ? Народ наш из воды вылез и пошёл стучать топорами. Побывай нынче в тех местах, так краше и чуднее их, поди, нет.

— Они, те места, не под моей рукой...

— А ты тоже помахай топором — и будут под твоей!

* * *

— Об чём задумался, великий князь? — громко вопросил игумен Волоцкий. — Наверное, о крысах?

— Откель прознал? Мысли чтёшь?

— Да нет, просто ты два раза помянул шёпотом «Вавилонскую купель».

— Так ты, святой отец, тот обряд знаешь?

— Знаю, великий князь.

— А благословишь ли меня на его исполнение? Ведь обряд тот языческий.

— Благословлю, великий князь. Ибо в страданиях народа я разницы не делаю по вере и по крови страждущих. Сё человек страдает, не пень!

Оба они понимали, о чём спрошено благословление и от чего очищает душу великого князя игумен Волоцкий. От греха на пролитие русской крови. Той крови, которая вот-вот захлебнётся в грязной крови подлых иноверцев. Так что чистить кровь надобно. Во имя детей и внуков.

И начинать следует с Великого Новгорода. С головы. С головы Марфы-посадницы...

* * *

Марфа Борецкая извелась. Воскресный день, во храмах новгородских колокола заливаются благостным звоном, а ей, Марфе, сегодня после обедни, на тайном сборе всех заговорщиков, объявлять о последнем дне Господина Великого Новгорода в русской вотчине! Правда, и радость будет — сказать, что сей день (а сие случится через месяц) станет первым днём жития народа новгородского под державной рукой короля литвинского Александра!

Фёдор Исаакович Борецкий, воевода новгородский, вошёл в светёлку матери, внимательным глазом оглядел большую, крупную женщину.

— Что вы, мамаша, пригорюнились? — завёл разговор Фёдор Исаакович. — Не надо горевать, беса тешить! Мои люди тайно донесли мне вчерась, что три полка литвинских уже вышли в нашу сторону. При десяти пушках, при обозах. А в обозах и святые католические отцы, и всё убранство для перелицевания новгородских храмов в костёлы.

Фёдор Исаакович матери бесчестно врал. Александр, король литвинский, после женитьбы на дочери Ивана Третьего только махал рукой на «заговор пархатых». Был молодой король Александр повседневно выпивший и орал послам новгородским:

— У меня медовый месяц! Пошли вон!

Даны и шведы, и немцы при начале жидовского заговора, два года назад, первыми совавшие Великому Новгороду оружие и ратных людей, после неудачного покушения на жизнь Ивана Третьего попритихли. И тоже отмахивались: «Потом, потом!»

Фёдор Исаакович Борецкий мать совершенно не боялся. Другое дело брат его, младший Борецкий, Мишка. Тот два раза был матерью самолично бит татарской камчой и насиделся в тёмном подвале. Первый раз за то, что силком принудил трёх комнатных девок к греховному соитию. А второй раз за то, что жида Схария, новгородским именем Захар Иванкович, лаял матерно.

Жид ему денег не схотел занять. А молодому Мишке зарасть пришла поиграть с польскими купцами в игру «зернь», в кости. И проиграл тогда Мишка и свои три рубля, и свой богатый, серебром шитый польский кунтуш, и татарский кинжал с двумя крупными красными рубинами на рукояти. Просил у поляков вернуть хоть кинжал и кунтуш, которые Марфа ему дарила на день рождения, — так те поляки только посмеялись и потребовали выкуп — шестьдесят рублей! Жид Схария денег не дал, а пожалился Марфе на неуёмность младшего сына.

— А ведь Мишку-то нам бы надо... прибрать, мамаша, — неожиданно молвил Фёдор Исаакович. — Не ровен час утечёт на московскую сторону, нас продаст.

— А ты давно ли брата своего младшего видел, а? — спросила Марфа.

— Некогда нам видеться, — мрачно отозвался Фёдор. — Я всеми днями при ополчении...

— Знаю, как ты при ополчении! — дико заорала Марфа. — Жрёте там зелье ковшами да пиво бочками. А пишете расход на мой счёт! А Мишка, брат твой подлый, сидит на монастырском подворье у Нева-реки! Как потюремщик!

* * *

Марфу-посадницу душила дикая злоба и обида не просто так. Вчерась, когда оговаривали с жидом Схарией весь ход нынешнего, наиважнейшего разговора с людьми, поддержавшими заговор противу Москвы, тот жид нечаянно проговорился, что теперь долг Марфы жидовскому кагалу в польском гетто — восемнадцать тысяч гривен, или двадцать пять тысяч рублей для ровного счёта. А потому дело с отделением Новгорода от Руси следует ускорить. В интересах самой Марфы.

Двадцать пять тысяч рублей! Город Псков построить, одеть в камень и вооружить, стоило всего пять тысяч рублей! Марфа почуяла, как кровь её отхлынула от лица, потом прямо валом бросилась назад. Посадница заорала жиду Схарии:

— Чего ты суёшься со своей мелочью ко мне в такой час?! У моего будущего мужа, князя ляхетского Манасевича, один его рыцарский замок с угодьями стоит столько да ещё полстолька! Отдам долг, не спеши!

— Да тут спешить некуда. Ибо наречённый жених твой, Манасевич, позавчера почил в бозе. Нет у тебя теперь жениха.

— Другого отыщет король Александр!

— На то время требуется, великая господарыня. — Схария собрался выйти, но у дверей повернул лицо, как бы грозя Марфе своим безмерно длинным толстым носом. — А сегодня на тайный сбор не жди своего дружка любезного, литвина Мишку Олельковича. Тот по самому рассвету, до петухов ещё, съехал из Новгорода.

— Куда съехал? — каменея сердцем, спросила Марфа.

— В город Киев. Сказал, будто там помре его старший брат Симон, что был на Киеве литвинским воеводой. Будет теперь твой Мишка искать того места. Не до игры ему теперь в твоё сватовство. И не до наших дел... — и поганый жид наконец вышел.

Марфа села на то, что подвернулось. У неё перед глазами поплыли круги, сердце заколотилось, как молот у кузнеца. В голове пошёл шум и звон. Она слабым голосом крикнула девку, чтобы несла настойку ревеня и траву зверобой на водке.

Что же ты, Марфа, а? Ещё вчера не было бы поздно собраться как бы на богомолье, а самой гнать в Москву. Там поклониться в ноги великому князю Московскому да замолить грех... Иван Третий, Васильевич, он в женских качаниях сведущ. Он бы простил... Конечно, человек с десяток новгородцев казнил бы, так ведь не тебя, не сынов твоих!

А в голове, наперекос сей здравой мысли, дрожал от ласковости и наглости голосок жида Схария: «Смотги, Магфа! Похочешь вдгуг своё слово погушить, мы тебя под землёй найдём».

* * *

Три часа потом Марфе наводили лик. Особые девки тёрли щёки Посадницы сурьмяными белилами, потом на те белила клали три капли густой мази с краской от арабов. Щёки краснели.

Перед выходом в столовую палату терема, где собралось почти сорок человек, ей почтительно доложился жид Схария, что двое только не явились. Один, купчина, сказался больным, а на самом деле всю ночь пил безбожно. А второй, настоятель старого Ильменского монастыря, взят неизвестными и увезён в сторону Москвы.

— Поспешать нам надобно, Марфа, господарыня, ох поспешать! — значительно произнёс Схария, открывая перед Марфой дверь в столовую палату. Голос его теперь был чист, светел и радостен, будто утром не он топтал самолюбие самой грозной в Новгороде бабы.

Марфа вошла в палату с улыбкой, поздоровалась, поклонилась собравшимся на три стороны. Народ поднялся со скамей, что-то прогудел в ответ. Сын её, воевода новгородский, сидел как бы сбоку, отдавая матери торцевое кресло у стола. Она заняла это кресло, оглянулась на кухонную дверь. Оттуда выглядывал повар, рекомендованный Марфе Схарией. Повар кивнул и плотно затворил двери.

— Через месяц, — сказала в лица собравшихся людей Посадница, — наши заветные мечты исполнятся. Нам надобно только укрепить душу, ибо станется между Москвой и Новгородом обязательная сеча...

Купец Ванька Коробов, москвич, женившийся на новгородке с большим приданым, шепнул своему соседу, Клёпе Шарину, тоже купцу, но ведущему дела на жидовские деньги:

— Каждый раз начинает пугать, что с Москвой резаться надо...

— Не ты же станешь ножом махать, — отмахнулся Клёпа. — Помолчи...

— Вчера ночью... Так, Фёдор Исаакович? — обратилась Марфа к сыну, тот важно кивнул. — Вчера ночью пришёл гонец с литвинской стороны. Там готово всё для нашей защиты. Три полка, да при пушках, двигаются в нашу сторону. Встанут у города Луга...

— А мимо Пскова как они пройдут, правительница? — сидя вопросил тысяцкий Щёкин, отвечавший за оборону западной стены Новгорода.

— Псков имеет на то с ними тайный договор. Сто раз повторять? Псков — наш город!

За столом тихо покатился шум. Некоторые противились утверждению. Хотя, конечно, грамота такая есть. И лежит она в особом сундуке у митрополита Новгородского. Один только митрополит Новгородский ведал, что нет уже в сундуке той грамоты. Нету! На Москве уже она. Продана Пименом, бывшим до нынешнего митрополита во власти, московским шпигам. Тот продавал на Москву всё, даже оклады с икон...

— Мы уплатили казанским татарам...— продолжала Марфа, — пушками и огненным зельем, чтобы они этот месяц, до холодов, постоянно угрожали Москве войной и набегами...

Купчинка Ванька Коробов опять не выдержал, зашептал соседу:

— Слышь, Клёпа. Я на Москву тут ездил две недели назад. Встретил там своего дружка, Данило Щеню. Вместе без штанов по Москве бегали в малом возрасте. Он мне не говорил, что казанские татары Москве грозят...

— Помолчи, дурак! — прошипел Клёпа. — Скажет тебе москвич про татар! Ты же ему теперь кто? Вражина ты ему! Он теперь жалеет поди, что тебя по малолетству в луже не утопил.

Марфа, слыша, как её слова стали обсуждать, заговорила в полный голос:

— Через месяц, как с полей уберут хлеб и репу, почнём замятию! Что там ещё?

В кухонную дверь, ибо главный вход в палату был припёрт засовом, кто-то рвался войти, прокричал:

— Я гонец твой, правительница!

— Входи, гонец!

В палату ворвался, весь истерзанный, русский парень, одетый чухонским пастухом. Срывая горло, просипел:

— Достоверно известно, правительница Господина Великого Новгорода, что великий князь Иван велел готовить себе путь на Вагу! Через неделю будет на Ваге!

За столом зашумели. Кто-то крикнул гонцу:

— Урой своё рыло отсель, дурак!

Вага, удел младшего брата Ивана Третьего, Юрия Васильевича, отстояла от Новгорода в такой дали, что и поминать её не стоило.

Высокий, рослый старшина древоделов Новгорода сунул гонцу кулаком в ухо. Шапка с пером упала на пол. Старшина наступил на неё ногой. Это считалось полным оскорблением звания гонца. Осталось ещё плюнуть на шапку.

Гонец хмыкнул старшине в лицо, проорал:

— Князь Иван московский идёт на Вагу с тремя тысячами передового полка, с пищалями и пушками! В полном круге татарского конвоя в пять тысяч сабель! Данияровского конвоя! А подать гонцу чашу с водкой!

С воем и грохотом повыскакивали из-за стола, окружили гонца и Марфу. Орали в голос. А чего орать? Чего толпу собирать, когда столы ломятся, можно налить и крякнуть? Ванька Коробов и сосед его, Клёпа, тут же налили и стали пить.

— От Ваги, если на нас повернут московские полки, сколько дней им идти? — спросил Клёпа купца Ваньку Коробова.

— Две недели неспешного хода. Без обозов.

— Две недели? Ладно, успеем...

Чего он, Клёпа, успеет, купец не сказал. И так ясно. У него в литовщине вся родня. Он успеет туда за две недели, точно.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТАЯ

Река называлась у арабов «Лонг Дон» — длинная река. И городок стоял на ней там, где пристань на острове. Местные жители все, как один, имели рыжие бороды и здоровенные кулаки. Тот городок местные люди называли «Лондон». А реку — Темза, «Серебряное создание». Мол, реку им создал Всевышний Бог.

Арабы, лучше всех в мире понимающие про Бога, только смеялись. Ведь это арабы создали «Серебрянную реку», привозя сюда своё серебро!

Арабы плавали на больших чёрных кораблях именем «гурабу», что означало «ворон». Чёрный цвет те корабли имели от обилия смолы, защищающей борта от протечки воды. Англы сего не ведали и тех кораблей шибко боялись. А ещё боялись того, что кроме парусов те корабли двигали вёсла. А вёсла двигали рабы. Вот почему арабские «лукар» — купцы — могли бывать на острове англов хоть зимой, хоть летом. Хоть при ветре, хоть без ветра.

Англы, конечно, радовались, когда в их «порт на Темзе» входил огромный гурабу. Арабы покупали здесь олово и за этот лёгкий белый металл платили тоже белым, но тяжёлым металлом — серебром. Правда, иногда смуглые и бородатые муаллимы, капитаны гурабу, здорово грешили. У них часто помирали рабы на вёслах, так они утаскивали с острова зазевавшихся рыжебородых, чтобы украденные англы гребли. Пятеро — одним веслом, до скончания живота своего.

Однажды муаллим Хаджадж ибн Фарис, когда на гурабу погрузили почти всё олово, готовое к вывозу, вдруг выхватил из-за широкого пояса сверкающий аль хинд, стальной меч, и одним махом снёс головы двум английским грузчикам. Ступил правой ногой в кровь зазевавшихся бедняг и сказал:

— Начальника вашего порта желаю видеть!

Англы, тут же разбежались по тёмным углам пристани, но вытолкали на пристань того олдермена, что считал слитки олова, и более тщательно — арабские серебряные монеты. Олдермен перекрестился, но на палубу к арабам взошёл.

Тем же мечом арабский капитан небрежно и тоже махом рассёк пополам три длинных оловянных слитка. Поднял две половинки посеченного олова и поднёс прямо к лицу олдермена:

— Это что я вижу, вор?

Олдермен, к ужасу своему, тоже увидел, что оловянный слиток просто забит крупным песком и мелкими камнями. Так островные хозяева плавильных печей увеличивали вес оловянных слитков, но безбожно портили олово, ради которого арабы плавали в такую даль по коварному океану.

Понимая, что после такого случая головы уже не сносить, олдермен всё же попытался спасти себя праведным доносом.

— А вот русские, — прохрипел олдермен, — скупили у данов на море Баалтик весь янтарь! Весь! И повезут его мимо вас в Индию! По земле! Это мне сообщили родные, что приехали ко мне погостить из земли Дания!

— Ладно, — сказал муаллим. — Грузи остальное олово.

Забегали грузчики, тела казнённых столкнули в воду Темзы, кровь на палубе срочно замыли.

Когда гурабу осел в воде до красной черты на корпусе, муаллим крикнул про немедленный отход в море, потом разрубил своим мечом причальный канат. Корабль пошёл на середину реки.

— А деньги за олово где? — рявкнул вслед кораблю перепуганный олдермен, стоя на краю пристани.

— На! — на пирс полетела стёртая медная монета.

Олдермен монету подобрал и направился сразу к королю этой части острова, чтобы тот урезонил вороватых плавщиков олова. Иначе в следующий раз в порт на Темзе могут войти сто огромных гурабу и на них будут пушки!

* * *

Великий султан Великолепной Порты Махмуд Белобородый, что в этот неурочный час принимал арабских купцов, извертелся на широком троне.

Арабы из страны Аравия — почти родные братья султана, только настоящие арабы. В чистую кровь. И приплыли они в Константинополь на трёх кораблях — мусаттах. Каждый такой корабль имел в длину двести шагов да в ширину сорок, а под его палубами прятались кроме матросов двести воинов. Сопровождали три мусаттаха восемь кораблей бариджа, малых парусных, лёгких и быстрых, как волки пустыни. Они очень нравились прибрежным левантийским разбойникам и те разбойники на бариджах грабили всё побережье Срединного моря. И оттоманские селенья тоже грабили, и многажды...

— Я тебя просил, брат, — резко выговаривал великому султану Эль Му Аль Лим, самый большой начальник военного флота арабов. — Я тебя просил приглядеть, чтобы русские не торговали в наших местах!

— Я гляжу! — радостно ответил великий султан.

— А зачем ты проглядел, что русские сухим путём, через Китай, везут в Индию янтарь?

Янтарь в Индию доставляли исключительно арабы. Они много чего доставляли туда исключительно. Самое важное — железную руду из Восточной Африки. Индия знала секрет плавки железа и превращения его в сталь. Боги, видимо, оставили ей тайну способа, при котором огонь набирал нестерпимую для человека температуру. И тогда получалась сталь. Из той стали в городе Дамаске ковали несравненные клинки, могущие за один удар и безвредно для самого клинка перерубить пополам франкский меч.

А янтарь, весьма плохонький да махонький, совсем как песок пустыни, арабы добывали в Красном море. Индийские жрецы толкли тот янтарь в порошок, потом мешали со смолой дерева «ингини» и с воском, добавляя туда толчёную кору другого тайного дерева, и катали из полученной смеси тонкие палочки. Те палочки, если их поднести к огню, долго дымились и божественно пахли. И стоили очень дорого, давая храмам Будды возможность приятственно славить ароматом лёгкого дыма своего богочеловека, рождённого в цветке лотоса...

Если же русские купцы повезут в Индию настоящий янтарь, индийские храмы станут покупать только его, а потом получать от своих верующих втрое больше за каждую дымящуюся палочку.

— Да, я проглядел, что русские повезли янтарь в Индию. Поэтому завтра я пойду на Русь войной! — разгорячился великий султан.

— На русских нельзя ходить войной! — веско и очень медленно сообщил султану Эль Му Аль Лим. — Это наши братья по древней вере!

— У руссов сейчас вера в иудейского бога Христа! — зло напомнил султан главному мореходу Аравии.

— У них сначала православие, а потом всё остальное! — рыкнул Эль Му Аль Лим. — Слушай меня, дураков не слушай!

— Слушаю, многомудрый, слушаю!

— Хорошо меня слушай! Но между нами и руссами не возбраняется война купцов. Если кто из купцов, то ли рус, то ли араб, привезёт лучший товар да подороже его продаст, тот и победил! Посему янтарь у руссов можно купить, украсть, сжечь. Но силой отбирать? Аллах покарает таких разбойников!

— Я пошлю вдогонку за русскими своих людей, и они украдут их янтарь! — согласился великий султан. — Через год... нет, через шесть месяцев... весь русский янтарь будет лежать вот на этом ковре у ваших ног!

— Алла бисмилля! — сказал на то заверение главный морской араб и покинул султанский дворец.

— На всё воля Аллаха! — повторил про себя великий султан и долго неразумно глядел на шёлковый шнурок, брошенный самым главным мореходом Аравии на огромный персидский ковёр.

Петли на шнурке не виднелось, слава аллаху. Но и такой шнурок лишь одно мгновение ласкает кожу горла. Потом горло перестаёт глотать воздух...

* * *

Самый молодой из княжеских книгочеев именем Никола Моребед сказывал свой урок, расхаживая по конюшенному дому. Проня Смолянов и Бусыга Колодин смирно сидели за столом и внимали.

— Афанасий Никитин, — складно говорил Никола-книгочей, — не расчёл нового устройства мира после нашего исхода с персидских земель. Он, думаю, имел у себя древние летописные своды и даже картографии, по которым наши далёкие предки вели торговые пути. Самый главный торговый путь проходил по берегу аравийского моря прямо в Индию, когда мы жили в Вавилонии... И даже далее Индии, в страну Ас Сина, что ныне зовётся Корея...

Тут встрял Бусыга Колодин, чтобы громким Толосом хоть на три мига разбудить своего вечно сонного шурина:

— Ну и что, если Афанасий пошёл в Индию, когда мир уже изменился? Ведь не убили же его? А даже дали расторговаться!

— Афанасий Никитин, — повторил Никола Моребед, взял плётку и той плёткой огрел стол прямо рядом с мордой дремлющего Проню Смолянова. Проня сел прямо и перестал дышать, — всё делал правильно. Кроме одного. Он не учёл неписаные законы арабской торговли нонешнего времени в Индиях. А она поставлена на одном — торгует араб! Остальные — покупают!

— Так Афанасий же только покупал! — встрепенулся теперь и Проня.

— Но коня-то он продал! С коня-то он те деньги и поимел, на каковские купил драгоценные камни и разные пряности.

— Подумаешь — конь! — заспорил Проня. — Он поживёт да помрёт. Ежели бы Афанасий привёз в Индию нашу пушнину да льняные рубашки, что ткут невестам! Тогда бы — ого!

— Повторяю! — Никола Моребед для порядка ещё раз саданул плёткой по столу. — Торговать арабы запретили! Можно токмо, что покупать. И весь сказ!

* * *

Проня Смолянов оглядел обеденный стол великого князя Московского. Окромя полпива, ничего существенного на столе не стояло. Великий князь заметил прищур Прониных глаз. Мотнул головой в сторону Шуйского. Тот нешутейно полоснул Проню плёткой по спине.

— Ой! — Проня быстро сел на скамью, подальше от великого князя.

Иван московский съел миску простокваши с медовой водой, потёр чесноком горбушку ржаного хлеба, умял и её, откинулся от стола:

— Как учёба, движение есть?

— Будет, — оторвался от бараньих рёбер с кашей Никола Моребед. — Но пойдёт быстрее, ежели вот этот чурбан станет у нас магометанином.

Проня мигом соскочил с лавки, прижался к стене горницы:

— Да ни в жизнь. Хоть вешайте!

— Внешне — магометанином, — холодно проговорил Никола Моребед.

Бусыга Колодин от его голоса аж поёжился. Никола Моребед по крови был мордвин. А мордвины там, откуда вместе с ними пришли русские боевые отряды, то бишь в Вавилонии, в Шумере да в Египте, а потом и в Царьграде, они там исполняли тяготную жреческую службу — упокаивали мёртвых. Они же брали людские жертвы для Православного Бога Быка, Баала...

— Вели, чтобы московский имам ко мне к вечеру зашёл, — строго сказал Николе Иван Третий. — Я ему за будущие мусульманские уроки серебра отсыплю и дам малость красного кирпича. Он хочет придел к своей мечети пристроить, так пускай.

— А мне что прикажете? — хрипло спросил стоящий у стены Проня Смолянов.

— А ты станешь носить халат, который застегнёшь встречь солнцу, да в том халате — молитвенный коврик, — сурово пояснил Никола Моребед. — А когда будешь в Индиях, как заметишь, что тамошние мужики падают на колени на коврики, тотчас и сам падай. В ту же сторону падай, что и магометане! И бормочи ...

— Чего бормотать?

— Имам вечером научит. А Шуйский намочит свою плётку в соляном растворе да попросит тебя тот магометанский урок повторить.

Проня Смолянов отделился от стены, сел на своё место, ухватил большой кус баранины, каши не взял. Проговорил, кусая мясо:

— Вы меня пугаете, чтобы я мало ел и отощал, как магометанин в праздник Рамадан. Я не из пужливых.

— Ну-ну, — ответил великий князь. — Ладно. Я пойду в свою светлицу подремать до вечерней молитвы, а вы тут много не пейте. Поутру будет вам дело... — какое дело, великий князь не сказал. Вышел.

Никола Моребед тут же начал, зараза, учить Проню:

— Магометанам не дозволяется: есть свинину и кислый хлеб, пить водку, медовуху, жидовский самогон, тратить силы на чужих жён, обманывать в денежном расчёте, обижать стариков, детей и коней. Магометанам не разрешается...

— А я магометанского языка не знаю! — проорал Николе Проня. — И тем самым могу угробить весь княжеский план!

Шуйский опять резнул плёткой по столу:

— Через месяц станешь у меня гыркать, как казанский татарин на московском базаре!

— А почему это — у тебя? — возмутился Проня.

— А потому, что я, видя твою лень и притворство, сам стану оплачивать твоё обучение. По своей природной стервозности, я на этот счёт денег не пожалею! А потом с тебя спрошу либо деньги, либо урок!

— Он, боярин, парень способный, — встрял Бусыга Колодин. — Он быстро всему научится!

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЕРВАЯ

Великий князь Московский Иван Третий сам стянул сапоги, разобрал постелю, зашторил оконце и лёг в угловой, малой светлице.

Софьюшка, супруга его, месяц как молится в дальнем монастыре. Вместе со своим старшим сыном... С его, Ивана Третьего, сыном, Василием. Да под охраной немецких рейтар... Пусть пока помолится...

Послы литвинские, которые неделю назад увезли любимую дочь Елену, на прощальном обеде весьма хвалили его. Хвалили за то, что внук Дмитрий повенчан на государство и пишется в указах совместно с великим князем и тоже титлом «государь». Та похвала послам ещё припомнится! Ведь Иван Третий Васильевич зло смешал право престолонаследия, заведённое ещё Иваном Калитой и подтверждённое Дмитрием Донским. А почто так пришлось сотворить, знает только он сам да супруга его, Софья, что терпит сейчас в дальнем монастыре неволю... Великие бояре, сволочи, проверили уж через хожалых монахов, терпит ли великая княгиня Софья нужду и неволю? Ох, как терпит! Страдает... Остались довольны бояре Ряполовский, Стрешнев, Бельский — сын, Собакин... и, конечно, Юрка Патрикеев. Ну-ну...

* * *

За слюдяным окошком солнце пускало косые, уже предвечерние, лучи на деревянные хоромины великокняжьих дворцовых служб. Дерево тех хоромин посерело от дождей, от солнца, от морозов да и просто от времени. «Пора бы уж камень везде применять. Не забыть о том приказать мастеру Фрязину!»

Опять в голову полезла недодуманная мысль о младшем брате Юрии, что сед в удел на Вагу. Всё есть у брата Юрия — и сила, и масло в голове есть, да вот только благости в нём много. А с благостью на душе можно только деревню удержать. А, скажем, держать Великий Новгород или Тверь, или Владимир-град... Эх — хе-хе! Нельзя и думать христианину о том, что надобно иметь в душе, дабы Великий Новгород держать под рукой крепко. А уж Русь нынче держать — прости меня, Господи, но благости в душе надобно только на копеечку!

Иван Васильевич перекрестился, стал натягивать сапоги, потом умылся водой из серебряного таза, чтобы перебить гневливую мысль о брате Юрии. Погнал мысли на север, на холодную равнину, где Вага...

Вага — «Святая вода при святом огне» — она там, где большие древние селенья Холмогоры и Архангельск, реки Двина да Печора со вкусной рыбой... Монастыри там, лето короткое, зима длинная... Мошка и слепни, волки их забери!

Англы да шведы приплывают туда на тихих толстых кораблях. Покупают потихоньку, как доносят тиуны, русский лён, пеньку, моржовое сало и клыки, рыбий клей, конопляные канаты и пеньковые верёвки для своих кораблей. Мачтовый лес берут. Сыплется потихоньку серебро в русские карманы... Серебро? В чьи карманы?

Иван Третий сел на кровати прямо в сапогах, поджав ноги, как татарин. Вот! Вот где, видать, образовалась прореха на княжьем кармане! Вот пошто Патрикеев, лис старый, вдруг выпросил, да не у великого князя, а у Софьи, удел Вагу для Юрия Васильевича! Жаден на деньги боярин Патрикеев, вот что. Сам встал во главе злобного переворота в русских землях, но денег своих на то дело пожалел! На ворованные у великого князя деньги ставит супротив него же ворогов.

Иван Васильевич схватил колоколец, затрепал в кулаке. В дверь просунулась голова постельного Савки, сына боярина Стёпки Шереметева, жаль, рано умершего.

— Оповести, что тронемся на Вагу через недельку, с утречка. А сегодня вечером скажи архимандриту соборному, пусть ждёт меня ночью в храме. Скажи три слова: «В дверь пойдём». Он поймёт... Ну, ступай теперь, да никого не пускай, полежу пока...

Полежишь тут... Татары, ногайцы, арабы, литвины, поляки, Индия... да полное одиночество в таком окружении. От раздачи боярам земель истинных друзей не поимеешь. Друзья ныне, в его-то возрасте, либо уже в земле, либо ожидают убытия в землю ...

И Вагу, единственный выход к морю, хоть и студёному, отдать пришлось Юрию! Хоть и родному брату, а бестолочи. Или предателю?.. А как же Архангельск? Там же море! Наше море! Вот поедем — и с Архангельском на месте разберёмся. А про бывшие свои южные моря пока помолчим. Чего про них говорить, когда арабский халифат крепко вцепился в Чёрное море, залил магометанством Хвалынское — ныне «Каспий»...

А тверской купец Афанасий Никитин, истинно — совершил большое дело. Во-первых, смертью своей показал, какой дорогой ходить не надо. Это уже оправдало все его расходы и тверскому князю надо бы помалкивать насчёт десяти гривен.

Заставим замолчать. Поедем в Холмогоры, заедем и в Тверь... Да. А вот что же «во-вторых» свершил Афанасий?

Великий князь сунул руку под подушный валик, вытащил на свет монашеский список с тетради тверского купца. Там торчала кожаная закладочка. Иван Третий с удовольствием перечитал: «А раджа мне твердит: “Скажи, что веришь в Магомедову веру, миллион золотом дам!” А я говорю, что я, мол, православный и другой веры мне не надо!»

— Главное — вот оно! Золото в Индиях есть. И множество! А в наших краях, золото — что есть? Это есть падение Казани и возрастание православной Москвы до уровня столичного града, имеющего право на сбор дани со всего бывшего улуса Джучи! А там, глядишь, потечёт серебро и с самого Крыма! И меня, великого князя, наконец повенчают на царство! Только бы золото... Металл богов — золото! Серебро — условный расчётный металл. Власть над людьми и государствами серебро не имеет. Так, видимость одну. И один звон от него, от серебра-то. — Иван Третий лёг, положил монастырский список с тетради Афанасия Никитина себе на грудь и закрыл глаза.

Подкралась дрёма — тяготная, тревожная. Закрутил ты, Иван Васильевич, хоть сам и русский, дикую греческую проделку. Прямо сказать, плутование. Такое, что почище станется, чем игра в эти... фигуры на доске. Те, что делают в окончательности шах и мат.

Он два раза посидел за доской, расписанной на клетки, подвигал те фигуры, как учили книгочеи, да и оттолкнул от себя доску. Говорят, отложили потом те шахматы в сундук, в каковой собирали подарки от деда будущему внуку его, то есть сыну Василия — сыночка от Софьюшки. И пусть внука назовут как деда, и будет он, значит, Иван Васильевич Четвёртый...

Через три года поженится, даст Бог, Василий Иванович, сынок любимый. Значит, что? Значит, сейчас звереть надо ему, Ивану Третьему! Звереть и на том зверстве прихватывать к Руси ещё малость землицы. Казанскую да астраханскую землицу бы... А там, может, и от Балтийского моря что отрежется... Киев бы прибрать, мать городов русских. Смоленск уже заждался русских ратей, да и Белгород. Татары крымские за так не отдадут Белгород, по-ихнему — Ак Keep Ман. Говорят, царь там похоронен. Ну, ежели царь, так, значит, русская та могила, и душа ныть не станет, когда под Белгородом прольётся кровушка...

* * *

А по ночной Москве, хоть уже и рогатки везде ставлены, и стрельцы на конях разъезжают — прохожих гонят, а кого и забирают для порядка — по ночной Москве потянулись боярские обозы.

Вчерась ещё не пошёл на свадебный пир и ускользнул из Москвы обозом Иван Юрьевич Патрикеев. А сегодня почали уходить и другие великие боярские роды.

По указу великого князя Московского, опосля заката солнца никто не мог войти в город, тем паче — из него выйти. Но тут как же встать оружно поперёк пути, если едет обозом Стрешнев — боярин, воевода правого полка. Кричит матерно:

— На войну еду, не на моленье!

Стрельцы ошалели. Проезжает.

А воевода Собакин и грамоту кажет стрельцам, что ему великий князь даровал выезд из города и въезд в него без оповещения путевого дьяка. Воевода Собакин исполнял снабжение русских полков оружейными припасами, как его не пропустить?

А вот к татарским воротам тянется обоз князя Ряполовского. Он тихий и старый, его можно и спросить. Стрельцы, трое, покинули сёдла, подсунулись под свет факельщиков, сопровождавших обоз, низко поклонились переднему возку:

— Скажи, ради Бога, великий воевода, куда ты так торопишься? Али угроза есть Москве?

Воевода Ряполовский плохо слышал, ему стрелецкий вопрос прокричал в ухо ближник, сотник личной охранной сотни. Ряполовский ответил не стрельцам — сотнику и откинулся вглубь зашторенной повозки.

— ...твою! — проорал стрельцам сотник. — Так и сказал, служивые. Не обессудьте!

— Проезжай тогда, — сказал пожилой стрелец и добавил тихо: — Лично буду голову рубить Ряполовскому. Чует моя душа!

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВТОРАЯ

По окончании вечерней службы архимандрит Успенского собора снял с себя торжественные одежды и натянул старую рваную рясу. Сверху накинул кожушок из козлиной шкуры, голову покрыл старым колпаком московского кроя. Только успел обрядиться, великий князь уже тут как тут, притвор храма снутри на засов запирает.

— Свечами богат? — спросил Иван Третий.

— Да ради твоего прихода, отец ты наш...

— Кресало взял? Топор?

— Всё взял.

— Пошли.

Спустились через широкий лаз в подпол, что под алтарём, где лежали в каменных саркофагах великие московские люди. Архимандрит хоть и мужик полноватый, но вельми крепкий. С таким и ходить под землю. Только его и посвятил Василий Тёмный, отец Ивана Васильевича Третьего, в тайны Успенского подземного схрона. Были ещё пра-прадедовы вологодские схроны, да, честно сказать, чтобы обойти тамошние ловушки, надо было помнить тайны поклонения древнему Богу Быку.

Архимандрит, не ведающий точного знака, где потайная дверь, принялся останавливаться возле каждой каменной колоды, креститься, да великий князь его ругательно шугнул:

— Буена куена! Ведь так до второго пришествия под землёй бродить будем!

Архимандрит Успенский нашёл наконец в земле подпола стальное ржавое кольцо, вздохнул, вынул из-под рясы короткий ломик, поддел кольцо. Вдвоём кое-как подняли окованную медью крышку потайного хода. Прошли сто шагов и оказались у замытой влагой двери, тоже — под стену, выложенную кирпичом. Только крест из прочных камней указывал, что дверь — вот она.

Архимандрит под хмурым взглядом великого князя достал из-за пояса топор, протянул князю. Иван Васильевич примерился и ударил обухом по нижнему выступу каменного креста. Камень согласно тронулся и углубился в стену. Ещё три раза Иван Васильевич бил по концевым камням креста, потом ударил по тому, что был третьим в перекладине, но не средним.

— Навались!

Великий князь и архимандрит навалились на крест. Заскрипело — и кирпичная дверь отошла вовнутрь.

Архимандрит зажёг новый толстый огарыш свечи. Они стояли на влажной земле четвёртого, самого малого, московского схрона, где лишь трое последних московских князей прятали добытые сокровища. Иван Третий взял с дубовой полки золотой кубок, что был преподнесён сурожскими купцами великому князю Дмитрию Донскому сразу после победы над Мамаем. Из того кубка пил сам Мамай, перед тем как бежать с Куликова поля, от Девичьего монастыря. Всегда бы им, татарам, так бегать!

— Кубок Мамая не трожь, — хрипло сказал архимандрит. — Память сие есть для потомков.

— Чего тогда трогать-то? Мне золота немедля надобно фунтов десять. А лучше, чтобы поболее.

— Сейчас. — Архимандрит протиснулся в тесном схроне мимо великого князя, обдав того запахом водки на чесноке.

Боялся ведь святой отец, а? Боялся идти под землю! Вот оно где древнее поверье: до сих пор люди с Севера говорят «Мосокава» — описание того, что имелось в том древнем таборе, когда люди к нему пробивались через огромные болота, дикие леса и сплошные оборонные засеки да через широкие реки. «Кладбище, соль, подземные молельни и чистая, святая вода» — вот что такое Мосокава.

А что ещё надобно путникам, когда они с кровью прорвались через Кавказ и движутся в края дикие, безлюдные, на вековечную новую жизнь? На улице Арбат до сих пор продают ячмень россыпью. Как и пять сотен лет назад. Название улицы так и переводится с тангутского — «чищеный ячмень россыпью». Подходи, покупай сколько надо. Это есть великий обычай табора, снисходительного ко всем: к сирым и убогим, к здоровым и богатым. Хошь, бери горсть ячменя, хошь — мешок али полную телегу. Зерно в питании человека и скота — первая вещь!

Архимандрит тем временем подлез под нижнюю полку, сильно резнулся затылком об неё, выругался непотребно и протянул оттуда, снизу, ко князю Ивану кожаный кошель. Иван Васильевич кошель схватил и выронил. И тоже ругнулся. Кошель, сам хоть и махонький, весил не меньше пуда!

Завязка на нём уже сгнила. Великий князь осторожно развёл края кошля. Архимандрит одной рукой тёр затылок, а другой рукой залез в кошель. Вытащил кулак, разжал. На ладони тускнели три монеты непонятного чекана, но золотые.

Сунув одну монету под пламя свечи, Иван Третий без труда прочёл чёткий арабский текст: «Тимур эмир Гураган».

— Тамерлановекие монеты. Откуда здесь?

— Дмитрий Иванович Донской, — со тщанием знатока блаженно произнёс архимандрит, — ежели что брал, то брал до крупинки.

— Подчистую, значит, грабил, — уточнил великий князь. — Это с нас грех сымает. Возвертаемся.

Особым ломиком, с загнутыми концами, великий князь уже из тоннеля притянул пласт кирпичной двери на себя, пока она не встала на место и кирпичи хитрого замка не выдвинулись в прежнее положение. Дырку от ломика архимандрит тут же замазал грязью, собранной прямо с пола. Затупил, значит, малый потайной схрон московских князей.

Иван Третий Васильевич знал ещё места трёх таких схронов под московскими холмами. Но это были личные великокняжеские клады. Архимандриту про них знать не надобно. Вот Василий настоящий, пока ещё тайный наследник, скоро про них узнает, когда сходит с отцом под землю. Жизнь, она такая. Клады в ней обязательно требуются.

Великий князь топал по хлюпающей грязи подземелья, смотрел на огонь толстой свечи, что нёс архимандрит, и до боли кусал губу. Наследник! Был бы и Дмитрий, внук, в наследниках — парень головастый и шустрый. Но не жить ему долее 15 годков на этом свете. Не великий князь так решил. То порешила его сноха, вдова помершего нечаянно старшего сына, Ивана, Еленка молдаванская, когда поддалась на уговоры великих бояр и пошла под ересь, жидовствующую на Руси. Теперь думать и писать надо — «звали Еленкой»... Два раза она пыталась отравить и его, Ивана Третьего. Власти бабе исхотелось. Регентшей сесть при сыне своём, Дмитрии. Нагляделась на иноземные паскудные нравы! Ну, здесь, на Московии — не Запад. Здесь — Восток. А Восток тёмен в своих нравах и обычаях...

— Чего бурчишь? — спросил Иван Третий у архимандрита.

— Молчу я, молчу, великий князь. Это ты всё бурчишь: «Змея, змея»... Змей здесь отродясь не водилось.

* * *

Через день, к вечеру, великий князь, одетый как простой гридень, в сопровождении одного только Шуйского, правда, вооружённого, будто целый отряд рейтаров, появился далеко от окраины Москвы. Зато у нужной кузни на каширской дороге, там, где стоит сельцо Булатниково.

Кузнец, сириец родом, десять лет назад бежал в Московию от родовой арабской мести. Заделался кузнецом — и вон, уже ждал великого князя. Запалил синий огонь в калильной печи, разложил на железной доске тёмные стальные приспособы. Того кузнеца вся округа звала русской кличкой «Колыван», а в песках Сирии его кликали Димитрием.

Великий князь Иван Васильевич бегунцов, честно сказать, не любил и гнал далее. А этого оставил, ибо он спас бегством всего одного своего мальца. Дочерей оставил арабам, а сынка спас. За его сынком и охотились кровожадные бедуины. Вон он, наследник Колывана, качает мехи у кузнечного горна. Взращённый на русском хлебе, нынче этот молодец чистейших арабских кровей, подкову делает калачом, а потом ломает пополам, а сейчас вежливо кланяется великому князю.

— Здравствуй, Махмуд, — ответил на поклон великий князь и повернулся к кузнецу. — Тебе, Димитрий, знакома эта монета?

Сириец взял монету величиной с гусиное яйцо, если на него глядеть одним глазом и в торец, провернул её в толстых пальцах:

— Знакома, великий княже. Венгерский золотой дукат.

— Да? Но ведь в Паннонии золота в землях вроде бы и нет.

— Воруют. А вернее всего, княже, там только ведут чекан сего изделия. Из чужого золота. Чтобы след потерялся.

— Значит, Димитрий, ты правду говоришь — воруют. Но ведь вор токмо что тот, кто первый начал, а? Другие уже не воры. Так? Ведь я — не вор сей монеты? А?

Махмуд хохотнул и качнул мехи так, что пламя из горна опалило крышу. Кузнец погрозил сыну кулаком, рёв огня тотчас стал тихим, он ещё раз провернул венгерский золотой дукат перед глазами:

— Вор, великий князь, — это и тот, кто прячет уворованное.

— Так, — Иван Васильевич покачал головой, огладил бороду. — Так ведь я подал тебе спрятанное, Дмитрий!

— Дак не ты же прятал.

— Ну, ты больно мудрёный мужик. Откуда набрался такой силы знания?

Кузнец Димитрий внимательно глянул на великого князя, оглянулся на сына.

— Я из последователей Али ибн Абу Талиба, четвёртого преемника пророка Мухаммеда, — чётко произнёс на арабском языке кузнец Димитрий. Прознал, что Иван московский арабский знает и уважает. — Когда бешеные Омейяниды взяли власть в халифате...

— Дальше я знаю. Давай лучше про золото.

— Великий княже! Три дня мне надобно, чтобы вырезать из дамасской сабельной стали чекан для обеих сторон сей монеты. А потом время станешь мерить ты. Весом золота либо количеством той монеты.

— Вес золота будет всего сто сорок фунтов, Димитрий. Тимура Гурагана золотые монеты пустишь на переплав.

— Пущу. Дело доброе. Эмир Тимур золото не разбавлял медью и серебром. Чистую получишь... венгерскую монету, княже. — Кузнец тут же завесил золотую венгерскую монету на малых весах, называемых апотечными. — Со ста сорока фунтов золота ты, великий княже, поимеешь...— он быстрым угольком начеркал неясную арабскую цифирь на доске... — четыреста восемьдесят восемь таких монет. Желаешь, изготовлю ровно пять сотен?

— Нет, Димитрий, у меня станется не воровской, а честный торг. Не с татарами, леший их погладь. Делай как надобно.

— Надобно тогда, для правды, вес той монеты подгонять под англицкий серебряный шиллинг... И там ещё малость золота останется...

— То, что останется, пустишь своему сыну на православный нательный крест. Парень заслужил. Твою веру я уважаю, ты с ней и уйдёшь по истечении времени. А сына... сына своего, Махмуда, изволь покрестить, кузнец Димитрий. Ему здесь жить и своих сыновей растить. Через неделю, когда привезёшь мне свои изделия, пойдём в главный храм Москвы, там и покрестим твоего сына. Крёстным отцом ему стану я. Так что назовёшь сына крещёным именем Иван. Согласный?

— На всё воля Аллаха, великий князь.

— У нас пока в силе воля великого князя... Так будешь на Москве через неделю? Или тебе долго надо творить монетный чекан?

— Через неделю, по воле великого князя, я буду на Москве...

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ТРЕТЬЯ

— Великий князь Иван Васильевич Третий направился гостить в удел к младшему брату, Юрию! — радовались московские люди.

— Айда кто куда! — звали в подлый и тайный жидовский шинок на Ярославском тракте, у реки Яузы.

Шинкарь с утра крестился на московские колокола, а ночью качался туда-сюда, долбя свой молитвенник. Люди видели, люди знают. Сволочь... Только вот выпить на шармака, за полкопеечки, можно только у того шинкаря. Эх!

«Айда» кончилось прямо за бродом через реку Яузу. Там стоял конный отряд сотника Эрги Малая. Это если кликать его по-русски. Три сотни «Чёрных клобуков», перешедших из Черкесии на службу великого московского князя, носили чёрные папахи и чёрные бурки, а скакали на белых конях. При саблях, конечно, при кинжалах да при дальнобойных луках. «Чёрные клобуки» исполняли окрест Москвы охранные деяния.

Каракалпаки эти за прошлый год вырезали три шайки воров, а в этом году сшиблись с казанскими татарами, имевшими настроение раздербанить большой русский обоз, поднявшийся с низовий Волги и вёзший вяленую рыбу на московский торг. Чтобы не ходили доносные разговоры про судьбу тех пограбёжных татар, черкесы, как шептались на базаре, утопили татар в Москве-реке. Всю сотню. Так что за филёвским мостом воду брать пока было нельзя.

— Водку пить пошли? — мирно спросил московитов Эрги Малай. — Нэ хадите, пажалуста. Шинок гарит давно, один уголь теперь естем. Коган Ибан так велел: «Чтобы только уголь — гаварит, остался. Уголь — и тот в реку смыть! Вместе с жидовской костью»! Ха-ха-ха! Пачему нэ смешно?

Москвичи разом сказали: «ха!» и повернули от Яузы назад, в город. В городе дело всегда найдётся — забор на своей усадьбе поправить, в храм сходить, колодец почистить. Выпить тож. Копеечку за чарку! Едрить в твоё дышло! А чтобы нормально выпить, надо три чарочки! Три копеечки! А это ведь шесть курей! Дорого! Не наработаешь за три дня на один штоф водки! Пропало лето! Чтоб великому князю сесть в болото голой задницей на Ваге. Там, рассказывают, болота больно студёные... Ведь московские кабаки, все три, они княжеские! На московских людях бешеные деньги зарабатывает князь, чтобы ему в том болоте пиявки в гузно впились!

* * *

Иван Третий не велел гнать гонцов на Вагу, решил нежданым приездом обрадовать и младшего брата, Юрия, и того важского боярина, Ваньку Сумарокова, который именем великого московского князя нёс ответ за охрану архангельского побережья от наплыва разных кораблей.

За неожиданностью визита следила татарская конница из крещёных воинов. Они широкой дугой шли от Ильмень-озера повдоль реки Северная Двина. Кто попадался на пути, того гнали назад, в сторону Вологды. Сзади повозочный поезд великого князя прикрывали около тысячи русской конницы, да столько же пеших рейтар, усаженных на телеги. А по правому берегу Двины шли и русские, и татары — три тысячи конных служивых. Шли резво, быстро.

Вот уже какой год ходят к селу Архангельскому иноземные купецкие корабли. Больше всего англицкие и шведские. А это значит, во-первых, что из покупных товаров — леса, пеньки да прочего — иноземцы построят себе ещё больше кораблей. А во-вторых значит, что младший брат, Юрий Васильевич, свою казну собирает не только с датошных людей, как заведено по обычаю и удельному праву, но и имеет большой прибыток с государственных великокняжеских границ. И незнамо куда тот прибыток девает, с кем им делится! Отлупить бы Юрия-дурака розгами, да ведь у того у самого уже дети!

У города Холмогоры пришлось делать остановку. Брат Юрий всё же прознал про поезд великого князя Московского и бросился встречать. Великому князю подвели разубранного в боевую сбрую вятского битюга. Князь пересел из повозки на огромного коня и так, в седле, татарским обычаем, ждал приближения брата.

Брат Юрий Васильевич приближался тоже на коне. На татарской степной кобылке. За ним спешил конным ходом десяток русских охранных бердышан, как положено. А сразу за охраной скакало шестеро иноземцев — по крою платья видать.

Подскакали. Братец Юрий соскользнул из седла, встал на одно колено, склонил голову. Бердышане личной охраны удельного князя, тоже попрыгали из седел, упали головами в землю, скинув шапки. Только иноземцы даже не шевельнулись в сёдлах. Перекидывались словами, кто-то хихикал.

— Шуйский! — проревел великий князь. — А подай сюда Надёжу Черемиса!

Братец Юрий разом побелел лицом, похлеще бабы-блудодейки. Не вытерпел, повернулся к иноземцам, что-то крикнул шведским горловым слогом. Иноземцы задумались, потом расхохотались.

А перед великим князем Московским предстал Надёжа Черемис, огромный детина, в малиновой рубахе, чёрных штанах в плисовый подбор, в зелёных сапогах персидских — носы загнуты вверх. В правой руке Черемис легонько качал кривой арабский меч, тот, что к концу сильно расширяется, а у загиба, на самом конце, заужен в жало тонкого острия. «Крисом» тот меч кличут в русских пределах.

Братец Юрий лёг на землю, пополз на брюхе целовать сапог старшего брата.

— Раньше не мог догадаться? — грозно, невмоготу себе, проорал Иван Третий.

— Брат мой родный! То ведь есть иноземные купцы! Шум пойдёт!

— У меня в свидетелях пять тысяч войска. Каждый скажет, что московскому володетелю не один этот шпынь поклона не отдал. Черемис, хэйя!

Надёжа Черемис, мягко ступая, по очереди подходил к каждому иноземному купцу. Легко валил его вместе с конём на землю и в момент падения отрубал телу голову. Двое купцов стали было поворачивать коней. Но там, сзади, в ряд стояли хмурые великокняжеские бердышане, потряхивая огромными боевыми топорами. Солнце бегало, искрилось на отточенных лезвиях.

— О! — похвалился Надёжа Черемис, взяв в каждую руку за волосья но три иноземных головы. Он подошёл к Ивану Третьему, бросил головы князю под ноги.

Рассчитанным движением Иван Третий, не глядя, достал из кармана шубы золотой венгерский дублон, подал его Надёже. Черемис дублон схватил, облыбзал добрую княжью руку и пошёл втыкать арабский крис по рукоять в землю — чистить от преступной крови.

У братца Юрия в глазах замелькали тени, он почуял страх.

— Вставай, братец, давай хоть обнимемся за нежданную встречу! Как там мои племянники? Научились стрелять из детских луков, что я им послал прошлой зимой? — ласково, как ни в чём не бывало, спросил великий князь Московский.

Татары позади братца Юрия кидали на телеги тела казнённых иноземных купцов, успевая шарапнуть по ихним карманам.

— Научились, брат...— бормотал Юрий. — Пошто ты так?! Ведь теперя ни один корабль к сельцу Архангельскому не придёт!

— Пущай не приходит. Мне-то от их приходов какой прибыток? Мне, володетелю сих приморских земель, а?!

Младший брат великого князя махнул рукой, поднялся с земли, пошёл, сел на лошадь. За тот малый срок, что он здесь правил, малым флотом ходили сюда иноземные купцы, и он получил от них почти сто русских фунтов серебра! Тогда как годовой оброк и подворный сбор со всей Ваги не приносил и двадцати пяти фунтов. На эти деньги как жить на северских, стылых землях? И вот те нате — старший брат явился!

Юрий Васильевич от испуганного томления в голове и не вспомнил, что половину тайных сборов от иноземных купцов он совсем недавно втихоря отправил в Великий Новгород, доверенному купчишке киевского жида Схарии, осевшего в Новгороде якобы аж с 1570 года по новому исчислению лет, от которого и пошла по Московии зараза жидовской ереси. А за жидом стояла свирепая и на всё готовая Марфа-посадница.

* * *

Вечером в Холмогорах старший брат вразумлял младшего брата. Сидели в малой горенке. Иван Третий с удовольствием выпил шотландского самогона из ржаной отруби, сожрал десять полных ложек красной икры, пополам с белым рижским хлебом, мазаным жёлтым маслом холмогорских коров.

Позади Юрия сидел скотина Шуйский. Тоже ел всё, что и князь. Но успевал, гад, и саблей скрипеть. То вынет из ножен, то опять заткнёт.

— По удельному русскому праву, — толковал Юрию прописные истины великий князь, — всё, что приносит тебе удельная земля, то — твоё. А море не трогай! Моё оно, море. Сиречь, как и те корабли, что приплывают по этому морю. Рыбу морскую али тюленей, что на берег вытащат твои люди, бери себе.

— И ежели иноземный корабль какой вытащат твои люди на берег, то и корабль бери себе, — сказал сзади сволота Шуйский. — Со всей оснасткой и всем добром внутри.

Мысль Шуйский изрёк пограбёжную, но очень свежую. Юрий Васильевич внимательно глянул на старшего брата. Иван Третий тотчас кивнул на слова своего конюшего:

— Выбросит чей корабль на берег — волоки себе! А команду корабельную, капитана и прочих можешь отсылать ко мне, на Москву. Ибо нет у тебя права распоряжаться иноземными делами... Завтра мы сами, без тебя, проедем до села Архангельское. Поглядим да кое-что там уладим — наверное, так же, как Надёжа Черемис. Спать пошли!

* * *

Весть о том, что на побережье Белого моря добрались татары, рано поутру сорвала на крик весь приморский посёлок в сотню дворов. Бабы завыли, мужики похватали багры. Английский бриг, две датских шхуны да три же шведских купеческих «развала» выбрали якоря да чутка отдали рифы на парусах и завертелись в полосе прибоя, ожидая хозяев.

Иноземцев здесь всегда радовало, что в заливе подле села Архангельское дно мелкое, приливов и отливов нет. Корабли, специально построенные для каботажного, прибрежного плаванья, подходили к берегу на сто шагов, едва касаясь килями неопасного песчаного дна. Человек с берега мог запросто подойти к кораблям, вода ему доставала по пузо. Бывало, что так, наскоро, без лодок, приморские люди разгружали и нагружали суда. Неужели этот рай для иноземцев закончился?

Татары, числом больше тысячи конников, воем и посвистом обозначили своё прибытие. К удивлению местных мужиков, татары стали втыкать с южной стороны деревянного архангельского храма свои пики, к пикам привязывали коней и чинно, снявши малахаи, заходили в храм, крестясь.

Местный поп, услышавший татарский вой, положил поклон на икону Николая Угодника, спрятал под рясу литой линовальный крест, а взамен достал топор из-под алтаря. Татары же, войдя во храм, падали перед попом на колени, клали крестное знамение, как положено православным чином, и стукались башками о грубый пол. Встав, они целовали у попа руку, в коей зажат был топор, клали на алтарь деньги, украшения, кинжалы, даже кое-что из дорогой одёжи. И чинно покидали храм.

Последние татары отъехали от храма и сразу взяли в намёт на Холмогорский тракт. Из перекошенных дверей храма донёсся хриплый голос попа:

— Люди! Христиане! Помогите!

Поморы протолкнулись через узкую дверь в тесное церковное строение. Поп стоял на алтаре, ибо стоять больше было негде — всё пространство храма завалили татарские дары.

— Чего ж ты кричал? — удивился староста рыбарей.

— Кричал, чтобы про кирпич озаботились, христиане. Пора кирпичный храм возводить! Да поболее нынешнего! Раз в пять!

А с улицы заорали бабы:

— Великий князь едет Московский! Спасайтеся! Детей прячьте в погреба, молодух в лодки, лодки толкайте в море!

* * *

Шуйский с двумя бердышанами втащил в избу старосты удельного воеводу Ваньку Сумарокова. Того самого, что должен был исполнять надзор за удельными делами, а особливо беречь русскую границу по морскому берегу.

Великий князь сидел за деревянным столом и с немалым удовольствием тянул из фаянсового немецкого блюдечка горячий травяной настой, нежно оглаживающий брюшное нутро.

— Ванька, — разулыбался великий князь Московский, государь всея Руси, — а я, вишь, в гости к тебе пожаловал.

Ванька Сумароков как был брошен на пол, на четвереньки, так и стоял враскорячку, головы не подымая.

— Ванька! — совсем задушевно молвил Иван Васильевич. — Спасибо тебе от меня великое!

Староста поспешил долить в блюдечко Ивана Третьего ещё толику полезного настоя.

— Теперича, Ванька, собирай свою семью, сундуки и прочие животы свои. Поедешь со мной в Москву. И это, не забудь, Ванюша, свою казну, что собрал ты с пятидесяти шести иноземных кораблей, побывавших здесь, под твоим приглядом, за три лета...

— Один корабль, великий княже, имел пушки, так что он торговым не считается, — спешно подсказал староста архангельских рыбарей.

— Не суйся под руку. И военный корабль сюда приходил чего-то же брать. А? Покупал? Деньги платил?

Воевода Ванька Сумароков молчал. Сволочь и хитроумец — нынешний великий князь. Брата своего сюда, младшего, Юрия, в Архангельское, вишь ты, не взял. Не на кого теперь свалить вину за приём чужих кораблей. Брата своего кто же станет толкать на плаху? А с другой стороны, своих кораблей на Руси нет. Окромя чужих, кто же придёт?

— Своих кораблей на Руси нет, — темно, мутным голосом пробормотал воевода Сумароков. — Окромя чужих, некому заходить. Вот они и заходят. Воды набрать, хлеба, рыбца солёного... Вот за ту воду, за тот хлеб и платили иноземные купцы. Тебе сии деньги причитаются, великий князь. — Ванька Сумароков кое-как вывернул из кармана охабня десять серебряных монет чешского чекана. Дотянулся до стола, высыпал серебро на скатёрку перед великим князем.

— Молодец! Деньги несёшь в казну! Целых десять талеров! — проорал Иван Третий и треснул по волосатой седой башке воеводу Сумарокова краем фаянсового блюдца, да так ловко, что рассёк кожу. Лицо воеводы немедля стала заливать кровь. — Тащите его на улицу, к людям!

На улице уже собрались все поморы, что были в селе. В стороне, на песчаном берегу, вытащенные до половины корпуса, чернели в прибойной волне шлюпки с иноземных кораблей. К толпе возле старостиного дома медленно шли шестеро иноземных капитанов, заранее снявши шляпы. Их уже оповестили о судьбе убиенных купцов.

Великий князь оглянулся на капитанов, когда про них шепнул Шуйский.

— Тела им отдай, Шуйский, пусть тела заберут.

— А головы?

— Сейчас же вбей колья здесь, на берегу, и пусть татары посадят на них те головы мордами в сторону моря! Намёк всем приезжим!

Иноземные гребцы со шлюпок, мараясь в крови, потащили безголовые купеческие тела по лодкам. Головы открытыми безумными глазами смотрели в даль Белого моря.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ЧЕТВЁРТАЯ

За толмача выступил тонкий и сухой архангельский мужик, слегка хромоватый. Толковал он добротно, сразу за князем, будто эхом служил у Ивана Третьего.

— Немцы! — рявкнул великий князь. — Нонешнее дело... — он показал на кровящие головы, — есть наказ будущим заморским купцам и капитанам, возжелавшим посетить Русскую землю. Наказ простой: пришёл — плати, ушёл — плати, купил — плати. Тяготного ничего в тех платежах вашим купцам нет. А чтобы купцы лучше считали, с этого дня я оставляю здесь моих людей числом в сотню. Половина имеет пищали с огненным боем...

Староста рыбарей подсунулся сзади под плечо великого князя:

— Сотню людей, великий князь, обустроить же надобно. Избы жилые нужны, изба мыльная, изба столовая, изба сторожевая, изба счётная, подьяческая...

Иван Третий обернулся к старосте:

— Мудёр же ты, мужик! Раз имеешь такое правильное рассуждение, станешь здеся пока заместо воеводы. И с его правами. А избы... Ты правду баешь, зима катит. Но мне татары докладали, что по Двине сюда движутся плоты, сотня плотов отменного строевого леса. Вот из чего будешь избы ставить! Уразумел? Давай! Бери людей и шилом гони за плотами!

Тяжёлый, плотный капитан с большого английского корабля выступил вперёд и что-то зло проговорил. Толмач тут же перевёл англицкие глотательные звуки на чистую русскую речь:

— Говорит, что это его плоты плывут по Двине. Его купец их купил, он их хозяин. Хозяин двух тысяч брёвен!

— Надёжа Черемис! — крикнул, услышав перевод, конюший Шуйский.

— Погоди орать, — остановил любимчика великий князь. — Сам разберусь.

— Что ты! — испугался Шуйский. — Глянь, какая у него шея толстая. Два раза саблей махнуть придётся, чтобы этот вор голову уронил наземь. А тебе, великий княже, два раза махать сабелькой невместно!

— Годи, сказал! Разбор пойдёт в ином разряде. Слышь, англ! Сколько твоим купцом было уплачено за лес?

Англ ответил без раздумий.

— Не врёт, великий княже, что покойный его купец уплатил по три шиллинга за десяток брёвен, — шепнул толмач. — Только, по совести говоря, у нас не меньше двух шиллингов стоит каждое бревно. Лес-то в плотах — мачтовый! Одна лесина в десять сажень длиной! Англ волокёт его к себе не дом строить, а корабли. И у них там такой лес идёт по пять шиллингов за бревно!

— Да, золото, а не лес. Я твой лес перекупаю, англ! Даю дороже — по три шиллинга за бревно! Плачу не серебром, плачу золотом!

— В тех плотах две тысячи строевых брёвен! — разошёлся считать толмач. — Это будет...

Шуйский подсказал сзади, тихо:

— На венгерские деньги выйдет самая малость — всего сто десять золотых дублонов за тот лес! По англицкому счёту. Даже выйдет с переплатой, великий княже!

Иван Третий отвязал от седельной сумы два кожаных кошля, подкинул их на руке.

— Ну, тут станет сто золотых. Полагаю, что хватит. Возьми расчёт англ!

Шуйский подскочил, переял у князя деньги, поднёс английскому навигатору. Делать нечего. Тот куснул несколько монет, потряс в руке. Тяжеленные монеты, золотые. Капитан сунул кошли в широкие карманы кителя, повернулся и пошёл к своей шлюпке.

— Теперь у меня слово к остальным корабельщикам. Я, великий князь Московский, государь всея Руси и володетель сих земель, забираю весь здешний товар под себя. На три года вперёд! Плачу золотом! Если давали честную цену за товар, что лежит сейчас в пузах ваших кораблей — плывите с миром. Если воровали, опрастывайте корабли. Старшинка! Считай!

Старшина рыбарей с опаской глянул на воеводу Сумарокова.

— Чего на него пялишься? Мёртвых не видал?

— Так он это, великий княже, он ещё... того... шевелится.

— На Москве замрёт навечно. Ты говори, что надо.

— А чего говорить? Скажу правду. У своих, у данов, или шведов, эти гады берут тюлений жир в три раза дороже, чем у нас. А уж про канаты и про лён я и не говорю, княже. Такого товара нигде нет, а они, вишь ты, орут, что у них единственных есть деньги. И нам за товар дают столько, сколько похотят. И правда тут ихняя. Кому мы свой товар продадим, окромя как не им? Ведь деньги-то нам нужны! Брату твоему, Юрию, подать нести в удел надо? Надо! Да нам прикупить чего — вроде ножей, пил, топоров... Иглы нам нужны особые, рыбацкую одёжу из рыбьей кожи шить. Такие иглы мастерят только шведы! Полный разор нам! Наших денег-то нет!

— Будут, — коротко бросил Иван Третий, прищурившись. Он глядел мимо старосты на манёвры большого англицкого корабля.

Корабль повертелся, стал боком к селу. От борта поднялись вверх щиты, обнажив четыре пушечных люка.

— Кереметь твою маму! — крикнул в сторону корабля великий князь. Повернулся к Шуйскому: — Выкидывай на волю вымпел «К битве»!

Над толпой тотчас заполоскался чёрный и страшный русский златотканый стяг с косыми прорезями. Татары махом ринулись на конях прямо в море, навстречу англицким ядрам. Архангельцы сталкивали в воду свои баркасы. Шуйский орал:

— Резать только англа!

Английский корабль дал залп из четырёх пушек. Ядра просвистели над головами людей, окружавших великого князя, взбили землю возле поморских бань.

Иван Третий тронул толмача за плечо:

— Остальным капитанам скажи, что их я не трону. Пусть выгрузят товар или мне за него доплатят. И плывут себе с миром. А этот англицкий скотина не уйдёт!

Почти полтысячи татар и русских, бросая верёвочные удавки и железные кошки, зацепили за такелаж англицкий корабль. Полезли на палубу... Русские резались с англами молча, татары дико выли. Шуйский бегал по берегу с оголённой саблей, орал:

— Княжье золото хватайте, золото хватайте! — Потом прокричал исключительно для великого князя: — Остервенели наши напрочь!

В воду полетел порубленный на куски морской стяг англов, потом плюхнулись оба якоря. Связанного капитана поморы пронесли по воде и кинули под ноги великого князя. На брюхо капитана осторожно положили два кошля с золотом.

— Пущай здесь полежит, — сказал великий князь, забирая денежные кошли. — Дел у меня много. Управлюсь со своими делами, управлюсь и с ним.

Капитан англицкой шхуны вроде заматерился по-русски, но кто же поймёт кота, решившего полаяться?

Великий князь пошёл в избу к старшине, подтолкнув и толмача. За ним потянулись совсем ошалелые капитаны пяти оставшихся на рейде кораблей.

Народу в избе набилось достаточно. Великий князь крикнул Шуйского — тащить казну. На деревянный стол старосты из шести кожаных мешков Иван Третий высыпал триста золотых венгерских дублонов.

— Вот! Старшина! Архангельцы! Это плата за ваши товары на три года вперёд. Пишите роспись, чего я на эти деньги у вас наперёд как бы купил да по какой цене. Кто из других стран придёт, велю продавать им дороже, чем мне! То, что возьмёте сверх моих денег, то ваш прибыток. Довольны вы, люди?

В избе весело, но неуверенно зашумели.

— Добывайте в море, обычным порядком всё, что добудется и везите товар мне, на Москву. Везите к зиме моржовый жир, рыбу треску, оленьи шкуры... Чего нам ещё надобно, Шуйский?

— Что эти немаканы сюда привозят... Толмач! Толкуй им, живо! Иглы нам на Москве тоже нужны, оружие огненного боя, рейтарские нагрудные доспехи, порох, кузнечные наковальни, железо полосами! Всё нам надо! Всё пусть везут сюда, а вы покупайте и нам перепродадите на Москве.

— А дорога-то к вам, на Мосокаву, больно страшна. Лихие ушкуйные люди шалят на дороге-то, — вмешался староста рыбарей.

Иван Третий кивнул, согласился, что да, дорога пока страшна. Но голосом вот что сообщил:

— Я тракт от Архангельска до Вологды велю взять под татарскую охрану. Будете спокойно гонять обозы. Татар, знамо дело, прокормите олениной. Им что олень, что тюлень, было бы мясо!

— А от Вологды до Мосокавы как? — не унимался староста.

— От Вологды и заяц без моего пригляда по дороге не проскочит. Там охранные заставы уже поставлены, под рейтарской стражей пойдёте...

Тут Шуйский загорелся мыслию:

— А может, великий государь, половину рыбных припасов да оленину, пусть сразу везут к вятичам? На город Хлынов? По Западной Двине точно на Хлынов и выйдут. А?

Иван Васильевич нахмурился. Шуйский дело говорил. Да как бы не проговорился! По зиме вятичи с северной стороны встанут под Казанью, как тайно договорено. Съестной припас по зиме для войска, вестимо, лучше пушек.

— Варнаварец! — шумнул Иван Васильевич ближнего особого дьяка. — Понял смысл?

К столу протиснулся здоровый рыжебородый дьяк Варнаварец, человек сербских кровей.

— Проводников на Вятку дадим, — стал говорить Варнаварец поморскому люду. — Но надо бы успеть до первого снега. Сделаете?

— Ат-тара бас! — выкрикнул поморский старшинка и тут же отвернулся, резнул сам себя по затылку: что-то сообразил.

Иван Третий кивнул головой Варнаварцу. Тот утянулся обратно в угол комнаты. А то так можно и впрямь проговориться, что ждёт нонешной зимой Казань.

— Без хлеба присели нынче вятские люди, — сообщил полную ложь Иван Васильевич. — Просили оказать поможение...

— Окажем, великий княже! — засуетился старшинка. — Только вот...

Иван Васильевич тут же достал из кармана мешочек с золотыми монетами.

— Там золотых — двадцать штук. Хватит? За рыбу, оленину, ну и назад чтобы доехать — коней себе прикупить.

Народ поморский зашумел. Старшинка сказал, давя в себе слезу:

— Вот ведь! А? Вот как государевы дела делаются! Хватит нам этого золота, великий государь!

Здоровенный помор, молодой, но до бровей бородатый, с удовольствием на лице бухнулся на колени перед великим князем:

— Благослови, великий князь, возить на Москву жемчуг!

— Чего? — расшеперил глаза Иван Третий. — Откуда здесь жемчуг?

— Да полно его по нашим рекам, — пояснил хромый толмач. — Вот, гляди... — он вытащил из кармана горсть крупного, речного жемчуга, сияющего под свечами, запалёнными в избе ради великого князя.

Великий князь с немалым удивлением катнул по столу жемчужины. Они покатились с тихим шумом — так шумит только жемчуг.

Шуйский подлез под левую руку князя. Ему толмач пересыпал жемчуг, сказал:

— Наш поморский подарок великому князю...

— Отменный жемчуг, великий князь, — покачал тяжёлые сияющие шарики конюший Шуйский. — Арабы взвоют, если мы его протолкнём в Ганзу...

— Покупай, — велел великий князь. — Поморы! Шуйский будет покупать ваш жемчуг! Мне пока он не надобен. Мне чего понасущнее надо! Русь такими шариками не защитить. А вот рыбой да железом, это по мне!

К столу протолкался здоровенный швед с рыжей до красноты бородой:

— Мы, капитаны, великий князь, все доплатим тебе. Не вели опустошать наши трюмы.

— Не велю, — согласился Иван Третий.

Швед потоптался, спросил уже не басом, а тихохонько:

— Разреши забрать с собой англицкого капитана. Он там, на песке, замёрзнет.

— Не разрешаю. Это добыча вон того боярина Шуйского.

Шуйский, выпучил глаза, грозно сообщил шведу:

— Год стану держать англа на своём подворье, в Москве. Кормить, поить. Кто приедет выкупить, тому отдам. А цена ему — двести рублей серебром или... или восемьдесят венгерских дукатов золотом.

— Кораблю как без капитана? Подожди, сейчас соберём тебе рубли, выкупим...

Тут вмешался великий князь. Он выдернул свой кинжал из ножен и воткнул в деревянный стол. Шуйский немедля пал на колени. За ним стали грохаться об пол остальные люди поморского края. Иноземные капитаны помедлили и тоже встали на колени.

— Корабель теперя мой! — заорал Иван Третий. — Он на меня напал с пушками, а это есть война. Корабль я взял в полон! Капитана Шуйский взял в полон! Всё теперь наше! За капитана платите Шуйскому, так и быть. А мне за корабль пятьсот фунтов стерлингов готовы уплатить? Нет? Тогда корабль — мой!

— Оно так. Оно есть справедливо, государь. — Швед поднялся с колен, держа в руке упавшую на пол золотую монету. — За капитана дадим плату, за корабль — нет. Бери его. Он твой. — Швед осторожно покосился на жуткий персидский кинжал и аккуратно положил золотые монеты на самый край стола.

Иван Третий самолично сгрёб монеты в кучу. Но кинжал так и оставил торчать в столе. Золото, великий князь сие знал с детства, людишек околдовывает. Кто золото хоть раз увидит, тот на серебро плеваться станет. Иноземцы увидели мешки с золотом. И кинжал рядом с Божьим металлом. Этого Ивану Третьему пока достаточно.

Его самого золото не трогало. Ему спокойно жить мешала земля. Чужая земля. Под другими володетелями. Но та, которая просто мечтала стать русской.

* * *

Вечером, когда иноземные корабли потерялись в серой мути Белого моря, князя Юрия Васильевича, приехавшего с повинной, позвали в Старостину избу, где остановился ночевать великий князь.

В сенях Юрия встретил княжеский дьяк Варнаварец. Он высоко, к самому лицу князя Юрия поднёс плошку с горящим тюленьим жиром. Глухо сказал:

— У великого князя с тобой станется не разговор — подлинный допрос. Говори по чести и по совести. Жить тогда будешь! — И уже в голос добавил: — Проходи сюда, Юрий свет Васильевич! Дверь в горенку вот она, тута!

Удельный князь Юрий Васильевич никак не мог смочить язык слюной, чтобы ответить наглому подьячему. Пока гонял сухой язык, на улице раздался конский топот и тяжёлое тело коня тупо грохнулось на землю, захрипело. В сени ввалился рослый детина в красном кафтане и в красной шапке с пером сокола по правому обрезу.

— Обожди, гонец, тут... — засуетился Варнаварец.

— Я тебе обожду! Война! Третьего коня загнал, — шумнул гонец. Он стукнул кулаком в дверь избы и, не дождавшись разрешения, вошёл.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ПЯТАЯ

Поутру первыми ушли от Архангельска сибирские татары. Ушли полной Ордой в сторону Великого Новгорода. За ними туда же понеслись двадцать гонцов великого князя, у каждого на шапке торчало по два сокольих пера. Спешный, спешный гон! Два гонца, но уже с тремя «соколами» на шапках, да каждый при трёх запасных конях, удерживали разгорячённых коней у Старостиной избы.

Государев подьячий Варнаварец протянул великому князю два толстых листа бумаги. Иван Третий, нахмурившись, пробежал исписанные листы, хмыкнул при виде отпечатка детского пальчика, положил листы на спину пригнувшемуся Шуйскому, на каждом написал своей рукой: «Великий государь всея Руси руку приложил». Отдал листы гонцам.

Те понукнули застоявшихся коней, в галоп пошли по широкой улице села, подбадривая себя взвизгами.

— У кого такой маленький пальчик? — спросил великий князь, не оглядываясь.

Варнаварец тихо ответил:

— Детей в Архангельском много...

— Молодец. Князя Юрия шумни ко мне.

— Здесь я, великий государь. — Удельный князь Юрий Васильевич поклонился старшему брату малым уставом.

— Помнишь наш писаный договор? Про то, что станешь ты мне, великому князю Московскому, везде и во всём помогать и повиноваться. А?

— Как же! Помню.

— Ну-ну. Собирай своё войско и двигай за мной.

— А куда?

— На Новгород. На Великий Новгород пойдём, удельный князь Юрий Васильевич. На город моей земли, который меня продать и предать задумал. И воевать меня задумал. Давай торопись, я повелел «поход»...

* * *

Большой воевода Иван Юрьевич Патрикеев при гонце прочёл указ государя всея Руси Дмитрия Ивановича немедля двигать большой полк на Великий Новгород. К сердцу подступила одышка. Руку великого князя Московского Ивана внизу листа он узнал. А пальчик... пальчик мог кто угодно приложить.

Вестей к нему из Москвы от Еленки молдаванской о походе на Новгород из Москвы не доносили. Выходит так, будто малолетний Дмитрий своим именным указом велел брать на брань Великий Новгород, а великий князь и государь всея Руси Иван Васильевич с этим согласился. Но он, великий государь, тут как бы и ни при чём.

— А кто пальчик... пальчик кто приложил?

— Великий государь Дмитрий Иванович приложил. Наследник, — ответил гонец. А рожа у самого — замоскворецкая, сытая, наглая.

— Чего врёшь? — сорвал горло на крик Иван Юрьевич. — Кому ты врёшь? Ты же от Архангельска сюда пришёл!

— Я не от Архангельска сюда пришёл, — нагло ответил гонец. — Я от великого государя Ивана Васильевича пришёл!

Иван Юрьевич оглянулся. Трое тысяцких большого полка стояли в пяти шагах от них. Лица строгие, тихие.

— Чего? — рявкнул на тысяцких Патрикеев. — Чего... делать-то?

Тысяцкие развернули коней, поехали прочь по пыльной улице городка Порхова. Тысяцкие не решают что делать, им команда нужна, не более того. Иван Юрьевич крикнул им вслед:

— Разводите заставы! Выступайте на Великий Новгород!

Тысяцкие понукнули коней, взяли в галоп...

* * *

Данило Щеня, недавно назначенный воеводой засадного полка, стоявшего в двух переходах от Великого Новгорода, ходил по стёртому ковру шатра, ругался про себя. Просто так он без дела стоять не любил, а дело затягивалось.

По-над речкой Болховкой, на которой стоял засадный полк, послышался топот коней, потом ругань с караулом. Московский говорок и новгородскую брань различить было легко. О, дело приехало!

— Пропустить! — проорал через полог шатра Данило Щеня.

В шатёр, продолжая ругаться, вошли новгородские люди. Оружия при них не имелось. В первом вошедшем Данило Щеня узнал старого знакомца, купца Великого Новгорода Ваньку Коробова.

— Здрав будь, боярин! — Ванька снял шапку, двое других смиренно поклонились в пояс.

— Здорово, Иван, сын Петров, — Данило Щеня крепко пожал пятерню Коробова. — Зачем пожаловал в мой стан?

— Дак тут, это... поздравить тебя, боярин Данило. — Ванька вдруг затоптался, заоглядывался. — С повышением в разрядном чине хотим поздравить.

— Поздравляй, Ваня! — с полной радостью в голосе ответил Данило Щеня.

— Отобрали наши поздравления, — прогукал низким голосом старший возрастом новгородец. — Тюки поотобрали.

— Военный стан, — развёл руками боярин Данило Щеня. — Но тюки вернут. Сейчас мы тут сами... — Он свистнул.

Здоровые парни из обслуги тут же принесли малый бочонок с монастырской водкой, разные заедки. Данило отмахнул челядинцам уходить, сам разлил водку в чары:

— Ну, по единой!

Выпили. Заели копчёной рыбкой — день был постный, пятница — похрумкали солёными грибами. Ванька Коробов наклонился к Даниле:

— Наши посадники послали меня к тебе как старого знакомца. Желают знать, почто великий государь идёт к Великому Новгороду с большой силой?

Данило Щеня налил по второй чаре, хотя пить ему никак нельзя было, с утра ждал гонца от Ивана Васильевича, а сейчас уже обед. Где гонец, естива амбара? Тут не до гостей...

— О том, что творит великий государь всея Руси, он мне не докладывает. Так что... Чего хошь проси, только не ответ на свой вопрос. Выпили по второй?

Ванька Коробов выпил, не закусывая. Его явно побивала нутряная дрожь.

У недалёкого брода через реку Болховку заорали, засвистели. В шатёр просунулся караульный:

— Гонец к тебе, воевода, от государя нашего, Ивана Васильевича.

— Наконец-то! Давай сюда!

Гонец о трёх «соколах» на шапке ввалился в шатёр. Воевода Данило Щеня уже успел плеснуть в чашу крепкой водки, сунул чашу гонцу в руки. Гонец с чувством выпил, ухватил кус жареной осетрины, мазанной хреном, а другой рукой тянул к Даниле узкий кожаный мешок с грамотой.

Данило грамоту взял, перекрестился, махом развернул, быстро пробежал глазами.

— Эк! Эй, караул!

В шатёр вошли двое караульных да ещё пяток их затоптался снаружи.

— Вот этих, новгородских, отведите в обоз да отдайте им ихние тюки. И чтобы — сторожить! Этого, Ваньку Коробова, я пока при себе оставлю.

— Ну, в ворота твои чтобы твоё хозяйство не влазило! — ругнулся старый новгородец. — Ну, Ваня ты Ваня! Говорил я тебе!

Данило Щеня подождал, пока новгородских уведут подалее, сунул гонцу серебряную полтину и штоф с недопитой водкой, проводил его до выхода. Повернулся к Ваньке Коробову:

— Ванька, ты меня прости, но попал ты в недобрый час на мой стан.

Купец Коробов затопал ногой по стёртому ковру шатра, молчал. Данило Щеня шёпотом помянул купцову мать, но громко свистнул. Шатровый полог откинулся, вошли без спросу оба тысяцких засадного полка:

— Чего изволишь, боярин?

— Выводите полк махом. Как уговорено. Обозы пока пусть здесь ждут, назавтра тронутся. Пушки держите на задах похода, при снарядах. Да крикните моим холопам, пусть шатёр снимут. Я сейчас догоню головной дозор.

Тысяцкие выбежали, на ходу крича команды полкового строя.

— Некогда, Ванька, некогда балакать. Сейчас вот, возьми княжий знак. — Данило Щеня оборвал от левого плеча лоскут кожи с наплавленным на него серебряным атакующим соколом. — Возьми знак и гони через наши заставы. Там будут Татарове, так то наши татарове. Кто спросит — покажешь им знак.

Ванька Коробов вроде что-то сообразил:

— Да как же это, Данило? Война?

— Хуже, Ваня, хуже, чем война. Ты, ежели жить хочешь и семью сохранить, и нажитое тобой, так вот что сделай. Ты приволоки мне на поход жида Схарию. Знаешь такого?

— Слышал... Но он говорят, покрестился...

— Приволокёшь мне сюда на поход жида Схария, — жёстко повторил Данило Щеня, — тогда будешь жить на Москве при животах своих и при торговле своей. Именем великого государя это говорю. Жид Схария сейчас укрылся в старом монастыре, у Нево-реки. Вымани его, приволоки мне, тогда всё тебе будет. Давай!

— А мои товарищи, они как?

— Пусть выкуп за них готовят! Война, етива Матрёна!

Ванька Коробов, новгородский купец, выскочил из шатра московского воеводы, лицом красен, глазами бел. Боярская охрана услышала из обдираемого шатра воеводы:

— Коней ему дайте, новгородцу, он по моему делу спешит!

Старший охраны глянул на атакующего сокола в руке новгородца, хмыкнул, указал в сторону коновязи:

— Ехай, мил друг! Твоё дело правое!

* * *

Господин Великий Новгород, узнав от купца Ваньки Коробова, что москвичи точно идут на город войной, ударил в вечевой колокол. На вече постановили, что надо слать гонцов во Псков за подмогой, потом за подмогой к шведам, стоящим гарнизоном на Балтике, в устье реки Нево. И, конечно, кликать ополчение.

— Марфа-посадница, — прокричали бирючи на вечевом сходе, — затворилась в домовой церкви, начала молитвенное бдение за Господина Великого Новгорода! От Марфы в сторону Литвы и неметичины посланы гонцы велеть поторапливаться с военной силой, как оговорено. Кто-то из толпы кинул в бирючей навозной лепёшкой...

Из домовой церкви до едальной палаты — двенадцать шагов по крытым сеням. Сделав те шаги после тихого, заунывного звона колоколов, Марфа велела принести заедков и белого вина. Той злой водки, которую неумеренно любил её покойный муж, Исаак Борецкий.

— Ушёл Схария, укрылся? — спросила Марфа холопа Рунгарда, пленённого ещё её живым мужем.

— Так, госпожа, укрылся. В торговой фактории. На Нево-реке.

— Ну, присядь со мной, выпей. Одной пить — чёрта тешить.

Рунгард с поклоном принял серебряный стакан с водкой, махом, по-русски, опустошил.

Марфа прожевала кусок жареной оленины, закинув в рот разом и горсть клюквы:

— Не стучи костями, холоп! Пока москвичи развернут полки, здесь будут уже немцы и шведы. Король литвинский Александр сообщил, что три полка стоят в трёх дневных переходах от Новгорода. Отобьём москвичей и тут же от них по земле отрежемся. И прирежемся хоть к Литве, хоть к шведам.

Холоп Рунгард выпил ещё следом за Марфой. И стал клониться набок. От притворства. Он знал от немецких купцов, своих земляков, что литвины и немцы полки к Новгороду не пошлют и что татары Данияровские ходят на войну не по дням, а по часам. Три часа — и вот они здесь. А стоят те татары уже второй день между Новгородом и Псковом. Пять тысяч сабель да столько же копий. Им разницы нет кого резать. Хоть псковских, хоть литвинских...

* * *

Ополчение собралось на следующий день — четырнадцать тысяч крепких мужиков со своим оружием. Собственного войска у Великого Новгорода было две тысячи, и оно село в городе на стены. Туда же вытащили три десятка разнолитых пушек, зелья для них хватало.

Оба посадника Великого Новгорода да епископ Новгородский Феофилакт по тому же утру благословили ополчение, потом проехали вокруг города на телегах с иконою Божьей Матери. Посередине пути они малость задержались: полтысячи вольных охотников встали перед верховниками Великого Новгорода на колени. Просили считать ихнюю ватагу в ратном деле и дать пару пушек да огненного зелья на сто шведских аркебуз. Посадские распорядись зелья дать, а в пушках отказали.

Объехавши город, Великий Новгород затворили.

* * *

Иван Васильевич, государь всея Руси, великий князь Московский, встал боевым станом на Старой Руссе. Три тысячи его войска да две тысячи татар взяли городок в плотное кольцо.

Татарами же были махом разбиты два кабака — вино и пиво вылили в канавы.

Свирепость московских показалась жителям страшной и невиданной. Трое самых зажиточных горожан, что бежали в ночь с семьями в сторону Литвы, были пойманы, обобраны и на месте поимки порублены саблями и стар, и млад.

На восьмой день от начала новгородской осады со стороны Великого Новгорода через Старую Руссу потянулись обозы с ранеными московскими ратниками, пошли своим ходом пленённые новгородцы, поволоклись обозные колымаги с награбленным добром.

Иван Васильевич, по обычаю, разбил огромный шатёр на холме позади города. К тому шатру спешили гонцы из полков от Новгорода. Со стороны Москвы подходили и подъезжали ратные люди и купцовый люд. Купцы московские скупали у великого князя добро, добытое в Новгороде. Иван Васильевич не торговался, отдавал добро за половину цены.

Он как раз вертел в руке древнюю монету, вырученную за награбленное, хмыкал. Тихо вошёл подьячий Варнаварец:

— Последние вести, великий государь!

— Годи! Монета, подскажи мне, чья? Сам не разберу.

Варнаварец, родом из византийских земель, с Чёрных гор, бегунец от великого султана, взял тяжёлую серебряную плитку округлой формы:

— Огня бы мне, оттиск слепой больно.

Челядинец великого князя запалил толстую свечу, поднёс.

— Ой, май карагай! Чума меня забери! — удивился Варнаварец, разглядев письмена. — Наша это монета, великий государь! Ас Сур Бани Баала Лонга! Вавилонское письмо, знак Быка! Не чекан это — литьё! Писано, что здесь шестьдесят мин серебром! В те времена три сотни боевых верблюдов стоили столько!

— Ну, купчина, ну Копейкин! — восхитился великий князь. — Выйдешь от меня, вели у этого купчины все древние монеты отобрать, заменить монетами моего чекана, вес на вес. А старые монеты спрячем. Поглубже. Потомкам на диво. Ну, а теперь — говори!

— Двое суток полк Данило Щени держал новгородское ополчение. Да, поболее чем пять тысяч лучников да шесть тысяч копейщиков и топорников ринулись было через реку Волховец на полк Данилы! Выкосили новгородцы почти весь засадный полк. Рванулись в твою сторону, да тут вот наши татары... Если бы не татарский внезапный рейд по задкам того ополчения... Нету теперь у новгородцев ополчения. Ничего у них нет! А Данило Щеня с тремя ранами едет сам к тебе, великий государь.

— Так. Отчего выкосили засадный полк — сам знаю. — Иван Васильевич зло затопал по деревянным плахам шатра, ковров на полу он не любил: насекомых брезговал.

— Конечно, знаешь, великий государь. Большой полк боярина Патрикеева подошёл к Даниле с опозданием на день да на ночь.

— Так. Патрикеев, лис старый, он где?

— Едет к тебе. Весь болен и ослаб.

— Ко мне не допускать, сунуть его в подвал Троицкого монастыря!

— Туда бы не надобно, великий государь. Там ты уже законопатил Ряполовского боярина да Бельского, сына Иуды.

— Некогда выбирать. Сидеть им всё равно недолго. Ещё?

— Жида Схарию взял на побеге к шведам новгородский купец Ванька Коробов. Ждут в твоём обозе.

— Чего это за новгородский купчик к нам перекинулся, а?

— А земляки они с Данилой Щеней, оба родом из Торжковского погоста. Данило его и подговорил жида взять. Иначе ушёл бы, собака!

— Так. Купчинке новгородскому ждать меня на Москве. Пусть там ему и дом, и прочее найдут. Семью он вывез?

— Нет, государь, семью купчинки новгородцы порезали. Узнали, что он переялся на твою сторону.

— Возмещу потерю! Город сгорел?

— До трети улиц сгорело, а так — ничего.

— Хорошо воевали, ловко! Теперь пиши на отдельном листе: «Жида Схарию определить на подворье боярина Шуйского». Шуйский уже изготовился его принять... Пиши далее, что поить, кормить, содержать с-с-скотину Схария, как бы заморского врача или там... мастера по металлу. Без обид. В ласковости и неге. Записал?

— Сейчас...

— Пиши, что расход на содержание жида Шуйский станет делать сам, потом подавать расходную бумагу на имя великого государя Дмитрия Иоанновича... Пиши, пиши... Так. Потом будет ему сделан возврат из казны потраченных средств. Но не менее как сто рублей в день...

Варнаварец поднял недоумённое лицо на великого князя, но тут же опустил лик к письму, понял, зачем пишет неуёмную бумагу.

— Написал? Теперь ставь подпись: Дмитрий Иоаннович, государь всея Руси руку приложил... Ну, детский пальчик, обмакнуть в чернила, ты сам найдёшь.

Варнаварец кивнул. Пальчик всегда найдётся. А как же государь?

— Давай подпишу сразу эту бумагу и пустой лист. На пустой лист перенесёшь, что сейчас написал, пальчик приложишь и пусть та бумага за подписью волчонка Дмитрия очутится в Литве или в Польше...

На писаном и на пустом листе Иван Васильевич в самом низу мелко, как бы подобострастно, подписал: «Согласен. Иван Третий».

Варнаварец хмыкнул:

— Могу, великий государь, перетолкнуть эту бумагу хоть папе римскому.

— Не надо. Тогда враньё почуют. Пусть ляхи слёзы умиления льют по жиду, им бы так жить... Я потом с ним самолично, со Схарием... Шуйскому накажи, чтобы жид через месяц был здоров, весел и ждал меня с радостию великой.

Варнаварец покачал головой. Да уж, иметь дело с Иваном Третьим — всё равно что целоваться с кабаном.

Иван Третий косо глянул на безмерный обоз, тянувшийся из новгородских пределов в сторону Москвы, спросил:

— Шведы — что? Литвины — как? Как псковские?

— Шведы покрутились пять дней возле берега, отошли прочь. Литвинам некогда, крымские татары осадили Киев, грабят весь юг Польской земли. А псковские молодцом стояли, своего слова не порушили. Они новгородских гонцов приняли, напоили, накормили и отправили назад. Сослались на «Договор», что у них с тобой подписан.

— У меня и с Великим Новгородом «Договор» был. Ну-ну... Теперь снова пиши! Четыре сотни семей известных, новгородских, пусть перевозят к нам, на Москву. А четыре сотни московских семей пусть заселяются в Новгород... Скота много отбили у новгородцев?

— Ой, много, великий государь! Не считано. Режут наши ихний скот, ставят сабельный удар на быках да коровах. Спорят, кто телёнка на копьё поднимет... Поелику гнать скот некому, пастухов в твоём войске нет, а татары скота себе не хотят. Им скот с собой — куда? Им серебро да шаболье надобно...

— Вели скот больше не резать, пусть бросают в поле. Москвичи, что пойдут на житьё в Новгород, тот скот себе приберут...

За пологом свистнули долгим переливом. В шатёр просунулся старшинка личной охраны:

— Делегатов ведут до тебя, великий государь. С подношением.

Иван Васильевич шагнул из шатра. На холм, тяжко причитая, волоклась лента из новгородского люда, человек двести. Посередине хода впряжённые в хомуты новгородцы тянули большую ломовую телегу. На телеге возвышался новгородский вечевой колокол.

Иван Васильевич сделал три шага навстречу серой ленте причитающих в голос людей. Узнал передних: митрополита Феофилакта, обеих посадников, именитого купчину Кузнецкого, трёх тысяцких...

Варнаварец, высокий, жилистый, на половину шага отстал от великого государя, но продолжал говорить ровно, как по писаному:

— Им твоя грамота о немедленной выдаче пятнадцати тысяч рублей известна. Вон, по задкам миловального хода везут на телегах бочки с серебром.

— А ещё? Мне ещё денег надо!

— Ещё добра разного в серебре и в одёже на тридцать тысяч серебром, отстали на полдня пути. Но везут.

— Вели новгородского митрополита Феофилакта тотчас отправить в Успенский собор. Там о нём позаботятся. Федьку Борецкого и... — в моей грамоте ещё указаны трое заговорщиков — пусть хватают у меня на глазах, везут на Москву и немедля башки рубят. Пока я сам вернусь, чтобы духом ихним там не пахло!

— А Марфу-посадницу, великий государь? Тоже казнить?

— Ни в боже мой! У Юрки Патрикеева — сволочи, лисы старой, линялой, на Москве хоромы остались впусте. Так вот, Марфу, стерву жидовствующую, в тот патрикеевский дом и определить. Вместе с младшим сыном и тремя служанками. Алтын в день ей выдавать на содержание. Роту моих немецких рейтар в охрану... А то народ наш, что московский, что новгородский, кишки ей вывернет. Пусть живёт, проживается...

Варнаварец дёрнул плечом, но промолчал. На алтын — три медных копейки в день — на Москве жить можно. Выжить нельзя!

Иван Васильевич стал спускаться от злого нетерпения в сторону воющих новгородских людей. Варнаварец спешил за ним, торопливо подсказывал:

— Вечевой колокол, великий княже, смотри не пинай, даже пальцем не трогай. И не вели кидать в печь на переплавку. Вели его повесить на простой звон, на колокольню Ивана Великого. Без особого шума, ночью. Пусть тренькает... Затухнут искры вольности в Новгороде, тогда хучь што с ним твори...

— Ну-ну, — отозвался великий князь.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ШЕСТАЯ

Москвичи жались по углам, торги у Кремля затворились. По домам именитых горожан ездили писцы да кремлёвские дьяки, возили с собой попов. Собирайся, бросай московский дом, езжай в Новгород! Живи там, хирей от далёкой жизни! Плакали люди, а собирались. На Ивана Васильевича Третьего тогда и пало прозвище «Грозный». Злые люди по-тихому называли его и «Горбатый» — больно высок был ростом, ходил ссутулившись.

Проня Смолянов, одетый в татарский халат, застёгнутый влево, в черно-красной чалме, покрывающей бритую голову, в стоптанных татарских же сапогах медленно шёл по пустой пыльной площади от великокняжеского двора до Проломных ворот старой, ещё саманной стены Китай-города. Он мечтал сразу за воротами спрятать чалму за пазуху и рвануть бегом повдоль Неглинной реки. А там сразу — царёв кабак.

Кабацкий целовальник его, Проню, знает и спрячет. Проня выпьет водки, потом пива и поспит в закуточке. Ему, как бы вроде мусульманину, теперь водки не давали. Сладкой воды пей хоть до горла, а хамры — фигу! «Хамра» — это вино, «сали» — это молитва, «фидда» — это серебро. По-арабски. Мать ихну в чужие слова! Правда, Проне весьма нравилось слово «нахаба» — грабить. Русские говорят «нахапал»... Ну, пора бы бежать!

— Кыф! Сала! — проговорил вдруг сзади выследивший Проню книжник.

Был бы он и, правда, книжник, Проня бы ему голову-то поправил. А таких больших да твёрдых кулаков у книжников не бывает! И плётка при нём, и кистень. Тать, а не книжник! Шайтан, короче, если по-арабски.

Подчиняясь княжескому книжнику, Проня тут же остановился, сорвал с пояса молитвенный коврик, бросил его на землю и пал на коврик на колени.

— Харуф! Гарб эйна?

Проня на виду у прохожих засуетился. Зло засуетился, не подымая головы. Книжник, мало того что обозвал его непонятно как да ещё и непонятные вопросы задаёт. Какой такой Гарб? Горбатый, что ли? Горбатых Проня не знает.

К нему неспешно подошёл со стороны ворот нерусский человек с нерусской седой бородой. Наклонился, спросил:

— Муслим?

— Э-э-э, конечно.

— А! Хасанан! Хадж кьян на?

— Нет!

— Хасанан. Тогда, руси, я дам тебе правильный совет. Сначала не носи чалму. Чалму носят те, кто совершил хадж. И потом ещё скажу — тот человек, сзади тебя, он спрашивает: «Где запад, баран?» Так вот, руси, запад там, — бородатый показал в сторону Проломных ворот.

Проня радостно кивнул и тут же повернулся вместе с ковриком в указанную сторону.

— И священный город Мекка там, и святая из всех святынь — Кааба — тоже там.

— Спасибо, — сказал Проня. — А теперь иди, человек с бородой. Я тут сам как-нибудь.

— Я пойду. Только сообщу твоему мудар аль рису, то есть учителю, что на молитву вставать ещё рано.

— Да? Ну, тогда я его сейчас каталя!

Проня вскочил на ноги. И тут же слетел с ног, подсеченный ловким ударом неруся с бородой.

— Своего учителя — не убивают, руси. Извини, я повалял тебя в пыли, — белобородый поклонился Проне и неспешно пошёл в сторону великокняжеского двора.

Сзади Прони захохотали. Он в бешенстве оглянулся. Шестеро русских, одетых в малиновые, с белыми отворотами, кафтаны личной охраны Ивана Третьего, перестали смеяться. Старший, с большой чёрной бородой, сказал Проне:

— Сие есть арабский купец. Мы его охраняем. Иди, парень, своей дорогой.

Княжий книжник стоял молча.

— Он у тебя так и просится в кабак, — сообщил книжнику старший из охраны арабского купца. — Отпусти мужика. Русскому надо иногда гасаля свою душу!

Книжник махнул рукой, заговорил с посольскими охранниками об ушедшем купце.

Проня спешно сунул коврик за пояс халата и побежал, разматывая на ходу чалму. Побежал в сторону реки Неглинной, вспоминая, как зовут кабатчика.

* * *

Белобородый арабский купец с длинным именем, которое Иван Третий сократил до Абу Шейх, говорил государю:

— Ибан бин Базилевс! Ты имеешь захаб, я имею дивный товар! Давай станем торговаться!

Захаб. Золото! Откуда этот белобородый, но почти чёрный лицом арабский купец прознал про Иваново золото? Вчера только Иван Третий вернулся от Старой Руссы, Где принял покаянную грамоту от господина Великого Новгорода и под пальчиком великого государя Дмитрия Ивановича, но под своей, подтверждающей пальчик, подписью, лишил торговый град Новгород всех его вольностей, а главное — вечевого колокола, проклятого всеми московскими великими князьями от самого Юрия Долгорукого.

Сегодня же поутру государь казнил прилюдно подлого боярина Ваньку Сумарокова, собрал всех древоделов и велел к зиме приготовить двести саней, да к ним купить шесть сотен лошадей и по первому снегу гнать всё это добро в Архангельск. Да чтобы не забыли положить в сани лыковые мешки, пять тысяч штук. И бочки! Бочек тысячу штук. Мешки — под мороженую рыбу, бочки под тюленье сало! Рыба — московским людям на еду, сало — на свечи. А деньги за их каждодневное потребление — великому князю. Эх, хорошо!

За этот будущий обоз великий князь заплатил мастерам золотом, венгерскими дублонами, на что древоделы стали ругаться.

— Дай, княже, серебро!

— Не дам! Серебро мне надобно на дань татарве казанской!

— А где же нам поменять золото на серебро?

— Со временем поменяете... Псковские купцы придут по зиме торговать, у них малость серебра будет. То да се... Рыбу привезут с низовий Волги. Отстаньте от меня со своим золотом!

Отстали.

— А я тебе, Ибан бин Базилевс, — продолжал говорить араб, — пригоню двести верблюдов! Половина их них — верблюдицы. Молоко станешь доить. Пить верблюжье молоко много лучше, чем водку.

— Это ты правильно говоришь, купец, — ответил наконец Иван Третий Васильевич. — Но не надобно мне верблюдов! Иди в Казань, там верблюдов купят. Потом съедят.

— Я к тебе пришёл, — спокойно держал ответ на грубость великого князя белобородый араб. — И от тебя уйду к себе. Давай сам веди наш торг.

— Да нечего мне тебе продать! Не-че-го! Земля моя захудалая, один ячмень да коровы. Торгую на горсть серебра в год!

— Ибан бин Базилевс! Я не прошу мне продать. Я прошу тебя купить. У меня купить мой товар и дать мне за него захаб! Фахима?

Иван Третий покачал головой:

— Ма фахим туук!

Купец Абу Шейх сверкнул глазами, расчётливо медленно вынул их халата платок, развязал один угол. Там, в углу платка, Иван Васильевич увидел три венгерских золотых дублона. По чекану сразу вызнал свои деньги. Вот оно как! Древоделы московские, видать, успели поменять толику княжьего золота на арабское серебро! Башки бы им снести! Так других таких мастеров нету на Москве и в окрестностях. Чёрт бы их...

— Третий раз тебе говорю, я знаю Ибан ибн Базилевс, что тебе нечего мне продать. Я пришёл, чтобы ты у меня купил. Захаб мне давай и бери что хочешь: хоть рабынь из Персии, хоть кобылиц из Аравии, хоть длинные ножи из Дамаска. Захаб мне давай!

Арабский купец, этакая гадина, пришёл один! Один на Русь! Крепко знает арабский купец, что вызверись сейчас великий князь, как он вызверился на иноземцев в селе Архангельском или на Великий Новгород, тотчас Крымский шлях затопят волны конников. Ногайцы, калмыки, оттоманцы и даже крымчане... сожгут и Москву и всё окрест, а великого князя с людьми утащат на арканах в полон. Арабы, братья по крови... Что бы его княжеские книжники ни говорили, а вот этот вот «брат» сидит и самого великого князя Московского пугает!

— А давай будем меняться! — неожиданно предложил Иван Третий. — Товар на товар, а?

— Захаб! Аллах запретил мену с неверными! Велел брать с них золотом!

Что же ему всучить в ответ на имя его Бога такого, сильного и православного? Не всучишь. Он, гад белобородый, прекрасно знает, что князь Владимир Красно Солнышко, дабы уцелела от напастей Русская земля, за свой клочок земли Киевской пять сотен лет назад урвал себе грековского Бога. Или жидовского? Кто теперь ведает? Иначе Византия не желала принимать сторону князя Владимира, когда на него пошли с Запада наёмники скандов, а с Востока — полчища половцев и кипчаков. Любого Бога ухватишь за бороду, когда такая напасть! Сама Византия побродяжная и наняла скандов да половцев идти на князя Владимира..., А этот, белобородый, имеет полное право толкать Аллаха вперёд себя: его Бог!

— Ладно, не будем меняться, — устало ответил Абу Шейху Иван Третий. — Кажи товар! Я выберу.

Араб крикнул. Двери в горницу распахнули княжеские гридни и они же стали вносить товары Абу Шейха.

— Пока носят, — шепнул арабскому купцу Иван Третий, — я схожу тут... избавлюсь от лишней жидкости.

Купец ласково помановал левой рукой. Разрешил великому князю, ишь ты!

Иван Третий торопливо вышел из горницы. Толкнул неприметную дверь в широком проходе и очутился в «слуховом» чулане. Слушали четверо — два книжника, боярин Шуйский да тот псковской купец, именем Бусыга.

— Ну? — шёпотом спросил великий князь.

— Шейх Абу Фадх ибн Фарух, ибн Хаджадж ибн Маххабат ибн Масуди, как пишут арабские книги, был не купцом, а поэтом. Складно писал нечто вроде песен, — сообщил великому князю старший книжник.

— И такого купца, значит, нет? Хорошо...

— Резать будем? — обрадовался Шуйский.

— Погоди ты! Размахался... А кто это тогда в моей горнице трясёт белой бородой и трындит по-арабски?

— Караим, горский еврей. Есть такие, в горах живут, — пояснил второй книжник. — По всему видать — тиун, доводчик и разведчик султана турского, Махмуда Белобородого. Борода у купца крашеная. А по крови его подлой борода должна быть чёрная.

— Поджечь бороду надо, проверить, — подсказал Бусыга Колодин. — Обнажится изначальный цвет.

Пошли в горницу. Товары, что привёз лживый купец, лежали на большом столе, на лавках. Две какие-то голые бабёнки в прозрачных накидках жались в углу, отвернули к стене лица. От них пахнуло потом, мочой и пыльной травой. Ну-ну. Хорош товарец!

Иван Третий подвёл Бусыгу к Белобородому, сообщил:

— Мой главный купец. Личный. Для меня покупает...

Бусыга Колодин развернул свёрток — первый, что попался под руку на столе. На пол заструилась бумазейная дешёвая кисея. Иван Третий стоял возле окна, во двор, оглаживал бороду. Бусыга развернул следующий свёрток. В нём оказалась кривая сабля, бывшая в деле. Бусыга вынул клинок из ножен, поморгал глазами:

— Добрая вещь. Вели, великий княже, огня мне подать. Надо проглядеть лезвие.

Старший из княжеских гридней по знаку Ивана Васильевича заширкал кресалом, поджёг фитиль, поднёс его к огарку свечи, торчавшему на медном подсвечнике. Бусыга приблизил саблю к свечному огню.

— Ага! Вот здесь! — громко сообщил Бусыга. — Щербина есть! Гляди-ка сюда, купец!-

Белобородый нагнулся. Бусыга ухватил его за конец бороды, резанул по нему саблей. Тот клок, что был зажат в кулаке, немедля оказался в огне свечи. Клок завонял горько, как воняет краска на иконе, если на икону упал огарок. Концы белых волос почернели.

— Ну и кто ты теперь таков есть? — спросил купца великий князь.

Купец завращал глазами, заругался непотребным арабским слогом... В княжеском дворе громко завизжали кривоногие купцовы люди — и мигом всё стихло. Конюхи, со скуки резали тех людей татарским приёмом, как баранов, — под горло.

— Кричи Шуйского! — велел Бусыге Иван Третий. — Под землю этого скотину и на правёж. Да огня не жалеть! Ишь, обложить меня собрались! Я им не медведь. Мой боевой тотем от князя Рюрика — нападающий сокол! Иди, возьми меня в небе!

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ СЕДЬМАЯ

В каменном пытошном подвале Белобородый шпиг молчать не смог. Дыба и раскалённые щипцы, да кат Томила, ослобонили ему язык от молчания.

Великий князь с особым, горловым, клёкотом, видать, от бешенства, задавал вопросы. Шуйский сидел позади Ивана Васильевича, пил квас, который ставили здесь же, для палача и подручных его. Вкусен был квас, настоянный на смородине! Молодой княжеский книжник умело и скоро писал на вощяной дощечке чертами и резами:

— «Послан я от великого султана оттоманского проведать здесь, куда русские купцы повезут камень янтарь да много ли его повезут, да каким путём. Если путь будет через Казань на Челябу, а потом на Атбасар, то русских купцов велено пограбить на Атбасаре, далее не пускать, но и прилюдно не убивать... Да ещё меня просили киевские жиды проведать заодно, как живёт в Иове Городе мой брат по вере жид Схария. Он пришёл в ваши пределы нести самую ясную и праведную религию от Бога Яхве. Схария сначала нам писал, потом его письма перестали приходить... Купцов русских не так давно нарочно похватали по приказу турского султана. Русские купцы под пыткой сказали, что Новгород почитай весь к той вере уже приведён и все высшие чины новгородского клира проповедуют тайно, а где и явно, ту жидовскую веру...»

— Это всё и всем здесь слушающим надо забыть, — совершенно ласково попросил великий князь, оглянувшись на присутствующих. — Забыть до времени. А то ведь кат Томила всех вас помнит. Помнишь, кат?

Кат Томила хмыкнул и прямо на глазах великого князя выпил плохо пахнувшей водки из походной сулейки. Отрыгнул и наклонился к висящему на дыбе. Караим попросил пить.

— Напои. Лучше говорить станет, — велел Иван Третий.

Жид выхлебнул воды пополам с жидовским пьяным зельем и опять заговорил. Говорил он много. Но главное звучало так: «Арабы держат монополию по всей территории халифата. Русских не велено пускать на юг далее селения Астрахан. И не велено русским искать пути в Индию. Это арабский базар. Большой, на половину мира. И на тот базар нельзя водить кобылиц. Иначе индианские цари через тех кобылиц своих коней расплодят, станут сильными да потом на многих конях станут воевать арабов. И откроют весь базар всем купцам, с любых земель...» Потом Белобородый издал крик, выгнулся против хребта, головой к пяткам. И провис на дыбе — сердце разорвалось.

— Теперь я всё до конца понял, что загадал нам перед своей кончиной Афанасий Никитин. Царствие ему небесное. Праведный был человек! — заявил Бусыга Колодин. — Большое дело ты сотворил, кат. Считай, спас меня от неминучей погибели в Индиях. И великого князя спас...

На чёрную от сажи ладонь палача легла большая серебряная испанская монета. Кат Томила хохотнул, легко, передними, большими, как у коня, зубами перекусил монету пополам. Одну половину протянул своим подручным, другую сунул в засаленный человеческим жиром рваный карман кожаного, тёмного от крови фартука.

— Ежели сюда когда попадёшь, — сказал кат Томила Бусыге, — я тебя сразу кончу. Чтобы не мучился. Перед Богом говорю.

Бусыга потемнел глазами и быстрым шагом выскочил наружу.

Пока шли с младшим книжником по тоннелю на воздух, книжник молвил:

— Афанасий Никитин вот потому перед смертью и велел, если идти в Индию, так с кобылкой.

— Я мерекал, что он бредит, — сознался Бусыга. — Ведь кобылкой у нас называют кузнечика, что прыгает, как молодая кобылка.

Книжник вёл не в княжескую горницу, а много левее её.

— Куда идём? — со сжавшимся сердцем вдруг спросил у него Бусыга. А сам, не опомнившись ещё от смрада и тусклого огня пытошной, затрясся: всё — пропало дело! Станут они с Проней великими, по гроб, должниками Московского князя. И великий князь за этот долг поставит на правёж весь город Псков. Эх!

— Пришли, — сказал младший книжник. — Здесь мастерская нашего иконописца. Мудрейший человек и рука его — рука Божия!

* * *

В мастерской расчудесно пахло тёплым льняным маслом, томлённым на огне рыбьим клеем, острым настоем трав.

Потолочного настила в мастерской не имелось, а прямо в скатах крыши, сквозь проделанные окна, заложенные слюдой, виднелось солнце. А вот самое чудо возле окна в стене — так это две медных пластины сажень на сажень размером, выгнутые, чтобы ловить солнечный свет от окна и подавать его куда требуется! Зеркала! И цена им в половину любой московской улицы али целого посада!

У Мастера льняные повязки с краткими православными молитвами держали на лбу длинные волосья.

Проня поклонился и стал осматриваться. Книжник коротко поговорил с Мастером. Тот шумнул подмастерьям, чтобы вышли на улицу и из каменной ниши вытащил плоский дубовый сундук. Поставив его на большой рисовальный стол, он поманил к себе Бусыгу:

— Папирус знаешь?

Бусыга глянул на книжника, в смущении помотал головой.

— Египетская бумага, — пояснил Мастер. — Древняя больно вещь, а оттого — слабая на прочность. — Он раскрыл широкий и низкий сундук нерусской работы и даже не арабской, осторожно убрал сверху льняную ткань, промоченную острой и едкой настойкой из трав.

Первым на стол лёг лист папируса, рисованный такими яркими красками, что Бусыга прикрыл левый глаз. На листе, будто в живее, стоял диковинный и вельми страшный зверь. Тело его покрывали толстые, тяжёлые пластины как бы из железа, но цвета серости. Глаза горели красным огнём. Рот открыт был для кусания, а во рту торчали огромные и тупые, как пеньки, белые клыки. На морде страшилища, пониже лба, торчал огромный, кривой, будто сабля, рог!

— Это сказка, — подрагивая правой ногой, сказал Бусыга. — Одного рога ни у кого не бывает. Бог дал всем по два рога. На тот случай, ежели один сломается. Возьми хоть быка...

— Помолчи уж, бычий знаток, — оборвал его княжий книжник. — Гляди далее!

Оказалось, что возле передней ноги неведомого зверя лежал маленький чёрный человек. Мёртвый. Второй такой чёрный человек доставал зверюге только до колена ноги и пытался тыкать в зверя острой пикой. Внизу рисунка виднелись три закорючки, Бусыге смутно знакомые.

— Письмо египтян. Священное для нас письмо. Написано — «Носорог, зверь Африки».

Мастер отодвинул рисунок и достал второй лист из сундука. На нём древний краскомаз изобразил такую бредовую картину, что Бусыга прыснул смешком.

— А по шее? — спросил княжий книжник.

На листе возле высокого дерева стояло уродливое животное. Если бы не его очень длинная шея, то Бусыга мог бы сказать, что это олениха. Но у того животного с длиннейшей шеей рожки имелись. Маленькие, на самом затылке. А концы рожек закручены в шарики. Шарики-то на рогах зачем? Животное с длинной шеей объедало листья с высоченного дерева. А внизу опять стояли закорючки. Мастер прочёл: «Жираф».

Бусыга сказал, едва удерживая смех:

— Я в зверя единорога верю, ибо то есть наш зверь — конь со святым рогом во лбу. А в такую шею я не верю!

— Не верь. — Мастер усмехнулся. — Не под пыткой стоишь. А потому я сейчас найду то, что надобно: того зверя, в которого придётся поверить, чтобы сотворить! — Он положил в сторону очередной лист из сундука: — Вот, гляди! Зверь зебра.

— А зачем лошадёнке полосы? — Бусыга спросил и тут же обиделся: — Ну, чего столько пытали, а? Можно было сразу показать натурального коня, только полосатого — и шабаш! Но арабы в такого коня не поверят и головы нам в Индиях снесут!

— Арабы поверят, — грубо ответил Бусыге княжий книгочей. — Они каждый день таких зверей видят. Ибо в Африке живут. И жирафов видят, и бегемотов. И зебров. И единственный выход прорваться сквозь ихние кордоны — это от великого нашего князя послать ему чудный и редкий подарок — животное зебру...

— Подарок — это хорошо! — утёрся рукавом Бусыга. — А на самом деле раскрасить молодую кобылицу полосами, так?

— Мудёр парень! — согласился Мастер. — Далеко пойдёт. И арабы его не остановят. Особливые краски для конской шерсти я составлю через день. Ищите молодую кобылку. Покрасим, дадим просохнуть. А потом будем пробовать те краски смыть. Мочой коровы, человеческой мочой, простой водой. Другого мытья арабы на границе или в гиссарлыках... ну, на своих таможнях... и не придумают.

* * *

А другим утром, как оказалось, за непонятным человеком с белой крашеной бородой приезжали татары. Чьи — не понять. Полусотня их лениво потолкалась у закрытых ворот Кремля, им вынесли все купеческие тюки и вывели двух «девиц», оказавшихся уже бабами в возрасте. За обман и на всякий случай тем бабам ночью отрезали языки.

Страж у кремлёвских ворот сказал по-русски тем татарам:

— Не расторговался ваш купец... — и ворота в Кремль захлопнулись.

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ВОСЬМАЯ

В княжеской конюшне гридни вбили в землю колья, четыре штуки, завели туда молодую кобылицу, трёх месяцев отроду, привязали ей ноги к тем кольям. Она стала жалобно звать свою мать. Пришлось заводить и кобылу-мать. Мастер принёс список с египетского папируса и бадейку с жёлтой краской.

Молоденькая кобылица имела нежный, слегка коричневый цвет шерсти. Вот по той шерсти Бусыга и стал малевать полосы, сообразуясь с рисунком. Мастер присел рядом, направляя руку Бусыги.

— Тут, в краске, смотри, купец, растёртое золото. Ты уж краску-то береги, ладно? — успел ещё сказать Мастер.

Но какая сволочь надела путы большой кобыле на передние ноги, а про задние ноги забыла? Наплевала та сволочь, значит, на судьбу всей великой индийской затеи? Мать-кобылица, возмущённая, что её дочь непотребно мажут, повернулась задом к красителям и крепко лягнула их обеими задними ногами.

Бусыга получил подковой по правому плечу, Мастер — по голове. Не будь в конюшне дремлющего от скуки Шуйского, великий князь удавился бы с горя: ведь забила б кобыла за свою дочь зело нужных для Руси людей! Шуйский заметил, что кобыла отплясывает коваными копытами на валяющихся без памяти Бусыге и Мастере, заорал в голос и рубанул саблей по её шее.

— Врачей сюда! — заорал Шуйский. — Всех! — и пошёл раскатывать конюхов и кого попало русским площадным разгоном.

Тут и сам великий князь объявился. Услышал ор там, где его быть не должно. И вслед за боярином Шуйским такого укуба наобещал подручным конюхам, что те порскнули из ворот княжьего дворца, аки бегемоты, разевая рты и топоча ногами по дощатой мостовой.

* * *

Только через месяц отошли от болезни Бусыга и Мастер живописи.

В середине греческого месяца августа посадили Бусыгу Колодина да Проню Смолянина в большой обоз. Главным распорядителем того обоза, до города Казани, Иван Третий назначил старшего книжника. Но не сказал псковским купцам, что старшим тот книжник будет до самого возвращения купцов в Москву из дальних и неведомых земель. Или до полного их невозвращения.

Провожать обоз Иван Васильевич не вышел. Велел сказать купцам, что у него собралось негаданно ганзейское посольство.

Посольство, и правда, приехало негаданно. Но оно может и подождать. Ибо сказано в преданиях глубокой старины: «Тот силен, кто не повален». А чтобы не повалили тебя, надо дубом казаться, а не ивушкой плакучей...

Утянулся обоз. Ворота схлопнулись. Тогда государь крикнул во двор:

— Шуйский! Проводил купеческий обоз? Ганзу заводи! Послов! И, слышь, Шуйский? Тот под меня трон поставь, который с птицами золочёными!

Шуйский, кинувшийся было бежать, тут же остановился, услышав про трон. Потряс руками возле головы, захохотал и побежал исполнять.

Иван Васильевич, крестясь на Николая Угодника, сам себе дал обет, и шёпотом:

— Меньше пятидесяти тысяч гривен с них не возьму! Вот те крест, Никола!

* * *

Ганзейское посольство расселось по лавке, что стояла повдоль длинной, безоконной стены. Великий князь осторожно сел на старый византийский трон с павлинами. Хитрые московские кузнецы тонкими золотыми ниточками расправили птицам огромные хвосты и крылья, и так, на ниточках, те хвосты и крылья держались. Весьма почётно всё это тронное убранство гляделось со стороны послов.

Пошто ганзейские послы приехали — вестимо. Слава богу, про измену веры дочери великого князя, а ныне супруги литвинского короля Александра, разговору не будет. Не хочет Ганза знать чужих мыслей о молении разным богам. И про полный разгром питейных заведений во Пскове и в Новгороде разговора тоже не будет. Ганзейцы сами понимают — воровали. Без ведома великого князя вели торг своими хмельными напитками, а русским у себя такой торг вести запрещали. Что и есть прямое воровство... Ганзейцы, они хитрые и пока выжидают. И ясно чего выжидают — очередного удара Москвы. Куда тот удар Москва направит после полного разграбления Великого Новгорода, хотят узнать. Хорошо, успокоим, что пока по ним бить не станем.

Иван Васильевич отмахнул послам рукой — начинать. И началось! Да не про то, что надо!

— Великий князь Московский Иван Васильевич! — произнёс ганзейский посол. — Пошто смоленского воеводу Ольгерда ты обидел?

Вот тебе на! Для Ганзы тот воевода Смоленский, как для медведя — комар. На Смоленске уже давно другой литвинский воевода сидит, а про Ольгерда и думать забыли. Но ответим, как спрошено:

— Он первый напал, аки огромный волк, на мой маленький городишко Псков.

Посольская свита зашумела: Псков превосходил вчетверо Смоленск.

— Неправду говоришь, великий княже! — возвысил голос посол.

— Иди в ганзейский город Любич, там тебе подтвердят! Ганзейские полки встали в оборонь перед Псковом, когда подлый Ольгерд нападал, они и подтвердят, что я один там, без войска обретался! И даже без шелома! В одной тюбетейке! — Великий князь в бешенстве вдруг задел крыло левого павлина.

Птица скрипнула механизмом, повернула на посла голову и ту свою голову вздёрнула! И хрипнула.

Хрипнул и посол. Со страху, видать.

— Кра-кра, — повторила хрип огромная, в рост посла, золотая птица.

Со скамейки, где сидели посольские, срочно решили помочь своему послу войти в себя. Раздался голос, теряющий букву «ры»:

— Как же ты там один был, великий княже, когда там твои татагы гезали наших литвин?

— Татары — не мои, — сурово оборвал жидовского евнуха Иван Третий. — Это я татарам служу и дань даю! Они чего похотят, то и делают!

— Так, так, — торопливо согласился посол. — Но наши доглядчики видели, что татары тебе кланялись. Это как понять?

— А так и понимай. Я для рядовых воинов великого казанского хана... дай Боже ему долго жить... я там второй человек. Хоть и данник. Почему бы им, простым воинам, да мне, великому князю, не отдать поклон? Татары — люди смирные, тихие, верующие...

— Ври, да не столько! — раздалось от посольской скамьи.

— Сейчас сюда татар крикну, — ухмыльнулся великий князь. — Сам убедишься!

— Не надо татар сюда кричать! — воспротивился тут же ганзейский посол. — Так поговорим. Безоружно.

— Кра-кра-а-а-а... — снова затянула птица павлин.

Шуйский, стоявший сзади трона, дёрнул её маленько за хвост. Птица замолчала.

— Давай тогда второй вопрос! — развеселился великий князь. — Птица, вишь, недовольство показывает подлым смоленским воеводой Ольгердом!

— На Смоленской земле упокоен твой людишка Афанаська Никитин, — начал второй вопрос посол. — Нам известно, что вёз он с собой тетрадь с записями. Та тетрадь есть наш... — тут посол запутался среди русских, татарских и польских слов.

— Есть ваш хабар, — подсказал Иван Третий. — Это добро у нас! Шуйский!

Из-за трона вышел Шуйский в ослепительно белом камзоле венецианского пошива, в красных сапогах бухарской выделки, при золотом арабском поясе, на котором висели две сабли. Ножны сабель аж сияли от разноцветного блеска дорогих каменьев. На животе пояс держала огромная позолоченная бляха с выбитой на ней восьмиконечной звездой с серебряными лучами. Светлые волосья княжьего конюшего венчала московского покроя малиновая шапка с ухарским изломом. На шапке, как герб, распластался золотой сокол, падающий клювом вниз.

Глядя на пышный наряд Шуйского, Иван Васильевич стал соображать, что недаром всё же ганзейцы пригнали послов. Точнее, послов пригнали не ганзейцы. Не по желанию своих купеческих старшин пришли на Москву ганзейские послы. А по желанию той шайки, что вертит и королём Александром, и папой римским, и половиной европейских королей. Она, видать, уже видит Москву погромленной, так спешит спасти самое богатое, что есть на Москве. И для неё, значит, для жидовского кагала, самое богатое — тетрадь тверского купчины Афанасия Никитина. Вот тебе, великий князь, верное свидетельство, что ты не зря ради похода псковских купцов в индийские пределы принародно наделал огромных долгов!

Чего там расшумелись ганзейцы, засуетились возле Шуйского? А! Ясно! Особливо задел посольских людей кинжал смоленского воеводы пана Ольгерда, косо висевший у левого плеча Шуйского. Но тут уж шуми — не шуми, а это военная добыча. И она помещена на камзоле на почётном месте — у сердца.

— Тетрадь неси, — велел великий князь.

Шуйский сделал низкий поклон и вышел из Приёмной палаты. Посольские разом затихли. Не ждали, что дорогая тетрадь так легко им достанется.

Шуйский тотчас вернулся. В руках его трепалась тетрадочка в осьмушку листа, видать, что свежей работы. Шуйский передал её великому князю, тот протянул сокровище послу ганзейскому. Посол тотчас отмахнулся от сей тетради:

— Опять обман, великий князь? Та тетрадь шесть лет писалась купчишкой Афанаськой, должна быть вся в грязи и в жире, как и всё у вас, русов. А ты что за чистое новьё нам суёшь? Подделку?

— Сую? Послать бы вас через могилу да на ту сторону Земли! Я вам сую?

Тут же со скамьи поднялся самый старый посол, видать, что из русских, смоленских людей. Низко поклонился, сказал мирным голосом:

— Великий княже! Не гневись. Но посол наш правду молвит. Есть люди, что видели ту тетрадь у Афанаськи Никитина в руках. Точно — засаленную, обтрёпанную, грязную...

— Тебе — отвечу. — Великий князь подвинулся на троне, нарочно задел крылья правого павлина. Тот только скрипнул механизмом да внутри его что-то стало щёлкать. — Но сначала надобно тебе, по нашему обычаю, освежиться. Шуйский!

Шуйский, бряцая своей боевой сбруей, на миг пропал в соседней горнице и тут же появился, неся большой ковш. По палате пошёл тонкий запах заморского вина. Шуйский с поклоном поднёс старому русскому ганзейцу черпальный ковш в четверть ведра.

— Великий князь Московский тебе лично подносит сие вино!

Старый русский вымахнул полный ковш через три глотка. Утёр бороду, низко поклонился. У его соседей по скамье задёргались кадыки. А Шуйский, подлец этакий, уже подносил старому русскому второй золочёный ковш вина...

 

ГЛАВА ДВАДЦАТЬ ДЕВЯТАЯ

Подождав, когда опорожнится второй ковш, Иван Васильевич принял поклон старого русского, живущего теперь у ганзейцев, и продолжил говорить:

— Так вот в чём дело-то, посол ганзейский, — повторил Иван Третий. — Ведь когда Афанасий Никитин в ту Индию пошёл, он занял у тверского князька Тишки Романеева десять гривен серебром. Чтобы на те гривны приобресть товары для торга в Индиях. И, как мы все здесь сидящие ведаем, не вернулся Афанасий в родную Тверь... Значит, что должок за ним остался перед тверским удельным князем. Посему, дабы пресечь всяческие раздоры, велел я передать ту засаленную тетрадь Тишке. Как бы в счёт долга. Я бы себе оставил тетрадь купца Афанасия, да где же я десять гривен сейчас возьму? Мы всем Московским княжеством теперь в долг живём. Да... Конечно, упирался удельный тверской князь, да куда от меня денешься? Принял он ту тетрадь и долг Афанасия Никитина в десять гривен погасил честным словом под святым крестом! Ты это видал, Шуйский? Перекрестись, что сам видел!

Шуйский немедля повернулся в красный угол палаты, к иконам, истово начал класть кресты на себя и на иконы.

— Мы же сделали список с той тетради, — продолжал великий князь. — Вот тот список, у тебя, посол. А теперь — верни!

Посол ганзейский дёрнулся было, но список вернул. Великий князь осторожно положил тетрадь возле себя, на сиденье древнего трона Палеологов.

— Ибо когда мы дали эту тетрадь книгочеям нашим, греческим, то оказалось, по их словам, что тетради сей не десять гривен цена, а пятьдесят тысяч!

— Это как надобно понимать? — Посол сделал шаг назад, притопнул ногой.

— А так и понимай. Я тетрадь Афанасия вам, послы, отдам. Но! За пятьдесят тысяч гривен, кои ваши государи...

— Не дадут!.. Ты при деньгах! Ты Новгород пограбил и от Европы кус оторвал! — заорали посольские чуть ли не в один голос.

— Ну да, конечно... Пограбил... Скажете тоже... Свой город и пограбил? Ну-ну. Господин Великий Новгород мне три года дань не платил, вот я ту дань и забрал. И татарам отдал. Как положено. Хотите проверить мои слова? Так я сейчас напишу вам охранную грамоту, и поезжайте в Казань. Там спросите...

Иван Васильевич знал, что предлагал. Жиды в Казань и палец не сунут. Казанцы люто ненавидели пейсатых менял. Уж чего-чего, а в справедливости татары казанские толк понимали... Иван Васильевич заорал, перекрывая крик послов:

— Пятьдесят тысяч гривен! Ну, займёте на три года! Под мою роспись и под мою великую княжескую печать!

В том списке с тетради кое-что было не вписано из оригинала. Про золото, про драгоценные камни, про путь через Китай... Отчего бы и не отдать тот список? Да под займ?

— Под сорок процентов годовых — тогда займём! — прошишликал кто-то из посольских.

— Под жидовский процент? Хорошо! Я подпишу и такой договор! Вот вам крест! — сказал государь, но не перекрестился. Такие деньги самому нужны, зачем отдавать? — Ну! Конец переговорам?

— Нет! — Посол отирал со лба пот, хотя в палате стояла такая прохлада, что можно и в шубе усидеть. — Нам теперь как будущим заимодавцам интересно узнать, с каким товаром ты, великий князь, собираешь караван в землю Син?

Иван Третий глянул на Шуйского.

— В Китай! — пояснил Шуйский.

— Не но тайной ли тетради Афанаськи Никитина пойдут твои купцы в землю Син? — настаивал на ответе посол.

— Не по тайной тетради! — наложил на себя крест Иван Третий. — Афанасий через землю синскую проходил и там видел полное отсутствие торговли. Одна мелкая мена там, в Сине... Глину меняют на песок, песок — на глину. Сам прочтёшь об этой нищей земле в той тетради!

— Ой, неверно отвечаешь послам, великий князь! Чего повезут твои купцы в страну Син?

— Чего с меня спрос вести, когда вы всё знаете? — нахмурился Иван Третий. — Караван везёт в страну Син воск и янтарь. Может, что и продадут мои купцы. С янтаря датского и отдам вам долг.

— С Катая денег не возьмёшь, гешефт там — мизег, — опять прорезался шепелявый голос с конца лавки.

— «Катая, катая», — передразнил Иван Третий тот евнуховский напев. — Мизер? Возьму — не возьму, дело моё. Шуйский, завершай но обычаю приём ганзейских купцов!

Шуйский поклонился, вышел в большие двери. Тотчас те двери распахнулись на обе стороны, в зал затекли ровным шагом двадцать рынд в белых кафтанах, с топориками на плечах. Меж ними строгим шагом прошла на середину зала Еленка-молдаванка. Она вела за руку разодетого в меха мальчонку, Дмитрия-Соправителя, у которого на голове сидела махонькая золочёная шапочка, точная копия великокняжеской шапки для парадных выходов. Еленка-молдаванка глянула мимо глаз великого князя Московского, повернулась сама и повернула Дмитрия-Соправителя в сторону сидящих ганзейских послов. Послы шумно поднялись со скамьи, стали кланяться, весело говорить потребные словеса.

Шуйский под тот шумок опять очутился позади старого византийского трона. Договорить хвалебные речи послы не успели. Теперь правый павлин вдруг дёрнулся, отчаянно скрипнул и сделал грозный замах крыльями. Внутри механической птицы всё клокотало и тренькало. Потом он хрипло проорал, вроде как выругался. И поддёрнул головой. Вроде: «Пошли вон!»

Под скамейкой ганзейских купцов явственно зажурчало — там, где сидел евнух без буквы «р» в говоре.

— А крикнуть сюда холопов с тряпкой! — развеселился Иван Васильевич. — Птица вызверилась на всех присутствующих!

Рындовый конвой тут же окружил орущего с испугу Соправителя, побелевшую Ленку-молдаванку и вытеснил их из палаты.

— Пошли, пошли! — заторопил и ганзейских послов боярин Шуйский, соскочил с позадков трона, с явным и настоящим испугом оглядываясь на огромную золотую птицу, резво ворочающую головой. — Не дай бог взлетит, всех заклюёт на хрен!

* * *

На сотне повозок, под охраной полка рейтар ганзейцы мигом привезли деньги. Клейма на брусках стояли Габсбургского торгового дома. Ганзейцы перезаняли серебро у венгров, стакнувшихся с южными германцами в захвате земель. Ну, теперь кто кого обскачет. На венгерскую кочевую жадность да на расчётливых германцев великий князь Московский и держал мысль. Денег те страны, теперь стакнувшиеся, могли дать и в пять раз больше. С тайной надеждой, что за должок обкарнают и половину земель у Руси...

Великий князь ещё кое на что рассчитывал. И ждал гонца из Литвы, где по всей стране шастали московские шпики и тиуны...

* * *

Гонец из-под Смоленска, из сельца Ярцево, что стояло на московской стороне литвинской границы, наконец прибыл. Весёлый, краснорожий, видать, выпивший.

— Ну? — спросил великий князь.

— Тверской князь три дня назад, на самой заре, хотел пересечь пограничье и рвануть в Литву!

— Не ушёл?

— Как можно, великий государь? Завернули махом! Тащится назад. Никола Кресало, псковской воевода, со своим полком показывает ему обратный путь, Данияровские татары подгоняют сзади.

— Шуйский! — заорал великий князь. — Подь сюды!

Боярин Шуйский тотчас появился в княжей горнице.

— Уехали из Казани наши купцы? — грозно спросил великий князь.

— Уехали! Как и велено тобой, великий князь, уехали две недели назад. Поди, сейчас уже через Челябу идут... Нет теперь у нас интересов в Казани. Окромя одного, зимнего.

— Понял? — дёрнул гонца за ухо Иван Третий. — Понял, о чём в выпившем виде надо болтать на торжищах возле Литвы?

— Понять-то понял, великий княже... — Гонец был Чувашии, хитрых и настырных кровей. — Да только вот на сухой язык что я болтану? Не поверят сухому языку.

Тут же взбесившийся Шуйский сообщил гонцу бранным словом кто он есть. Не глядя на ухмылку великого князя, конюший отвязал с пояса богато вышитый кошель с серебром, ополовинил его, русскую мелочь сунул в карман кафтана, а горсть серебряных арабских динариев вместе с кошлем кинул гонцу. На кошле золотом был шит личный знак боярина Шуйского.

Чувашии поймал кошель, поклонился на три стороны большим русским уставным поклоном и пошёл в дверям. Прикрывая снаружи те двери, он твёрдо сказал:

— Болтану так, что половина литвин побежит обратно к себе, а половина — под сутану папы римского!

— Брысь! — шикнул в спину гонца Шуйский. — Только заведи мне такую мельницу! Сгною!

Гонец, уже в коридоре, хохотнул.

— Сильно выпивший, — вздохнул великий князь. — Так ведь служба гонцова такая... Лучше ты, Шуйский, скажи, кто с моим послом Матвейкой Сушиным пойдёт... врать на Литве про наши каверзы? Кого решил пеньком подставить?

— Дьяк Варнаварец пойдёт...

Иван Васильевич остро глянул на Шуйского, отвернулся к иконам.

Ганзейское особое посольство, доставившие немалые деньги московскому князю, по обычаю провожал особый посол великого князя. Там, в ганзейском городе Любиче, он, Матвейка Сущин, передаст грамоту, что великий князь Иван Васильевич деньги получил сполна и роспись поставил. Злость задумки отправить вместе с посольством крепкого человека для воровского дела придумал Шуйский. Ганзейцы Литву не минуют при своём пути из Москвы. А Варнаварец, грамотный и головастый сумеет там столько худого и злого наболтать, что литвинцы заполошатся и загоношатся. Чего и надобно.

* * *

Варнаварец в Смоленске по кабакам показывал выпивающим литвинцам побои на спине и раны на руках, сам в усмерть пьяный, и орал всем, что он, дьяк Посольского приказа, прилюдно был бит конюшим Шуйским до полусмерти, а потом выгнан за границу. Чтобы великий князь, мол, его, избитого, не увидел. А он, дьяк Варнаварец, к этим московским зверям больше не вернётся.

— Пусть люди смоленские да литовские знают, — орал в пьяные слёзы Варнаварец, — что по весне сотвориться на Смоленске то же, что сотворила Москва с Великим Новгородом! Придёт на Смоленск московский поток и разграбление! И татары придут!

— Чьи татары придут? — тихо спросил Варнаварца просто одетый шляхтич, но с дорогой саблей на поясе.

— Данияровские! — плакал Варнаварец. — Крымчаки по весне пойдут ногаев бить. А великий князь Московский сюда сам поведёт полки. Возле Казани оставит только полк Данилы Щени, а на Оке, под Москвой, никого не оставит. Вся рать пойдёт на Литву... Под то нашествие Иван-князь и занимает деньги у кого ни попадя...

Шляхтич велел крикнуть захваченного поутру и тоже пьяного московского гонца. Тот будто запутался в дорогах и попал на литовскую сторону. У него нашли богато вышитый кошель с серебром и всем известной печатью боярина Шуйского.

— Этого пьянчугу знаешь? — спросил у гонца шляхтич, толкая ногой лежащего на грязном полу Варнаварца.

— Дьяк Посольского приказа Варнаварец. Великий князь на него гнев изволил наложить. Вместе с полсотней плетей. Ворует княжеские бумаги, сволочь, — хмуро и похмельно ответил гонец, отводя глаза от храпящего на полу Варнаварца. — И иноземцам продаёт. А деньги пропивает.

Шляхтич, а то был пан Заболоцкий, самый сильный у польского короля человек, поднёс кошель Шуйского к самому носу гонца:

— А про этот кошель ты что скажешь, украл? У боярина Шуйского?

Гонец вздохнул, мутно глянул на кошель, попросил:

— Чарку поднеси, пан, всё скажу. Похмельный я, голова болит...

* * *

К вечеру и Варнаварец, и московский гонец сидели в подвале смоленского замка. На них литвины уже поутру послали в Москву обычный запрос на выкуп. Трое литвинских почтовых людей у московской границы разделились. Один так и пошёл на север, на Москву, а два других свернули на реку Дон поднимать к весне казаков, понизовую вольницу — грабить московские пределы. А с Дона те особые гонцы должны были подняться на Казань и предупредить казанского хана, что по весне все Ивановы полки, да с новыми воеводами (старые по подвалам ждут казни), пойдут воевать Литву. Путь на Москву станет свободен! Прийдёт пора Москву булгачить крепко и навечно!