Гарри из Дюссельдорфа

Дейч Александр Иосифович

IV. Годы странствий

 

 

Снова Гамбург

Был рождественский вечер 1825 года. Гарри, зябко кутаясь в шерстяной шарф, сидел за столом в комнате сестры, жившей в Гамбурге. Он писал в Люнебург Рудольфу Христиани, как всегда, кратко и вместе с тем обстоятельно. Образным языком поэта сетовал Гейне на свое пребывание в Гамбурге. «Дорогой Христиани! Скверная здесь жизнь. Дождь, снег и слишком много еды. И я очень зол. Гамбург днем — большая бухгалтерия, а ночью — большой кавардак…»

Неопределенность положения мучила Гейне. Адвокатом он не стал и уже не собирается стать им. Почему? Он сам не мог объяснить это точно. «Все теперь думают, — писал он Христиани, — что я остаюсь здесь для адвокатства! Но я знаю меньше, чем кто-либо, что я здесь стану делать. Ты только не думай, что я бездельничаю, — напротив, где бы я ни находился, я пишу стихи. Следующую замечательную песню я сочинил вчера вечером. Разве она не изумительна? Но для того чтобы ты с этим согласился, мне нужно действительно ее написать, что я и делаю:

Они любили друг друга, Но встреч избегали всегда Они истомились любовью, Но их разделяла вражда. Они разошлись, и во сне лишь Им видеться было дано. И сами они не знали, Что умерли оба давно.

Знаешь ли ты во всей немецкой литературе лучшее стихотворение?»

Это была обычная манера Гейне: полушутя, полусерьезно писать о своих стихах, слегка посмеиваясь над их автором. Наверно, он и не предполагал, что это стихотворение окажется одной из лучших жемчужин в его поэтической короне.

В письме Гейне сообщал также о судьбе своего «Путешествия по Гарцу»: «Рукопись отправлена теперь Губицу, и мне любопытно, сколько верхнегарцских елей вырубит у меня цензура?»

Опасения Гейне оправдались. Едва он раскрыл январский номер журнала «Собеседник» и нашел в нем «Путешествие по Гарцу», как кровь хлынула к щекам и молоточки застучали в висках. Гейне увидел, что его детище изуродовано. Он понял, что благоразумный и благонамеренный Губиц, боясь цензуры, основательно «подчистил» текст, а прусская цензура довершила расправу. Все, что касалось своеволия и глупости дворян или католической церкви, было немилосердно изъято, так что концы не сходились с концами. Сперва Гейне в крайнем раздражении решил написать резкое письмо Губицу и отказаться от сотрудничества в его журнале, но рассудительность взяла верх: он не отправил письма, но решил приложить все силы, чтобы издать полностью «Путешествие по Гарцу» и именно в Гамбурге, над которым прусская цензура не имела власти. Надо было найти издателя. Молодой купец Меркель, дружески относившийся к Гейне, предложил познакомить его с Юлиусом Кампе, владельцем книготорговой фирмы «Гоффман и Кампе». Генрих охотно согласился, но выразил сомнение, что Кампе может заинтересоваться его произведениями — он ведь издает писателей с именами. Однако Меркель, поговорив с Кампе, передал Гейне приглашение издателя.

Гейне долго стоял у витрины книжного магазина «Гоффман и Кампе», прежде чем решился войти туда. Он улыбнулся, вспомнив, что Гамбург — колыбель его литературной славы и что он так же робел у входа в редакцию «Гамбургского стража». С тех пор прошло девять лет, и Гейне действительно многого добился за это время. Он уверенно открыл дверь и очутился в книжной лавке. Продавец сказал, что господин Кампе находится в своем кабинете, рядом с читальней. Гейне вошел в маленькую комнатку, заставленную столами, на которых валялись рукописи, корректурные листы и книги. Навстречу поднялся высокий, грузный человек средних лет, седой, с небольшими бегающими ярко-черными глазками и длинным прямым носом. Он был похож не то на пастора, приготовившегося к проповеди, не то на актера, исполняющего роли «благородных отцов». Говорил он сдержанно и размеренно, тихим голосом, но порой в глазах мелькало лукавство, и чувствовалось, что этот человек себе на уме.

— Я — Гейне, — просто сказал Генрих.

Кампе (это был он) улыбнулся:

— Я сразу догадался, господин доктор. — Он усадил поэта в кресло и сел напротив. — Мне знакомы ваши произведения, — произнес Кампе многозначительно. — Две книги стихотворений, две трагедии, проза в «Собеседнике». Все есть в моей книжной лавке. Но о чем у нас будет разговор?

Гейне высказал желание издать «Путешествие по Гарцу». При этом он пожаловался на Губица и прусскую цензуру.

Кампе внимательно выслушал, немного подумал и сказал:

— Очень хорошо! Я ставлю вам единственное условие, чтобы в книге, которую мы издадим, было не меньше двадцати пяти печатных листов. Тогда не нужна предварительная цензура и мы спокойно отпечатаем книгу.

— А вы не боитесь, что ее конфискуют? — спросил Гейне.

— Гамбург — торговый город, и мы умеем продавать свои товары, — усмехнулся Кампе. — Прежде чем издание конфискуют, оно уже будет находиться в руках читателей или за пределами города. Об этом не беспокойтесь, господин доктор, ваше дело — сдать рукопись и получить гонорар.

Впервые Гейне услышал такие деловые слова от издателя. Да, Кампе ему решительно понравился. Насколько он был смелее, чем берлинские издатели!

— В книге будут стихи и проза, — сказал Гейне. — Я думаю назвать ее «Путевые картины».

— Неплохо, — заметил Кампе. — Путешествия нынче в моде, и название безобидное. Думаю, что мы с цензором поладим и покажем Пруссии, на что способен вольный город Гамбург.

Разговор, видимо, был окончен. Гейне взялся за шляпу, польщенный тем, что Кампе говорил с ним, будто с маститым писателем. Тут Кампе удержал его:

— Прошу прощения, немаловажный вопрос: какой гонорар вам угодно получить за книгу?

Такой вопрос Гейне слышал впервые. Если ему и платили, то не спрашивали, сколько он хочет. Обычно это были гроши. Боясь запросить много и скрывая неловкость, Генрих сказал твердо:

— Двадцать луидоров, господин Кампе.

Издатель поспешил согласиться, но предупредил, что он покупает рукопись раз и навсегда, на всю жизнь, и ни за какие переиздания больше не платит. Конечно, это были кабальные условия, но Гейне не возражал, потому что ему очень хотелось, чтобы книга вышла. Да и двадцать луидоров были ему теперь особенно нужны. Мелкие происки гамбургских родственников, боявшихся, что дядя слишком щедро поддерживает племянника, делали свое. Отношения с дядей Соломоном стали опять неровными, и Генрих старался теперь реже бывать в его доме.

На прощание Юлиус Кампе совсем очаровал Гейне, вручив ему сразу двадцать луидоров, даже без всякой расписки.

— Когда принесете рукопись, мы составим договор, — сказал Кампе, подавая руку. — Рад, очень рад был познакомиться!

Гейне вышел из лавки приятно взволнованный. Пестрые обложки книг на витрине подмигивали ему, словно говорили: «Скоро у нас будет новая соседка, твоя книга».

Так опытный делец Юлиус Кампе сделался издателем Генриха Гейне, постепенно завладев правом на выпуск всех его литературных произведений.

В мае 1826 года в издательстве Кампе вышел из печати первый том «Путевых картин» Гейне. Это была сборная книга: в нее вошли «Путешествие по Гарцу» в более полном виде, чем в «Собеседнике», цикл стихов под заглавием «Северное море», лирические стихотворения, названные «Возвращение на родину», и несколько маленьких поэм, написанных в последние годы.

Кампе не ошибся, издавая молодого поэта. Книга Гейне быстро разошлась и пользовалась большим успехом у передовой молодежи. Политический смысл «Путешествия по Гарцу» был хорошо понят читателями: в путевых очерках Гейне явно звучало осуждение отживавшему строю феодальной Германии. Недаром враги Гейне и его демократических идей ополчились на эту книгу, объявили ее «плоской и шутовской», а остроты «грубыми и неприличными». Гейне писал друзьям, что его «распинают на кресте» и «забрасывают грязью». Однако он гордился тем, что его сатира попадала в цель и задевала за живое мракобесов. В задушевном письме к поэту-песеннику Вильгельму Мюллеру Гейне говорил с откровенностью: «Время очень уж гнусное, и тот, в ком есть сила и прямодушие, обязан мужественно вступить в борьбу с надутой, скверной и невыносимо кичливой посредственностью…»

Гейне задумал написать второй том «Путевых картин». У него накопилось достаточно сюжетов и мыслей для этого, но нужно было сосредоточиться, уединиться, уйти от будничных забот и мелких огорчений, преследовавших его в Гамбурге. Кампе подбадривал поэта, говорил, что в литературе, как на войне, надо развивать достигнутый успех и, преследуя отступающих, приступом завладеть цитаделью врага. Издатель чувствовал, что интерес к Гейне растет. Он тщательно подбирал положительные и отрицательные отзывы о «Путевых картинах» и в кругу друзей похвалялся тем, что, подобно Колумбу, открыл новую Америку в лице Генриха Гейне.

Летом 1826 года Нордерней принял прошлогоднего знакомца. На этот раз Гейне нашел среди курортных гостей многих своих читателей. Были такие, которые презрительно отворачивались от «дерзкого писаки» и даже не хотели разговаривать с ним. Но другие приветливо встречали Гейне и искали знакомства с ним. Не до всех доходил сокровенный смысл «Путешествия по Гарцу», для поверхностных умов это произведение казалось шутливо-юмористическим. Поэтому Гейне порадовался, когда русский дипломат Козловский, отдыхавший на острове, сказал ему:

— В ваших произведениях, господин Гейне, шутка носит очень, очень серьезный характер.

Гейне помолчал и добавил:

— Пустая шутка для меня все равно, что умственное чихание или обезьянка шарманщика в красной курточке. У каждой благородной шутки должна быть серьезная подмалевка.

Гейне не вел на Нордернее праздную жизнь курортных гостей. Когда головные боли не мучили его, поэт уединялся в рыбачьей хижине и работал; пристроившись у простого деревянного стола, выкрашенного в черную и зеленую краски, он раскладывал листы бумаги и писал. Стол был низеньким, с неровными шаткими ножками, и, наверно, никто еще никогда не писал на нем ни одной строчки. Но Генрих обращал на это мало внимания. Ему столько хотелось сделать! Снова море, то прихотливо-бурное, то ласково-спокойное, влекло его к себе. Он как-то написал Кампе: «…Море было так неистово, что я часто боялся утонуть. Но эта родственная стихия не причиняет мне зла. Она отлично знает, что я могу быть еще неистовее. И потом — разве я не придворный поэт Северного моря? Она знает также, что я должен еще написать вторую часть».

И он действительно писал вторую часть «Северного моря». Картины величественной природы: солнечные закаты, лунные ночи, вздымающиеся морские волны, исторические и мифологические видения — снова все это ожило в вольных размерах второго цикла морских стихотворений. Мысль поэта становилась смелее. Горькие раздумья о судьбе истерзанной и раздробленной родины проникали в эти стихи, поэт говорил о ничтожных немецких князьях, стригущих своих верноподданных, как баранов, о жалких «улитках», деятелях Союзного сейма, бессильного решать дела Германии и подчиненного воле жандарма Европы Меттерниха.

И сердце поэта тосковало и обливалось кровью, потому что он горячо и страстно любил родину и мечтал возможно скорее увидеть ее свободной.

Как в зимний вечер усталый путник Жаждет горячей, радушной чашки чая, Так жаждет сердце мое тебя, Немецкая родина! Пусть вечно твоя благодатная почва Рождает гусаров, плохие стихи, Глупцов и скудоумные книжки; Пусть вечно, вместо сухих колючек, Питаются розами твои зебры; Пусть вечно пребудут надменны и праздны Твои сановные обезьяны И пусть, раздуваясь от жира и спеси, Себя считают выше и лучше Всей остальной рогатой скотины; Пусть вечно твои улитки, отчизна, Своей медлительностью кичатся, В ней полагая залог бессмертья; И пусть в благородном своем собранье Решают подсчетом голосов: Считать ли сыром дырочки в сыре? Пусть обсуждают высокие власти, Как бы улучшить породу овец, Чтобы снимать с них шерсти побольше И чтобы могли их стричь пастухи Всех без разбора; Пусть вечно несправедливость и глупость Тебя наводняют, Германия, — Я и такой тебя жажду сердцем…

В этих словах звучала горькая ирония. Мысль поэта все время обращалась к будущему, когда свободолюбивые идеи одержат верх над косностью и раболепием немецкого мещанства. Поэт и назвал вторую часть «Путевых картин» — «Идеи». И прибавил к этому: «Книга Ле Гран». На Нордернее Гейне писал эту новую книгу, задуманную уже давно, еще в Люнебурге. Какая живость ума и богатство образов сверкали в «Книге Ле Гран»! Поэт обращался к Эвелине, женщине, созданной его фантазией. Это был как бы обобщенный образ любимой — и Амалии, и ее сестры Терезы, и Фредерики Роберт. С ней ведет лирическую беседу поэт, рассказывает о своем детстве, смешивая вымысел с правдой, называя себя то сыном далекой Индии, то признаваясь в том, что родился в рейнском городе Дюссельдорфе. «Книга Ле Гран» — тоже своего рода путешествие. Только не в пространстве, а во времени Гейне вспоминает прошлое, и каждая подробность из дней детства поэта выписана с такой любовью и нежностью, что невольно волнует читателя. Вот маленькая каморка, и французский барабанщик Ле Гран учит мальчика Гарри великой музыке революции. Ритмы боевых песен революции звучат в «Книге Ле Гран», с ее страниц встает некогда любимый Гейне образ французского императора в треугольной шляпе и сером походном сюртуке. Он прославлен поэтом, как сын революции, свергавший власть аристократов и попов. Юношеское увлечение Наполеоном отразилось, как в зеркале, в «Книге Ле Гран», и хвала свергнутому императору звучала как хвала свободе, равенству и братству, принципам, которые были начертаны на знаменах французской революции, потрясшей всю Европу. Нужно было гражданское мужество, чтобы во время европейской реакции поднимать на щит славные идеи свободы, равенства и братства. Гейне обладал этим мужеством и со страстью политического бойца и подлинного художника воспел эпоху революционных подвигов. Какими мелкими и жалкими казались ему мрачные видения современности — тупые и жестокие прусские офицеры и дворяне, робкие и бескрылые мещане, немецкие цензоры, которых он без стеснения обозвал болванами и посвятил им главу, вместо текста состоявшую почти сплошь из цензорских многоточий…

Физически слабый, болезненный, поэт чувствовал в себе гигантские творческие силы. Он пел гимны неиссякаемой человеческой энергии, направленной не на убийство и уничтожение, а на добрые, благородные дела мира. «Мне незачем ждать от священников обещаний другой жизни, — писал Гейне, — раз я и в этой могу пережить довольно, живя прошлым, жизнью предков, и завоевывая себе вечность в царстве былого.

И я живу! Великий ритм природы пульсирует и в моей груди, и, когда я издаю крик радости, мне отвечает тысячекратное эхо. Я слышу тысячи соловьев. Весна выслала их пробудить землю от ее утренней дремы, и земля содрогается от восторга. Ее цветы — это гимны, которые она вдохновенно поет навстречу солнцу! А солнце движется слишком медленно, — мне хотелось бы подхлестнуть его огненных коней и заставить их скакать быстрее. Но когда оно, шипя, опускается в море и огромная ночь открывает свое огромное тоскующее око, — о, тогда, только тогда пронизывает меня настоящая радость! Мою взволнованную грудь нежат дуновения вечернего воздуха, звезды кивают мне, и я поднимаюсь ввысь и парю над маленькой землей и над маленькими мыслями людей».

Так Гейне поэтически воспринимал мир со всеми его явлениями и событиями. Он придавал большое значение своей новой книге, которая должна была зародить в сердцах читателей свободолюбивые мысли и священную жажду освобождения от тирании.

На Нордернее Гейне много беседовал с русским дипломатом Козловским, образованным человеком, обладавшим широким кругозором. От него Гейне узнал о декабрьских событиях 1825 года в России. В немецких газетах об этом почти не писали, и восстание декабристов было темой запрещенной. Но Козловский так образно рассказал о благородных порывах Бестужева, Рылеева и других молодых дворян, поднявшихся против нового самодержца — Николая I, что поэт живо представил себе картину петербургского восстания. Козловский был в затруднительном положении и не решался вернуться в Россию, где на троне сидел деспот, расправившийся с декабристами, а ведь в числе друзей Козловского были участники восстания.

Гейне радовался каждому успеху освободительного движения, где бы оно ни происходило — на юге Европы или в северной столице. Он хотел, чтобы его «Книга Ле Гран» была призывом и сигналом. И, хотя поэт хорошо понимал, что трудно будет издать его новое произведение, он надеялся, что Кампе, ободренный успехом «Путешествия по Гарцу», согласится издать и этот «опасный товар».

В середине сентября Нордерней опустел. Гейне чуть ли не последним из курортных гостей покинул остров. Он уединился в Люнебург, где усиленно работал над новой книгой. И, когда зимой 1826 года Гейне приехал в Гамбург, он положил на стол Кампе совершенно готовую рукопись. Это был второй том «Путевых картин». Основное место занимала «Книга Ле Гран», но там были прозаические очерки о Северном море, «Письма из Берлина», стихотворения о Северном море.

— Вот, — сказал Гейне, — здесь, господин Кампе, Наполеон и французская революция представлены во весь рост. Вас это не пугает?

Лицо Кампе сделалось строгим, но лишь на мгновение. Издатель хитро сощурил глаз, лицо осветилось лукавой улыбкой, и он ответил:

— Нам, господин Гейне, надо привыкать ко всяким неожиданностям. До сих пор мы умели ладить с однофамильцем моего компаньона, цензором Гоффманом. Это безобидный и недалекий старичок. — Кампе поднял рукопись Гейне, словно взвесил ее. — Самое главное, дорогой поэт, чтобы здесь был должный объем: надо избежать предварительной цензуры.

— Я уже немного знаком с вашими хитростями, — сказал Гейне. — Думаю, что объем правильный. Но почитайте, прошу вас, «Книгу Ле Гран»! Можете думать о ней что хотите, но она написана кровью моего сердца…

 

«Я хочу видеть страну моего «Ратклифа»…»

Близилось время выхода второго тома «Путевых картин». Как приятно было читать свежие, пахнущие жирной типографской краской листы корректуры! Гейне правил их с неутомимым усердием, часто менял целые фразы и выражения, добиваясь наибольшей ясности мысли и изящества стиля. Наконец, когда до выхода книги осталось не больше недели, Генрих явился в банкирскую контору дяди Соломона и положил на его конторку изящно переплетенный в красный сафьян том своих сочинений. Он переплел печатавшиеся листы и объяснил дяде, что тот может стать его первым читателем. Это польстило банкиру, который был неравнодушен не только к своей славе, но и к славе племянника.

— Хорошо, хорошо, — проворчал Соломон Гейне. — Читать мне некогда, книги не мое дело — разумеется, кроме бухгалтерских. Но я рад, что ты становишься известным писателем. Известным можно быть в любой области. Но все-таки скажи мне, что ты думаешь предпринять дальше?

— Я хочу поехать в Англию, я хочу видеть страну моего «Ратклифа», — твердо сказал Генрих.

— Что ж, поезжай, — был ответ дяди.

— Но в Англии жизнь очень дорога.

Дядя Соломон удивленно взглянул на Гарри:

— Ты ведь недавно получил от меня деньги.

— Да, это на хлеб насущный, а для жизни мне нужен хороший аккредитив на банк Ротшильда в Лондоне.

Генрих получил кредитное письмо на четыреста фунтов стерлингов вместе с рекомендацией, адресованной Джемсу Ротшильду.

На прощание дядя сказал:

— Кредитное письмо дается только для формального подкрепления рекомендации, а ты изворачивайся со своими наличными деньгами. До свиданья!..

Тотчас по приезде в Лондон Генрих явился в контору Ротшильда, представил свое кредитное письмо главе банкирского дома, получил всю сумму сполна и приглашение на званый обед в придачу.

Трудно представить себе ярость старого Соломона, который дал аккредитив племяннику только для того, чтобы продемонстрировать перед Ротшильдом свою щедрость. Генрих предвидел гнев дяди и внутренне посмеивался над хвастуном, которого он хорошо проучил.

Впечатление от огромного и шумного Лондона, затянутого туманами и фабричной копотью, были разнообразны и значительны. Гейне казалось, что он попал не только в другую страну, но и в какой-то другой мир, где жизнь текла совсем иначе, чем у его соотечественников.

Сперва Гейне отпугивало «машинообразное движение» уличной толпы, и в суете лондонской столицы он чувствовал себя маленьким и затерянным. Парламент, Вестминстерское аббатство, английский театр — вот круг интересов Гейне. В парламенте он слушает речи Каннинга.

Джордж Каннинг, ставший у власти в 1822 году, премьер Англии, министр короля Георга IV, глава либералов и защитник интересов британской торговой буржуазии, был действительно яркой фигурой на тусклом государственном фоне Европы его времени.

Франция и Англия вели борьбу не на жизнь, а на смерть за господство на море. Испанские колонии в Южной Америке восстали против Испании и после Венского конгресса с оружием в руках отстаивали свою независимость, образовав ряд самостоятельных республик. Политические деятели держав «Священного союза» отказались признать государственные новообразования в Южной Америке и выискивали способы вновь подчинить их испанской короне. В противовес этой политике «Священного союза» английское правительство, возглавляемое Каннингом, поспешило признать независимость южноамериканских республик, прикрываясь либеральной фразой и выбрасывая лозунг: «Гражданская свобода и свобода религии во всем мире!»

На самом деле этот шаг, предпринятый британским правительством, был только маневром, предназначенным открыть для английской торговли новые рынки сбыта в Южной Америке.

Либеральные фразы английского премьера, перелетая на материк, окрыляли далекими надеждами бесправную и угнетенную германскую буржуазию, за отсутствием своей политической жизни живо интересовавшуюся политикой зарубежных стран. Германское бюргерство с большим вниманием следило за дебатами в английском парламенте, в котором состязались между собой тори и виги, за прениями во французской палате депутатов, за освободительным движением греков.

Гейне был удивлен той оживленной общественной жизнью, той свободой печати и собраний, которые являлись неслыханной вещью для немецких современников. Слушая выступления «богоравного Каннинга», Гейне сравнивает дебаты в английском парламенте, их логичность, независимость и остроумие с тупыми, трусливыми и ничтожными прениями южногерманских сеймиков.

Англия являлась в ту пору классической страной промышленного капитализма. За два десятилетия XIX века она быстро перестраивалась в капиталистическую страну, утверждавшую машинное производство. Гейне почти враждебно воспринимал вторжение машины в человеческую жизнь: «Эти искусные сочетания колес, стержней, цилиндров и тысяч маленьких крючков, винтиков и зубчиков, которые движутся почти одушевленно, наполняют меня ужасом. Определенность, точность, размеренность и аккуратность в жизни англичан пугали меня не меньше, точно так же, как машины, точны и люди, и люди показались мне машинами». Своим наблюдательным взором поэт сумел увидеть за нарядной роскошью аристократических кварталов Лондона нищету рабочих окраин города. Эти контрасты болезненно воспринимались Гейне и вызывали в нем резкую смену настроений.

По-настоящему увлекали Гейне литература, искусство, театр Англии. С детства владея английским языком, он всегда зачитывался творениями Шекспира и Байрона, Вальтера Скотта и английских романтиков; его привлекала старинная архитектура британской столицы, и, гуляя вдоль набережной Темзы или осматривая Тауэр, Гейне вслушивался в голоса далеких эпох, когда правили короли, уже давно погребенные под плитами Вестминстерского аббатства. Часто Гейне думал о героических событиях английской революции XVII века, приведшей на эшафот Карла I Стюарта.

Старинные театры Дрюри-Лейн и Ковент-Гарден, несмотря на XIX век, казалось, еще дышали ароматом шекспировского времени. Великий наследник традиций шекспировского театра «Глобус», трагик Эдмунд Кин зажигал сердца зрителей игрой в классических трагедиях. Эдмунду Кину было в это время около сорока лет. Сын театрального плотника и актрисы, он с четырехлетнего возраста вступил на театральные подмостки и танцевал в балете. Отданный в школу, Эдмунд сбежал и, став юнгой на корабле, узнал всю тяжесть морской службы. Природное чувство театральности спасло его от этих тягот: юноша неожиданно прикинулся хромым и глухим и за негодностью был освобожден. Теперь он решил себя посвятить театру, но этот некрасивый и низкорослый актер долгое время терпел неудачи в провинциальных театрах. В 1814 году ему удалось сыграть роль Шейлока в трагедии Шекспира «Венецианский купец». Это был триумф, который укрепил за Кином первое место трагедийного актера.

Кин добился мировой славы, а его безумные поступки и романтические похождения создали ему репутацию «гения и беспутства».

Гейне посчастливилось увидеть Эдмунда Кина в его главной роли — Шейлоке. Этот вечер навсегда остался в памяти немецкого поэта. Его поразило все: и внешний облик жадного и жестокого ростовщика Шейлока, и своеобразное истолкование роли, отличное от того, которое давал Людвиг Девриент. Гейне тщательно записывал все, что ему приходилось увидеть и узнать в Англии. Он записал и свои впечатления от игры Кина в этот памятный вечер: вот появился Шейлок-Кин, «одетый в черный шелковый полусюртук без рукавов, доходящий только до колен, так что красное, как кровь, исподнее платье, спускающееся до самых пят, выделяется тем резче. Черная, широкополая, но с обеих сторон приплюснутая шляпа с высокой тульей, обвязанной кроваво-красной лентой, покрывает голову, волосы которой, так же как и волосы бороды, длинные и черные, будто смоль, свисают, как бы служа мрачной рамой этому румяному, здоровому лицу, с которого смотрят, вселяя боязнь и трепет, два белых жадных глазных яблока. Правой рукой он держит палку, которая для него не столько опора, сколько оружие. Он опирается на нее только локтем левой руки, и левой же рукой он подпирает коварно задумчивую черную голову, полную мыслей еще более черных, объясняя в это время Бассанио, что следует понимать под употребительным и до сих пор выражением «добрый человек». Не отрываясь смотрел Гейне на сцену, следя за каждым движением великого актера. Шейлок, чувствующий унижения, которым он подвергается в обществе венецианской знати, внутренне горд, и под видимым смирением в нем таится злоба. «В голосе его еле слышен сдержанный гнев, — записывает Гейне, — на приветливых губах извиваются резвые змейки, только глаза не в силах притворяться. Они неустанно пускают свои отравленные стрелы, и этот разлад между наружным смирением и внутренней злобой завершается при последнем слове жутким смехом, обрывающимся внезапно резко, между тем как лицо, судорожно искаженное выражением покорности, некоторое время хранит неподвижность маски, и только глаз, злой глаз, поблескивает на нем, грозящий и смертоносный».

Обилие лондонских впечатлений не могло отвлечь Гейне от мыслей о том, что делается там, на родине. Он не видел немецких газет и журналов, не знал, как приняли его «Книгу Ле Гран». Душевной тревогой полны письма поэта к друзьям. Он спрашивал Фарнгагена фон Энзе о судьбе своей новой книги, не запретили ли ее, и тут же признавался: «Все равно написать ее было необходимо. В наше мелкое, раболепное время должно было что-нибудь произойти. Я сделал свое и посрамил тех жестокосердных друзей, которые когда-то собирались сделать так много, а теперь молчат…»

Гейне и тосковал по родине, и со страхом думал о своем возвращении. Не ждут ли его преследования и аресты, не заткнут ли ему рот немецкие власти? С неприязнью вспоминал он о Гамбурге, не привлекал теперь поэта и Берлин, «с его пустой жизнью, хитреньким эгоизмом, мелкой пылью».

Гейне провел две недели на английском морском курорте Ремсгете, затем отправился в любимый Нордерней и в последних числах сентября очутился в Гамбурге.

 

«Книга песен»

Юлиус Кампе с нетерпением ожидал приезда Гейне. «Книга Ле Гран» имела огромный успех в Германии. В разных газетах появились восторженные отзывы. В одном из них говорилось: «Здесь автор как по содержанию, так и по форме поднимается до такого совершенства, которое позволяет ему занять место в первом ряду немецких юмористических писателей». Автор этой статьи старался изобразить новое произведение Гейне, как «юмористику», для того чтобы оградить его от нападок со стороны властей. Но реакционеры подняли вой, обвиняя Гейне во вредных политических идеях. Правительство Пруссии, Австрии, Ганновера, Мекленбурга и некоторых мелких княжеств запретили распространение второго тома «Путевых картин». Все это только содействовало огромной популярности книги. Ее тайно перевозили через таможни, продавали из-под полы, передавали из рук в руки. Молодое поколение Германии увлекалось книгой, где была рассказана правда о прошлом и настоящем родины.

Кампе получил немалый доход от второго тома «Путевых картин». Кроме того, его фирма «Гоффман и Кампе» становилась все популярнее благодаря произведениям Гейне. Он тепло встретил своего молодого автора и поздравил его с такой большой удачей.

— Многим не понравилось, — весело сказал Гейне, — что моя книга — это военный корабль с десятками пушек на борту. Уверяю вас, господин Кампе, что снаряжение третьего тома «Путевых картин» будет еще более грозным. Я изобрел для него совершенно новый порох!

Гейне передал Кампе объемистую рукопись.

Издатель удивился:

— Как, уже готов третий том? Вы превосходно работаете.

— Не радуйтесь преждевременно, — улыбаясь, сказал Гейне, — я вам принес стихи.

— Стихи?.. — протянул Кампе. — Но это совсем не ходкий товар.

— Ничего не поделаешь. Здесь десять лет моей поэтической работы, и я хочу, чтобы вы издали эту книгу. Иначе мне придется обратиться к другому издателю.

Кампе сощурил глаз. Он это делал всегда, когда хотел выразить сомнение или недоверие.

— Предположим, господин доктор, что вы к кому-нибудь и обратитесь. Никто в Германии, кроме Юлиуса Кампе, не станет издавать ваших стихов, да и стихов вообще. Не возражайте мне, прошу вас.

Кампе раскрыл рукопись, переданную Гейне, и сказал:

— Читайте вслух.

Гейне покорно взял листок и прочел тихим, немного глухим голосом:

Они меня истерзали И сделали смерти бледней, — Одни — своею любовью, Другие — враждою своей. Они мне мой хлеб отравили, Давали мне яда с водой, — Одни — своею любовью, Другие — своею враждой. Но та, от которой всех больше Душа и доселе больна, Мне зла никогда не желала, И меня не любила она!

Кампе ничего не сказал. Он взял из рук Гейне листок, вложил его в рукопись и снова раскрыл ее в другом месте.

— Прочитайте это, — отрывисто сказал он.

Гейне улыбнулся: издатель устроил ему лотерею. Ну что ж, вытянем еще билетик!.. И он прочитал:

Когда твоим переулком Пройти случается мне, Я радуюсь, дорогая, Тебя увидев в окне За мной ты большими глазами С немым удивленьем следишь: «Что нужно тебе, незнакомец, И кто ты, о чем ты грустишь?» «Дитя, я — поэт немецкий, Известный всей стране, И высшая слава, быть может, Досталась на долю и мне. А нужно, дитя, мне того же. Что многим в нашей стране Быть может, злейшая мука Досталась на долю и мне…

Открылась дверь, и в кабинет Кампе вошел его секретарь. Чтение было прервано. Поэтическое настроение рассеялось. Кампе просил Гейне оставить рукопись. Чувствовалось, что стихи взволновали его и он хочет подумать об издании этой книги. Действительно, при следующей встрече с Гейне Кампе деловито спросил:

— Как назовем вашу книгу?

Гейне задумался:

— Не знаю… Там главным образом песни. Может быть, назвать… «Книга песен»?

Поэт не спрашивал у издателя, на каких условиях он выпускает его сборник, а Кампе делал вид, что только горячая любовь к стихам заставляет его решиться на такое невыгодное дело. В конце концов он выплатил поэту пятьдесят луидоров и взял с него расписку, что тот пожизненно отказывается в его пользу от гонорара за последующие издания «Книги песен». И только впоследствии Гейне горько раскаивался в этой сделке: еще при жизни поэта «Книга песен» выдержала тринадцать изданий и обогатила Кампе.

Стихотворения Гейне завоевали всеобщую любовь. И это неудивительно! В них было столько непосредственности и свежести; они дышали простотой народной песни и вместе с тем выражали тонкие и глубокие чувства современного человека.

И «Юношеские страдания», что составляли его первую книгу «Стихотворения», и «Лирическое интермеццо», и «Возвращение на родину», и два цикла «Северного моря», и стихотворения из «Путешествия по Гарцу» — все это богатство поэтического чувства, сверкающих образов и острой иронии было пополнено новыми, еще не входившими в сборники стихотворениями. Гейне приложил немало стараний, чтобы каждое, даже самое маленькое, стихотворение было связано в цикле с соседними. Получалась своеобразная симфония душевных переживаний поэта, и сильный, страстный голос его сердца перекликался с голосами лесных птиц, шумом рек и водопадов, запахами цветов и сверканием золотых звезд. Гейне был живописцем природы и находил смелые, неожиданные краски для ее изображения. Яростный дождь, хлеставший над Северным морем, он описал так, как еще никто до него не описывал:

Сердитый ветер надел штаны, Свои штаны водяные, Он волны хлещет, а волны черны, — Бегут и ревут, как шальные. Потопом обрушился весь небосвод, Гуляет шторм на просторе. Вот-вот старуха ночь зальет, Затопит старое море!

Весь мир представляется Гейне, как живой, вечно меняющийся поток. Все существующее на земле им поэтически одушевлено, и даже звезды на небе ведут друг с другом беседы.

Фиалки смеются лукаво, И тянутся розы к звездам, И шепчут душистые травы Душистую сказку цветам.

В его стихах «и солнце смеялось, и липа цвела», и «вздохи его обращались в полуночный хор соловьев».

Аккорды грусти слышны в «Книге песен»: печальное настроение поэта отражается и в восприятии природы.

Отчего весенние розы бледны, Отчего, скажи мне, дитя? Отчего фиалки в расцвете весны Предо мной поникают грустя? Почему так скорбно поет соловей, Надрывая душу мою? Почему в дыханье лесов и полей Запах тлена я узнаю? Почему так сердито солнце весь день, Так желчно глядит на поля? Почему на всем угрюмая тень И мрачнее могилы земля? Почему, объясни, — я и сам не пойму, — Так печален и сумрачен я? Дорогая, скажи мне, скажи, почему. Почему ты ушла от меня?

Гейне сказал: «Из моих скорбей великих песни малые родятся». В его коротеньких песнях самая скорбь превращалась в поэзию, будила живую мысль, рождала благородные чувства.

Хотел бы в единое слово Я слить мою грусть и печаль И бросить то слово на ветер. Чтоб ветер унес его вдаль. И пусть бы то слово печали По ветру к тебе донеслось, И пусть бы всегда и повсюду Оно к тебе в сердце лилось! И если б усталые очи Сомкнулись под грезой ночной, О, пусть бы то слово печали Звучало во сне над тобой!

Поэт обращался к тем, кто мог бы обвинить его в стремлении отвернуться от жизни, уйти в темный мир своей печали:

Подождите терпеливо: Еще все из сердца рвется Старой боли стон и живо В новых песнях отдается. Подождите, в жизни новой Эхо боли расплывется, — Из груди моей здоровой Песнь веселая польется.

В «Книге песен» немало стихотворений веселых, юмористических, содержащих иронию, насмешку над пошлостью, тупостью, ограниченностью мещанства. Неудачная любовь изображена не только в трагических тонах, но и в иронических. Поэт нередко издевается над самим собой — над своими смешными мечтаниями и пустыми надеждами. Обращаясь к влюбленному другу, поэт говорит:

Друг бесценный, ты влюблен, Новых мук познал немало, Все темнее в голове, А в душе светлее стало. Друг бесценный, ты влюблен, И, хотя молчишь об этом, Пламя сердца твоего Так и пышет под жилетом.

Гейне не побоялся применить «прозаическое» слово «жилет» в стихотворении о любви, для того чтобы острее выразить свою иронию. Такие концовки были оригинальным приемом Гейне. Поэт умел найти комическое в самых незначительных событиях жизни и с большим юмором показывал незадачливых героев в жанровых сценах. Высмеивая геттингенских студентов-бездельников, «маменькиных сынков», Гейне нарочито переносит действие в старинный испанский университетский город Саламанку, а геттингенского студента называет на испанский лад «дон Энрикец».

Вот сосед мой, дон Энрикец, Саламанских дам губитель. Только стенка отделяет От меня его обитель. Днем гуляет он, красоток Обжигая гордым взглядом. Вьется ус, бряцают шпоры, И бегут собаки рядом. Но в прохладный час вечерний Он сидит, мечтая, дома, И в руках его — гитара, И в душе его — истома. И как хватит он по струнам, Как задаст им, бедным, жару! Чтоб тебе холеру в брюхо За твой голос и гитару!

«Книга песен» поражала своим разнообразием. Она вышла в свет в октябре 1827 года. Кампе выпустил ее тиражом в пять тысяч экземпляров. Это был огромный по тем временам тираж. Популярность Гейне росла. Его имя знали и в Берлине, и в Гамбурге, и на Рейне — всюду, где были читающие люди. Появились и отзывы в печати, главным образом положительные.

И все же Гейне чувствовал себя неустроенным, не нашедшим места в жизни. Дядя Соломон встретил его по возвращении из Англии с крайним раздражением. Он не мог простить Генриху его лондонской проделки с аккредитивом и в ярости кричал, что племянник хочет разорить его. Тщетно жена Соломона, отличавшаяся добродушием Бетти, старалась примирить его с племянником.

Генрих даже избегал появляться в доме банкира, тем более что там гостила приехавшая из Кенигсберга Амалия с мужем Фридлендером. Все-таки ему пришлось повидаться с ними. Поэт с горечью подумал, что одиннадцать лет разлуки выветрили аромат любви. В уме вертелись написанные им когда-то строчки:

Покуда я медлил, вздыхал и мечтал, Скитался по свету и тайно страдал, Устав дожидаться меня наконец, Моя дорогая пошла под венец И стала жить в любви да в совете С глупейшим из всех дураков на свете . Моя дорогая чиста и нежна, Царит в моем сердце и в мыслях она. Пионы щечки, фиалки глазки, — Мы жить могли бы точно в сказке, Но я прозевал мое счастье, друзья, И в этом глупейшая глупость моя.

Гейне хотел во что бы то ни стало вырваться из Гамбурга. Неожиданно он получил приглашение от мюнхенского издателя барона Котта занять место одного из редакторов газеты «Политические анналы». Поэт с радостью согласился и в последних числах октября отправился в Мюнхен. Путь Гейне лежал через Геттинген, Кассель, Франкфурт, Штутгарт.

В Геттингене его дружелюбно принял профессор Сарториус, один из немногих геттингенцев, не пострадавших от стрел Гейне. В Касселе Гейне пробыл неделю в обществе Якоба и Вильгельма Гриммов, сказки которых он очень любил, а их третий брат Людвиг, известный художник, нарисовал портрет Гейне. Поэт посмеивался над романтической приукрашенностью своего облика: «Длинное немецкое лицо, очи, полные тоски, подъяты к небесам».

Во время пребывания во Франкфурте-на-Майне он охотно встречался с Людвигом Берне, входившим в моду радикальным публицистом; в Штутгарте повидался с журналистом Вольфгангом Менцелем, товарищем по Боннскому университету. Гейне тогда и не подозревал, что через несколько лет Менцель станет его злейшим врагом и прислужником реакции.

Гейне льстила его популярность, но в Гейдельберге ему довелось познакомиться с ее оборотной стороной. Он навестил своего брата Макса, учившегося там на медицинском факультете, и вместе с ним и другими студентами совершил прогулку в горы. Вюртембергский полицейский подошел к нему и спросил, не имеет ли он честь видеть перед собой поэта Гейне. Растроганный таким вниманием со стороны прислужника власти, Гейне весело подтвердил, что он действительно поэт. Но тут же его постигло горькое разочарование, когда полицейский заявил, что именем закона он должен немедленно покинуть границы Вюртембергского княжества, иначе ему грозит арест. Пришлось срочно оставить Гейдельберг.

 

«Новые Афины»

В застекленной галерее загородного мюнхенского ресторана в солнечный зимний день 1827 года за столиком сидели двое: один — пожилой, солидный и сосредоточенный, другой — молодой, с нервными, порывистыми движениями. Он возбужденно что-то доказывал старшему, и его красивые белые руки взлетали вверх, словно рвались за полетом мысли. Тот, что постарше, был мюнхенским журналистом, редактором газеты «Политические анналы», по фамилии Линднер; его собеседник — Генрих Гейне, который недавно приехал в столицу Баварии и совместно 6 ним редактировал газету.

— Я не укоряю вас, дорогой Гейне, — рассудительно говорил Линднер, — вы еще молоды и рветесь в бой. Я лучше вас знаю условия жизни в нашем королевстве. Если мы пойдем по вашему пути и будем задевать католическую партию, наша газета приобретет несколько сот новых подписчиков из числа либералов. Но это продлится недолго. Газету закроют, а нас с вами вышлют, пожалуй, из Баварии. Наш издатель барон Котта слишком стар, чтобы подвергаться таким испытаниям, и он никогда не был под подозрением у властей.

Гейне с досадливым выражением лица слушал размеренную, поучающую речь Линднера. Вдруг он улыбнулся: сколько людей хотят его образумить, убедить в том, что надо отказаться от безрассудства! Вот Губиц моложе Линднера, а говорил ему все то же. Но Гарри не хочет и не умеет быть благоразумным в том духе, как этого желают благонамеренные господа.

— Нет, дорогой Линднер, — сказал Гейне, — очевидно, мне не место в Германии. Я ведь давно помышляю о том, чтобы уехать в Париж. Что меня удерживает от этого? Одно маленькое обстоятельство: я люблю родину и вряд ли смогу жить вдали от нее. Что касается ваших упреков, они не совсем справедливы. Ведь я добросовестно работаю в газете и оказываю ей большую услугу тем, что не пишу в ней. Мои статьи создали бы дурную репутацию и барону Котта и вам.

Линднер засмеялся:

— Вы так талантливы, Гейне, что иной раз можно пожертвовать и репутацией. Но язык… язык ваш — это жало змеи…

— Ах, Линднер, — воскликнул Гейне, — к чему такая ирония!

Девушка, разносившая на подносе пиво, приняла восклицание Гейне за обращение к ней и быстро сказала:

— У нас, господин, нет такого пива — «ирония», но я могу принести францисканское или брауншвейгское.

— Два францисканских, — со смехом сказал Гейне и, обращаясь к Линднеру, добавил: — Я уже успел полюбить Мюнхен, и многое в нем мне кажется приятным, но самое ужасное то, что «иронию» заменяют францисканским ханжеством.

Линднер укоризненно покачал головой:

— Вы дождетесь, что патер Деллингер возьмется за вас в своей газете, и тогда не видать вам профессорской кафедры в Мюнхенском университете!

— Кстати, — заметил Гейне, — вы давно обещаете познакомить меня с министром Шенком. Он мог бы посодействовать мне в получении кафедры.

— Я уже говорил о вас, — ответил Линднер. — Он относится весьма доброжелательно к вам и хорошо знает ваши стихи. Ведь он сам и поэт и драматург.

В это время к галерее ресторана подкатил нарядный экипаж. Сквозь высокие окна было видно, как из экипажа вышли двое мужчин и две дамы, весело и оживленно беседующие. Линднер воскликнул:

— Все происходит как в плохой комедии! Вот сам Шенк приехал сюда, а с ним русский дипломат барон Тютчев, его жена и ее сестра, прелестная Клотильда Ботмер.

Через несколько минут Линднер познакомил Гейне с приехавшими в ресторан. Так началась дружба немецкого поэта с русским поэтом Федором Ивановичем Тютчевым. Двадцатичетырехлетний дипломат, служивший в русском посольстве, был всего два года в Мюнхене, но он успел полюбить баварскую столицу, которую новый король Людвиг I обещал превратить в «новые Афины». На первых порах король разыгрывал из себя либерала и покровителя наук и искусств. Город застраивался красивыми зданиями в античном стиле. Талантливый архитектор Лео Кленце немало способствовал украшению Мюнхена. Картинные галереи и музеи, недавно открытый Мюнхенский университет привлекали внимание всей страны. Министр внутренних дел Шенк пригласил в университет философа Шеллинга, привлек в Баварию многих выдающихся художников. В мюнхенской Пинакотеке (картинной галерее) и Глиптотеке (музее скульптуры) было собрано множество денных произведений искусств. Все эти культурные начинания в «новых Афинах» не переродили баварских немцев в древних эллинов. В городе царил затхлый дух католичества, потому что в свое время Южная Германия была меньше всего задета реформой Мартина Лютера. Монахи-иезуиты и католические попы ревностно охраняли души своих прихожан от «французской заразы», то есть от проникновения идей французских просветителей.

Поселившись в Мюнхене, Тютчев вскоре женился на молодой вдове, урожденной графине Ботмер, принадлежавшей к старой баварской знати. Она была очаровательной и общительной женщиной, и вскоре скромная гостиная Тютчевых стала средоточием всех выдающихся людей города. Там бывали и министр Шенк, и молодой драматург Михаэль Беер, брат композитора Джакомо Мейербера, философы Окен и Шеллинг, художник Корнелиус и его товарищи — мюнхенские живописцы. Завсегдатаем в доме Тютчевых стал и Гейне. Здесь ему нравилось все: и строгий, взыскательный хозяин дома, не по летам серьезный и до глубины души преданный поэзии, и жизнерадостная хозяйка, Элеонора, и ее сестра Клотильда с лицом греческой камеи, чуткая и нежная почитательница «Книги песен». Вся семья любила слушать, когда Гейне читал свои стихи спокойным, ровным голосом — казалось, без всяких интонаций.

Однажды Гейне пришел к Тютчевым. В доме никого не было из посторонних, и Федор Иванович сказал немецкому поэту:

— Я перевел несколько ваших стихотворений на русский язык и отослал их в Петербург.

Гейне взволновали слова Тютчева. Впервые его стихотворения зазвучат на другом языке, да еще на русском, в далекой и таинственной стране с необъятными дремучими лесами и зимними стужами. Гейне очень мало знал о России, больше по рассказам Шамиссо, Козловского и теперь Тютчева. Его друг Эвген фон Бреза неодобрительно говорил о царе и «русском кнуте». Да могло ли быть иначе: ведь русское самодержавие содействовало уничтожению самостоятельности Польши.

— Хаарашо, — сказал Гейне. Это было одно из немногих русских слов, которые он знал от Эвгена фон Бреза.

Тютчев засмеялся. Сквозь стекла его очков блеснули умные и выразительные глаза. Он взял листок бумаги и прочитал:

Друг, откройся предо мною, — Ты не призрак ли какой. Как выводит их порою Мозг поэта огневой! Нет, не верю: этих щечек, Этих глазок милый свет, Этот ангельский роточек — Не создаст сего поэт…

Гейне вслушивался в музыку русского стиха, и ему даже казалось, что он понимает слова.

— Увы, я в худшем положении, — сказал Гейне. — Я не могу перевести ваши стихи на немецкий язык, а я ведь переводил Байрона.

— Байрона? — подхватил Тютчев. — Он близок вам своей неудовлетворенностью миром. У него, как у вас, словно надорванное сердце.

Бледный румянец залил лицо Гейне. Слова друга вызвали поток мыслей, и ему захотелось откровенно высказаться. То, что заставляло Гейне думать в бессонные ночи, то, что мучило его, наконец прорвалось наружу.

— И вы говорите о надорванности сердца Байрона! — живо сказал Гейне. — Но Байрон — великое зеркало мира, и если через мир прошла трещина, а сердце поэта — средоточие мира, то и оно должно расколоться самым безжалостным образом. То же происходит и с моим сердцем. Великая мировая трещина расколола его. Тот, кто хвалится, что в нашу пору больших исторических событий его сердце осталось целым, тот только признается в том, что у него эгоистическое сердце, запрятанное в какой-то закоулок от жизненных волнений.

Тютчев молчал. Не на его ли поэзию намекал Гейне? Но нет, он не знал его стихотворений, и все же он мог чувствовать по их беседам и спорам, что Тютчев не отстраняется и не хочет отстраняться от жизни.

— Вы верно говорите, дорогой друг, — сказал наконец Тютчев. — Мы несколько расходимся с вами в политических взглядах. Говорят, что крайности свойственны молодости, но у нас выходит наоборот: я моложе вас, но гораздо умереннее. Вы — враг аристократии, а я.,» слишком связан с ней, хотя бы своим рождением. Но что из этого? Мы оба любим свободу, и мы оба поэты: вы — большой, я — маленький…

— Не надо так говорить, — перебил его Гейне. — Только время может определить, кто большой и кто малый. И у нас обоих надорванные сердца, потому что мы оба с тоской и страданием смотрим на разлад, имеющий место в мире.

В этот вечер Гейне показался Тютчеву еще ближе и дороже, чем всегда. Он огорчался, когда немецкий поэт говорил о том, что ему тяжело в Мюнхене, как тяжело вообще на родине, и только в доме русского дипломата и поэта он находит «радостный оазис» в мюнхенской пустыне.

Искренне ли говорил это Гейне? Не было ли это позой страдальца? Нет, Гейне действительно томился в баварской столице. Газета, которую ему поручил барон Котта, была серой и незначительной; Гейне не смел в ней высказываться с той решительностью, к какой он стремился. Бороться с католическими клерикалами и реакционной знатью — означало быть Дон-Кихотом, вступающим в бой с ветряными мельницами. Он и без того чувствовал к себе глухую враждебность в кругах мюнхенских иезуитов. Он мог в любую минуту ждать нападения из-за угла, и не только в Мюнхене. В «Штутгартском листке», издаваемом его бывшим боннским товарищем Вольфгангом Менцелем, появилась гнусная статья, направленная против него. Ее автор бросал Гейне самое опасное для него обвинение — в кощунстве, в безбожном отношении к христианской церкви. Это звучало как бы сигналом для травли поэта. Но враги его пока молчали. Гейне знал, что это до поры до времени. Во всяком случае, они тайно препятствовали предоставлению ему кафедры профессора в университете. Даже Шенк не мог ничем помочь ему, и король, читавший стихи Гейне, называвший себя его поклонником, не проявлял особого желания удержать Гейне в Мюнхене.

Издатель барон Котта благосклонно относился к Гейне. Это был человек довольно широких взглядов и вместе с тем осторожный и практичный. Он хотел бы, чтобы его газета «Политические анналы» заслужила репутацию радикального листка, но это было невозможно в мюнхенской обстановке, когда католическая партия властвовала над умами и находила поддержку у короля.

— У нас нет политических журналистов, — говорил Котта, — и никто в этом не виноват, кроме обстоятельств.

И он подумывал о том, чтобы закрыть «Политические анналы», хотя бы на время. Он даже почувствовал некоторое облегчение, когда Гейне, явившись к нему, сказал, что хочет отправиться в Италию, чтобы укрепить свое здоровье. Барон Котта охотно согласился отпустить Гейне, но просил его непременно вернуться в Мюнхен.

Весной 1828 года Гейне стал собираться в путешествие по Италии. Его снова мучили головные боли; мюнхенский климат, сырой и неустойчивый, отвратительно действовал на поэта. Весна была затяжная, дождливая; над берегами реки Изара, где расположена баварская столица, по утрам и ночью клубился удушливый туман.

Гейне хотел увидеть воспетое в поэзии голубое итальянское небо, величественные руины древних дворцов и храмов, прекрасные памятники Возрождения, современную Италию с ее талантливым, живым и веселым народом. Он перечитал множество книг с описанием страны, которая пленила Гёте и вошла в его поэзию.

Друзья Гейне, и прежде всего Тютчев, жалели, что он оставляет Мюнхен, но считали это нужным для его же блага. Шенк обещал во время его отъезда уладить вопрос с университетской кафедрой. Помощь и поддержку в этом обещал Гейне и Тютчев, до известной степени влиятельный в придворных кругах.

Перед отъездом из Мюнхена, в мае, у Гейне произошла интересная встреча. К нему явился юноша лет семнадцати, с приятным, располагавшим к себе лицом, светлыми пушистыми волосами и ярко-голубыми глазами. Юноша принес рекомендательное письмо, рассказал, что недавно выдержал экзамен на аттестат зрелости и поступил в Гейдельбергский университет, а в Мюнхене находится проездом и жаждет познакомиться с автором «Книги песен». Гейне улыбнулся при этих словах. Давно ли он так же явился в Веймар к Гёте, одержимый жаждой увидеть писателя, который столько раз волновал его сердце! Конечно, Гейне не мог себя сравнивать с Гёте, но, во всяком случае, он решил принять молодого человека радушнее, чем это сделал великий автор «Фауста». Имя гостя — Роберт Шуман — разумеется, ничего не говорило Гейне, но он сразу почувствовал в молодом человеке несомненную одаренность. Шуман еще не определил своих настоящих влечений: сын литератора и издателя, он увлекся поэзией и сам писал стихи; он страстно любил музыку и хорошо играл на фортепьяно. Еще одно сразу сблизило их — затаенная любовь к Наполеону.

Они много говорили о недавно умершем французском императоре. Гейне прочитал вслух своих «Гренадеров» и увидел, как большие, открытые глаза Шумана подернулись слезами.

Гейне повел Шумана по мюнхенским улицам. Он показал ему старую часть города, носившую черты средневековья. Старинные дома с остроконечными готическими крышами толпились на левом берегу Изара и обступали узкие, кривые переулки. Потом они вышли к готическому собору XV века, полюбовались своеобразной архитектурой мюнхенской ратуши и очутились в новых кварталах, украшенных зданиями различных стилей, с широкими улицами, где рядом с домами новейшей архитектуры высились леса построек.

О чем только не говорили новые знакомые! О поэзии, живописи, музыке и больше всего о будущем — своем и родины.

На прощание Шуман сказал тихо и смущенно:

— Когда я шел к вам, я представлял себе вас совсем другим. Судя по «Путевым картинам», я думал, что вы ворчливый, желчный человек, а на самом деле…

— А на самом деле? — повторил Гейне.

— Вы оказались жизнерадостным, дружелюбным, поэтом в литературе и в жизни, прекрасным греческим мудрецом, и только по вашей скептической улыбке можно судить о том, что вы — автор «Путевых картин».

Через несколько дней Роберт Шуман тепло простился с Гейне и покинул Мюнхен.

Никто тогда еще не мог подозревать, что этот мягкий и вдумчивый семнадцатилетний юноша станет знаменитым композитором и создаст лирический цикл «Любовь поэта» на слова Гейне, с которым он только один раз встретился в жизни.

 

По Италии

Резкие звуки рожка весело прорезывали утренний воздух. Как только почтовая карета выехала за городские ворота Мюнхена, выглянуло яркое солнце и небо стало ослепительно голубым. Красивая, вьющаяся в горах дорога вела в Тироль. Гейне с наслаждением высовывал голову в окно кареты навстречу свежему ветру, долетавшему с гор. Мелькали крестьянские хижины; маленькие пастушки, живописно расположившись на берегу какого-нибудь ручейка, приветственно махали рукой, а карета мчалась вперед, оставляя за собой облако золотистой пыли.

Гейне любил путешествовать. Ему предстояло увидеть так много в Италии, и впереди были радужные надежды. Поэт был в полной уверенности, что во Флоренции получит письмо от Шенка с королевским приказом о назначении его экстраординарным профессором Мюнхенского университета.

Однако дело приняло другой оборот. Вскоре после отъезда Гейне католическая клика начала бешеную травлю поэта. В органе баварских клерикалов «Эос» появилась статья, направленная против Гейне. При помощи цитат из «Путешествия по Гарцу» глава баварских католиков Деллингер доказывал, что Гейне — безбожник, не признающий никаких авторитетов и попирающий все моральные устои. Газета преследовала прямую цель — преградить поэту путь к университетской кафедре.

Один из друзей издателя Котта, Игнатий Лаутенбахер, выступил в защиту Гейне и ответил остроумным памфлетом на клевету мюнхенских мракобесов. Но те не унимались. Клика Деллингера продолжала свою кампанию против «человека, который не принял по-настоящему христианства и поэтому обходится или хочет обходиться без религии».

Проехав через Иннсбрук в Верону, Милан и Ливорно, Гейне прибыл во Флоренцию. Там он не нашел никакого письма от Шенка. Тщетно прождав обещанного назначения, поэт пришел к горькому выводу, что «Шенк принес его в жертву иезуитам».

Красота Италии, богатство памятников прошлого, множество впечатлений несколько сглаживали тяжелое настроение поэта, обескураженного неудачами. Гейне был всегда и во всем поэтом: в Вероне, на городском рынке, где в итальянских торговках он видел потомков древних римлянок, в Милане, где он наслаждался красотой величественного и гармоничного собора, в Ливорно — всюду его захватывал поток свежих впечатлений. Он любовался народными танцами на площадях городов и деревень, представлениями ярмарочных комедиантов, наблюдал мрачные церковные процессии, в которых католический аскетизм странным образом переплетался с необузданным весельем итальянской молодежи. Часто думал он о том, что Италия, эта прекрасная страна, овеянная славой многовековой истории, находилась под властью австрийских штыков князя Меттерниха. Он грустил при мысли, что под каждым померанцевым деревом, выращенным заботливым трудом простых итальянцев, стоит австрийский часовой и грозно кричит: «Кто идет?»

В конце августа Гейне прибыл в Ливорно, где пробыл до 3 сентября. Отсюда он пишет письма друзьям, образно рассказывая о своих переживаниях в Италии и жалуясь на незнание языка страны: «Я вижу Италию, но не слышу ее. Однако же я часто веду беседы. Здесь говорят камни, и я понимаю их немой язык. Мне кажется, что они глубоко понимают то, что я думаю. Так, разбитая колонна римских времен, разрушенная башня лангобардов, обветренный готический свод понимают меня очень хорошо. Ведь я сам руина, бродящая среди руин. Равные хорошо понимают равных. Порой хотят мне нашептать нечто интимное старые дворцы, но я не могу расслышать их в глухом шуме дня; тогда я возвращаюсь туда ночью, и месяц — хороший переводчик, который понимает лапидарный стиль и умеет пересказать это на языке моего сердца. Да, ночью могу я хорошо понять Италию, потому что юный народ со своим оперным языком спит и древние встают со своего холодного ложа и говорят со мной на прекраснейшем латинском языке…»

Записные книжки Гейне наполняются заметками, беглыми записями, мимолетными мыслями. Все это нужно, все это пригодится для третьего тома «Путевых картин». Юлиус Кампе с нетерпением ждет рукописи, но Гейне, по собственному признанию, больше живет, чем работает. Под благодатным южным небом несколько смягчаются головные боли, но нервы все еще не могут окрепнуть: этому мешают тягостные обстоятельства. Гейне мучается неопределенностью положения, он не может решить, стоит ли ему возвращаться в Мюнхен. По-видимому, нельзя уже надеяться на Шенка. В письме к Тютчеву Гейне все же просит его, как истинного друга, поговорить с Шенком и узнать всю правду. В то же время поэт получает письмо от барона Котта. Старый издатель приглашает Гейне стать редактором новой газеты, которую он хочет издавать.

Поэта не увлекает предложение снова взяться за редакторское перо, но он считает, что настало время высказываться решительнее против врагов свободы. Для этой новой, более радикальной газеты Линднер с его умеренными мыслями, пожалуй, не будет пригоден. Гейне пишет письмо приятелю, журналисту Кольбу, приглашая его в соредакторы: «Мое единственное желание заключается в том, чтобы существовала газета для свободного образа мыслей, имеющих в Германии мало подходящих органов… Теперь время идейной борьбы, и газеты — наши крепости.

Я обычно ленив и беспечен. Но там, где дело требует защиты общих интересов, там никогда меня не увидят отсутствующим».

Из Ливорно Гейне отправился в Лукку. Это был не только красивый старинный городок, но и модный курорт, находившийся в живописнейшем уголке Апеннин. На Луккских водах Гейне провел около месяца, вращаясь в кругу многочисленных туристов разных национальностей и прочих курортных гостей. Здесь Гейне под наплывом многообразных впечатлений начал писать новую книгу «Путевых картин» — «Италию».

После отдыха он готовился продолжить путешествие — побывать во Флоренции, Болонье, Венеции, Риме. По письмам из Мюнхена Гейне знал о травле, которой он там подвергся. Если иезуиты надеялись заставить Гейне замолчать, смириться перед ними, они горько ошибались. Об этом Гейне написал в Берлин Мозеру: «В Мюнхене полагают, что я не буду больше нападать на дворянство, так как я живу в центре знати, люблю прелестнейших аристократок и любим ими. Ошибаются. Моя любовь к равенству, моя ненависть к духовенству никогда не была сильнее, чем теперь…»

Поэт с грустью думал, что когда-нибудь путешествие по Италии должно окончиться и из мира красоты, «древностей, величественных статуй, высоких аркад, разлитого повсюду великолепия, подлинной итальянской грации» ему опять придется окунуться в немецкие будни Мюнхена или, что еще хуже, Гамбурга. Туда теперь переселилась из Люнебурга его семья. Брат Густав открыл в Гамбурге торговую контору и взял родителей к себе. Отец в последнее время болел и даже не мог думать о работе. Письма, приходившие из дома, вызывали серьезные опасения о его здоровье. И удивительное дело! Чем больше Гейне думал об отце, о матери, о дяде Соломоне, тем суетнее и ненужнее казались ему итальянские странствия, тем сильнее хотелось на родину, в Германию. Иногда поэтому даже казалось, что и над Гамбургом может светить такое же ласковое солнце, как над Луккой. Под влиянием такой чувствительности он написал письмо дяде Соломону. Генрих объяснялся ему в любви, уверяя, что «прекрасный горный воздух, которым здесь дышат, помогает забыть маленькие заботы и огорчения, и душа расширяется». Он пишет дяде, что все его недовольство племянником ведет свое начало от кошелька и денежных расчетов, тогда как сетования Генриха неисчислимы, потому что они духовного характера и исходят из глубины болезненных ощущений.

Он просит дядю Соломона примириться с ним, потому что он любит его и думает, что его душа прекраснее всего того, что он видит в Италии.

После Луккских вод Гейне продолжил свое путешествие. Он провел семь недель во Флоренции, где его удерживали не только достопримечательности города, но и тайные надежды получить радостное известие из Мюнхена.

Только 30 ноября Гейне прибыл в Венецию. Учащенно билось сердце поэта, когда он увидел этот своеобразный, единственный в мире город, расположенный на ста восемнадцати островах в лагуне Адриатического моря. Множество каналов прорезает этот город, разделенный главной водной артерией — Большим каналом — на две неравные части. Пешеходам приходилось пробираться по узким клочкам земли между домами и подниматься по каменным ступеням мостов, чтобы пересечь водяные улицы. По каналам двигались гондолы — длинные деревянные лодки с каютами посреди, а гондольеры гребли одним длинным веслом, ловко объезжая встречные гондолы. Шутники говорили, что в Венеции есть только четыре лошади — и те из позолоченной бронзы, что находятся на крыше собора Святого Марка. Действительно, Венеция не знала ни экипажей, ни кучеров, и путешественники, приезжавшие в этот город, прославленный на весь мир, всегда бывали ошеломлены тем, что им сразу приходилось садиться в гондолу и плыть по каналам.

Стоя на площади Святого Марка, вымощенной мраморными плитами и скорее походившей на дворцовый зал, Гейне любовался неповторимой архитектурой собора Святого Марка и Дворца дожей, бывших властителей Венецианской республики. Времена независимости Венеции и ее громкой военной и торговой славы давно прошли. Здесь, как и в остальной Италии, хозяйничали австрийцы. Но сколько исторических воспоминаний вызывали у поэта каналы и здания Венеции! На площади Святого Марка Гейне вспоминал об обряде венчания дожа с морем, когда тот, приходя к власти, бросал золотое кольцо в голубые волны Адриатики. Думал Гейне и о страшных временах венецианской инквизиции, когда всех неугодных патрициям бунтарей вели по Мосту Вздохов, сохранившему свое название, в страшную подземную тюрьму Пиомби, где помещались камеры пыток. Все сохранялось неизменным в этом городе-музее, и стаи голубей, совсем ручных, на площади Святого Марка доверчиво подлетали к людям, кормившим их по старинному венецианскому обычаю.

На Большом канале Гейне показали роскошные дворцы, в которых, по преданию, жили Отелло и Дездемона. Герои шекспировских трагедий, чье действие происходило в Венеции, так возбуждали воображение поэта, что ему хотелось встретить в торговой части на Риальто сурового Шейлока, которого он недавно видел на сцене лондонского театра в исполнении знаменитого Кина. В сумерки, когда в узком переулке мелькала смуглая фигура какого-нибудь сына Востока, Гейне чудилось, что мавр Отелло тайком пробирается, чтобы увидеть свою Дездемону.

Гейне мог без устали бродить по залам Дворца дожей, впитывая в себя гамму красок, богатство образов и сюжетов великой школы венецианских живописцев Тициана, Тинторетте, Веронезе.

При блеске южного солнца, уже по-осеннему холодного, Венеция выглядела «красавицей Адриатики», как ее прозвали. Но в пасмурный день, когда небо было подернуто серыми тучами, из которых прорывались струйки дождя, город становился печальным, явственнее проступала нищета полуразрушенных лачуг на окраинах, а из маленьких каналов, где гнили в стоячей воде отбросы, несло сыростью и зловонием…

Гейне увидел в Венеции и парадную сторону города, и его изнанку. Он бы остался дольше здесь, но известие о тяжелой болезни отца заставило его тотчас покинуть Италию, не побывав в Риме.

Долог был путь на родину. Двадцать седьмого декабря Гейне добрался до Вюрцбурга, города, лежащего на берегу Майна в Баварии. Поэт очень торопился, но за те несколько часов, что ему пришлось ждать лошадей, успел побывать на могиле знаменитого средневекового певца и поэта Вальтера фон дер Фогельвейде. Жители Вюрцбурга показались Гейне тихими и запуганными обывателями, жаждущими покоя, трубки с табаком и кружки пива. Но поэт вспомнил, что триста лет назад, в 1525 году, когда грозная крестьянская война охватила Германию, отряды немецких повстанцев во главе с Гецем фон Берлихингеном заняли этот город, горя местью к своим угнетателям — феодальным рыцарям и духовенству.

На вюрцбургской почтовой станции Гейне вручили письмо. Брат Густав коротко сообщал о смерти отца.

Пятого декабря 1828 года Самсона Гейне похоронили на кладбище в Альтоне, под Гамбургом. На могиле его положили простой камень с надписью:

Здесь лежу я и сплю. Проснусь

Однажды, когда бог позовет меня.

Здесь покоится

Самсон Гейне

Из Ганновера

Умер на 64 году

Своей жизни, 2 декабря 1828.

Покойся тихо, благородная душа!

Смерть отца глубоко потрясла Генриха и заставила забыть мюнхенские неудачи. Даже через двадцать пять лет после этого горестного события Гейне писал в своих мемуарах: «Из всех людей я никого так не любил на этой земле, как его… Я никогда не думал, что мне придется лишиться его, и даже теперь я едва могу верить, что действительно его лишился. Ведь так трудно убеждать себя в смерти дорогих людей. Но они и не умирают, а продолжают жить в нас и обитают в нашей душе. С тех пор не проходило ни одной ночи, чтобы я не думал о моем покойном отце, и, когда я утром просыпаюсь, мне часто слышится звук его голоса, как эхо моего сна».

Гейне поспешил в Гамбург к осиротевшей матери.

 

Меч и лавровый венок

Все было по-прежнему в издательстве «Гоффман и Кампе». В кабинете Юлиуса Кампе стол, как всегда, завален рукописями, книгами и корректурными листами. Гейне, бледный, усталый, со следами бессонных ночей на лице, сидит у стола, а напротив него — Кампе, с обычным деловым выражением, неторопливой речью и скупыми жестами. Он убеждает Гейне поскорее приняться за работу, поскорее сдать рукописи третьего тома. Кампе подзадоривает поэта:

— Не давайте повода врагам утверждать, что вы выдохлись и не способны больше ничего написать. Клерикалы утверждают, что в Мюнхене вам вырвали жало.

— Пусть говорят, — возражает Гейне. — Я составил список своих врагов и расправлюсь с ними — со всеми до одного.

Кампе улыбается. Он понимает, что это не пустая угроза. Как бы скорее получить этот третий том «Путевых картин»! Он продолжает:

— Я знаю, господин доктор, как вы удручены семейным несчастьем, но, верьте мне, лучший способ пережить горе — работать. Дайте читателям что-нибудь новое. Вот уже находятся люди, которые попрекают вас в перепевах.

Кампе роется среди газет и бумаг, находит номер «Собеседника» и подает Гейне. Поэт читает отчеркнутое красным карандашом место. Это так называемая «дружеская эпиграмма»:

Садовника кормит лопата И нищего — рана и гной, А я пожинаю дукаты Своею любовной тоской.

Гейне, чувствительный ко всякой неодобрительной критике, швырнул журнал на стол.

— Неужели и берлинцы пойдут по стопам мюнхенцев! — воскликнул поэт. — Я не ожидал этого от «Собеседника». Кроме того, эпиграмма устарела: взамен любовной тоски у меня есть только ярость против всех прихвостней аристократии и попов. До свиданья, господин Кампе. Я послушаюсь ваших советов.

Когда Гейне ушел, Кампе вздохнул облегченно. Ему было неприятно видеть, как поэт взволновался, читая эпиграмму. А что было бы, если бы Кампе дал Гейне прочитать только что вышедшую сатирическую комедию графа Августа Платена «Романтический Эдип»? Горячий приверженец классицизма, автор утонченных газелей во вкусе Гафиза и Саади, древних поэтов Востока, граф Август Платен, подобно Гейне и Иммерману, выступал против романтизма, видя в нем упадок и разложение поэзии. Но Гейне и Иммерман отнюдь не считали Платена своим единомышленником. Его прусское аристократическое происхождение сказывалось во всем его поведении. Он обладал чисто дворянской заносчивостью и отличался нетерпимостью к чужому мнению, если оно хотя бы отчасти расходилось с его собственным. Ни Иммерману, ни Гейне не могли понравиться пустые по содержанию и вылощенные по форме восточные стихотворения Платена, где воспевались в напыщенном стиле любовь, вино и праздность. Иммерман написал ядовитую эпиграмму «Восточные поэты», направленную против Платена, а Гейне напечатал ее во втором томе «Путевых картин»:

Кто воркует вслед за Саади, нынче в крупном авантаже, А по мне, Восток ли, Запад, — если фальшь, то фальшь все та же. …Ты, поэт маститый, песней мне напомнил Крысолова: «На Восток», — и за тобою мелкота бежать готова. Чтут они коров индийских по особенным условьям: Им Олимп готов отныне — хоть в любом хлеву коровьем. От плодов в садах Шираза, повсеместно знаменитых, Через край они хватили — и газелями тошнит их.

Взбешенный Платен не замедлил отомстить обидчикам и вывел Иммермана и Гейне в самом непривлекательном виде в «Романтическом Эдипе». Претендуя на роль немецкого Аристофана, великого отца древнегреческой комедии, Платен не остановился перед грубостью и клеветой. Он перешел от литературной полемики к откровенному сведению личных счетов. К тому же Платен позволил себе весьма некрасивые намеки на «низкое», еврейское происхождение Гейне.

Хотя Кампе и скрыл от поэта памфлет Платена, Гейне вскоре узнал о нем. Берлинские друзья прислали ему книжку Платена, написал ему об этом и Иммерман. Поэт не мог больше усидеть в Гамбурге, он рвался на болев широкий литературный простор, хотя бы в Берлин, где его поймут и, может быть, защитят от пасквильных нападок. У Гейне созревает план расквитаться с Платеном немедленно, в третьем томе «Путевых картин».

В начале 1829 года поэт уже в Берлине. Он снова в привычном кругу, в салоне Рахели Фарнгаген, в доме Людвига и Фредерики Роберт, с друзьями — Мозером, Шамиссо и другими. Его встретили радушно, сочувствовали ему; некоторые выражали негодование по поводу поведения Платена. Живую радость доставили поэту встречи и беседы с Адальбертом Шамиссо. Он рассказывал Гейне о России, о событиях 14 декабря 1825 года в Петербурге. Гейне вспомнил, что Тютчев сдержанно, скорее отрицательно относился к декабристам и осуждал их за попытку свергнуть царя. Адальберт Шамиссо был полон любви к русским революционерам. Он прославлял подвиг Рылеева и прочитал Гейне свой перевод на немецкий язык его поэмы «Войнаровский». Шамиссо написал проникновенное стихотворение «Бестужев», посвященное сосланному в Якутск декабристу. На Гейне произвели большое впечатление строфы этого стихотворения, прочитанного ему Шамиссо. Он почувствовал суровую обличительную правду, вложенную немецким поэтом в уста русского революционера, чья воля не была сломлена страшной ссылкой:

Я каторжник, но и в плену цепей До гроба волен буду я душою. Полночных стран свободный соловей, Пою о том, что мир зовет мечтою. Со мной везде живая песнь моя, Мой дух, непокоримый от природы… Бестужев я, кого молва людская Соратником Рылеева зовет, Пред кем он славил в песне лебединой О Войнаровском Вольности восход — Своей святыни первой и единой, Где предсказал себе он эшафот. И песня та гремит в ночи пустынной, Ее потомству я передаю. В Якутске темном — как судьба нелепа! — Я о тебе глухие слезы лью…

Гейне слушал эти вдохновенные слова Шамиссо и думал: «Как чудесно помолодело сердце Шамиссо! Конечно, он уже принадлежит новой, а не старой Германии».

Вскоре Гейне понял, что он не сможет работать в Берлине. Смена людей и впечатлений отвлекала его от мыслей о книге, а тяжелое моральное состояние приводило к тому, что его утомляло всякое общество; он хотел бы найти покой и полное уединение.

В апреле 1829 года Гейне уехал в Потсдам. Небольшой городок под Берлином, населенный отставными военными и бездумными мещанами, прославленный парком и дворцом Сан-Суси, бывшей резиденцией прусского короля Фридриха II, показался Гейне пригодным для сосредоточенной работы. Поэт снял маленькую комнатку и жил в Потсдаме до позднего лета. Там успокаивались его взбудораженные нервы. Воспоминания об умершем отце смягчались, неустанная мысль о прошлом, терзавшая его, сглаживалась в работе, которой он отдался со всем пылом.

Гейне ложился спать чуть ли не на закате солнца и уже в пять часов утра, распахнув окошко и вдыхая утренний воздух, садился за стол. Теперь третий том «Путевых картин» подвигался довольно быстро. Уверенными мазками Гейне набрасывал картины своего путешествия по Италии. Образы древних городов возникали на бумаге в исторических памятниках и в событиях пережитого. Это был действительно как бы путевой дневник поэта, чье сердце откликалось на все события минувшего и современности.

Гейне был доволен своей работой. Когда он, отдыхая, гулял по аллеям парка Сан-Суси, обсаженным подстриженными деревьями, в голове возникали планы дальнейших глав книги. Написанное поэт отсылал по частям Кампе, а издатель немедля отправлял листки мелко исписанной бумаги в типографию. Он хотел возможно скорее выпустить новую книгу Гейне, пока интерес к нему еще не остыл.

Совершенно неожиданно, как-то утром, в комнатке поэта появился Юлиус Кампе. Издатель возвращался из Лейпцига с книжной ярмарки и решил навестить своего автора, чтобы поторопить его с окончанием книги.

Он с удовлетворением увидел, что Гейне живет в Потсдаме отшельником и ничем не отвлекается от работы над рукописью. На прощание Кампе дал Гейне книжку Платена «Романтический Эдип». Он думал, что поэт еще ничего не знает о ее выходе, но Гейне горько улыбнулся и сказал:

— Благодарю вас, господин Кампе, но я уже пробовал эту горчицу. Из медицины известно, что на всякий яд находится свое противоядие. Такое противоядие найдется уже в третьем томе «Путевых картин».

Кампе довольно потирал руки. Сенсация, литературная полемика, громкий скандал — что может быть лучше для его фирмы!

Был еще один посетитель, нарушивший уединение Гейне. Брат Густав, приезжавший по торговым делам в Берлин, навестил Гарри. Свидание было недолгим и оставило горький осадок у поэта. Брат скучно и тягуче говорил о гамбургской жизни, сообщал сплетни о своих конкурентах и только бегло сказал о том, что бедная мать тоскует в Гамбурге.

Закончив третий том «Путевых картин», Гейне вернулся в Гамбург. Перед этим он провел два месяца на новом морском курорте — на острове Гельголанд в Северном море.

Издание книги подвигалось быстро. Гейне тщательно работал над корректурами: исправлял, дополнял и выбрасывал отдельные места. Объем книги значительно превысил первоначальные предположения.

На этой почве возникли споры с Кампе.

Издатель, притворявшийся кротким и сговорчивым, сразу же отказался заплатить Гейне за дополнительные листы. Между тем денежные дела поэта были весьма плачевны. Дядя Соломон уклонялся от помощи племяннику, и однажды Гарри написал берлинскому другу Мозеру лаконичную записку: «Если ты мне срочно не пришлешь сорок талеров, я буду голодать на твой счет».

Конфликт с Кампе принял неприятный характер. Издатель упорно отказывался уплатить свыше восьмидесяти луидоров, выданных ранее, а Гейне грозил запретить издание книги и передать ее барону Котта в Мюнхен. С трудом Кампе уступил поэту, обсчитав его на такой мелочи, как авторские экземпляры.

Третий том «Путевых картин» появился в декабре 1829 года с датой «1830». Первая часть «Италии», под заголовком «Путешествие от Мюнхена до Генуи», представляла собой блестящий, пронизанный гейневским юмором очерк. Повсюду в описания городов и людей вкраплены мысли поэта не только о прошлом, но и о будущем Италии и всей Европы. На северо-западе страны, в маленькой деревушке Маренго, Гейне вспоминает о битве 1800 года, когда Наполеон одержал блестящую победу над австрийцами. И, стоя на поле сражения, поэт высказывает свои мысли о Наполеоне. Он отвечает тем, кто обвинял поэта в бонапартизме, в слепом преклонении перед французским императором. Он ценит Наполеона только как разрушителя феодальной системы, которая «теперь останавливает прогресс и возмущает образованные сердца».

«В чем же великая задача нашего времени?» — спрашивает Гейне. И тут же дает ответ: «Это — освобождение. Не только освобождение ирландцев, франкфуртских евреев, вест-индских чернокожих и других угнетенных народов, но освобождение всего мира, в особенности Европы, которая достигла совершеннолетия и рвется из железных помочей привилегированных сословий — аристократии. Пусть некоторые философы и ренегаты свободы продолжают ковать тончайшие цепи доводов, чтобы доказать, что миллионы людей созданы в качестве вьючных животных для нескольких тысяч привилегированных рыцарей: они не смогут убедить нас в этом, пока не докажут, выражаясь словами Вольтера, что первые родились на свет с седлами на спинах, а последние — со шпорами на ногах».

На поле Маренго Гейне мечтал о счастливом будущем: «Да, будет чудесный день, солнце свободы согреет землю лучше, чем аристократия всех звезд, вместе взятых… Свободно родившись, человек принесет с собой свободные мысли и чувства, о которых мы, прирожденные рабы, не имеем никакого понятия. О! Они также не будут иметь никакого понятия о том, как ужасна была ночь, во мраке которой мы должны были жить, как страшна была наша борьба с безобразными призраками, мрачными совами и ханжествующими грешниками! О бедные бойцы, мы всю нашу жизнь отдали этой борьбе, усталые и бледные встретим мы зарю дня победы!»

И поэт закончил эту патетическую главу знаменитыми словами: «Право, не знаю, заслуживаю ли я, чтобы мой гроб украсили когда-нибудь лавровым венком… Но меч вы должны возложить на мою могилу, потому что я был храбрым солдатом в войне за освобождение человечества».

Приподнятый тон борца за освобождение человечества сменяется в дальнейших страницах, озаглавленных «Луккские воды», памфлетом на графа Платена. Гейне вводит в описание итальянского путешествия забавную новеллу, где остро высмеивает графа Платена и его стихи. Видя в Платене прихвостня аристократов и попов, Гейне попутно разделывается с кликой мюнхенских иезуитов. Он говорит о своем искусстве «чеканить из врагов червонцы таким образом, что червонцы достаются ему, а удары от чеканки — его врагам».

Памфлет на Платена вызвал большой литературный скандал. Почти вся немецкая печать единодушно стала на защиту Платена и осыпала бранью Гейне, «плебея, осмелившегося восстать против аристократии».

Но именно в этом обвинении Гейне чувствовал общественное значение своего памфлета. Он писал Фарнгагену: «Никто не замечает, что в Платене я покарал только представителя определенной партии, прихвостня аристократов и попов. Я решил атаковать не только на эстетической почве, — это была война человека с человеком, и именно упрек, который мне теперь бросает публика, что я, низкорожденный, должен был бы хоть немного щадить высокородное сословие, — этот упрек как раз и смешит меня: именно это-то и подстрекало меня, мне хотелось подать пример, а там будь что будет. И этот пример я добрым немцам подал».

Прусская печать особенно яростно нападала на Гейне за его выступление против Платена; поэт понял, что путь к государственной службе для него закрыт навсегда. Даже многие друзья Гейне отнеслись далеко не сочувственно к нему, только Фарнгагены проявили дружеское участие и поддерживали поэта.

В Гамбурге число врагов Гейне заметно растет. Его ненавидит прежде всего банкир Лазарь Гумпель, выведенный Гейне под видом маркиза Гумпелино в памфлете на Платена. Но зато Соломон Гейне по-настоящему оценил творчество племянника, который высмеял его самого крупного конкурента. Недаром он охарактеризовал Гарри, рекомендуя его знакомой артистке госпоже Девриент у себя на обеде: «Каналья!..» В этом возгласе было столько же брани, сколько и любования задорной ловкостью племянника. Это не мешало Соломону Гейне постоянно раздражаться против Гарри. А тот называл Соломона «золоченым дядей» и по-прежнему был вынужден являться к нему на поклон, чтобы получать более или менее щедрые подачки. Являясь в прихожую Соломона, Гейне, как в былые годы, спрашивал у камердинера: «Ну, какая у вас погода?» И, если Соломон был плохо настроен в тот день, добрый слуга отвечал: «Бурная погода, господин доктор, уж лучше приходите еще раз, вечерком».

Мелкие унижения, которым подвергался Гейне в Гамбурге, необычайно усиливали его болезненность и раздражительность.

В образе Гумпелино Гейне высмеял не только Лазаря Гумпеля, но и типические черты гамбургских денежных тузов. Самодовольство, уверенность в своей мощи, самодурство — все это были свойства, которых не был лишен и Соломон Гейне, не меньше Гумпеля любивший показную роскошь.

Постоянные стычки с дядей, заканчивавшиеся примирением до новой ссоры, били по самолюбию Гарри. Поэт однажды шутя, но с большою примесью серьезности написал в альбом Соломону: «Дорогой дядя, дай мне взаймы сто тысяч долларов и забудь навеки твоего любящего тебя племянника. Г. Гейне».

Но, несмотря на все личные заботы и неудачи, Генрих Гейне только мужал в борьбе с многочисленными врагами. Большой ум подсказал ему, в чем заключается значение этой борьбы и его место в ней. «Теперь дело идет о высших интересах самой жизни, — писал он Фарнгагену, — революция врывается в литературу, и война становится серьезнее, Может быть… я единственный представитель этой революции в литературе, но она необходима во всех смыслах».

 

Перелетная птица

В комнате — беспорядок. В углу лежит раскрытый чемодан, в нем разбросанное белье, книги, рукописи… Стулья стоят посреди комнаты, и на них навалены разные вещи. Обитатель этой комнаты, Гейне, сидит у стола и задумчиво водит карандашом по бумаге. Перед ним чашка недопитого кофе и бутерброд с куском сыра на тарелочке. В дверь постучали, и вошел молодой человек, с которым Гейне в последнее время часто встречался. Это был критик Лудольф Винбарг, большой почитатель творчества Гейне, один из немногих гамбуржцев, решившихся написать восторженную статью о новом томе «Путевых картин». Редакторы долгое время не хотели печатать отзыв Винбарга, но все же он появился.

Винбарг подошел к столу и, поздоровавшись с Гейне, бросил любопытный взгляд на лист бумаги, лежавший перед поэтом. В только что написанном стихотворении каждая строка была исправлена, перечеркнута и над ней сверху написана новая. Винбарг воскликнул:

— Боже мой, какая трудная работа!

Гейне пристально посмотрел на Винбарга и иронически улыбнулся:

— Вот ваши коллеги, критики, толкуют о вдохновении и думают, что поэты поют, как птички божьи, обо всем, что придет в голову. А кто знает, сколько нужно бессонных ночей, растерзанных чувств, горячих мыслей, для того чтобы создать хоть сколько-нибудь приличное стихотворение! Не знаю, как другие, а я тружусь, как ювелир над золотой цепью, и пригоняю колечко к колечку — слово к слову, рифму к рифме.

Винбарг задумался и сказал:

— Очевидно, вот такой упорной работой и достигается та простота и безыскусственность, какую мы видим в поэзии Гейне.

— Дорогой друг, — ответил Гейне, — вы заглянули за кулисы, или, лучше сказать, увидели постройку дома. Но, когда все готово, леса убираются, и на ваш суд предстает новое здание.

Винбарг внимательно огляделся вокруг, выбрал один из стульев и присел на него, убрав лежавшие на нем вещи. После некоторого молчания он сказал:

— Знаете, что мне пришло в голову? У вас вид путешественника, который провел беспокойную ночь на постоялом дворе.

Грустный, бледный Гейне слабой улыбкой ответил на слова друга.

— Так оно и есть, — сказал он. — Я себя чувствую путешественником и не только в Гамбурге, но и везде в Германии. Вернее сказать, Лудольф, я — перелетная птица, которая ищет лучших краев.

— Куда же летит перелетная птица? — в тон Гейне спросил Винбарг.

— Перелетная птица, — серьезно сказал Гейне, — летит в будущее…

Наступила пауза. Гейне порылся в бумагах и нашел смятый листок.

— Послушайте это. Моя исповедь сегодняшнего дня;

Для дел высоких и благих До капли кровь отдать я рад. Но страшно задыхаться здесь, В мирке, где торгаши царят. Им только б жирно есть и пить, Кротовье счастье брюху впрок: Как дырка в кружке для сирот, Их благонравный дух широк. Их труд — в карманах руки греть. Сигары модные курить. Спокойно переварят все, — Но их-то как переварить! Хоть на торги со всех сторон Привозят пряности сюда, От их душонок рыбьих тут Смердит тухлятиной всегда. Нет, лучше мерзостный порок, Разбой, насилие, грабеж, Чем счетоводная мораль И добродетель сытых рож. Эй, тучка, унеси меня. Возьми с собой в далекий путь, В Лапландию, иль в Африку, Иль хоть в Штеттин — куда-нибудь! О, унеси меня!. Летит… Что тучке мудрой человек! Над этим городом она Пугливо ускоряет бег.

Винбарг почувствовал, что это действительно исповедь сердца поэта. Двадцативосьмилетний критик тоже задыхался в Гамбурге и мечтал уехать куда угодно, только бы прочь из этого города. Он не хуже Гейне знал гамбургское общество и не раз слыхал от толстых, самодовольных дам, жен сахарных и кофейных королей, что его друг Генрих Гейне непроходимо глуп и ни о чем не может говорить с дамами, кроме как о погоде. Они и не подозревали, что Гейне издевательски говорил с ними только о погоде.

Пришел художник Петер Лизер, давний приятель Гейне, глуховатый и поэтому всегда имевший растерянный вид. Лизер был страстным любителем музыки. Гейне всегда поражался тому, что Лизер, несмотря на глухоту, тонко воспринимал музыку и даже был оперным критиком в одном из гамбургских журналов. Прервав беседу Гейне и Винбарга, Лизер, не говоря ни слова, протянул Гейне белый листок бумаги. На нем был изображен резко черными беглыми штрихами знаменитый итальянский скрипач Николо Паганини, приехавший на гастроли в Гамбург. Несколько дней назад Гейне и Лизер встретили Паганини на Юнгферштиге. На скрипаче был темно-серый сюртук, длинный, доходивший до пят, отчего вся его фигура казалась очень высокой. Длинные черные волосы вились кудрями и спадали на плечи, обрамляя мертвенно бледное лицо с резкими чертами. В этом лице было что-то зловеще-фантастическое, что привлекало всеобщее внимание.

«Я зарисую его, непременно зарисую!» — сказал Лизер и, стремительно выхватив из кармана альбом и карандаш, тут же несколькими смелыми штрихами набросал Паганини. Этот портрет Лизер теперь принес и подарил Гейне.

— Но, друзья мои, у меня есть нечто получше, чем этот рисунок. Дьявол водил моей рукой, это несомненно! — Лизер таинственно захихикал. Это он делал всегда, когда радовался какой-нибудь своей проделке. Тут же он добавил: — И тот же дьявол дал мне три билета на сегодняшний концерт Паганини.

— Откуда это? — разом спросили Гейне и Винбарг. Они знали, что попасть на концерт Паганини было почти невозможно.

Лизер только загадочно улыбнулся и не выдал тайны, а вечером торжественно повел друзей в Театр комедии, где Паганини давал концерт.

Когда друзья вошли в зал, ярко освещенный хрустальными люстрами со свечами, там царила полная тишина. Публика, переполнившая партер и ложи, блиставшая модными туалетами, брильянтами и жемчугами, черными фраками, белоснежными манишками и манжетами, орденами и лентами, браслетами, серьгами и булавками в галстуках, — избранная публика делового, денежного Гамбурга с нетерпением ждала выхода прославленного скрипача. Торопливой походкой пробежал через зал Георг Гаррис, бессменный импрессарио Паганини. Гейне шепнул Винбаргу:

— Сейчас появится Фауст — Паганини. Только что пробежал его Мефистофель в виде черного пуделя.

Винбарг не успел ответить на шутку Гейне. Зрительный зал задрожал от рукоплесканий, и на сцене появился маэстро Паганини.

Одетый во все черное — длинный черный фрак, черный жилет и черные брюки, болтавшиеся на тощих ногах, — Паганини с какой-то механической точностью заводной куклы отвешивал во все стороны неуклюжие поклоны. При этом в одной руке он держал скрипку, в другой — смычок, безвольно опущенный вниз. Желтоватый свет ламп, вытянувшихся вдоль рампы, придавал еще более бледный, мертвенный вид лицу музыканта. Гейне показалось, что это был не живой человек, а мертвец, вставший из могилы, чтобы пленить весь этот зал своей чудесной игрой на скрипке.

— Он похож на вампира, — шепнул Гейне Винбаргу. — И он хочет высосать если не кровь нашего сердца, так деньги из наших кошельков во всяком случае.

Наконец зал замолк, Паганини перестал отвешивать поклоны, поднял скрипку К острому подбородку и провел по струнам смычком.

Лизер, приложив руки к ушам, замер в волнении. Гейне откинулся на спинку стула, и все мысли отошли назад перед покоряющей стихией музыки. Гейне очень любил музыку и воспринимал ее не только в звуках, но и в зрительных образах. Эти образы проходили перед ним длинной вереницей, обгоняя друг друга, вызывая непрерывную смену впечатлений и настроений. С первым ударом смычка Гейне увидел перед собой преображенным не только великого артиста, но и всю обстановку вокруг него. Ему представилась маленькая гостиная, залитая золотистым светом восковых свечей. Она была уставлена изящной мебелью галантного XVII века. Статуэтки, вазы, безделушки, китайский фарфор, кружева и ленты — все принадлежности театральной примадонны переполняли гостиную. В воображении Гейне Паганини, одетый в атласный костюм того века — в цветной камзол, короткие панталоны, шелковые чулки и башмаки с золотыми пряжками, — играл на скрипке перед нотным пюпитром, а рядом с ним стояла красавица певица. Лицо ее сверкало вдохновением, легко и свободно выводила она рулады, более всего похожие на соловьиную трель, и этот концерт двух любящих сердец был пленителен и волнующе горяч.

Но вот звуки смолкли, волшебство кончилось, видение исчезло. Зал сотрясался от рукоплесканий, а Паганини, снова во всем черном, отвешивал свои угловатые поклоны.

— За одно это не жалко отдать два талера, — громко сказал сосед Гейне, богатый меховщик.

Гейне улыбнулся. «Вот настоящая оценка искусства в Гамбурге», — подумал он.

Потом опять запела волшебная скрипка Паганини. Но это уже не были веселые звуки; протяжно и хрипло гудела басовая струна, окутывая мраком весь образ музыканта. Из этого мрака проступала его фигура, облаченная в двухцветную желто-красную одежду, а у ног скрипача Гейне чудилась маленькая фигурка с мохнатыми руками, словно сам дьявол хихикал и издевался над великою скорбью, рожденной виртуозным смычком. Порой казалось, что тяжелые цепи звенят на ногах скрипача, а его мертвенно бледное лицо еще хранило отблеск молодости, сверкавшей в недавнем видении, прошедшем перед поэтом.

Из-под смычка вырывались стоны, полные безнадежной тоски, — и вдруг цепи распались и раздался неестественно громкий звук.

— У него лопнула струна! — сказал меховщик, и снова волшебство исчезло.

Еще несколько раз в этот вечер перевоплощался Николо Паганини в воображении Гейне. Потрясенный великим мастерством скрипача, Гейне на долгие годы сохранил память об этом концерте и позднее, в новелле «Флорентийские ночи», воссоздал портрет Паганини с такой живостью, как будто поэт только что вышел из переполненного театрального зала после концерта.

Не часто на долю Гейне выпадали такие сильные впечатления, как игра Паганини. Немногим гамбургским друзьям, которые понимали его, поэт жаловался на мрачное настроение, вызванное той унылой обстановкой и средой, в какой он находился:

Влачусь по свету желчно и уныло. Тоска в душе, тоска и смерть вокруг. Идет ноябрь, предвестник зимних вьюг, Сырым туманом землю застелило. Последний лист летит с березы хилой, Холодный ветер гонит птиц на юг. Вздыхает лес, дымится мертвый луг, И — боже мой! — опять заморосило.

Гейне шлет проклятия Гамбургу, городу, причинившему ему столько страданий. Светлые образы юга — Италии — теснятся в памяти поэта, рождая ужасающий контраст с мрачным и холодным городом в устье Эльбы:

Небо серо и дождливо, Город жалкий, безобразный, Равнодушно и сонливо Отраженный Эльбой грязной. Все — как прежде. Глупость — та же, Те же люди с постной миной Всюду ханжество на страже С той же спесью петушиной. Юг мой! Я зачах в разлуке С небом солнечным, с богами — В этой сырости и скуке, В человеческом бедламе.

В апреле 1830 года Гейне живет в деревенской глуши, в Вандсбеке. В письме к Фарнгагену поэт пишет, что уединение стало его естественной потребностью весной, когда пробуждение природы вызывает на лицах гамбургских мещан особенно противные гримасы. Гейне признается: «Я покинул гамбургских поваров и кухарок, бальные и театральные развлечения Гамбурга, его хорошее и дурное общество для того, чтобы зарыться в одиночестве… Великие замыслы ведут хороводы в моей душе, я надеюсь, что в этом году из них кое-что выйдет в свет».

Гейне, как всегда, много читает, но две книги, весьма различные по содержанию, особенно приковывают его внимание. Одна из них — «История Французской революции» Тьера, другая — библия. В библии Гейне увлекала мудрость древних народов, которая раскрывалась в легендах и сказаниях, где фантастически отражались великие и малые события веков. Иронизируя над «божественным происхождением» библии, Гейне пишет, что он «беседует с Тьером и милосердным богом».

Неожиданное событие радостно взволновало Гейне. Проездом из Мюнхена в Россию его посетила семья Тютчевых. Он сердечно обрадовался, увидев Федора Ивановича, его приветливую жену, ее сестру. Но сразу Гейне почувствовал, что Тютчев в разговоре с ним как-то особенно сдержан и озабочен. В немногих словах Тютчев рассказал Гейне, что надеяться на Мюнхен ему нечего. Генц, секретарь Меттерниха, написал барону Котта о Гейне, как об опасном политическом преступнике. Католическая партия неистовствует по-прежнему, и, если бы поэт осмелился ступить на баварскую землю, его бы тотчас арестовали.

Гейне знал, что злобная шайка клерикалов добивалась его ареста, но все же не думал, что дело зашло так далеко. Теперь он нигде не мог чувствовать себя в безопасности.

Угадывая мысли Гейне, Тютчев на прощание дал ему совет:

— Осуществите ваш план и уезжайте во Францию, Я убежден, что вам будет там легче дышать.

— Едва ли при Бурбонах мне будет лучше, чем при Меттернихе, — ответил Гейне. И, иронически улыбаясь, добавил: — Как ни превосходна французская кухня, все же в самой Франции сейчас, должно быть, скверно.

Тамошние правители — это те же глупцы, которым в свое время уже отрубили головы…

И, задумавшись, Гейне сказал:

— Мне приходится теперь жить, как перелетной птице…

 

«Солнечные лучи в газетной бумаге…»

— Когда я утром гулял под окнами нашего дома, я увидел, господин доктор, что вы читаете какую-то толстую книгу. Что это за книга, позвольте узнать? — с таким вопросом обратился к Гейне его сосед, толстый, краснолицый советник юстиции. Он жил в комнате рядом с Гейне и, очевидно, скучая на острове Гельголанд, все время назойливо приставал к поэту.

— Я читаю историю лангобардов, господин советник.

Краснолицый пруссак развел руками:

— По-моему, это бесполезное занятие, прошу прощения, господин доктор. Я, например, прожил всю жизнь, не зная, кто такие лангобарды. Какое вам дело до них, господин доктор?

— Это дело вкуса, — ответил Гейне. — Одного интересует история древнего германского племени лангобардов, другого — гельголандские омары с горчичным соусом.

Советник обиженно повернулся и пошел по песчаному берегу, направляясь к группе знакомых дам.

Гейне понял, что дал новый повод для сплетен о его странностях. Сосед распространял слухи, что поэт очень религиозен и не расстается с библией. Действительно, библия, Гомер, «История лангобардов» и «История Французской революции» Тьера — все это составляло библиотеку Гейне на Гельголанде. Вот уже второй месяц жил поэт на этом морском курорте. Остров Гельголанд входил в число британских владений на Северном море и управлялся английским губернатором. Гейне умышленно избрал это знакомое ему по прошлому году место для лечения. Если бы на немецком материке был издан приказ об аресте поэта, он мог бы найти здесь надежное убежище. И все же неустанная тревога терзала Гейне. Наслаждаясь величественными картинами Северного моря, глубоко впитывая в себя стихию природы, поэт особенно остро чувствовал, что он устал от борьбы, которую ему приходится все время вести. Иной раз он приходил в отчаяние от своих мыслей, и тогда ему казалось, что вся эта борьба бесполезна, что трудно разбудить спящего великана — Михеля (так насмешливо называл он немецкого обывателя). «Правда, у этого храпящего гиганта мне удалось вызвать легкое чиханье, — записывал Гейне в свою тетрадь, — но я отнюдь не мог его пробудить… А когда я посильней дергал его подушку, он снова расправлял ее вялой от сна рукой… Как-то раз я с отчаяния захотел сжечь его ночной колпак, но колпак был так влажен от пота мыслей, что только слабо задымился… а Михель улыбался во сне…

Я устал и жажду покоя. Я тоже заведу себе ночной колпак и натяну его на уши. Только бы знать мне, где я смогу приклонить голову! В Германии эго невозможно Каждую минуту стал бы подходить полицейский и трясти меня, чтобы проверить, в самом ли деле я сплю; уж одна эта мысль губит все мое спокойствие».

Гейне перебирал в уме страны, куда он мог бы уехать. Италия, Англия, Америка, Франция, Россия — нет ни одной свободной страны. Всюду угнетение, несправедливость, рабство явное или скрытое. «О свобода! Ты злой сон!» — горько восклицает поэт.

Гейне редко получал письма с материка и почти никому не писал. Его убеждали хоть на время отказаться от политики, заняться только лирикой. Больше всего за это ратовал Юлиус Кампе. В литературном скандале, вызванном памфлетом Гейне на Платена, издатель сыграл не очень красивую роль. Поэт узнал, что Кампе разжигал скандал, подбивая разных писак выступать против Гейне. Теперь же Кампе боялся, что немецкие власти запретят издавать сочинения «крамольного поэта» и лишат фирму больших доходов. Поэтому, готовя переиздание второго тома «Путевых картин», Кампе согласился включить туда «для безобидности» цикл лирических стихотворений Гейне «Новая весна», только что написанных поэтом.

Гейне раздражало, что у него, «рыцаря свободы», хотят отнять оружие и превратить в певца любви, роз и соловьев. Он вспомнил картину великого фламандского художника Рубенса, виденную им в мюнхенской Пинакотеке. Рыцарь, вооруженный копьем и щитом, окружен шаловливыми амурчиками, которые сковывают его гирляндами роз. Поэт видит себя самого в образе этого рыцаря:

Часто вижу я героя На картинах мастеров: Щит и меч он взял для боя И разить врага готов. Но амуры дерзновенно Отнимают меч и щит, И стоит наш рыцарь, пленный, Весь цепями роз обвит. Так и я: никак сорвать я Не могу с себя цепей, Между тем как бьются братья В грозной битве наших дней.

Сомнения мучают поэта, какие-то смутные предчувствия проникают в сердце, словно в мире происходит что-то необыкновенное… «Море пахнет пирожным, и тучи смотрят печально и сумрачно».

Когда в вечерние сумерки Гейне одиноко бродит по берегу, торжественная тишина царит вокруг, высокосводчатое небо опрокинуто куполом готической церкви. Мрачно и трепетно горят лампады-звезды. Водяным органом гудят волны, то полные отчаяния, то в триумфе рождающие бурные хоралы. Белые облака походят на монахов, печально следующих за похоронной процессией. Так Гейне воспринимает окружающую его природу, и его сердце томится ожиданием надвигающейся грозы.

Стоял август 1830 года. Знойные дни, горячее солнце, раскаленные скалы Гельголанда, широкий песчаный пляж, загорелые тела купальщиков и купальщиц… Днем курортные гости осаждают поэта. Певицы, балерины, туристы ищут знакомства со знаменитым автором «Книги песен». Поэт уклоняется от ненужных встреч. Рыбак, в доме которого он снимает комнату, рассказывает Гейне длинные истории о фризском племени, из которого он происходит. От этих историй веет старинными морскими сказаниями, в них слышится неугомонный ропот волны.

Гейне читает, много читает и пишет стихи. Снова рождаются маленькие песенки, живые, словно пронизанные солнечным светом, словно пропитанные запахом всех деревьев и всех цветов, растущих на земле.

Зазвучали все деревья, Птичьи гнезда зазвенели. Кто веселый капельмейстер В молодой лесной капелле? То, быть может, серый чибис. Что стоит, кивая гордо? Иль педант, что там кукует Так размеренно и твердо? Или аист, что серьезно, С важным видом дирижера, Отбивает такт ногою В песне радостного хора? Нет, во мне самом укрылся Капельмейстер окрыленный, Он в груди стучит, ликуя, — То Амур неугомонный.

Тема любви теперь звучала по-новому. Любовные страдания отошли далеко, поэт воспевал ясную гармонию природы и человека, и для него вся природа была единым всеобъемлющим мировым началом. Гейне увлекся философским учением французского социалиста-утописта Сен-Симона, мечтавшего о преобразовании мира и установлении царства социальной справедливости. Учение Сен-Симона и его последователей было согрето прославлением здоровой и светлой любви, освобожденной от уродливых условностей феодального общества. Гейне усердно читал на Гельголанде сочинения французского философа Сен-Симона, умершего пять лет назад, и газету сен-симонистов «Глоб». В их творениях Гейне видел протест против удушающей власти постной католической морали, против лицемерного и корыстного мира церковников, против «готического мракобесия» и одуряющего запаха ладана.

Утром 6 августа все было как будто по-прежнему. Так же светило жаркое солнце, так же плескались волны о песчаный берег. Но с материка пришла толстая пачка газет, «полных теплых, знойно-горячих новостей». «То были солнечные лучи, завернутые в газетную бумагу, — записал Гейне, — и в моей душе они зажгли неукротимый пожар. Мне казалось, что тем огнем воодушевления и дикой радости, который пылает во мне, я могу зажечь весь океан до Северного полюса».

Газеты принесли известие об Июльской революции 1830 года в Париже. Гейне представлял себе французскую столицу только по рисункам и гравюрам, но живое воображение перенесло его туда, где на башнях Собора Парижской богоматери развевалось трехцветное знамя в знак победы революции… «Трехцветное знамя, марсельеза… Я точно в опьянении, — записывал Гейне. — Смелые надежды страстно вздымаются во мне… Кончилась моя жажда спокойствия. Теперь я снова знаю, чего я хочу, что должен делать… Я сын революции и снова берусь за оружие, над которым моя мать произнесла заклинание… Цветов, цветов! Я хочу увенчать ими свою голову для смертного боя. И лиру, дайте мне лиру, чтобы я спел боевую песню… Я весь — радость и песня, весь — меч и пламя!..»

Гейне присматривался к тому, какое впечатление произвели события на окружающих. Парижский солнечный удар поразил всех, даже бедных рыбаков, которые только чутьем поняли, что произошло во Франции. Рыбак, перевозивший Гейне на островок, где он обычно купался, встретил его, улыбаясь, со словами: «Бедняки победили!»

На радостях Гейне расцеловал свою толстую хозяйку и ее мужа, старого морского волка. Даже противного советника юстиции из Кенигсберга поэт заключил в свои объятия, чем окончательно убедил его в том, что сошел с ума. Немецкая знать, находившаяся на курорте, была обескуражена революционными событиями во Франции. Многие тупые головы, охотно погружавшиеся в волны Северного моря, не поняли происходящего в Париже и сохранили свою первородную тупость. Но Гейне весь сиял от радости. Только бумаге вверял он свои чувства: «Один из тех неистовых, завернутых в газетную бумагу солнечных лучей ворвался мне в мозг, и все мои мысли горят ярким пламенем. Тщетно я погружаю голову в море. Никакая вода не погасит этот неукротимый огонь».

По ночам поэту снились самые причудливые сны. Ему казалось, что он перебегает на чудовищно длинных ногах из Германии во Францию и обратно, стучится к немецким друзьям и знакомым, не дает им спать и стаскивает с постели. «Доброе утро! — кричит он им среди ночи. — Радостные вести: французский петух пропел зарю!»

Одно видение сменялось другим. Толпа готических соборов в ужасе перед революцией обратилась в бегство из Баварии и других католических земель. На небе тоже произошло смятение, и в райских чертогах были открыты нараспашку все двери, а небесное воинство в страхе разбежалось и спряталось по углам.

В эти дни Гейне неустанно думал о родине. Способны ли его земляки совершить подвиг, подобно французам? Скоро ли они сумеют найти достойное применение немецким дубовым лесам и построить из них баррикады для боев за освобождение?

Гейне не мог больше оставаться на Гельголанде. Он решил вернуться в Гамбург, хотя знал, что это небезопасно для него. В коротеньком письме к Винбаргу поэт писал: «Если в Германии разразится революция, моя голова будет не последней из тех, которые падут».

В Гамбурге Гейне убедился в том, что «солнце по-прежнему элегически освещает широкую спину немецкого терпения». Каждую ночь поэту снится, что он укладывает чемоданы и отправляется во Францию. Эти мысли одолевают его и днем. Он действительно готовится к отъезду. Весной 1831 года Гейне заканчивает деловые переговоры с Кампе, издающим его «Дополнения» к «Путевым картинам». В страстных строках поэта, направленных против аристократии и денежной буржуазии, звучат прямые отголоски трех июльских дней во Франции, свергнувших Бурбонов. Гейне прощается с немногочисленными друзьями, раздает им на память прочувствованные стихи, с горечью переживает предстоящую разлуку с матерью.

В начале мая поэт отправляется в путь. Неделю он проводит во Франкфурте-на-Майне, согретый приемом восторженной молодежи. «Вы не представляете себе, как здесь меня чествуют, — писал он в Гамбург. — Когда днем я вернулся домой, весь мой стол был покрыт визитными карточками посетителей».

Через Гейдельберг и Карлсруе Гейне добрался до германо-французской границы. В мае 1831 года поэт перешагнул границу, которая «отделяла страну филистеров от священной страны свободы».