1
В ПРЕКРАСНОЕ майское утро почтовый дилижанс доставил Генриха Гейне к воротам Сен-Дени. Громкие выкрики кондуктора дилижанса: «Париж! Париж!» и продавцов свежих кокосовых орехов, пробудили от сна нашего путешественника.
Еще через двадцать минут Гейне уже был в Париже, на бульваре Сен-Дени, среди толпы нарядно одетых людей, напоминавших ему картинки модных журналов.
Первое впечатление, полученное Гейне, было ошеломляющим.
Ипполит Тэн прекрасно охарактеризовал ту атмосферу французской столицы, в широкие волны которой сразу окунулся приезжий: «Кто приезжает сюда в первый раз, у того сразу делается головокружение. Улицы говорят слишком громко, и толпа слишком торопится и напирает. Столько идей на выставках или в витринах, в памятниках, в плакатах и лицах, которые как бы заряжены и насыщены ими. Кажется, что попадаешь из спокойной и прохладной воды в котел, где собираются клокочущие пары и где бушуют и сталкиваются волны, сплетаясь между собой и отбрасываясь от раскаленной стенки пылающего металла. Куда уйти от этой горячки воли и мысли?..»
Ослепительной парижской весной очутился Гейне на тротуарах мирового города. Ему все показалось исключительно интересным; небо было особенно голубым, потому что на нем еще сверкали лучи пленившего его июльского солнца. От пламенных поцелуев этого солнца были еще розовы щеки Лютеции (римское название Парижа), и на ее груди еще не совсем увял свадебный букет, хотя слова «свобода, равенство, братство» были уже местами стерты со стен домов.
Неудивительно, что на Гейне Париж сразу произвел чарующее впечатление. Виденные им прежде большие города Берлин и Мюнхен бледнели по сравнению с Парижем, а Дюссельдорф, Бонн, Люнебург и Геттинген уже просто казались забытыми деревнями.
Нужна была долголетняя централизующая политика французских королей, чтобы стянуть в Париже все лучшие силы страны и сделать столицу не только средоточием, но и живым олицетворением Франции.
В ту пору, когда Тридцатилетняя война разорила Германию, надолго затормозила развитие германской буржуазии и подвергла невиданной разрухе страну, — Франция получила после Вестфальского мира гегемонию на европейском материке. Уже тогда французская столица насчитывала почти миллион жителей, двенадцать тысяч карет катилось по ее улицам, и в квартале богатейших аристократов — предместье Сен-Жермен — стали воздвигаться один за другим пышные дворцы.
Париж быстро отстраивался, и все меньше оставалось в нем средневековой старины, все ближе становился он своей современности.
Только узкие, извилистые и темные улочки Латинского квартала напоминали о многовековой жизни города и придавали ему особое очарование. Новый город кичился красивыми зданиями и памятниками, Лувром, биржей и оперой, Триумфальной аркой, Вандомской колонной.
Генрих Гейне.
Портрет работы Морица Оппенгейма, 1831 г.
В дни приезда Гейне в Париж сердце города билось между улицей Шоссе Д'Антен и улицей Фобур Монмартр, на больших бульварах, где круглые сутки кишела толпа дельцов и фланеров, авантюристов и неудачников, нищих и богачей. Нельзя было пересечь два бульвара без того, чтобы, по верному слову Бальзака, не наткнуться на своего друга или врага, на чудака, который не дал бы повода для смеха или раздумья, на бедняка, который не выпрашивал бы су, или на водевилиста, ищущего темы.
С заходом солнца, в трех тысячах модных лавок загорались рожки газового освещения, бульвары наполнялись новой толпой ищущих приключений и развлекающихся парижан.
Пословица гласила: «Если бог скучает на небе, он открывает окно и смотрит на парижские бульвары». Сам бог велел Гейне любоваться парижскими бульварами. С жадным любопытством бродил он по городу, надвинув на затылок белую шляпу, разглядывая лица и витрины жадными глазами, сверкающими под стеклами очков.
В полночь, когда немецкие города давно уже спали и благонамеренные обитатели лежали под перинами, надвинув на уши ночные колпаки, — Париж жил кипуче и нервно, в опере еще звучала бравурная музыка Доницетти и танцоры неистово плясали в кабачках и кафе на бульваре Монмартра.
В этой лихорадочной атмосфере Гейне чувствовал себя, как рыба в воде. Он шутливо писал своим друзьям, что когда рыб в воде спрашивают о самочувствии, они отвечают, что им живется, как Гейне в Париже.
Примерно через месяц после своего прибытия в Париж, Гейне пишет Варнгагену о том, что в Париже он утопает в потоке приключений, в волнах дня бушующей революции; «сверх того, я состою теперь целиком из фосфора, а пока я тону в диком человеческом море, я сжигаю себя своей собственной натурой».
В этом же письме Гейне делает любопытное признание, что еще полгода назад он был доведен до того, что готов был уйти в поэзию и оставить поле битвы другим людям, но этого не случилось: силой вещей он будет снова бойцом. Он уехал в Париж, потому что жизнь в атмосфере безгласности и вечной боязни стала несносной.
«Бежать было бы легко, если бы не приходилось уносить с собой на подошвах отечество».
Мысли о Германии не оставляли его и здесь, в нем рано пробудилась своеобразная «тоска по родине», которую он не мог хотя бы в малейшей степени утолить встречами с немецкими эмигрантами, во главе с Берне стекавшимися сюда.
Гейне утешал себя тем, что «сладостный ананасный аромат цивилизации» благоприятно действует на его усталую душу, которая «наглоталась в Германии столько табачного дыма, запаха кислой капусты и грубости».
Он впитывал в себя чувства и мысли города, население которого, по острому определению Фридриха Энгельса, соединяло в себе страсть к наслаждению со страстью к историческому действию как ни один другой народ.
2
Не меньше чем «страсть к наслаждению» интересовала Гейне в Париже «страсть к историческому действию», свойственная парижанам.
Действительно, каждый камень парижской мостовой дышал мировой историей. Не только памятники прошлого привлекали внимание Гейне. Он увидел здесь много такого, о чем нельзя было мечтать в Германии: оживленную палату депутатов, политические собрания, политические газеты, политические споры в садах, омнибусах, на улицах.
Во Франции борьба классов уже принимала достаточно резкие очертания. Финансовая аристократия короля Луи-Филиппа, приведенного к власти Июльской революцией, вела бои с промышленным пролетариатом, несравненно более сознательным, чем германский.
Когда Гейне уезжал в Париж, его издатель, опытный делец Кампе, шепнул на ушко совет — избрать себе новый поэтический путь, далекий от политики.
«Я думаю, — писал Кампе в одном из писем, — что этим советом я оказываю услугу Гейне и нашей литературе».
Разумеется, Кампе заботился больше о своем кармане, чем о литературе. Он как бы предчувствовал, что дамоклов меч запрещения будет висеть над головой Гейне, и надеялся, что Гейне как певец любви, роз и соловьев избежит преследования цензуры, полиции и суда.
Гейне не оправдал надежд своего издателя. В нем боролись чувства романтика, эстета, созерцателя с пылом бойца; нередко чувство чисто эстетического любования миром отодвигало в нем идеи бойца, и тогда он уходил с поля брани, бросая копье и щит.
В прологе к «Новой весне» Гейне изображает себя в виде рыцаря идущего в бой. Но на рыцаря набрасываются амуры, отбирают у него оружие и сковывают его цветочными цепями любви:
С восторженным чувством приехал он в столицу Франции, веря, что парижский народ завоевал себе настоящую свободу.
Очень скоро он увидел, что дело обстоит иначе.
Революция, за которую дрался на баррикадах парижский пролетариат, была гнуснейшим образом использована маленькой группой буржуазии. К власти пришла финансовая олигархия, посадившая на трон герцога Орлеанского под именем Луи-Филиппа.
Министр нового короля, банкир Лафитт, воскликнул: «Отныне начинается царство банкиров!» и этим, как говорит Маркс, он выдал тайну новой монархии. С восшествием на трон «гражданина Филиппа Эгалите» не вся французская буржуазия стала у власти, а только один ее слой — банковые магнаты и биржевые акулы, железнодорожные короли и владельцы копей.
Рабочие поддерживали борьбу буржуазии против феодальной реставрации, но финансовая буржуазия захватила плоды победы. По определению Меринга, с 1830 года начинается новая эра для мира, — всемирно-историческая борьба современного пролетариата.
Промышленный пролетариат очень скоро после создания Июльской монархии понял, что он обманут финансовой аристократией. Те политические права, которые, казалось, он завоевал с помощью революции, были у него отняты. Свобода печати и собраний оказалась золотым сном.
Незадолго до того, как Гейне прибыл в Париж, королевский министр Лафитт оставил свой пост. Он был еще слишком мягок для своры акул, взявших государственный руль в свои руки. Его преемник, Казимир Перье, заматерелый реакционер, пошел на окончательный разрыв со всей оппозицией, правой и левой, и выдвинул откровенный лозунг: «Франция должна чувствовать, что ею управляют».
Казимир Перье пользовался всеми средствами для того, чтобы отнять у оппозиционно настроенных элементов политические права, в первую голову — свободу печати и собраний.
Мелкая буржуазия и пролетариат Франции со страстным напряжением следили за революционной борьбой итальянского и польского народа, стремившихся освободиться из-под ига Австрии и России. И возмущение против Казимира Перье достигло крайнего напряжения, когда королевский министр дал возможность царским палачам залить Польшу кровью повстанцев.
Толпы возмущенных людей шумели на улицах Парижа, когда подручный Перье, министр Себастиани сообщил в палате депутатов о падении Варшавы, нагло заявив: «В Варшаве царит порядок».
У власти стоял финансовый капитал, выбирали подкупленные банкирами люди, и палата депутатов была послушным орудием в руках королевской власти. Оппозиция в парламенте была незначительна, большинство депутатов безусловно голосовало за Перье и его кабинет.
Но в массах зрело недовольство, и оно прорывалось наружу в виде отдельных вспышек и попыток с оружием в руках свергнуть господство торгашей.
Казимир Перье применял систему провокации для того, чтобы постепенно отнимать у оппозиции, политические права: само правительство организовывало маленькие покушения на короля, отвечая на них бесплодным террором.
Парижская печать отражала недовольство королем и его министрами в виде политических памфлетов и злых карикатур на министров и короля, который, подобно простому лавочнику, прогуливался со своим пресловутым зонтиком подмышкой, демонстрируя своим верноподданным толстую лоснящуюся голову, необычайно похожую на грушу, что давало особенный повод для острот памфлетистов и карикатуристов.
Живя в Париже, зорко приглядываясь ко всему окружающему, Гейне вскоре понял истинную сущность королевства Луи-Филиппа.
Уроки Июльской революции не прошли для Гейне даром. Он сделал из них существенно важный вывод, что не идеи, а интересы правят миром.
Многие существенные элементы идеологии Гейне распались под влиянием наблюдаемых им событий. Ныне он признал, что монарх находит свою опору не в отвлеченной идее конституционализма, но в своих резервных войсках, руководимых весьма земными интересами, в торгашах и крупных владельцах, охраняющих право собственности, затем — в уставших от борьбы и ищущих покоя и наконец — в трусах, которые дрожат перед господством террора.
Перелом в мировоззрении Гейне не трудно проследить по тем статьям, которые он помещает о современной ему Франции в «Аугсбургской всеобщей газете». Эта газета была одним из распространеннейших органов печати в Германии; больше того — на ряду с «Таймсом» или «Журналь де-Деба» газета находила себе тысячи читателей и за рубежами Германии.
Не удивительно поэтому, что Гейне очень охотно принял предложение издателя Котты и сделался парижским корреспондентом «Аугсбургской всеобщей газеты».
Надо сказать, что эта газета особой выдержанностью взглядов не отличалась, и Людвиг Берне имел довольно веские основания считать, что издание Котты — это «чего изволите для всех, кто платит». Не менее двусмысленной похвалой наградил этот орган печати советник Генц, верный слуга Меттерниха и европейской реакции: «Да здравствует Всеобщая газета, где яд и противоядие так приятно сочетаются друг с другом!»
Гейне приходилось лавировать между «ядом» и «противоядием». Тон его писем из Франции был довольно умеренный, особенно в тех местах, где ему приходилось высказываться о Германии. Не надо забывать, что «Аугсбургская всеобщая газета» проводила австрофильскую, крайне реакционную линию. С этим Гейне не мог не считаться, и потому он часто дипломатично старался замолчать, чтобы не сказать лишнего и неприемлемого для строжайшей немецкой цензуры.
В планы Гейне не входила также ссора с французским правительством Луи-Филиппа. Жизнь в Париже, особенно на первых порах, казалась ему слишком приятной, и эпикуреец Гейне вовсе не желал рисковать высылкой из-за какого-нибудь острого словца.
Эта вынужденная умеренность корреспонденции Гейне нашла себе объяснение среди его многочисленных врагов слева и даже справа, когда после революции 1848 года стало известно, что поэт свыше десяти лет получал от французского правительства ежегодное содержание в размере 4.800 франков.
Как бы ни обстояло дело с получением субсидии из тайного фонда правительства, Гейне высказал не мало резкий суждений об Июльской монархии и ее главе, Луи-Филиппе.
Нельзя в этих корреспонденциях искать логической последовательности политического борца или представителя определенной партии. Гейне ни в ату пору, ни впоследствии не мог быть партийным человеком. Всякое подчинение партийной программе никак не совмещалось с его резка индивидуалистическими наклонностями. Партийный дух кажется ему то «слепым и диким животным», то «плохо молящимся истине Прокрустом». Не будучи партийным, Гейне тем не менее всегда оставался горячим поборником свободы и врагом дворянства и финансовой аристократии.
Гейне собрал свои корреспонденции в отдельную книгу, названную «Французские дела». Это была его первая книга, написанная в Париже. Она отразила его впечатления от борьбы финансовой аристократии с обширной оппозицией, в которую входил и промышленный пролетариат и мелкая буржуазия. Он разоблачал приемы государственных воротил, он говорил с нескрываемым гневом об иезуитстве Луи-Филиппа, который все обещал и ничего не дал и который скрывал в своем неизменном зонтике скипетр абсолютизма, а под своей буржуазной шляпой — королевскую корону. Впрочем, суждения о Луи-Филиппе претерпевали различные колебания, и резкие нападки на короля сменялись осторожными похвалами «первому королю-гражданину», отнявшему трон у феодального дворянства.
Франция казалась Гейне «блестящим млечным путем великих человеческих сердец», особенно, когда он сравнивал ее с беззвездным небом Германии, — страны, где нет людей, где одни лакеи.
Особенно сочувственно говорил Гейне о французском народе, который дрался на июльских баррикадах и с которым поступили, как с камнями, вырванными из мостовой для баррикад: как камни снова вбивают в землю, чтобы стереть последние следы восстания, так и «народ снова втоптан на прежнее место и снова по тем ходят ногами».
Гейне взволнованно описывает восстание безвестных республиканцев, вспыхнувшее на похоронах лидера парламентской оппозиции генерала Ламарка в июне 1832 года.
Национальная гвардия была двинута против повстанцев, и после ожесточенных боев мятеж был подавлен. На улице Сен-Мартен текла не только горячая кровь республиканцев, но и слезы очевидца — немецкого поэта Генриха Гейне.
Это волнующее зрелище вызывало в нем мысль о том, что «когда снова ударят в набат и народ схватится за ружье, он уже будет биться для самого себя и потребует заслуженную награду».
Гейне приходит к убеждению, что много тысяч людей, которых мы совсем не знаем, готовы пожертвовать своей жизнью за священное дело человечества.
Книга Гейне о «Французских делах» вышла с резким предисловием, в котором автор указал, что «те, кто умеют читать, сами увидят, что наиболее крупных недостатков этой книги нельзя ставить ему в вину». Несмотря на сдержанность тона, в Германии книга произвела огромное впечатление на революционную молодежь. Реакционеры всех мастей обрушились на «опасного якобинца» Гейне. Перевод книги на французский язык принес ему врагов и в Париже. Гейне жалуется, что он находится в «лучшем обществе»: «ханжески католическая партия карлистов и прусские шпионы сидят у меня на шее».
Когда «Французские дела» вышли в Париже и в Германии, Гейне уже не был больше корреспондентом «Аугсбургской всеобщей газеты»: по настоянию Меттерниха, Котта прекратил печатание «дерзких и злобных, ядовитых и разнузданных» корреспонденций Гейне.
Враги слева, не меньше чем враги справа, причиняли огорчения Гейне. Почти с первого года его пребывания в Париже испортились отношения, и притом безнадежно, с вождем немецких эмигрантов Людвигом Берне.
3
Людвиг Берне родился во Франкфурте-на-Майне, в еврейском квартале. Он знал весь ужас франкфуртского гетто, наложившего на него отпечаток филистерской ограниченности.
Берне начал свою литературную деятельность как театральный критик. Не даром отец Генриха Гейне, привезя Гарри в 1815 году во Франкфурт на ярмарку, показал сыну «доктора Берне, который пишет против комедиантов».
Берне было не по себе в родном городе, населенном мещанством и денежными воротилами, и он уехал в Париж, откуда в своих «Парижских письмах» громил эгоизм и скудоумие немецкого дворянства.
Трудно представить себе более противоположные натуры, чем Берне и Гейне. Идейный мир Берне был ограничен мелкобуржуазно-демократическими воззрениями. Его не интересовало ничто, кроме политики, философия не доходила до его сознания. Берне был только политиком, памфлетистом на злобу дня, писателем, ограниченным рамками десятилетия — между 1825 и 1835 годами.
Гейне был поэтом широкого, хоть и неустойчивого мировоззрения, в нем уживались противоречия столетия, он был не выдержан и неустойчив как поэт, и в его революционности было не мало романтики.
Настроения Гейне менялись под влиянием наблюдаемых событий, он переживал эволюцию, тогда ясак взгляды Берне были прямолинейно радикальны. Он верил в возможность создания единой надклассовой германской республики, построенной на принципах свободы, равенства и братства. Он противопоставлял понятие «народ» понятию «тиран», тогда как Гейне уже стал разбираться в том, что собирательное понятие «народ» не правильно, так как оно объединяет классовое общество.
Берне был практиком революции, но революционное мышление было чуждо ему. Он не понимал значения гегелевской диалектики, он не воспринимал явления в их развитии.
В противоположность ему Гейне рано постиг сущность гегелевской философии, и это помогло ему видеть несравненно дальше, чем идеологам революционной буржуазии — немецким либералам тридцатых годов, которые выказывали себя врагами гегелевской философии.
Энгельс подчеркивает заслугу Гейне, заключающуюся в том, что он указал на революционную сущность гегелевской философии: «Однако то, чего не примечали ни правительство, ни либералы, видел уже в 1833 году, по крайней мере, один человек: правда, он назывался Генрих Гейне».
В тридцатых годах в Париже собралось несколько десятков тысяч немецких рабочих, бежавших от тяжелого гнета мелких германских тиранов.
Там образовывались революционные общества, в роде «Общества гонимых или изгнанников» или «Союза справедливых».
Берне держал тесную связь с кружками немецких эмигрантов, тогда как Гейне был в стороне от рабочих организаций. Такой уход от чисто практической революционной деятельности вызвал возмущение со стороны Берне. Его злило, что его имя часто сопоставляли с именем Гейне, которого передовая немецкая молодежь считала революционным вождем. Нередко Гейне предпочитали Берне по силе и яркости таланта.
Необычайно честолюбивый, Берне все больше раздражался легкомыслием и неустойчивостью взглядов Гейне. И он, облекший свои личные антипатии в формы чисто идейные, повел длительную кампанию против Гейне не только в печати, но и в личной жизни.
Людвиг Берне.
Гравюра по картине Морица Оппенгейма 1827 г.
Франц Меринг замечает, что это нисколько не противоречит безусловно честной натуре Берне: «В общественной жизни едва ли есть худшие иезуиты, чем ограниченные радикалы, которые, прикрываясь своей добродетелью, не останавливаются ни перед какой клеветой на более утонченные и более свободные умы, которым дано понять более глубокие взаимоотношения исторических процессов. Извинением для Берне служит то обстоятельство, что ему не дано было понять Гейне. Гейне был поэтом, который не рассматривал вещи с точки зрения узкой партийной программы. Он не чувствовал никакого расположения и склонности к пропагандистской работе среди кучки немецких эмигрантов, собравшейся после Июльской революции в Париже и чтившей Берне как своего оракула».
Берне сначала относился дружески к Гейне, неоднократно высказывал о нем хвалебные отзывы как о поэте. Но это было еще на немецкой почве. Начиная с 1831 года, почти с первых встреч Берне и Гейне в Париже, Берне стал проявлять неприязнь к Гейне.
Стоит перелистать письма Людвига Берне к его подруге Жанетте Воль, чтобы найти в них ряд полных ненависти выпадов против Гейне.
Берне неприятно все в этом человеке: и то, что он живет где-то в конце порода, чтобы никто не посещал, его, и то, что он любит говорить о своей работе, и то, что у него «лицо, которое нравится женщинам».
Берне охотно сообщает своей приятельнице мнение издателя Дондорфа, что он, Берне, единственный политический писатель в Германии, а Гейне — только поэт.
«Это навело меня на мысль, — самодовольно пишет Берне, — что Гейне потому не хочет работать в одной газете со мной, что боится недостаточно ярко сверкать в моей близости».
Любое красное словцо Гейне шокирует Берне и взрывает его «честные чувства». Он подчеркивает беспринципность Гейне, передавая с чужих слов фразу, якобы сказанное им: «Если мне будет платить прусский король, я буду писать стихи для него». Он ловит жадным ухом намеки на то, что если Гейне дать тысячу франков, он будет хвалить самое дурное.
Отношения между Берне и Гейне обострялись довольно быстро.
Берне открыто выступил против Гейне в «Парижских письмах».
С высоты своего филистерского величия, в гордом осознании себя как вождя радикалов, Берне со злой насмешкой изображал Гейне в виде мальчика, который в день кровавой битвы гонится по полю сражения за мотыльками. Он представил его в виде молодого хлыща, который ходит в церковь только для того, чтобы перешептываться с красивыми девушками, вместо того чтобы горячо молиться за успех революционного дела.
Но это все еще мелочи по сравнению с теми упреками в продажности, которые Берне бросил в Гейне.
Всех этих выпадов Гейне не мог простить.
Из какой-то осторожности он не выступил в печати против влиятельного вождя либералов. Глубоко в сердце затаил он обиду. Прошло несколько лет прежде чем Гейне жестоко расквитался с обидчиком. Но это было уже в 1840 году, через три года после смерти Берне.
4
Разрыв Гейне с немецкими радикалами начал назревать почти в первый год переезда его в Париж. Гейне понял, что не идеи, а интересы правят обществом. Его наблюдения, естественно, касались не только правящих верхов, но и тех классов и социальных прослоек, которые стали к этой правящей верхушке в непримиримую оппозицию.
Положение промышленного пролетариата при Июльской монархии не могло не привлечь к себе внимание такого острого наблюдателя, как Гейне.
Он встречал рабочих на улицах Парижа, и ему слышался «тихий плач бедноты», а порой нечто похожее «на звук оттачиваемого ножа».
Действительно, как бы ни старалось правительство Луи-Филиппа своими мероприятиями помешать рабочему классу выступать на защиту своих прав, — пролетариат прекрасно сознавал, что ненасытная финансовая буржуазия обязана именно рабочим своей победой над Бурбонами.
Промышленный кризис, начавшийся в 1826 году и продержавшийся до 1835 года, принес неисчислимые бедствия рабочим. Безработные, лишенные всяких пособий, умирали от голода. Немногим лучше жилось тем, кто имел работу. Они получали грошовую оплату за трудовой день, нередко достигавший пятнадцати или шестнадцати часов. Быстрое введение паровой машины в промышленность только содействовало росту нищеты в рабочих массах. Машина выбросила тысячи мелких ремесленников на улицы, и предприниматели стали заменять более дорогой мужской труд женским и даже детским. С развитием промышленности постепенно росли цены на съестные Продукты и жилища, а покупательная способность населения падала. В 1789 году парижское население потребляло в среднем сорок фунтов мяса на человека в год, а в 1826 году эта цифра соответственно пала до восьми фунтов.
Мрачное и бесконечно вредное для здоровья пребывание на фабриках современники сравнивали с положением негров на плантациях, находя, что французские рабочие могут позавидовать неграм.
Рабочие кварталы Парижа и других промышленных центров Франции были грязны; простейшие гигиенические условия отсутствовали в домах, населенных беднотой. Рабочие ютились в трущобах, кутаясь в лохмотьях, спали на тряпье. Здесь царили вечные спутники нищеты: болезни, пьянство, пороки и проституция. Капиталистическое хозяйство Франции еще недавно вышло на дорогу, но оно уже вело за собой всевозможные социальные бедствия. В 1832 году из дельты Ганга была занесена в Европу холера, с русскими войсками попала эта страшная болезнь на поля сражения Польши в 1831 году, а весной следующего года появилась в Париже, кося день за днем сотни людей. Денежные тузы и их семьи, богатые торговцы — все, кто располагал деньгами, бежали из зараженного города, и холера, пробравшись в скученные кварталы бедноты, уносила огромные жертвы.
Несмотря на бедственное положение, пролетарская оппозиция была еще слишком слаба для того, чтобы выступить на борьбу за улучшение своего положения. Французские пролетарии в лучшем случае сорганизовывались на борьбу за сохранение нынешнего своего положения и против ухудшения условий труда. Как-раз то десятилетие, в начале которого Гейне приехал в Париж, было ознаменовано рядом стачек, вспыхивавших то там, то здесь в стране. В августе 1830 года Париж увидел демонстрации голодающих, которые, уже не прося, а требуя, кричали: «работы и хлеба!..»
Весной следующего года происходит первое пролетарское восстание лионских шелкоткачей. В старинном текстильном центре, Лионе, тридцать-сорок тысяч рабочих, возмущенных рабскими условиями труда — оплатой в восемнадцать су за восемнадцатичасовой рабочий день — прекратили работы. Мирная демонстрация ткачей подверглась нападению гренадеров национальной гвардии. Раздались залпы, были убитые. На улицах Лиона возникли баррикады, и массы голодающих ткачей пошли в бой под черными знаменами с мрачным лозунгом «Жить работая — или умереть сражаясь».
Ткачам удалось на время после кровопролитной стычки стать господами города, оттеснив правительственные войска.
Это восстание было по существу голодным бунтом, без твердой политической программы. Но оно сыграло свою роль в истории рабочего движения, потому что здесь впервые выступил с оружием в руках пролетариат, как таковой, для защиты своих интересов. Но правительство Луи-Филиппа не поняло политической роли лионского восстания, оценив его как «простой конфликт между фабрикантами и рабочими».
Однако не все представители буржуазного общества рассуждали столь примитивно. В кругах радикальной мелкой буржуазии зрела мысль о необходимости коренной перестройки общественного строя, об улучшении участи «четвертого сословия».
Буржуазные экономисты, констатируя в своих ученых сочинениях тяжелую долю пролетария, эксплоатируемого развивающимся капитализмом, делали различные прогнозы относительно дальнейших путей своего общества.
На почве осознания крупнейших и существеннейших недостатков существующего строя стали возникать те теории переустройства общества, которые вошли в историю под названием «утопического социализма».
Из плеяды великих утопистов, предшественников научного социализма, в первую очередь выделяются Сен-Симон и Фурье. Несмотря на коренное различие в их учениях, общие черты роднят обоих утопистов. И Сен-Симон, и Фурье признают, что Великая французская революция, сокрушив старый феодальный порядок, привела на его место беспорядок, бессистемность капиталистического хозяйства.
Оба утописта стремились создать такой строй, при котором человек не эксплоатировался бы человеком, но они оба отвергали идею насильственного переворота, ожидая осуществления своей мечты путем проведения ее в жизнь властителями и государями.
В этом игнорировании революционных путей обнаруживается вина не столько утопистов, сколько времени, в которое они жили. Пролетариат едва оформлялся как класс, и утопический социализм, целиком связанный с идеями буржуазной демократии, не мог еще видеть исхода в классовой борьбе и победе пролетариата, о которой тот и не мечтал в те времена. Не на баррикадах, не в массовой работе с пролетариями утопические социалисты выковывали свои идеи. Они рождали их абстрактно, теоретически, за письменным столом и на бумаге.
Шарль Фурье родился гораздо раньше Гейне, умер он в Париже когда немецкий поэт уже жил там около шести лет. Фурье по личному опыту знал тяжесть капиталистического гнета, он особенно охотно в своих сочинениях громил основы современного общества: конкуренцию и посредничество в торговле.
Фурье ставит своей целью борьбу всех против всех превратить в помощь всех всем. Между человеческими страстями и побуждениями должна быть гармония для того, чтобы они были благодатью, а не проклятием для человечества.
Фурье с презрением отвращается от капитализма. Основой его идеального общества становится сельское хозяйство. В своих теоретических набросках Фурье расселяет человечество в фаланстерах, земельных общинах, где для каждого работа представляется не обязанностью, а наслаждением, потому что каждый делает только то, к чему он чувствует склонность, что является его призванием.
Вдохновляясь своими проектами, Фурье видит результатом своих реформ переустройство мира вплоть до изменения физических и климатических свойств земного шара. Освободив свои силы от ненужной борьбы для существования, человечество сделает невероятные успехи в области техники и науки, в сфере покорения природы и подчинения ее себе. Разгоряченная фантазия Фурье видит реконструкцию Северного полюса, согретого жарким южным солнцем, он предвкушает виноградные лозы, зреющие в Тобольске, он предсказывает, что человеческий гений сумеет освободить гигантские количества морской и океанской воды от их соленого привкуса.
Фурье выступил с резкой критикой буржуазного общества и проектами создания нового, более справедливого строя, как-раз в ту пору, когда социальные контрасты чувствовались особенно резко, когда за счет огромного большинства наживалась кучка привилегированных людей.
Наивно надеясь, что правящие классы должны осознать справедливость его теорий и добровольно осуществить их, Фурье посылал свои сочинения и проекты Карлу X и различным банкирам и финансистам, разумеется, не получая от них никакого ответа.
Несравненно более практичные, чем Фурье, его ученики, возглавляемые Виктором Консидераном, старались всемерно популяризировать учение Фурье среди масс, издавали многочисленные листовки, книги и брошюры, излагавшие принципы фурьеризма.
После смерти Фурье количество его приверженцев значительно возросло; подавляющее большинство фурьеристов принадлежало к мелкой радикальной буржуазии, хотя было и известное количество рабочих, взгляды которых быстро перерастали умеренность Фурье, чувствовавшего антипатию ко всякому политическому выступлению пролетариата. Так, в той попытке свергнуть режим Луи-Филиппа, которая была сделана в мае 1839 года Барбесом и Бланки, участвовали многие фурьеристы, не побоявшиеся взяться за оружие, вопреки заветам своего учителя.
Гораздо дальше, чем Фурье, пошел в своих выводах другой основоположник утопического социализма, Сен-Симон.
Он происходил из старинного графского рода, но под влиянием изучения философии и литературы французских «просветителей» XVII века Сен-Симон принял участие в борьбе Соединенных Штатов за независимость, испытал бедность, всплывал на некоторое время на поверхность, для того чтобы снова впасть в нищету, и наконец умер в 1825 году в шестидесятитрехлетнем возрасте иждивенцем нескольких друзей и почитателей.
Этого благороднейшего мечтателя мало интересовало настоящее: он весь жил планами будущего, и в ряде философских сочинений он пытался набросать целую систему политического, хозяйственного, религиозного и нравственного возрождения человечества.
Тщетно стали бы мы искать строгую логичность и последовательность в учении Сен-Симона. Он был своеобразным поэтом, с вулканической силой ума, извергавшим мысли. Великая французская революция является исходным пунктом учения Сен-Симона. Подобно Фурье он подчеркивал, что существующий порядок вещей глубоко несправедлив, что «беднейшие и многочисленнейшие классы» ничего не приобрели от этой революции. Поэтому Сен-Симон отвратился от революционного пути и, подобно Фурье, искал помощи для преобразования общества последовательно у Наполеона, Карла X и Людовика XVIII.
Ища пути для уничтожения той пропасти, которая увеличивается между пролетариатом и буржуазией, по мере того как буржуазия становится богаче, а пролетариат — многочисленнее, Сен-Симон обращает свои взгляды к прошлому, он хочет учиться у истории.
«В доисторические времена человек боролся с человеком. Затем образовались семьи. Семьи боролись с семьями, пока из определенного количества семей не образовали городскую общину».
«Борьбе городов положило конец образование государств. Ныне же, — возвещал Сен-Симон, — процесс развития достиг того момента, когда нации должны объединиться в союз народов». Учение Сен-Симона было идеалистично: он считал, что все политические, экономические и социальные отношения зависят от определенной степени развития человеческого сознания. Ему казалось, что христианство со своим лозунгом: «Любите и помогайте друг другу», являлось мощной силой, организующей общество. Новые открытия, изобретения, достижения науки поколебали стройное здание христианства, превратившегося в свод мертвых догматов. Лютер нанес сокрушительный удар, и по существу революция являлась для Сен-Симона не чем другим как продолжением реформации.
Однако чем больше Сен-Симон вдумывался в смысл исторических событий, тем больше понимал, какое колоссальное влияние на ход истории имеют экономические потребности, которые определяют социальную жизнь государства. Таким образом он пришел к выводу, что преобразование общественных форм зависит от развития хозяйственной жизни страны. Так, на смену феодальной системы явился опаснейший соперник в виде системы промышленности. Промышленники приобрели благодаря растущему богатству не только социальную силу, но они подчинили своим целям положительное знание и получили, как восходящий класс, и культурный перевес над гибнущими феодалами. Так как революция руководствовалась стремлениями хозяйственного порядка в интересах индустрии, то ее целью было создание экономического и либерального строя соответственно этим интересам.
Революция не достигла этой цели, она оставила лишь одни руины, на которых надо строить новое общество.
Но тут Сен-Симон резко сходит с правильного пути своего мышления; как сын своего времени — он, составляя план нового общества, не понимает исторической роли нарождающегося пролетариата. Он не понимает, что, захватывая в свои руки политическое господство, буржуазия неизбежно должна была подняться на вершины экономического могущества, а это она могла сделать только путем лишения собственности и пролетаризирования огромной массы наемных рабочих.
Сен-Симон стоит на «надклассовой» точке зрения, свойственной радикальной буржуазии его времени. Он выдвигает сборное понятие национального, индустриального класса, как класса производящего, включая в него и богатейшего предпринимателя и беднейшего наемного рабочего.
Этому классу Сен-Симон противопоставил другой — антинациональный класс паразитов: помещиков и попов.
В том обществе, которое предлагал построить Сен-Симон, должна быть установлена верховная власть мощных двигательных сил новой истории — науки и промышленности, а высшим нравственным законом нового общества должен стать труд, который будет награждаться по принципу: каждому по его способностям и его потребностям.
Человечество и отдельные личности находятся между собой в гармонии, если руководствоваться этими принципами; сенсимонистское общество признает равные права духовного и телесного существа, а не приносит в жертву тело душе, как это делалось по заветам старого христианства.
Именно здесь, в вопросе о «сенсуализме», гармонии чувственной и духовной жизни, противопоставленной христианскому «спиритуализму» (главенству духовной жизни), произошли впоследствии разногласия между последователями Сен-Симона, Базаром и Анфантеном.
Через пять лет после смерти Сен-Симона, когда революция 1830 года создавала особенно благоприятную атмосферу для всяких надежд на перестройку общества, сенсимонисты создали свою общину, ведя большую пропаганду своих идей и вовлекая в ряды борцов за сенсимонизм многих представителей мелкобуржуазной интеллигенции — художников, врачей, адвокатов, также и фабрикантов, и банкиров, но также и некоторое количество рабочих.
«Верховные отцы» нового учения, Базар и Анфантен, читали проповеди на собраниях общины на улице Тебу, сенсимонистские миссионеры вербовали членов общины для провинциальных отделений, возникших в Тулузе, Лионе, Дижоне и других городах Франции.
Развивая учение сенсимонистов в области социально-экономической, Базар предсказывал близящийся конец «неограниченного периода истории, когда производство зависит от произвола отдельных личностей и вызывает тяжелые промышленные кризисы». Признаком окончания этого периода служит порабощение рабочего класса, а источником этого порабощения является частная собственность, орудие производства, которая должна быть отменена. Государство это единственный и естественный наследник орудий производства, и оно передает их взаимообразно и безвозмездно рабочим через центральный банк, который одновременно распределяет продукты производства по потребностям коллектива.
Анфантен работал главным образом в области религиозно-моральной. Новое сенсимонистское общество, по Анфантену, проникнуто духом божьим, который не знает двойственности между телом и душой, ибо бог — это все сущее. Бог во всем живущем, и все есть бог.
Плоть не принадлежит дьяволу, как учил отец церкви Павел, плоть — божья, пренебрежение плотью — безбожно.
Разногласия между «верховными отцами» возникли на той почве, что Анфантен признал в отношениях между полами, на ряду с длительной верностью также и меняющиеся склонности, тогда как Базар видел в этом падение морали.
Большинство членов сенсимонистской общины высказалось за Анфантена, — Базар, оскорбленный и разочаровавшийся, вышел из общины.
Этот раскол был началом конца сенсимонизма. Анфантен утверждал равноправие мужчины и женщины, пытался найти на ряду с собой как «верховным отцом», сенсимонистскую жрицу, «верховную мать». Но «верховная мать» не находилась, приток жертвований ослабевал, количество верующих отпадало. В расцвет сенсимонизма их насчитывалось сорок тысяч. Теперь же лишь с сорока приверженцами Анфантен удалился из Парижа в свое поместье Менильмонтан под Парижем, где продолжал устраивать собрания. Члены общины, в романтическом наряде, голубой рубахе, красном колпаке и белых штанах, пели хоралообразные гимны и слушали проповеди Анфантена.
Эта уже была агония сенсимонизма.
Вначале сенсимонисты отвергали насильственные перевороты, выдвигая лозунгом: «Организация, а не восстание». В дни уличных боев в Париже анфантеновская община распевала свои хоралы в Менильмонтане. Но впоследствии один из представителей сенсимонизма, Мишель Шеваль, опубликовал статью в «Организаторе», оспаривая право на вооруженное восстание, а орган сенсимонистов «Глоб» назвал существующий строй деспотизмом и анархией. Взамен этого, сенсимонизм обещал создать мир между народами, учредив лишь одно общество — человечество и лишь одну родину — землю, и тогда будут развиваться пурпурные знамена радости: «Долой смирение, долой отречение, долой самообуздывание, и да здравствует прекрасное блаженство!»
Правительство банкиров увидело реальную угрозу в этих туманных разглагольствованиях, далеких от революционности, и особенно оно было смущено тем, что сенсимонисты противопоставляют трудящийся класс классу паразитов.
Анфантен и его приверженцы попали на скамью подсудимых.
Прокурор напоминал присяжным заседателям о страшных днях лионского восстания, о брожении на парижских окраинах, запугивая буржуа и подчеркивая необходимость защищать существующий общественный порядок.
В результате сенсимонистская община была закрыта, а Анфантен и еще два главаря были присуждены к одному году тюремного заключения.
5
В учении сенсимонистов было много такого, что не могло не увлечь Гейне.
Когда он приехал в Париж, сенсимонисты находились в зените своей популярности. Ознакомившись с сущностью огненных проповедей Анфантена, Гейне восторженно писал: «Новое искусство, новая религия, новая жизнь творится здесь, и весело мчатся здесь создатели нового мира».
Вскоре Гейне стал ревностным посетителем сенсимонистских собраний. Он сблизился с Анфантеном и особенно с Шевалье, которого называл своим «милейшим другом». Еще в Берлине, в салоне Рахели фон-Варнгаген он слыхал от хозяйки салона об утопическом социализме, о «новом изумительно найденном орудии», которое наконец растревожит «большую старую рану, историю человечества на земле».
Но Гейне заинтересовался сенсимонизмом независимо от восторгов Рахели фон-Варнгаген. Его увлекли радужные сны сенсимонизма. То, что сенсимонизм хотел быть религией, свободной от всякой догматики и не порабощающей дух и тело, а освобождающей его, особенно привлекало поэта.
Гейне никогда не был верующим, но он не окреп в своем неверии до того, чтобы дойти до последовательного атеизма.
Анфантеновский пантеизм нес Гейне освобождение от «больного старого мира, еще не излечившегося от того рабского смирения, того скрежещущего самоотречения, от которого уже полторы тысячи лет чахнул человеческий род и которое мы всосали с предрассудками и молоком матери».
Гейне и прежде пробовал вести войну против «тоскливой, постной идеи, которая безрадостно лишила цветов нашу прекрасную Европу и населила призраками и Тартюфами».
Первые стихи Гейне находились во власти этих призраков, навеянных «постным царством романтики», и постепенно Гейне освобождался от этих призраков, ища противоядия от них. Знаменосцы «великой, божественной идеи весны», как он называл сенсимонистов, привлекли все его симпатии. В апологии эмансипации плоти Гейне увидел выражение собственных идей, и он почувствовал себя освобожденным от уз старой морали и старого мировоззрения. В диалектических противоречиях сенсимонизма он узнал многие свои противоречия. И он стал восторженным певцом сенсимонизма, прославлявшим радостное евангелие этого учения:
Сенсимонизм, как казалось Гейне, гармонически примиряет индивидуализм с социализмом. Он с восторгом слушал проповедь индивидуализма, шедшую от Сен-Симона и Анфантена: «Наша религия ни в коем случае не отрицает священную личность; она рассматривает каждую личность как священную и освященную».
С другой стороны — поэт, который, уже в ранние годы своего творчества утверждал равенство всех людей, не признавая деления на благородных и неблагородных, принимал не менее восторженно проповедь сенсимонистов о том, что политика имеет одно назначение: улучшение положения бедных трудовых классов.
Интерес Гейне к сенсимонизму далеко не ограничивался одними религиозными идеями, как Гейне писал об этом Варнгагену. Примерно в то же время Гейне в письме к Генриху Лаубе, его другу и радикальному писателю, сообщает, что глубочайшие вопросы революции связаны не с личностями, не с формами правления, а касаются только «материального благополучия народа». «С помощью успехов промышленности и экономии станет возможным вывести человечество из нищеты и дать ему царствие небесное на земле, и с этого времени люди нас поймут, когда мы им скажем, что в результате они каждый день вместо картофеля будут есть мясо, меньше работать и больше веселиться. Будьте уверены, люди не ослы».
Гейне солидарен с последователями Сен-Симона также в смысле равнодушия в отношении к формам правления. Анфантен и другие сенсимонисты неоднократно подчеркивали, что такие политические понятия, как карлисты, бонапартисты, орлеанисты и республиканцы ничего не значат для народных масс, поскольку буржуазные республиканцы и буржуазные монархисты одинаково охраняют и создают законы, направленные против пролетариата. В то время как Берне и другие мелкобуржуазные радикалы видели в установлении республики лекарство от всех зол, Гейне под влиянием сенсимонизма окреп в своем новом убеждении, что привилегированные классы ведут между собой спор за образ правления только для того, чтобы под различными формами и названиями эксплоатировать народ.
Независимо от сенсимонистов Гейне мечтал о священном союзе народов, когда на земле останется одна нация, одна раса — освобожденное человечество.
Влияние сенсимонизма на Гейне таким образом было в достаточной мере сильным. Но в известном направлении Гейне шел дальше сенсимонизма, и там где Анфантен и его единомышленники ограничивались словом, Гейне призывал к делу, он нисколько не отрицал теоретической силы сенсимонизма, но он чувствовал, что без активной борьбы не удастся удержать победу над тунеядцами и эксплоататорами. Подобно сенсимонистам, Гейне объясняет успех христианства и его возникновение тем, что рабы и обездоленные последовали за религией, которая приносила людям утешение в течение восемнадцати столетий. Разумеется, нужно было бы в дальнейшем прикладываться ко кресту и надеяться на царствие небесное, если бы было невозможно перестроить человечество путем политических и промышленных реформ. Но это можно сделать. Человечество предназначено для блаженного существования: «Мы измерили страны, взвесили силу природы, разработали средства промышленности, и оказалось, что эта земля достаточно велика, что в ней довольно места для того, чтобы построить хижину своего счастья, что эта земля может прилично питать всех нас, если мы желаем работать, а не жить одним за счет других, и что нам нет никакой нужды отправлять на небо более многочисленный и более бедный класс».
Разбираясь в сущности христианства Гейне указывает, что оно с помощью «проповеди собачьей покорности и ангельского терпения» сделалось испытаннейшей опорой деспотизма. Вместо мрачной религии самоотречения, он проповедует борьбу угнетенных классов за лучшую жизнь, не за человеческие права народа, а за божеские права человека. «Мы не хотим быть санкюлотами!.. Мы учреждаем демократию равноправных, равноценных, равноблаженных богов. Вы требуете простых одежд, воздержания и простой еды. Мы, напротив того, требуем нектара и амброзии, пурпурных мантий, драгоценных ароматов, сладострастия и роскоши, веселых танцев, нимф, музыки и театра!»
Это писал Гейне уже через много лет после того, как с сенсимонизмом все было покончено. Все, что в этом учении показалось Гейне живым и осуществимым, он с радостью принял в свое мировоззрение. Но когда Анфантен, уехавший после разгрома сенсимонистов в Египет, в длинных путанных письмах к Гейне побуждал своего друга вести борьбу за братство народов, тут же уверяя его, что Австрия может взять в этом деле на себя священническую роль, Гейне с усмешкой отвернулся от фантазера, потерявшего почву под ногами. И позднее, все еще не приходя в себя от политической нелепицы, которую нес Анфантен, Гейне шутил: «Чтобы спасти мир, бог дал распять себя во образе Христа, и во образе Анфантена совершил еще более ужасное: выставил себя в смешном виде. Но и то и другое оказалось напрасным».
Так Гейне не остановился на полпути, и когда младшие сенсимонисты, несмотря на развивавшееся рабочее движение, не понимали и не хотели понять исторической роли пролетариата, — Гейне предвидел конечную победу коммунизма, революционным делом, а не словами перестраивающего мир.
Он особенно окреп в своем понимании истинных путей реорганизации человеческого общества уже в сороковых годах, когда встретился и сблизился с основоположником научного социализма — Карлом Марксом.
Но уже теперь, гуляя по улицам Парижа, видя нищету рабочего класса, Гейне понимал, что рано или поздно буржуазному государству придет конец и что утописты бессильны разрешить социальный вопрос во всей его полноте.