День рождения
Рыжая Иозефа взяла большое румяное яблоко и протянула его Гарри. Он разломил яблоко пополам; оно оказалось червивым. Йозефа дотронулась пальцем до половинки, протянутой ей, и тотчас из яблока хлынула кровь. Затем это исчезло, и явился ректор Шальмейер с толстой книгой в кожаном переплете с золотыми застежками. Он открыл книгу и прочитал: «Генрих Гейне, сегодня ты держишь экзамен на аттестат любви». Тут заиграла музыка, зазвучали далекие хоры. Гарри глубоко вздохнул и проснулся. Он обвел глазами комнату, в которой находился, и увидел узкое окошко, прикрытое кисейной занавеской, часы с кукушкой на стене, столик с графином воды, узкую постель, на которой лежал.
Ему часто снились картины дюссельдорфской жизни, но всегда в фантастическом освещении, где переплетались правда и вымысел. С тех пор как Гарри жил в Гамбурге, такие сны назойливо повторялись. Они мучили его, но вместе с тем и вносили какое-то оживление в его однообразную, скучную жизнь. Каждый день ему приходилось ходить на службу в банкирскую контору дяди. Банкир восседал в роскошном кабинете с кожаной мебелью, а у дверей его кабинета толпились и шумели финансисты, купцы, владельцы мастерских и фабрик, маклеры. Гарри находился довольно далеко от кабинета, в котором свершались сложные дела и крупные обороты. Он сидел за высокой конторкой, заваленной бумагами, счетами, канцелярскими книгами. Ему поручали вести коммерческую переписку или делать выборки из текущих счетов. Гарри неохотно, спустя рукава выполнял эту работу. Дядя не раз бранил его и ставил ему в пример своих служащих, особенно старого бухгалтера Гирша. Этот сутулый человек, с маленькой седоватой бородкой и солидной лысиной, тоже ворчал на Гарри, но уже более добродушно, понимая, что, как-никак, Гарри — племянник «великого Соломона». У Гирша была своя философия — философия бедного и подневольного человека. Он рад был по любому поводу изложить свои правила угодничества и подобострастия. Эта философия совсем не подходила Гарри, но он не хотел вступать с Гиршем в пререкания — ведь тот был единственным человеком в конторе, который не смотрел на Гарри свысока или с сожалением.
Гарри пока жил на улице Гроссе Блейхен, в доме № 307 у вдовы Ротбертус, занимая скромную комнату. Летом Соломон Гейне обещал взять его в Ренвилль. Там, вблизи Оттензена, находилась его загородная вилла. Вся семья банкира с весны до поздней осени жила в Ренвилле: сам банкир, его жена Бетти и трое детей — Амалия, Тереза, Карл. Соломон Гейне приглашал и многочисленную родню из Гамбурга и других мест погостить в Ренвилле. Его тщеславию льстило, что бедные родственники восхищались великолепием загородного дворца.
И в самом деле Ренвилль был красив. Расположенный на невысоких холмах, он спускался отлогими террасами к равнине, по которой протекала Эльба, впадая в Северное море. Старинный замок, купленный Соломоном Гейне в этой живописной местности, был перестроен по вкусу гамбургского банкира. Здесь все говорило о богатстве и роскоши, призванной бить в глаза. Возки, коляски, кареты, подъезжавшие к Ренвиллю, останавливались у черной чугунной ограды с золочеными украшениями. Широкие ворота открывали доступ в великолепный парк. По длинной липовой аллее можно было дойти до круглой площадки, находившейся в центре парка. Большой мраморный водоем, украшенный двумя сфинксами, сверкал блестящими струями фонтана. Посредине водоема мраморная девушка лила густую струю воды из высокого кувшина. А дальше, в перспективе, открывался белый фасад двухэтажной виллы с двумя стеклянными верандами по бокам. Наверху помещалась маленькая мансарда, а на высоком шпиле замка колыхался большой флаг. Неподалеку находился флюгер, по вращению которого определяли силу и направление ветра. Парк был оборудован по версальскому образцу: с искусственными гротами и каскадами, зелеными беседками и искусно подстриженными деревьями. Владелец виллы не скупился на многочисленный штат: в его распоряжении было множество ливрейных лакеев, поваров, садовников, камердинеров, горничных и кучеров.
У Соломона Гейне были все основания чванливо называть свое поместье «земным раем». Туда-то и попал его племянник Гарри летом 1816 года. Ему отвели небольшую комнатку в мансарде, куда вела узкая лестница. Как раз над головой Гарри помещался флюгер, и юноша шутил, что он учится держать нос по ветру и определять настроение дяди по вращению флюгера.
В описываемый августовский день Гарри проснулся в мансарде, и какая-то неясная тревога овладела им. Сны, которые он видел, смущали его, он отчетливо запомнил огромную книгу в руках Шальмейера и слова, что он держит экзамен на аттестат любви. Это так и было. Когда Гарри приехал в Гамбург, он мечтал увидеть Молли, как он звал про себя Амалию. Но тут его ждало разочарование: Амалия вместе со своей матерью Бетти была в отъезде, и Гарри пришлось ждать встречи с кузиной. Он выразил свое волнение в письме к закадычному другу Христиану Зете: «Радуйся, радуйся: через четыре недели увижу я Молли. Вместе с ней вернется моя муза ко мне. Два года я уже не видел ее. Старое сердце, чего ты так радуешься и бьешься так громко!»
Долгожданная встреча состоялась в городском особняке дяди, на Юнгферштиге. Амалия плавно плыла по сверкающему паркету гостиной, отражаясь в зеркалах с золочеными рамами. Гарри показалось, что она обращается с ним мягче и нежнее, чем в Дюссельдорфе. Она даже взяла его на прогулку по городу, и Гарри сидел рядом с ней, небрежно откинувшись на бархатные подушки большого ландо, между тем как кучер в высоком цилиндре ловко пощелкивал бичом, подгоняя пару серых лошадей. И все же между ними не возникало ничего похожего на дружбу. В мягкой улыбке Амалии Гарри видел нечто, охлаждавшее его снисходительностью, а любой намек на фамильярность с его стороны она отводила самым решительным образом.
Ночью, ворочаясь с боку на бок на соломенном тюфяке в комнате, снятой у вдовы Ротбертус, Гарри многое передумал. Его мучило, что он попал в какой-то чужой и страшный мир, где деньги безжалостно топчут все добрые человеческие чувства. Да, город Гамбург, сего стотысячным населением, нарядными улицами и жалкими окраинами, с кораблями, привозящими товары со всех концов света, с его торгашеским, черствым духом, мало соответствовал настроениям Гарри. В этом городе менял и банкиров, колониальных торговцев и маклеров он учился ненавидеть всевластье денег. Горько посмеиваясь над своим положением «племянника великого Гейне», Гарри писал Христиану Зете: «Мне живется хорошо. Я сам себе господин, я держусь независимо, гордо, твердо, неприступно и со своей высоты вижу людей далеко внизу такими маленькими, прямо карликами, и это приятно мне. Ты узнаешь тщеславие хвастуна, Христиан?.. Правда, что Гамбург — гнусный, торгашеский притон, здесь много девушек, но не муз…»
И тут же Гарри жалуется, что муза как будто изменила ему, предоставила одному отправиться на север, а сама осталась дома, испуганная «отвратительными коммерческими делами, которыми он занимается».
В Ренвилле Гарри ждал отдых. Здесь он уже не должен был ходить на службу в банкирскую контору, выслушивать наставления Гирша и попреки дяди. А главное, здесь он видел Амалию и утром, и днем, и вечером, когда хотел. Он встречался с ней и за обедом в богатой столовой, и в тенистых аллеях парка, и на берегу Эльбы. Правда, Амалия редко бывала одна: ее всегда сопровождала старая тетка с бесчисленными бородавками на бугроватом красном лице или какая-нибудь приживалка, которых было немало в доме Соломона Гейне. Нередко к Амалии приезжали подруги, такие же чопорные, жеманные девицы. Бывали и молодые люди, расфранченные, самодовольные, все это были сыновья богатых родителей, уверенные в том, что они могут купить все на свете. Среди них был один, особенно неприятный Гарри. Звали его Ион Фридлендер, и говорили, будто его отец один из самых богатых землевладельцев во всей Пруссии. Он ходил важно и степенно, словно ему было не семнадцать, а семьдесят лет, опирался на черную трость с белой ручкой из слоновой кости, знал наизусть генеалогию королевского дома Гогенцоллернов и говорил, что все беды Германии идут от французов и от французских философов, которых он, впрочем, никогда не читал и читать не будет. 3 доме Соломона Гейне все считали Иона Фридлендера умницей, и юноша держал себя подобающим образом: цедил сквозь зубы слова и пренебрежительно относился к слугам.
Все же Гарри несколько раз оставался с Амалией наедине. Как-то ему удалось заинтересовать ее рассказами о своем детстве. Она внимательно слушала его, и Гарри, взволнованный ее присутствием, рассказывал всё новые и новые истории, импровизируя на ходу, соединяя правду с вымыслом. Но вдруг Амалия прервала рассказ кузена, сказав, что ее ждет портниха и надо примерять новое платье.
— Ты потом доскажешь мне свои сказки, — бросила она, оставляя юного рассказчика в полном замешательстве.
Чем больше Гарри бывал в обществе Амалии, тем больше убеждался он в своей любви к ней. Эго была юношеская восторженная любовь к девушке, которую он готов был считать совершенством, не отдавая себе отчета в том, что она собой представляет. Гарри, презиравший среду, в которой должен был находиться, питавший к дяде противоречивые чувства отвращения и благодарности за заботы о нем, из всего сонма банкиров, конторских чиновников, маклеров, приживальщиков и приживальщиц выделил только одно непостижимо светлое существо — Амалию. И вот настал долгожданный день — день ее рождения. Гарри решил в этот день признаться Амалии в своих чувствах. Он припомнил великое множество прочитанных им романов и обдумывал, как это сделать, как сказать волшебные слова: «Я люблю тебя…»
Гарри написал в честь Амалии восторженное стихотворение. В нем говорилось и о ее красоте, и о ее доброте, и о великих ее добродетелях. Он переписал возможно красивее свое стихотворение на плотной слоновой бумаге, сложил его вчетверо, как прошение, и спрятал в боковой карман парадного костюма. При первом удобном случае Гарри решил передать кузине стихотворное приветствие и тут же сказать ей всё, что таил в сердце.
Понятно, почему с такой тревогой проснулся Гарри в день рождения Амалии, понятно, почему ночью ему снились такие странные сны. Он позвал камердинера, и старый Михель, в ливрее с золотыми пуговицами, внес миску и кувшин с водой. Гарри стал умываться и, как всегда, произнес свою шутку, по-видимому веселившую Михеля. Он сказал:
— Ну как наш Борей сегодня? Что показывает флюгер?
Бореем, то есть богом северного ветра, Гарри называл ворчливого дядю Соломона. Он уверял, что флюгер на крыше показывает не только направление ветра, но и перемены в настроении дяди. Строгий, никогда не улыбающийся Михель привык к шуткам жильца мансарды. Он ответил ему просто и сдержанно:
— Сегодня опасаться нечего. На крыше и в доме полный штиль.
Одевшись, Гарри спустился вниз. Хотя было раннее утро, на площадке перед виллой уже суетились люди. Старый садовник Карл прикреплял к фасаду виллы цветочные гирлянды с монограммой «А» и «Г». Поодаль три музыканта — скрипач, флейтист и трубач — репетировали какой-то марш. Возле них стоял старый Гирш и, размахивая руками, объяснял, по какому случаю их выписали из Гамбурга. Он требовал от этих жалких музыкантов, чтобы они играли не хуже, чем в гамбургской опере. По-видимому, все барское население виллы еще спало. Гарри поднялся к себе наверх, заперся и решил не выходить, пока о нем не вспомнят. Он пробовал писать, но дело не клеилось; читал книгу, но строки плыли, качались перед глазами, а смысл их ускользал от него. Шли часы… На площадке по-прежнему грустно гудела труба, пиликала скрипка, фальшивила флейта. Наконец о Гарри все-таки вспомнили. Его позвали в столовую, и он пошел туда с замиранием сердца. Но там не было ничего торжественного. Дядя Соломон сидел, как обычно, в глубоком кресле, одетый в неизменный халат ярко-шафранного цвета; на ногах его были красные сафьяновые туфли с золотыми шариками. По двум сторонам кресла стояли два ливрейных лакея, выполнявшие неизвестно какие обязанности. Гарри шутил про себя, что так как дядя не силен в грамматике, то один лакей ему подсказывает дательный, а другой — винительный падежи. Тетя Бетти собственноручно наливала кофе в большие белые чашки, — это была традиция дома.
Гарри сказал: «Доброе утро, дядя», удостоился похлопывания по плечу, затем поцеловал руку тете и растерянно добавил:
— Поздравляю вас, дядя и тетя..»
Но тут он услышал голос Амалии, тоже сидевшей за столом:
— Не мешало бы, кузен, поздравить и меня!
Лицо Гарри залилось краской и стало краснее, чем роза, приколотая к халату дяди Соломона. Он пролепетал слова поздравления и поплелся в конец столовой, где обычно сидел вместе с приживальщиками.
Совсем иначе он представлял себе встречу с Амалией в этот день. Как же теперь вручить ей стихотворение? Как открыться ей?
День тянулся, как улитка. Приезжали какие-то люди, привозили торты, букеты цветов, дорогие подарки. За обедом появилась молодежь. Рядом с Амалией сидел Ион Фридлендер, шутил и глупо смеялся. Гарри ждал случая, чтобы подойти к кузине. Произошло это неожиданно. Уже вечерело, но солнце еще медлило покинуть розовое небо. С Эльбы дул свежий ветер. Гарри шел по боковой дорожке парка, и вдруг из-за поворота, обогнув зеленый боскет, появилась Амалия.
Гарри бросился к ней.
— Кузина… — сказал он. Голос его звучал глухо, руки дрожали. Он торопливо достал свернутый лист бумаги из кармана. Амалия остановилась и спокойно смотрела на него. — Кузина, — повторил Гарри, — я должен вам сказать… Нет, лучше я прочту.
Он развернул большой лист бумаги и стал читать дрожащим голосом:
Амалия резко прервала его:
— Гарри, что за глупости! Я так тороплюсь. Ты ведь знаешь, сколько у меня дел сегодня.
Гарри растерянно залепетал:
— Амалия, молю тебя, выслушай меня! Я люблю тебя…
Амалия сказала с раздражением:
— Ты что же, всерьез вздумал объясняться мне в любви? Да как ты смеешь меня любить?!
Девушка вырвала из рук Гарри, лист со стихотворением и побежала по дорожке, крикнув уже более спокойным тоном:
— Я прочитаю твое стихотворение! Спасибо…
Гарри был потрясен. Рухнул карточный домик, который он строил. Как он мог надеяться, что Амалия, избалованная барышня, может обратить внимание на бедного родственника, не имеющего ни кола, ни двора! Ему казалось, что солнце померкло и летний день стал мрачным, а от искусственных гротов и боскетов парка повеяло сыростью.
Гарри решил больше не попадаться на глаза Амалии. Сегодня он еще пробудет здесь, чтобы никто не догадался о его горе, а завтра чуть свет покинет виллу.
Вечером Ренвилль принял сказочный вид. Цветные фонарики, подвешенные к деревьям, сверкали гирляндами огней. В парке играла музыка, гости прогуливались по аллеям, группами сидели в беседках, куда лакеи непрерывно подавали мороженое и прохладительные напитки, Кого только не было в этот вечер на вилле Соломона Гейне! Старые сенаторы, крупные купцы, хозяева Гамбурга, с глубокомысленным видом обсуждали свои торговые дела. Наряду с томными старушками, вспоминавшими молодость и добрые старые времена, мелькали, словно нарядные бабочки, молодые кокетливые женщины, а вокруг них увивались кавалеры разных возрастов.
Гарри нельзя было найти в этой пестрой толпе. Мрачный и одинокий, он прятался от людей в чаще парка, где было потемнее и куда едва долетали веселые голоса гостей. Неожиданно он услышал звонкий смех и узнал голос Амалии. Смех доносился из зеленой беседки, прозванной «Павильоном Армиды». И, хотя Гарри дал себе слово не встречаться с Амалией, его неудержимо потянуло к этой беседке. Осторожно, чтобы не выдать себя, Гарри подкрался к «Павильону Армиды». Беседка была тускло освещена круглым пунцовым фонарем, прикрепленным к ветвистому дереву. В беседке, кроме Амалии, были Ион Фридлендер и две девушки. Гарри услышал, как Амалия рассказывала о нем и о стихотворении, которое он преподнес ей:
— Представьте себе, мой бедный кузен Гарри объяснился мне в любви.
— Недурен вкус у молодчика! — насмешливо воскликнул Ион Фридлендер, а девушки глупо засмеялись.
— И кроме того, он мне еще преподнес стихотворение, — сказала Амалия. — Не угодно ли? — И она вынула из-за корсажа вчетверо сложенный лист бумаги.
«Боже мой! — похолодел Гарри, слышавший весь разговор. — Сейчас они осмеют самое дорогое — мое стихотворение, кровь моего сердца…»
Ион Фридлендер взял из рук Амалии стихотворение и стал громко читать, выкрикивая каждое слово, как это делают на аукционе, объявляя цены и качество товара;
Взрыв смеха, безжалостного, колючего, ранил сердце Гарри. Ему хотелось ворваться в беседку, расправиться с этими злыми бездельниками, крикнуть им всю правду, сказать, что они нищие духом, тонущие в пошлости. Но он не решился сделать это. Только ради Амалии. Он ведь любил ее и жалел, жалел за то, что она не сумела понять его чувства.
Гамбургские будни
Большой город спал. Луна лила с высоты зеленый магический свет, и черные громады домов с пустыми квадратами темных окон длинными рядами тянулись вдоль улиц. Только изредка можно было видеть мигающую точку в окне: это при свете сальной свечи какая-нибудь белошвейка заканчивала срочную работу или ложился спать неуемный гуляка, поздней ночью вернувшийся домой.
Тоненьким голоском двенадцать раз прокричала кукушка на стенных часах в маленькой комнатке, но молодой человек, сидевший за столом, не обратил на это никакого внимания. Глаза его горели, он поминутно макал гусиное перо в чернильницу, и снова рука скользила по бумаге.
«Дорогой друг Христиан, — писал Гарри (это был он). — Она меня не любит. Предпоследнее словечко произнеси тихо, совсем тихо, милый Христиан. Последнее словечко заключает в себе весь земной рай, а в предшествующем ему заключена вся преисподняя. Если бы ты мог хоть на миг взглянуть на своего несчастного друга и увидеть, как он бледен, в каком он расстройстве и смятении, то твой справедливый гнев за долгое молчание скоро улегся бы… Хоть у меня есть неопровержимейшие, очевиднейшие доказательства ее равнодушия ко мне, которые даже ректор Шальмейер признал бы бесспорными и, не колеблясь, согласился бы взять за основу своей системы, — но все же бедное любящее сердце не хочет сдаваться и твердит: «Что мне до твоей логики, у меня своя логика!..»
Гарри остановился и перечитал написанное. Ему столько хотелось сказать Христиану Зете… Ах, если бы он был здесь, рядом с ним, и Гарри, глядя в его голубые глаза, исповедовался бы ему в этом «сладком несчастье», как он называл свою любовь к Амалии! Да, это было бы лучше во сто раз — прошептать ему слова сердечного признания, рассказать о том, как жестоко насмеялась она над ним. Но написать все это ему было тяжело, словно он покрыл себя каким-то позором и теперь этот позор черными строками ложится на белую бумагу.
«… Сожги это письмо. Ах, может быть, я и не писал этих строк! Здесь на стуле сидел бедный юноша — он написал их, и все это оттого, что сейчас полночь…» — продолжал Гарри. Он описывал свою жизнь в Гамбурге и горько жаловался на то, что здесь никто его не понимает, что он должен заниматься не поэзией, а торговыми спекуляциями. Но тут же с гордостью Гарри сообщал другу, что он много пишет: «… Не знаю, лучше ли мои теперешние стихи, чем прежде, верно лишь одно, что они много слаще и нежнее, словно боль, погруженная в мед. Я предполагаю вскоре (впрочем, это может быть через много месяцев) отдать их в печать, но вот в чем беда: стихи почти сплошь любовные, а это мне как купцу чрезвычайно повредило бы; объяснить тебе это было бы очень трудно, потому что ты не знаком с царящим здесь духом. Тебе я могу открыто признаться, что в этом торгашеском городе нет ни малейшего влечения к поэзии — за исключением заказных, неоплаченных и оплаченных наличными, од по случаю свадеб, похорон и крещения младенцев..»
Гарри дописал письмо, спрятал его в ящик стола и достал небольшую тетрадку в фиолетовом переплете. Там были записаны его последние стихи. Он их озаглавил «Сновидения». И действительно, он жил в сновидениях больше, чем в гамбургских буднях. Тотчас же после объяснения с Амалией Гарри уехал из Ренвилля, и никто из обитателей виллы даже не спросил о причине его внезапного отъезда. Скучные дни в банкирской конторе походили один на другой, но после работы Гарри был предоставлен самому себе. Он уходил с пыльных и шумных улиц на живописный берег Эльбы, излюбленное место прогулок гамбургских жителей. Там были разбросаны небольшие павильоны, где за чашкой шоколада с вкусными пирожными проводили свой досуг гамбуржцы, отдыхая от деловых забот.
Гарри сидел за столиком Альстер-павильона, просматривая свежие газеты и журналы и следя за плавными движениями белых лебедей, красиво отражавшихся в медленной воде озера, на берегу которого стояла кофейня. Здесь Гарри погружался в свои «сновидения» — разумеется, не настоящие, а поэтические. Он их записывал, и так возник цикл стихотворений, очень своеобразный, в которых действительность сплеталась с фантастикой. В этих стихотворениях отражалась неудачная любовь Гарри к Амалии. Перед ним рисовалась картина свадьбы Амалии, но не с ним, а с тем, другим, ненавистным ему прилизанным франтом.
Гейне все время возвращается к мысли о неудачной любви, об оскорбленных чувствах, о разбитом счастье. Он отлично видит, что в обществе, где все расценивается на деньги, где уважают титулы и чины, а не личные способности, — в этом обществе вместо любви существует лишь брак по расчету. Он припоминал все случаи несчастной любви, описанные в романах и в повестях, и прежде всего думал о Вертере, чьи страдания описаны Гёте. Вертер, этот молодой человек незнатного происхождения, покончил жизнь самоубийством из-за неразделенной любви к Лотте. Так ли это? А может быть, и потому, что великосветское общество гнало юношу от себя, а он хотел утвердиться в нем. Но Вертер был слабохарактерным плаксой, а Гарри чувствовал и знал, что он другой породы. Он должен был во что бы то ни стало преодолеть свое горе. Его чувства рождали лирические стихи, песни, романсы, баллады. Он создавал образы печальных влюбленных, бедного Петера, крестьянского парня, отвергнутого любимой Гретой, или испанского рыцаря дон Рамиро, чья любимая, донна Клара, выходит замуж за другого, и еще много таких же, обиженных жизнью людей. Примечательно: во всех жалобах этих неудачников чувствовалось не их личное несчастье, виноваты были не они, а великие нелады общества, которое несправедливо ставило выше всего знатное происхождение и денежный мешок.
Для раздумий и поэтических занятий у Гарри оставалось не много времени. Большую часть дня он проводил в ненавистной ему банкирской конторе Соломона Гейне. Он приходил домой усталый, разбитый, словно его часами держали под прессом. Гарри отдыхал недолго. Совершив небольшую прогулку, он возвращался домой и принимался за работу. Теперь ему страстно хотелось писать и писать, и так же страстно мечтал он увидеть свои стихи напечатанными. Ведь печатаются совсем плохие, ничтожные стихи никому неведомых поэтов, ничего не говорящие сердцам читателей. А Гарри чувствовал, что он может своими стихами будить благородные порывы, вызывать презрение к жизненной пошлости.
У Гарри был небольшой круг друзей, но особенно он сблизился с молодым художником Петером Лизером. Лизер часами говорил с Гейне об искусстве; он показывал ему свои живописные работы. А Гейне мечтал о новой литературе, цель которой вырисовывалась еще неясно, но это должна была быть литература, совершенно свободная от дворянских предрассудков, крепко связанная с подлинной жизнью, а не с заоблачными мечтами.
Гарри читал друзьям свои стихи. В них было много романтической печали, они походили на ту «кладбищенскую лирику», которая была в моде в немецкой поэзии. Но вместе с тем уже и в этих стихах Гейне чувствовались сила и непосредственность молодого таланта, желающего сказать свое слово. Особенно слушателям нравилось одно стихотворение: в лунную ночь на кладбище поднимаются из могил умершие, чтобы рассказать о своей несчастной любви, которая погубила их. Вот портняжный подмастерье, чье сердце ранила красота хозяйской дочери. Подмастерье поет песенку о том, как красавица пронзила его сердце ножницами и иглой. Вот юноша, который увлекся романами о «благородных разбойниках», захотел быть Карлом Моором, и это погубило его. Вот актер, который владел сердцами зрителей, но не мог найти пути к сердцу любимой. Вот студент, влюбленный в профессорскую дочь, но она предпочла ему «тощего филистера с толстым кошельком».
Друзья одобряли стихи Гейне, критиковали отдельные строки, давали советы. Как-то Лизер сказал:
— Мне особенно нравится в этих стихах, что они говорят о живых людях и о живых чувствах, хотя на поэтическом языке речь идет о кладбище и мертвецах.
По настоянию гамбургских товарищей Гейне все же решил отдать свои стихи в печать. Но он никому не сказал об этом решении, четко переписал стихи и стал обдумывать, куда бы их послать. Конечно, лучше всего было бы напечатать их в Гамбурге. Выбор его остановился на маленькой газетке «Гамбургский страж». Это был листок, влачивший жалкое существование и почти не имевший читателей. Но все равно, пусть создания молодого поэта увидят свет хоть где-нибудь! Одно обстоятельство заставило Гарри задуматься: он не мог подписать стихи своим именем. Это действительно могло повредить его купеческой карьере, а главное, вызвать гнев дяди, который в последнее время вообще не очень благоволил к племяннику. Может быть, до него дошли слухи об объяснении Гарри с Амалией…
Гарри стал придумывать себе псевдоним. Он сочинил довольно нелепую подпись: «Си Фрейдгольд Ризенгарф», составленную из перестановки букв его имени, фамилии и названия родного города Дюссельдорфа.
В один из февральских дней 1817 года Гарри осмелился наконец отправиться в редакцию «Гамбургского стража». На одной из невзрачных улиц на воротах дома висела маленькая вывеска: «Редакция газеты «Гамбургский страж». С замиранием сердца Гарри поднялся по шаткой деревянной лесенке на второй этаж флигелька. Дверь была открыта, и оттуда шел нестерпимый кухонный чад. Гарри закашлялся; из двери выглянула старуха со злым лицом:
— Вам кого?
Гарри растерялся. Неужели так выглядит редакция газеты? Он робко объяснил, что ему надо в редакцию, и старуха без всякого почтения к печатному слову ткнула пальцем в соседнюю дверь и проворчала:
— «В редакцию, в редакцию»… Идите туда.
Только теперь Гарри разглядел бумажку, приколотую к двери, сообщавшую, что здесь помещается «Гамбургский страж». Гарри открыл дверь и очутился в полутемной каморке, заваленной кипами газет и всякой рухлядью. За столом сидел какой-то человек странного вида с большими космами волос и кривым хищным носом, что придавало его лицу птичий облик. Возраст этого человека было трудно определить. Он был одет в рваный коричневый сюртук, а вокруг шеи обвивался шарф, который много лет назад мог гордиться тем, что он из шелка. Гарри остановился в нерешительности. В его руках дрожала свернутая рукопись. Редактор газеты (это, по-видимому, был он) строго посмотрел на пришельца сквозь очки и отрывисто, лающим голосом спросил, что он принес.
— Стихи, — ответил Гейне.
Редактор протянул руку, почти выхватил из рук Гейне сверток и, не разворачивая его, сказал:
— Чушь! Стихи — это чушь! Наши читатели хотят серьезных, трезвых слов, а ваши соловьи, розы и лунный свет никому не нужны. Мы должны учить читателей любви к отечеству, потому что Германия — для немцев, а все прочие могут убираться восвояси.
Гарри был ошеломлен потоком этих бессвязных, но достаточно противных ему слов. Между тем редактор развернул рукопись Гарри и сразу обратился к подписи.
— Си Фрейдгольд Ризенгарф! Замечательно! — закричал он и почему-то поднял указательный палец кверху. — Ризенгарф — это вы?
— Я, — сказал Гейне.
— Вы, наверно, потомок тевтонских рыцарей? — продолжал редактор столь же восторженно. — Прошу садиться. — Он протянул волосатую руку Гарри и пододвинул ему стул. — Я — Гергард Вейхардт и очень рад с вами познакомиться.
Гарри вскочил со стула и попятился к двери. Но Гергард Вейхардт окликнул его:
— Еще одно, молодой граф: за стихи мы денег не платим. И вообще не платим. Наша газета очень идейная, но очень бедная.
Гарри никому не рассказал о своем посещении «Гамбургского стража». Он жалел, что понес стихотворения в эту глупую и дикую газетку, но все же хотел, чтобы они были напечатаны. Каждый день он покупал «Гамбургский страж». Там были городские сплетни, шантажные заметки, приносившие, несомненно, доход господину Вейхардту, националистические бредни «истинных немцев» — все то, что вызывало отвращение у Гарри.
Восьмого февраля Гарри раскрыл газетку и увидел столбик стихов с известной ему подписью «Си Фрейдгольд Ризенгарф». Правда, в этой подписи было две опечатки, но факт оставался фактом: стихи Гарри появились в печати! Самое удивительное было то, что вечером того же дня к Гейне явился Лизер с поздравлениями. Оказывается, он уже прочел стихотворение своего друга и уверял его, что оно выглядит в печати совсем иначе. Он попрекал Гарри за глупый псевдоним. Но Гарри так и не открыл ему, что стихи напечатаны только благодаря такой аристократической фамилии.
Жажда славы мучила молодого поэта. Ему хотелось бы рассказать всему Гамбургу, что он признанный поэт, что это его стихи напечатаны в газете. Однако он не мог этого сделать, опасаясь серьезных неприятностей, так как он хорошо знал, что в прозаически-торгашеских кругах города сочинение стихов отнюдь не считается почтенным делом. 27 февраля произведения Ризенгарфа снова были помещены в «Гамбургском страже» и 17 марта — тоже. Хотя Гарри сознавал, что его литературный дебют состоялся в жалкой газетке, все же он был счастлив. «Это только начало», — думал он, утешая себя. Теперь часто, гуляя по вечерам со своими друзьями или сидя в Альстер-павильоне, он мечтал о том. как появится книга его стихотворений, изданная где-нибудь в Берлине или Мюнхене, как лучшие критики будут писать о нем статьи в больших газетах, а Лизер будет просить разрешения написать портрет такого известного поэта. Во всех этих мечтаниях было много непосредственности и юношеского задора. И Гейне и Лизер хотели бы вырваться из Гамбурга куда-нибудь на простор, Лизер мечтал о путешествии в Италию, а Гейне… Сколько желаний рождалось у Гарри, но к ногам его были привязаны тяжелые гири. Он зависел от дяди Соломона, который мог распоряжаться им по своему усмотрению. Однажды банкир вызвал к себе племянника и сказал ему:
— Ты лишился места в моей банкирской конторе.
Гарри не знал, радоваться ему или огорчаться. Но тот продолжал:
— Тебе пора заниматься самостоятельным делом. Я открываю для тебя фирму: «Гарри Гейне и К°». Это будет комиссионная контора по продаже сукон. Кстати ты завяжешь торговые отношения с твоим отцом, Самсоном. Я хочу и ему помочь, так как его дела идут плохо.
Фирма «Гарри Гейне и К°» помещалась в небольшом магазине, а сзади была комнатка для конторы. Склад английских сукон находился во дворе. В магазине за прилавком два приказчика обслуживали посетителей. Покупатели были оптовые, но главным образом сюда являлись мелкие маклеры, посредники между фирмой и оптовиками. Соломон Гейне не надеялся на коммерческие способности племянника. Он дал ему двух опытных приказчиков, из которых один был молодой, прыщеватый, с напомаженными черными волосами, а второй — постарше, с круглым брюшком и седеющей бородкой. Молодой приказчик был заносчив и относился к владельцу фирмы без должного уважения; зато он с крайним подобострастием разговаривал с Соломоном Гейне в те редкие дни, когда банкир оказывал честь конторе своим появлением. Над двумя приказчиками контролером был Арон Гирш, доверенное лицо Соломона Гейне. Этот маленький человечек, всегда в сюртуке яркого цвета, многословный и философствующий по каждому поводу, проверял конторские книги и сокрушенно качал головой, потому что контора терпела убытки. Однажды, не застав Гарри в конторе, Арон Гирш отправился прямым путем в Альстер-павильон, где и нашел племянника своего шефа. Гарри сидел за столиком, пил шоколад с воздушными пирожными и что-то писал на лоскутке бумаги. Он так был углублен в свое занятие, что не заметил, как Гирш приблизился к столику. Тот почтительно кашлянул, и Гарри поднял голову.
— А, дорогой Арон Гирш! Присаживайтесь, присаживайтесь! Не угодно ли шоколаду?
Гирш опустился на стул и начал свою речь;
— Благодарю вас, господин Гейне-младший, но шоколад не для нашего брата. Напитки тоже распределяют по сословиям. Бедняк пьет пиво, кто побогаче — кофе и вино, а такие, как ваш дядя Соломон, — да пошлет ему бог тысячу лет! — могут пить шоколад, шампанское, коньяк и кто его знает что еще…
— Интересная у вас философия, господин Гирш, — сказал Гейне и заказал для него стакан кофе.
— Не смейтесь надо мной, господин Гейне-младший. У меня нет никакой философии, потому что я бедный человек и мне нужны деньги, а не философия. Я кручусь как могу. Ведь я не только бухгалтер у вашего почтенного дяди, но и лотерейный маклер. Я официально называюсь экспедитором и коллектором гамбургской государственной лотереи. Если бы мне не было жаль двух шиллингов, я бы напечатал себе визитные карточки со всеми моими званиями, и вы увидели бы, что Арон Гирш — личность тоже известная. Во всяком случае, во всем квартале — от Альтонских до Каменных ворот.
Гарри невольно усмехнулся. Вот человек, удовлетворенный славой от Альтонских до Каменных ворот! Не то что Гарри, который возмечтал о мировой славе поэта. А придет ли эта слава когда-нибудь?.. Между тем Гирш продолжал. Ему было трудно остановиться, и он всегда «для образованности» вставлял словечки, значение которых не вполне понимал и потому переделывал их на свой лад.
— Однако я приходил в контору не затем, чтобы рассказать о себе то, что вы хорошо знаете. Я, господин Гейне-младший, пользуясь своей сединой и своей лысиной, хочу вам дать несколько деловых советов. Если вы когда-нибудь катались на карусели, то вы знаете, как все в мире быстро проходит и все приятное исчезает мгновенно, словно пеликан или воробей, которого не удержишь в руке.
— Я не понимаю вас, — сказал Гарри.
— Прошу прощения, но и я вас не понимаю. К вам пришло настоящее счастье, вы владелец фирмы, и вы не стараетесь о ее преуспевании.
— Меня мало интересуют английские сукна, — сказал Гарри.
— Я даже боюсь передать вашему дяде эти слова. Как могут человека не интересовать английские сукна! Чем же вы можете тогда торговать? Мебелью, капустой, фарфором, печными горшками, гробами? — я вас спрашиваю. Все это не для племянника знаменитого Гейне. Держитесь за вашу контору, как за якорь спасения. Это вам говорит старый лотерейный маклер, который хорошо знает, как выигрывают и проигрывают люди.
— Ах, если бы вы могли понять, господин Гирш, что в мире, кроме торговли, есть еще высокие чувства и идеи, ради которых стоит жить, есть любовь…
— Про любовь мне ничего не говорите. Любовь — это инфузория, которая подтачивает организм и мешает делам. Я знал одного человека, который от любви сошел с ума и женился на девушке без всякого приданого. Вот какие штуки выкидывает ваша любовь! Возьмитесь, как говорится, за ум и поставьте комиссионную контору на высоту, чтобы ваш дядя гордился вами.
— Я уже сказал ему, — заметил Гарри, — что лучшее в нем — это то, что он носит мою фамилию.
— Арон Гирш понимает шутки, но вашего дядю сердить не надо. Он человек вспыльчивый, и если он не добрый, как ангел, то может быть злым, как дьявол. Вот я сейчас проверил книги и убедился, что ваше дело дало титанический дефицит. Вот я вижу, что вы тут на бумажке тоже подсчитываете убытки.
Гарри рассмеялся.
— Да нет, любезнейший Гирш, это стихи, стихи, которые я только что написал.
— Знаю, знаю, что вы увлекаетесь этим занятием. Поэты — несчастнейший народ, доложу вам. Они живут в нищете и ждут не дождутся, пока какой-нибудь чудак не закажет им стихов по случаю именин или серебряной свадьбы.
— Вот я вам прочту свои стихи, господин Гирш:
— Послушайте! — взволнованно заметил Арон Гирш. — Какие же это стихи, прошу прощения, они не годятся ни для именин, ни для серебряной свадьбы. Вы на меня не обижайтесь, но лучше бы вы сочинили хорошее объявление для своей торговой фирмы. На такие вещи я тоже способен, хотя и не развивал таланта. Вот могу предложить, например:
— Прекрасно, прекрасно, — сказал Гейне, — но о поэзии мы не договоримся. Перейдем к прозе: что вы хотите от меня?
— Я хочу, чтобы вы не давали сукна на комиссию всяким проходимцам вроде Энгельмана. Этот маклер добьется веревки на шею если не в Гамбурге, так в Альтоне.
— Господин Энгельман приходил ко мне, жаловался, что его жена больна чахоткой, что он самый несчастный человек на свете, и просил отсрочить ему вексель. Как же я мог отказать?
— Так я вам могу сказать официозно, что его жена уже семь лет лежит на кладбище и рада-радешенька, что избавилась от такого мужа. А ваши денежки плакали!
— Арон Гирш, — серьезно сказал Гейне, — а есть ли вообще честные люди в вашем торгашеском городе?
Гирш уклонился от прямого ответа:
— О честности у нас будет особый разговор, и честность бывает разная: у вашего дядя одна, у лотерейного маклера — другая. А чья честность выше, пускай решают бог и его ангелы в судный день. Мне уже надо идти, и я только хочу сказать на прощание, чтобы вы хорошенько подумали о жизни, потому что в вашей конторе положение катастрофальное.
Гирш взял зонтик, с которым почти никогда не расставался, папку с бумагами, поклонился Гарри и направился к выходу.
Через несколько дней Гарри понял, что предупреждения Гирша были не напрасны. Действительно, дела конторы пришли в полный упадок. Маклеры, которым Гарри отдал товары под векселя, оказывались неплатежеспособными. С них ничего нельзя было взыскать судом. Солидных покупателей становилось все меньше. Реже звенел колокольчик у входных дверей, возвещая о приходе клиентов. Молодой приказчик от нечего делать читал разбойничьи романы о Картуше, а пожилой только сокрушенно вздыхал и пил из носика кофейника черную жижицу, даже отдаленно не напоминавшую кофе. Гарри в глубине души с нетерпением ждал развязки. Ему бы только хотелось, чтобы закрытие конторы прошло без большого скандала. Он получил от отца печальное письмо: его торговля шла совсем плохо, кредиторы осаждали дом; мать плакала и продавала последние семейные драгоценности.
Как-то, когда Гарри сидел за столиком в своей конторке, скрипнула дверь и на пороге появилась Амалия. Гарри никак не мог ожидать этого. Он очень редко бывал в доме дяди и со дня злосчастного объяснения с Амалией никогда не оставался с ней наедине. Его сердечная рана если и не зажила, то все же затянулась. Ему было спокойнее не встречаться с Амалией. И вдруг… Гарри встал с места, густой румянец залил его щеки, голос задрожал:
— Кузина! Какими судьбами?
Амалия спокойно смотрела на Гарри. Казалось, ей нравилось его замешательство. Из-под большой весенней шляпы выбивались пряди красивых каштановых волос. В ее глазах не было теперь ни насмешливого, ни жестокого выражения.
— Я проходила мимо и решила зайти посмотреть, как живет мой кузен.
Амалия слегка толкнула дверь каморки и села на стул у столика Гарри.
— Я не хочу, Гарри, чтобы ты сердился на меня.
— Я не сержусь, — сказал Гарри. — Прошу тебя, не надо об этом… Совсем не надо…
— Я сейчас уйду, — сказала Амалия. — Я только скажу еще одно: вчера у нас был разговор о тебе, большой разговор…
— Представляю себе, — сказал Гарри.
— Папа страшно зол на тебя, говорит, что ты никчемный человек, что, кроме писания стихов, у тебя нет ничего в голове. Ему сказали, что ты написал стихи в «Гамбургском страже».
— И это стало известно в вашем доме?
— Да. И он показал нам эти стихи.
Амалия вынула смятый листок газеты и развернула его.
— Гарри, это правда написал ты? И нарочно подписался каким-то Ризенгарфом?
Гарри молча кивнул головой.
— Скажи мне, Гарри, — спросила Амалия: — неужели эти стихи обо мне и для меня?
Гарри молчал. Потом тихо произнес:
— Я ведь тебе приносил стихи, но ты только посмеялась надо мной.
— Ах, я никогда не думала, что ты поэт и что такие стихи могут появиться в газете! Я думала, что печатаются стихи только Шиллера или Гёте. Спасибо тебе, Гарри, и прости, что я тебе сказала правду: я не могу тебя любить.
Гарри хотел что-то сказать, но в этот момент дверь распахнулась и вошел Соломон Гейне. Лоб его был нахмурен, губы сжаты, а это не предвещало ничего хорошего. Именно в такие моменты Гарри его называл про себя «Бореем».
— Хороши дела, племянничек! — закричал Соломон. — Твоя фирма дала мне убытку семь тысяч триста один талер. Кто взыщет деньги со всех этих Энгельманов и Шнурке?.. Довольно, я сыт по горло такими делами. Контора с сегодняшнего дня закрыта, а ты…
— Папа, не горячись, — сказала Амалия.
— Час от часу не легче! Почему ты здесь? Сейчас же домой! Тебе здесь не место…
Амалия встала и вышла из конторы, не сказав ни слова.
Соломон Гейне обернулся и увидел стоявших в дверях приказчиков и Арона Гирша.
— Вам тут тоже нечего делать. Закройте дверь поплотнее.
Соломон Гейне тяжело опустился на стул, снял шляпу и вытер фуляровым платком лоб. Он помолчал немного, затем заговорил спокойнее. Он не мог долго горячиться, и его бешеные вспышки быстро угасали.
— Я знаю все твои проделки. Мне сообщили, что ты пишешь стихи в «Гамбургском страже». Эго не газета, а настоящая помойница, грязный листок, вымогатель денег! И там мой племянник печатает стихи! Да еще какие — затрагивающие мою дочь Амалию! Хватит! Ты не для Гамбурга!
— Вернее, Гамбург не для меня, — сказал Гарри. — Я никогда к нему не привыкну.
Соломон Гейне презрительно усмехнулся. Но он не хотел вступать в лишние разговоры и только добавил решительным тоном:
— Мне жаль твоих несчастных родителей, и я не хочу, чтобы деньги, затраченные на тебя, пропали даром. Я хочу дать тебе какую-нибудь хорошую деловую профессию. Не хочешь быть купцом — будь адвокатом. Я буду тебе давать четыреста талеров в год, пока ты не изучишь курс юридических наук.
Соломон Гейне резко поднялся с места, толкнул дверь, и Гарри услыхал, как он крикнул приказчикам:
— Снимайте вывеску! Лавочка закрыта.
Гарри радовался, что избавление пришло быстро. Он стоял на пороге какой-то новой жизни, еще неведомой, быть может, немного похожей на ученье в францисканском лицее. Снова перед ним откроются библиотеки и музеи, снова возьмется он за учебники и тетради. Правда, профессия адвоката не очень увлекала его. Юристы представлялись ему чем-то вроде поваров, которые до тех пор вертят на огне всякие законы, пока они не превращаются в жаркое по их вкусу. Но все же Гарри охватывала радость при мысли, что он покинет Гамбург, это разбойничье гнездо банкиров, торговцев и маклеров, эту могилу его несчастной любви. Все равно он будет поэтом! Ведь и Вольфганг Гёте окончил юридический факультет.
Соломон Гейне списался с родителями Гарри, и они сообща решили отправить юношу в Боннский университет.
Арон Гирш получил приказ от своего шефа проводить Гарри из Гамбурга. По дороге, в коляске, Гирш отечески упрекал Гарри за то, что он не сумел удержать за хвост птицу своего счастья. Прощаясь с Гиршем на почтовой станции, Гарри похлопал его по плечу и сказал:
— Вы еще услышите обо мне, дорогой Гирш!