Скрипичный голос тонкий. Под давлением неумелой руки, зажавшей смычок, этот голос становится писклявым, по-стариковски дребезжащим, ворчливым. Вибрирует, прорастает кошачьим мяуканьем сквозь стены к соседям, сквозь оконные стёкла на осеннюю улицу. Он сливается с монотонностью дождя и осенней скукой. Соседи, измученные затяжной осенью и скрипкой, выстукивают аккомпанемент по батареям, но Гешка только сильнее стискивает смычок так, что пальцы сводит от напряжения, и пилит, пилит… Ведь музыка, как и труд, облагораживает человека. Гешке это известно.
Ему неизвестно, за что на него свалилось такое несчастье — старинное, солнечно-коричнево-лакированное — и как от него избавиться.
Гешкиному отцу, машинисту электрички в метро, приобретение скрипки, конечно, было не по карману. Но тут, на Гешкину беду, в процесс культурного воспитания вмешался дед.
Дед — высокий, сутулый старик — отставной морской офицер. Он носил шёлковые шейные платки и перстни. Пальцы у него такие белые и сухие, будто их присыпали тальком. Дед женился на молодой, деловой и богатой женщине. После этого перстней на пальцах прибавилось, шейные платки стали ещё разнообразнее.
Гешка четыре года назад стал обладателем скрипки, десятки раз ломанной и чиненной, зато старинной. В восемь лет начинать учиться играть на скрипке уже поздно, но Гешку впрягли в узду, свитую из скрипичных струн, оплели, как паутиной, конским волосом смычка и бесконечным стоянием перед металлическим складным пюпитром — подставкой для нотных альбомов.
Четыре года Гешка ждал, что его «музицирование» надоест отцу и всей семье. Но семейка подобралась такая, что надежды Гешки таяли день ото дня. Кроме отца и Гешки в трёхкомнатной жили три холостых отцовых брата — Гешкины дядьки. Один — милиционер, гаишник, другой — таксист, третий — художник.
Таксист, дядя Саша, возвращаясь с работы, либо ругался с гаишником — дядей Женей, если тот оказывался дома, либо лежал в своей комнате, включив магнитофон с блатными тюремными песнями. Художник, дядя Федя, почти всё время уезжал на этюды и в редкие приезды, опухший и красный, наверное от долгого стояния у этюдника на свежем воздухе, ложился спать и храпел с утра до вечера, не прислушиваясь к Гешкиному скрипичному концерту. Через несколько дней он снова укатывал «созерцать и творить», как он сам часто любил повторять.
В его отсутствие дядя Женя, если не ругался с дядей Сашей, приводил в свою комнату девушек. Тогда он вручал Гешке двадцать рублей и выпроваживал его из квартиры. С этими «командировочными» Гешка улепётывал от скрипки, и начиналась настоящая жизнь с тайнами и головокружительной самостоятельностью, которая принадлежала лишь ему. Не той самостоятельностью, когда приходишь в пустой дом, разогреваешь обед, ешь его в одиночестве, идёшь в магазин за хлебом и молоком, хотя тебя никто не понукает. А вернувшись, также без понуканий подступаешься к ненавистной скрипке. Эти обязанности не давали ни свободы, ни самостоятельности. Гешка знал, что он будет в следующий момент делать, и тосковал каждый такой момент.
Он выходил на улицу, проходил под горбатым мостом через деревянные выщербленные щиты, проложенные между рельсами у депо, огибал стаю патлатых одичавших собак с усталыми, злыми и умными глазами. И только когда Гешка видел ветки уже близкого леса за обшарпанным, уныло длинным зданием депо, он чувствовал запах мазута, леса и свежести — запах путешествий, неизвестности и свободы.
Но сегодня дядя Саша дежурил и никто Гешку не отпускал гулять, а значит, после посещения музыкальной школы надо было пилить и пилить кубометры соседских нервов и собственного терпения. И Гешка успешно справлялся с задачей, вперившись в телевизор поверх грифовой фиги, которую ему тыкала в нос неподатливая скрипка. В телевизоре потные азартные хоккеисты носились за шайбой и не засоряли свои головы под блестящими шлемами ни скрипками, ни уроками.
Гешка засмотрелся на особенно агрессивную атаку канадцев и даже отложил скрипку на кресло. Замер с приоткрытым ртом. Лицо у Гешки почти что квадратное, угловато-скуластое, под глазами полукружьями присыпано коричневыми веснушками, которые оттеняли бежевые, чуть раскосые, сердитые глаза. Фигура Гешки была угловатая и нелепая.
— Ну! Ну! — закричал Гешка, потрясая сжатыми кулаками. — Держи! Ну! Ах ты… Дырка, — обозвал вратаря Гешка и плюхнулся в кресло.
* * *
Гешка проверил задвижку на двери кладовки и забрался с ногами на старую галошницу. В пыльной темноте маленького помещения Гешка чувствовал себя защищёно. Что бы или кто бы ни бушевал там, за дверью, крошечный мирок кладовой в очередной раз укрывал Гешку. Делал незаметным, микроскопическим, как тысячи пылинок, летавших вокруг и оседавших на старые пальто на вешалке, на дяди Женины форменные запасы — огромные сапоги, валенки, ботинки, толстые комбинезоны, куртки и бушлаты для стояния на морозном посту. На гвоздике даже висел полосатый жезл гаишника и тяжёлая, внушительная резиновая дубинка из тугой монолитной резины. На верхней полке, над вешалкой, в картонной коробке лежат стеклянные лампочки, а среди них затерялась пара свистков, тоже дяди Жениных. Они старые, пластмассовые и словно живые. Если в такой свисток дунуть, то пальцами ощутишь вибрацию маленького шарика внутри, который начинает бешено метаться от стенки к стенке, как живое существо, с писком и визгом, из-за боязни, что его выпихнут сильным дуновением из его пластмассовой каморки. Теперь у дяди Жени свисток большой, металлический, как у футбольных судей, блестящий, но не живой.
Почти что все вещи в кладовке лежали и стояли здесь многие годы без дела, в пыли и тишине. Их не выбрасывали, потому что некоторые были даже совсем новые, но их не носили, не использовали.
Гешка поёрзал. Вот его скрипка была старая-престарая. Её бы надо в кладовку. А сейчас и вовсе не свалку. Гешка снова поёрзал. Сидеть было больно. Скрипка ведь сопротивлялась, когда он на неё сел, вонзалась в Гешкино мягкое место струнами, а потом и острым обломком деки — фигурно вырезанной дощечки, поддерживающей струны. Гешка уселся в кресло, как будто забывшись, но сам-то в глубине сознания он прекрасно понимал, что лежит в кресле.
Гешка и не встал с неё сразу. Вроде бы и ноги ослабли от ватного ужаса содеянного, но придавить скрипку ещё пару раз костлявым задом он смог — и услышал немелодичный хруст грифа и скрипичного тела, такой пронзительный, что мурашки побежали за ушами.
— Что же ты наделал, дрянь ты эдакая?! — раздался за дверью кладовки ожидаемый Гешкой вопль отца. — Выходи сейчас же, слышишь?
— Я на неё случайно сел. Что я, виноват?
— Случайно сел! Да ты у меня теперь месяц не сядешь. Выходи! Или я не знаю, что с тобой сделаю! — Отец подергал дверь.
Гешка зарылся в душные пальто и молча ждал.
— Ты хоть знаешь, сколько эта скрипка стоит, болван? Дед же меня за неё съест! — отец кричал уже не яростно, а в порядке размышления о своей и Гешкиной судьбе.
— А я не просил его скрипку покупать!
— Значит, ты нарочно на неё сел?! — обличительно возопил отец.
— Да чего ты прицепился к парню?
Гешка узнал голос дяди Саши и даже как будто почувствовал запах бензина, кожаной куртки и табака, который всегда сопровождал его. Гешка представил, как дядя, невысокий, сутуловатый, тщедушный и чуток пучеглазый, смотрит снизу вверх на высокого Гешкиного отца.
— Ну какой из Гешки скрипач? Ты можешь представить себе его во фраке? Лучше бы на баяне играть учился.
Гешка прильнул к двери, чтобы услышать отцовскую реакцию.
— А ты хочешь, чтобы он блатные песни в подворотне орал? Это, по-твоему, ему больше подходит? Ты мне его с пути не сбивай!
— Ну чего теперь его убить за эту скрипку? — Гешка живо представил, как дядя Саша развёл руками — ладони у дяди Саши были серые от въевшейся машинной грязи.
— Убивать его никто не будет, — отец явно повернулся к двери кладовки, чтобы Гешка лучше слышал. — Но хорошего ремня он у меня получит. Геннадий, выходи немедленно!
Гешка промолчал. Подложил под спину бушлат дяди Жени и капитально устроился для долгого сидения.
* * *
Проснулся Гешка в темноте. Света под дверью кладовки он не увидел.
— Главное — не выйти раньше времени, — прошептал Гешка и приоткрыл дверь.
Громко в ночной тишине тикали часы на кухне. Дядя Женя сопел из своей комнаты сочно и умиротворённо. В комнате дяди Саши ещё горел свет и слышалось «бум-ца-ца» очередной блатной песни, но дядя Саша наверняка уже спал, усыплённый однообразными ритмами.
Гешка прокрался на кухню. В лунном свете нашёл кусок хлеба, налил в стакан воды и уселся на скамейку под окном. Воду в стакане луна окрасила в фосфорно-лимонный цвет. Хлеб только на вкус и запах оставался хлебом, а на вид напоминал обрывок мочалки, висевший на крючке в ванной комнате.
Гешка жевал мочалкообразный хлеб, запивал лунным соком и заворожённо смотрел в окно на красно-жёлтые огни железной дороги. Там ревели сирены электровозов, как стадо слонов трубит в джунглях, призывно, раздражённо. Там же, за ангарами и путаницей рельсов, Гешкина тайна тоже всё слышала и настороженно-пристально смотрела в темноту.
В кухне вспыхнул свет и ослепил Гешку своим отражением в оконном стекле. Гешка даже закрылся рукой.
— Ты ел?
Отец был заспанный. Но его усы, напоминавшие медную проволоку и по цвету, и по жёсткости, сейчас топорщились, и казалось, что отец вот-вот зашипит и фыркнет, как рассерженный кот.
Гешка показал зажатый в кулаке кусок хлеба.
— Я разговаривал с дедом, — отец зевнул. — Он дал адрес мастера. Завтра с утра поедешь чинить скрипку.
— А школа?
— Вместо школы. Иди спать. Чего ты здесь высиживаешь? Сам не спишь и другим не даёшь.
Отец подошёл и с досадой ткнул кончиками пальцев Гешку в лоб.
— Скрипач!
* * *
Дождь начался на рассвете, нагнал сумерки, залив луну и расплавив её в блёклый мутный свет, замаравший небо. Дождь всё ещё накрапывал, когда Гешка вышел из дома, сложив сломанную скрипку в футляр.
Свежая морось облепила лицо, и Гешка улыбался унылому дождю, ведь он проявит Гешкину тайну.
Горбатый мост и размокший настил перехода через рельсы — здесь всегда порывистый, пронизывающий ветер, стая собак, мокрых, дрожащих, прижавшихся друг к другу и сгрудившихся вокруг тёплого канализационного люка. За ангаром и за дырявым бетонным забором дорожный тупик, где плотно стоят фуры дальнобойщиков. Дымил сырой костёр под закопчённым котелком. За ним никто не присматривал. Дальнобойщики попрятались в кабинах облепленных грязью фур. Оконные стёкла в кабинах запотели, и Гешка никого не мог разглядеть внутри. Да ему и не хотелось видеть эти обросшие щетиной, угрюмые, диковатые лица. Он боялся этих людей и норовил проскользнуть в лес мимо машин незамеченным.
Опушку леса эти дальнобойщики изрядно замусорили. Под деревьями валялись банки — стеклянные, консервные, пластиковые, пакеты, бумажки, тряпки, автомобильные шины и ржавые машинные детали. Полиэтиленовые пакеты висели на ветках и хлопали, шуршали, надувались на ветру, издали напоминая бледные шляпки поганок.
Зато дальше лес грузнел, мрачнел и вытеснял мусор своей суровой непролазностью, небывалой, удивительной, учитывая соседство и с депо, и с городом. Он не пускал дальше десятиметрового предлесья ни дальнобойщиков, ни случайных бомжей. И только Гешка безбоязненно ввёртывался в лесную глубину и мог оставаться там сколько угодно.
Гешка сунул скрипичный футляр под мышку и сел на корточки. В размягчённой дождём земле отпечатался след. Такой свежий и чёткий, что можно было различить кожисто-капиллярный рисунок каждого круглого пальчика. След напоминал отпечаток собачьей лапы, но Гешка знал, чей это след.
Гешка проворно огибал деревья и уворачивался от еловых веток, норовивших усыпать Гешку градом дождевых капель. Наконец лес стал таким дремучим и густым, что и почва в этой глухомани была почти сухой. За грудой поваленных деревьев земля резко скатывалась в обрыв, и кто не знал об этом, мог переломать тут себе все кости. Гешка же, потихоньку забирая влево, по корням, как по ступеням, спустился в овраг.
На противоположном склоне, нависавшем грозно, как нахмуренная бровь великана, над дном оврага, торчали два замшелых еловых ствола, и их узловатые корни создали арку — вход в нору. Туда Гешка юркнул, вначале пошумев перед входом — покашляв и похлопав в ладоши. Зажжённая Гешкой свеча задрожала тёплым жёлтым пламенем. Осветила сухие стены норы, в которых были вырезаны ниши, устланные мхом. В них лежали фонарь, связка свечей, завёрнутых в тетрадный листок, толстая тетрадь в полиэтиленовой обложке, растрёпанная и до половины исписанная, тут же были эмалированная оранжевая кружка, бинокль, нож в кожаном чехле, спички в непромокаемом пакете, кастрюлька и закопчённый чайник с погнутым носиком. Здесь у Гешки находилось всё, что бывает в охотничьих домиках, всё необходимое, чем действительно Гешка пользовался. Здесь не хранились мёртвые вещи, как дома в кладовке.
В глубине норы Гешка соорудил топчан из брёвен, мха и сена. Миска, которую он оставлял у входа, блестела вылизанной чистотой.
В этом лесу жил лис. Он появился две недели назад. Гешка как раз пришёл в свою нору и разлёгся на деревянном топчане с мечтами о том, как избавиться от скрипичной нагрузки. В землянке горела свечка, и в её поверхностном свете, который не пронизывал темноту насквозь, а только чуть рассеивал сумрак, Гешка увидел у входа животное.
Сперва он принял его за бродячую собаку. Но тут же понял, что это другое, совсем другое. То, чего он раньше не видел вот так близко, в трёх метрах от себя.
Лис с седыми пятнами вокруг острых ушей, с поджатой левой передней лапой, с острой крупной мордой стоял неподвижно и пристально смотрел на Гешку. Мальчик совсем не боялся. Он ничего не боялся в своём лесу. Гешка лежал и так же пристально смотрел на старого лиса, и чувства лиса как будто перетекали в него, передаваясь с волнами тёплого рассеянного свечного света. Усталость и боль в изломанной лапе, голод, и желание остаться в тёплой норе, и досада оттого, что тут уже занято. Лис повернулся, припрыгивая на трёх лапах, и исчез.
Гешка не вскочил, не побежал за ним. Лису не понравилась бы такая слежка. Но с этого дня Гешка стал оставлять в миске у входа в нору то котлету, то сосиску, то кусок колбасы. И все эти подношения пропадали до его следующего посещения норы. Лис принимал дары, оставляя следы, которые Гешка с лёгкостью отличил бы от любых других. И не только потому, что на влажной земле отпечатывались лишь три лапы, но и потому, что один из пальцев здоровой передней лапы был когда-то рассечён пополам то ли острым сучком, то ли осколком бутылки.
* * *
Серый пятиэтажный дом с аркой наводил тоску. Здесь Гешке должны были вернуть скрипичную повинность. Уже на лестничной клетке он почувствовал сладковатый запах лака и услышал звуки скрипки и собачье тявканье. Гешка развеселился, представив себе, что мастер играет на скрипке и тявкает. Наверное, ему тоже ужасно надоела игра на скрипке.
Мастер открыл дверь, и Гешка увидел, что лицо у того вполне человеческое, румяное, с клокастой белоснежной шевелюрой, напомнившей Гешке портрет Эйнштейна из кабинета физики. Нечеловеческое лицо было у лохматого пекинеса, который носился по узкому коридору и весело гавкал.
— Проходи, — мастер пропустил Гешку в квартиру. — Ты Гена? А я Мефодий Кузьмич. Где пострадавшая?
— Кто? — Гешка с испугом огляделся. — Я один.
— Скрипка твоя пострадавшая, — улыбнулся мастер, глядя на Гешку поверх узких, длинных стёклышек очков.
Он осмотрел раздавленный инструмент и покачал головой.
— Мог просто отказаться от занятий музыкой. Скрипку-то зачем калечить, тем более такую. Эх ты!
— Я случайно, — пробормотал Гешка. — Вы её почините?
— А ты, небось, надеешься, что я не справлюсь? Нет, голубчик, я почти пятьдесят лет скрипки чиню. Не могу видеть, как работу мастера приводят в такое состояние.
Мефодий Кузьмич положил Гешкину скрипку на верстак. Она легла, сиротливо поджав изломанный гриф, на пружинки и завитки стружек, среди стамесок, молоточков, жутковатого вида крючков и других инструментов.
Гешке вдруг стало страшно. Невыносимо захотелось забрать отсюда скрипку.
— Через две недели придёшь, — мастер сунул Гешке в руку какую-то квитанцию и выпроводил. — Мне работать надо.
* * *
Гешка стоял с пустым футляром от скрипки на автобусной остановке в плотной молчаливо-мрачной толпе, ждущей, жаждущей автобуса.
В городе Гешка всегда остро чувствовал одиночество. Он любил быть один, но в городе, среди людей, накатывала тоска, от которой хотелось бежать под горбатый мост, мимо депо и собачьей стаи, в лес, притулившийся к городу. Городу, где среди множества людей жило одиночество.
Гешка не пошёл домой, а опять очутился в лесу в своей землянке-норе, отделённой от всего мира толщей земли, прошитой и укреплённой корнями двух ёлок.
От толстых корней внутрь землянки свешивались тонкие белые корешки в поисках воды и нового места для существования, где они могли толстеть и крепнуть, превращаться в подземные деревья, сравнимые с наземными по толщине и мощи.
Эти бледные нити корней, обросшие корешками, как щупальцами, Гешка любил трогать. Вот уж чего суровые ели не ожидали — того, что под землёй сидит кто-то и щекочет их корни. Поэтому деревья и содрогались от смеха и роняли шишки.
Гешка вытянулся на топчане. От сена и мха пахло солнечной поляной и мёдом. Гешка улыбался. Мысли в подземной тишине текли неторопливо. Гешка оглядел свою нору и пожал плечами.
«Как может существовать одиночество? Особенно здесь, в лесу. Где всё само по себе, отдельно друг от друга и не страдает от этого», — думал Гешка.
А отец твердил ему, что надо дружить с ребятами, что у Гешки совсем нет друзей и оттого он хмурый и нелюдимый.
«Почему деревья не называют нелюдимыми? То есть они, конечно, не люди и не дружат они так, как люди себе это представляют. Если думать как отец, то все должны быть в группах. А как же Земля? Луна? Другие звёзды и планеты? Они ведь все живые, но находятся друг от друга далеко. На расстоянии тысячи световых лет. Значит, все в мире и даже во Вселенной одиноки. Или, наоборот, не бывает одиночества, а его придумали люди? Зачем? Может, потому, что они такие существа, которые не могут жить поодиночке? Но я могу! Ведь мне лучше, когда я один, вот так, как теперь. — Гешка снова оглядел с улыбкой свою нору. — Но у меня всё-таки есть отец, дядьки… Я не совсем один. Хотя они со мной редко бывают рядом и мы почти не общаемся. То они на работе, то очень устали, то сердятся. Раньше мне хотелось, чтобы они всё время были со мной, играли, разговаривали. А сейчас я уже этого не хочу. Наверное, раньше я был слишком маленький, слабый и беспомощный и мне нужна была их компания, а теперь я вырос и хочу быть один… Как человеку может быть скучно с самим собой? Ведь в голове всё время есть мысли, которые можно обдумывать, есть воспоминания и мечты. А как сидели узники в одиночных камерах тюрем? Совсем одни. Правда, некоторые сходили с ума, может потому, что слишком много думали и терялись в путанице своих мыслей… Зиму обещают снежную. Как бы вовсе не засыпало овраг и мою нору».
В прошлом году снега почти не было и Гешке удавалось пробраться в нору. Он не мог попасть сюда только в начале весны, когда по склонам и дну оврага текла мутная талая вода, подкрашенная рыжеватой овражной глиной.
Зимой Гешка разжигал у входа костерок из сухих веток, запасённых с лета и сложенных в нише под потолком. Снег вокруг костра таял, плыл в сторону и намерзал пористой слоистой коркой там, куда не доставал жар.
От костра странно пахло илом и грибами. Зимний костёр жадно поглощал дрова — бесценный небольшой летний запас, хрустел еловыми шишками, глотал целиком тонкие веточки и дольше, с наслаждением, как карамельку, облизывал и смаковал толстые сучья.
Гешка тосковал по зимнему костру — слиянию холода и огня, столкновению противоположностей, которое не вызывало взрыва, но возникала вода… или слёзы.
* * *
В коридоре Гешка наткнулся на потрёпанный туристический рюкзак и заляпанный масляной краской этюдник. Дядя Федя приехал. С кухни плыли табачные облака и пар от варившейся картошки. Пахло селёдкой и луком. Отец зажёг свет в коридоре и осветил Гешку, стоящего во всей красе землепроходца.
— Да где же ты опять так вывалялся? — отец хмурился, и такие же бежевые, как у Гешки, глаза сузились, и веснушки на щеках утонули в сердитых морщинках. — Ты мне назло это делаешь? Ну что молчишь? Скрипку отнёс?
Гешка кивнул.
— Ремонт в копеечку влетит.
— Не надо её чинить. Я всё равно не буду больше заниматься, — наклонив голову, негромко сказал Гешка.
Но отец и не слышал его.
— Я сегодня заехал в твою музыкальную школу, и Клавдия Сергеевна дала тебе скрипку из фондов школы, пока нашу не починят. Так что тебе будет чем сегодня заняться. Приведи себя в порядок, — отец брезгливо, двумя пальцами, взялся за испачканный край Гешкиной куртки. — Поешь и иди заниматься. Тебе, кстати, ещё и уроки делать. Шляешься неизвестно где целый день. Вот скажи, где ты был?
— Гулял.
— Где, интересно, можно так изгваздаться гуляючи? Опять один бродил? Ты найдёшь на свою голову приключений, — отец сам снял с Гешки куртку. — Небось, снова около депо ошивался?
— Я никогда там не ошиваюсь! — вдруг вспыхнул Гешка.
— Не кричи! Тебя там видели, и не один раз. Кончится тем, что под поезд попадёшь. Не смей туда ходить! Слышишь?
— Не глухой, — ещё более распалился Гешка.
— Ты что-то совсем распустился, — скорее удивлённо, чем возмущённо заметил отец.
— Хватит ворчать, — из кухни выглянул краснощёкий дядя Федя. — Дай мальчишке хоть дух перевести, а то накинулся с порога. Племяш, пошли картошку лопать, потом мои новые картинки посмотришь. А то я завтра часть на Арбат отнесу и часть — в галерею.
Гешка пилил на новой скрипке, и голос её по-другому был скрипуч и протяжен. Он ныл, отдаваясь в висках, из-за нарочито грубых движений смычка, поскуливал, как соседская такса. Дядя Федя заглянул в комнату с обиженным выражением лица.
— Генка, ну ты что? Я жду-жду, а он тут на скрипочке пиликает. Не будешь мои картинки смотреть, так и скажи.
— Буду.
Дядя Федя тут же проскользнул в комнату с большой чёрной папкой под мышкой. Гешка с улыбкой отложил скрипку и приготовился смотреть на почти одинаковые пейзажи: горы, закат, розовый или фиолетовый снег, занесённую снегом охотничью избушку. Такие картины хорошо покупались в слякотной Москве, и, чтобы писать их с натуры, дядя круглый год ездил туда, где снег.
Гешка, скучая, рассматривал картины с однотипным сюжетом. Картины для заработка.
— Вот ещё эту посмотри, — дядя Федя протянул Гешке небольшую картину.
Гешка опешил. На картине были крупные стволы берёз с разлохматившейся корой. Так близко, что, казалось, протяни руку — и ощутишь шероховатость этих стволов, зашуршат под пальцами телесного цвета плёночки бересты. И не сразу на оранжеватом фоне осеннего леса, в тени между берёзами, Гешка различил лисью морду. Лис смотрел из полутени пристально, устало. Картина дышала одиночеством и загнанностью, будто и не на Гешку лис глядел, а на охотника перед метким последним выстрелом. А потом только кислый пороховой дымок рассеется в воздухе и ничего не будет. Пустота.
Гешка сел, продолжая неотрывно глядеть на картинку. И только когда под ним что-то мелодично и уже знакомо хрустнуло, Гешка опомнился. Вскочил. Нелепо взмахнул руками и уставился на раздавленную скрипку.
Дядя Федя нервно и растерянно усмехнулся.
— Ну ты, брат, даёшь!
Гешка метнулся в коридор к двери спасительной кладовки. Картину с лисом он так и не выпустил из рук. Вбежал в кладовку. Привычным движением пошарил в темноте, но задвижку не нашёл. Отец её просто-напросто отвинтил. Гешка безмолвный, с каменным лицом вышел из кладовки и заплакал. Тихо и беспомощно.
Из своей комнаты на шум выглянул дядя Саша, с кухни прибежали отец и дядя Женя. Дядя Федя стоял рядом с Гешкой, пожимая плечами в недоумении. Он шепнул отцу о том, что случилось.
— Что же это такое? — возмутился отец. — Он же ещё рыдает. Впору мне и деду рыдать.
— Он случайно. Я видел, — вмешался дядя Федя.
— А колбасу он тоже случайно украл? — возмутился дядя Женя.
Он был самым полным в семье, краснощёким, пухлогубым. Он становился ещё круглее в форменной куртке гаишника и толстых тёплых штанах. Сейчас он был помидорно-красным и продолжал багроветь в свекольный оттенок.
— Какую колбасу? — отец покрутил головой, будто пытался стряхнуть наваждение. — То скрипка, то колбаса… Может, кто её съел?
— Ага, почти два кило, — у дяди Жени сделались круглые глаза от злого возмущения. — Там два батончика в пакете лежали.
Гешка добавил в плач поскуливание человека, загнанного в угол несправедливыми обвинениями.
— Что тебе, колбасы для парня жалко? — маленький дядя Саша пошёл в наступление на дядю Женю. — Куплю я тебе колбасы сколько хочешь. Скупердяй! Взяточник! Шофёров грабишь.
— А ты хоть раз видел, чтобы я взятки брал? — У дяди Жени на щеках появился даже синюшный баклажанный оттенок.
— Опять двадцать пять, — выдохнул дядя Федя. — Сколько можно ругаться? Вы ещё подеритесь, непримиримые. Ребёнок плачет, а вы за своё.
— Этого ребёнка давно приструнить пора, — подвёл итог дядя Женя. — Хулиган растёт. Сейчас он скрипки ломает, колбасу ворует, а завтра что?
Гешка сквозь слёзы заметил, что отец сдерживает улыбку, дядя Саша откровенно фыркнул, а дядя Федя с непроницаемым лицом ответил:
— А завтра он раздавит виолончель и украдёт окорок.
Гешка улыбнулся, потирая кулаками глаза.
— Давайте-ка все спать, — решил отец. — Половина одиннадцатого. Всем завтра рано вставать.
На Гешку отец не смотрел, но мимоходом потрогал Гешкин лоб.
* * *
Миска была пуста. И свежие следы лиса Гешка углядел на спуске в овраг. Ему сразу стало легче и теплее на душе. Лис не ушёл, значит, он, Гешка, ему нужен.
Гешка не пошёл в школу. А прямо из дома помчался к себе в нору. Бросил в миску котлету, оставшуюся от завтрака, улёгся на топчан и снова заплакал. Гешка не знал, почему текут слёзы. Он никогда не плакал в своём подземном мирке.
Утром дядя Федя пошёл продавать картины. И хотя Гешка просил оставить ему картину с берёзками и лисом, дядя Федя и её спрятал в папку, нахмурился и в сердцах даже хлопнул дверью…
Гешка вытер глаза и сел. Сейчас в школе информатика. В компьютерном классе всегда холодно и пахнет озоном. Салатовые шторы изворачиваются спиралями от сквозняка и скребут металлическими кольцами по проволоке, на которой висят. Гешка сегодня бы начал новую тетрадь с синей обложкой. Он всегда любил начинать тетрадку. На первой странице ручка писала мягко и аккуратно, потому что под первой страницей покоилась вся тетрадь целиком. А потом лист приходилось переворачивать, и ручка начинала выводить твёрдые дрожащие каракули, ведь под листом и тонкой обложкой оказывалась выщербленная школьная парта.
«В начале тетради, как и в жизни, один день, как новый лист, — удобный, счастливый, а следующий день, перевёрнутый лист, — всё пасмурно, такое же шершавое, как старая школьная парта. В середине тетради писать одно удовольствие: того, что исписано, и того, что ещё не тронуто, — поровну. А в конце снова удобно писать через раз, через страницу, — раздумался Гешка. — Потом тетрадка заканчивается, хотя казалось, что она такая толстая, что её не испишешь никогда. Так и жизнь: кончится внезапно, хотя думаешь, что она бесконечная, что кто-то вот-вот придумает таблетки от бессмертия. Мама, наверное, тоже так думала и всё равно умерла».
Гешка вышел из норы, присел на бревно. Слабой холодной пылью оседал на землю дождь. Склоны оврага блестели, как лакированные бока скрипки, на которой Гешка никогда больше не будет играть.
«Пусть хоть на куски режут, — подумал он. — Лучше она у Мефодия Кузьмича останется. Он её не обидит. А я здесь насовсем останусь».
Гешка стал смотреть на небо молочно-белое, предснеговое. Изо рта уже шёл морозный пар, и пальцы покраснели и застыли.
«Зима будет долгой, — размышлял Гешка. — Есть мне станет нечего. Запасов надолго не хватит. И на одних сухарях ноги протянешь. Значит, я не могу жить один, без отца, без дядек? Но если бы хватало еды, я бы остался один? Как же выживает лис? Ведь я недавно начал его подкармливать. Наверное, он находит объедки на городских помойках. Но я не смогу брать еду из помоек. Выходит, я должен жить с людьми, как те собаки в стае, чтобы выжить. И зачем такая жизнь, раз я не свободен? А свободен ли отец, дядя Федя? Они зарабатывают, могли бы жить одни. Но живут все вместе. Почему? Любят друг друга? Дядя Саша с дядей Женей, похоже, ненавидят друг друга. Ругаются бесконечно. А дядя Федя со своих пленэров всё-таки возвращается домой, ему надо зачем-то услышать моё мнение о его картинах. Отец должен жить со мной, раз я его сын. А он ответственный. Да и не бьёт меня, только грозится. Как же странно устроена жизнь!»
Гешка поёжился. Дождевые пылинки слились в капли. Они падали за шиворот, холодили лицо. Мальчик хотел было забраться в нору, когда услышал шорох. Наверху над оврагом стоял лис. Мокрый, худой.
— Лис, иди, там котлета, — позвал Гешка.
Лис стоял не шелохнувшись, но и Гешка не двигался. Окаменел. Такой же мокрый и тощий, как лис.
Долго лис не выстоял, видно почувствовал запах котлеты. Похромал вниз, неловко приседая на зад и подметая скользкую тропу пушистым хвостом. Он обошёл Гешку стороной и шмыгнул в нору. Звякнула миска, и лис прохромал мимо Гешки обратно.
На Гешку пахнуло лисьим духом: мокрой шерстью, котлетой, которую лис дожёвывал, и запахом леса: смесь порыжевшей прелой хвои, грибов, земляники, перегнивших листьев и сырости, какой тянет от маленького ручья, с журчанием крадущегося между корней деревьев в тени и сумраке лесной глухомани. Лис вскарабкался наверх и скрылся в еловой гуще.
Гешка окончательно замёрз. Капли дождя от холода в воздухе превращались в кристаллы снега. Снежинки плыли, планировали, оседали на крупные еловые ветви паутиной инея. Мальчик забрался в нору, улёгся на топчан. Он укрылся старым дядькиным бушлатом, который удалось перетащить в нору, когда никого не было дома. Гешка повернулся носом к сырой глинистой стене и незаметно для себя уснул.
А проснулся он в темноте. Свечка, горевшая в норе, потухла. В глухой тишине Гешка впервые испугался и темноты, и того, что он совершенно один. Выход из норы был почти не виден.
Гешка скатился с топчана и на четвереньках бросился наружу. А там уже в снегопадение вплелись глубокие осенние сумерки — короткое предисловие к долговязой, сырой ночи, которая вот-вот растянется по всему городу и лесу на долгие часы.
Снег застелил дно оврага и сделал склон скользким. Гешка падал и скатывался на дно несколько раз, но с упорством карабкался. Он бежал по лесу, вдруг ставшему враждебным и страшным. Домой.
* * *
Дядя Федя сунул Гешку в ванну с зеленоватой водой. Но Гешка и в ней продолжал дрожать, обхватив руками согнутые в коленях ноги. Дядя Федя присел на край ванны.
— Где ты был? Все с ума сходят. Отец в милицию побежал. Сашка по окрестным закоулкам ездит, тебя высматривает. Женька только не в курсе — на дежурстве сегодня. Что же ты?
Гешка молчал. Он не знал, как и что говорить. И стоит ли?
Отец увидел, наверное, Гешкины вещи, сброшенные в коридоре. Он распахнул дверь в ванную и остановился, обессиленный, вспотевший, в расстёгнутой куртке. Прислонился спиной к косяку. Измученно поглядел на дрожащего в ванне Гешку, резко оттолкнулся от дверного косяка и ушёл в глубину квартиры.
Гешка сидел в ванне, упёршись подбородком в свои острые коленки, и смотрел, как по воде расходятся круги от его слёз. Мальчик поглядел на тонкий белый шрамик над коленкой. Вспышкой в память вкатилось солнце…
Оно раскалило камни вдоль тропы с камнеломкой, выросшей в щелях между камней. Мелкие белые цветочки на сухощавых тонких стебельках покачивал солёный ровный ветер. Он катил по тропе опавшие лепестки и стебли, свившиеся в объёмные шары.
Пахло йодом, пирожками и горьковатым дымком из близкой шашлычной. Мама бежала впереди. Вон её белый сарафан в красный крупный горошек. Круглые загорелые плечи и такие же круглые локти с ямочками. Она спешила по серой пыльной тропинке вниз, вниз, где у моря её ждал отец. А четырёхлетний Гешка капризничал в тот день, не хотел никуда идти, садился на землю и ревел.
Матери надоело с ним сражаться, и, оставив его одного на дорожке, она быстро пошла вперёд, не оглядываясь. Гешка смотрел вслед уходившей матери, она вот-вот должна была скрыться за поворотом тропы и исчезнуть… навсегда. Гешка рванулся за ней на коротких пухлых ножках в синих лаковых сандалиях. На повороте, уже видя мамин сарафан, успокоившись, что она не исчезла, он запнулся, упал и рассёк коленку о камень. Мать тогда, конечно, вернулась, завязала ему рану носовым платком и дальше понесла его на руках. Однако Гешке потом часто снилось, что за поворотом матери уже не оказалось. Особенно часто стал сниться этот сон, когда через год мать умерла, внезапно, пролежав в больнице всего три дня.
И солнце разбилось, расплющилось о камни того поворота, и круги по воде в остывающей ванне пошли сильнее.
Отец, видно, никак не мог успокоиться и к Гешке даже не подошёл. Вялого, зарёванного Гешку дядя Федя выудил из ванны, обернув в большое мягкое полотенце. Потом он накормил племянника и уложил в постель. Принёс что-то в белом конверте и положил поверх одеяла.
— Вот. Оставь себе. Захочешь — я потом и рамку для неё сделаю.
Тоскливая лисья морда глянула на Гешку с картины.
Отец пришёл в их комнату только глубокой ночью, когда Гешка должен был уже спать. Но Гешка не спал. Молча таращил глаза в темноту, которую изредка пронзали прожектора электровозов с железной дороги.
* * *
Гешка брёл по знакомой дорожке с неохотой, запинаясь, останавливаясь. Надолго замер под старым горбатым мостом. Его щербатые тёмно-серые камни, будто в испарине, поблёскивали от скудного света, всё-таки проникавшего под мрачные своды.
На деревянных мостках, проложенных через рельсы, Гешка снова надолго остановился. Пока маневровый с грохотом и лязгом катался взад-вперёд, как старый пёс, который никак не найдёт себе уютное тёплое местечко и крутится, обнюхивает, думает.
Лес окутал Гешку стылостью, усыпал судорожным последним листопадом. Летели седые от инея, будто подсахаренные листья, а на земле они лежали, щедро подсоленные пресным снегом. Первый снег в лесу редко таял так, как в городе.
Гешка почти дошёл до норы, когда услышал шаги позади себя. Резко обернулся — метрах в двадцати от него стоял отец в своей синей форменной куртке, хмурый, сосредоточенный.
— Я отпуск взял, — сообщил он. — С тобой побудем. Мы ведь совсем не бываем вместе. Хочешь, поедем куда-нибудь?
Гешка шагнул к отцу. Неуверенно махнул рукой себе за спину и вдруг признался:
— А у меня тут тайник. Нора. И ещё здесь лис живёт. Настоящий, как с картинки дяди Феди.
— Это для него колбаса? — догадался отец.
Гешка кивнул и пошёл к норе. Отец с трудом, но спустился за ним следом. Наклонившись, пролез в землянку, где Гешка уже зажёг свечу.
Отец мог стоять здесь только пригнувшись.
— Мрачноватое местечко, — после затянувшейся паузы сказал отец. — Здесь же может землёй завалить. Опасно… — он осёкся, посмотрев на Гешку. — Но ты неплохо тут всё оборудовал.
— Я не хочу сюда больше приходить, — Гешка смотрел под ноги.
— Тогда забери свои вещи.
— Пусть тут всё так останется.
Гешка потоптался, оглядел последний раз своё убежище и погасил свечу.
Над оврагом дул сухой морозный ветер. Странно, как он проникал в эти лесные заросли. Он щипал щёки, сушил губы и выбивал слезу из глаз.
За опустошенными, безлистными деревьями стала заметна небольшая просека в низине. Гешка никогда раньше не обращал на неё внимания, а теперь увидел в просвете, между оголённых ветвей рыжее пятно. Яркое, а потому заметное на свежем снегу.
Гешка с треском продрался к началу спуска в низину. Отсюда просека хорошо просматривалась. Лис уходил. Чуть заметно прихрамывая, но уже не поджимая лапу. Лис, видно, почувствовал на себе взгляд, остановился и снова поглядел на Гешку тем пристальным, усталым взглядом, долгим и прощальным, а потом побежал прочь не оборачиваясь.
«Вот так, наверное, уходит одиночество, в которое я не верил, — пришло Гешке на ум. — Уходит, оставляя след с раздвоенным пальчиком лисьей лапы».
— Пап, а если поехать к морю, туда, где мы были с мамой, где камни, тропинка. Там я коленку разбил. Помнишь?
Отец с неохотой оторвал взгляд от убегавшего лиса и с удивлением посмотрел на Гешку.
— Мы с тобой и мамой никогда не были на море. А коленку ты рассёк, когда с велосипеда упал.
— Как же? Но я ведь помню.
Отец положил руку ему на плечо.
— Память иногда подкидывает странные вещи, как будто воспоминание. А на самом деле это то ли мечты, то ли сны… А мы с тобой поедем, куда ты захочешь. И море сейчас ещё тёплое, доброе.
* * *
Вместо измученной, раздавленной скрипки перед Гешкой на диване лежала преобразившаяся, блестящая. Но и под новым лаком виднелись следы от заросших трещин, как морщинки.
Гешка провёл ладонью по шершавым струнам, по изогнутой шее грифа. Ему показалось, что струны вибрируют, дрожат под рукой. То ли от страха, то ли от нетерпения. Гешка положил скрипку на плечо, прижался щекой к твёрдому прохладному телу скрипки. И скрипка от его тепла почти мгновенно нагрелась, оттаяла, ожила, и, когда смычок коснулся струн, раздался вдруг не тот скрипучий, неровный звук, а другой, от которого сводило челюсть не только у соседей, но и у самого Гешки. Тёплый, густой, глубокий, исстрадавшийся, настоящий. От него мурашки пошли по коже. И мелодия не звучала рывками, по нотам, по строчкам, — она лилась монолитно, солнечно-грустно. Как ровный ветер, робко трогающий верхушки старых седых елей.
Отец остановился в коридоре, заслушавшись. Дядя Саша выключил в своей комнате магнитофон, дядя Женя отложил газету, которую читал, а дядя Федя, мастеривший рамку для полюбившейся Гешке картины, чуть не порезался ножом.
Картина стояла у Гешки за спиной на книжной полке, и в спину ему смотрели тоска и одиночество. Они ушли с хромым старым лисом в далёкие чужие места. Навсегда ли?