1
ПЯТОГО мая 1818 года один немецкий студент записал в своем дневнике:
«Когда я размышляю, я часто думаю, что все же надо было бы набраться мужества и всадить меч в потроха Коцебу или какого-нибудь другого изменника».
Меньше чем через год, 23 марта 1819 года, этот студент — мистик и фанатик, мнивший себя немецкиы пламенным патриотом, Карл Людвиг Занд убил Коцебу, вонзив кинжал в его грудь.
Посредственный комедийный автор и откровенный русский шпион, Коцебу являлся, по определению Меринга, бесстыдным, но совершенно неопасным орудием русского царя, и самый факт убийства Коцебу не имел большого политического значения. Поступок Занда, вскоре казненного, развязал руки деспотической реакции, которая почувствовала угрозу себе даже в такой неорганизованной оппозиции, как студенческие землячества — буршеншафты. Началось преследование «патриотов-демагогов», то есть тех, кто является хоть сколько-нибудь ферментирующим началом в гуще студенческой молодежи.
В августе того же года были изданы пресловутые Карлсбадокие постановления, с помощью которых на «законном основании» малейшее проявление свободолюбия бралось под подозрение и подвергалось немилосердным репрессиям.
Те патриотические стихи и песни, которые в эпоху освободительных войн распевались молодежью, теперь подвергались тщательной цензуре. Самое слово «свобода» вытравливалось из них. Профессор Боннского университета- Эрнст Мориц Арндт, автор популярнейшей в эпоху освободительных войн песни: «Дайте кровь лозы мне благородной», подвергся преследованию по подозрению в «демагогстве» и был смещен с профессорской кафедры.
В сентябре в боннском доме Арндта был произведен обыск с изъятием множества бумаг и рукописей. В октябре того же года Гарри Гейне после недолгой домашней подготовки в Дюссельдорфе прибыл в Бонн и вступил в университет как студент юридических наук.
Это был лишь год назад открытый университет, вернее восстановленный прусаким королем Вильгельмом III, после того как Наполеон закрыл этот университет.
В Бонне преподавали лучшие по тем временам профессора, и Гарри охотно посещал лекции по германской истории и истории литературы. Менее частым гостем бывал он на лекциях по юриспруденции, он не питал особенного пристрастия к тому, чтобы стать одним из тех «кухмистеров, которые так долго поворачивают во все стороны законы на (вертеле, что при этом получаются кусочки жареного и для них».
Вольфганг Менцель, тот самый, которому впоследствии суждено было сыграть гнуснейшую роль доносчика на школу «Молодой Германии», тогда состоявший председателем боннского буршеншафта, дает нам портрет Гейне, изображая его не в особенно привлекательном виде: «…это был маленький еврей Генрих Гейне, носивший длинный темно-зеленый сюртук до самых пят и золотые очки, которые делали его еще смешнее при его сказочной некрасивости и назойливости и из-за которых ему дали прозвище «очкастой лисы». Но он был очень остроумен, и поэтому мы, старшие, защищали его от насмешников».
Студенческие товарищи Гарри по Боннскому университету — Фридрих Штейман, Иозёф Нейнщиг и другие — отмечают его саркастическое остроумие, нелюбовь к пустой болтовне и к общению с пустыми, чванливыми и глупыми буршами, которые мстили ему тем, что издевались над его отчужденностью и по свидетельству его боннского приятеля Жана Баптиста Руссо считали «крайне глупым парнем, а то и совсем идиотом».
Он не толкался вместе с шумной толпой драчливых буянов в студенческих трактирчиках, он не любил пива и не выносил табака. Он себя чувствовал гораздо лучше в кругу немногих товарищей, с которыми он мог рассуждать о литературе и искусстве и читать свои произведения.
Закинув на макушку шапку ярко красного цвета, в суконном костюме зимой, летом в желтой нанке, засунув руки в карманы, небрежной походкой бродил он по улицам Бонна, озираясь во все стороны. У него были тонкие черты лица, светло-каштановые волосы, едва заметные усики. На лице играл слабый румянец, губы часто складывались в ироническую, саркастическую улыбку. Руки охотнее всего он держал за спиной. Говорил он вообще мало, больше наблюдал и в общую беседу (вмешивался Лишь для того, чтобы бросить острое короткое замечание или забавную остроту.
Но Гейне все же не был чужд настроениям, охватывавшим оппозиционную буржуазную молодежь того времени. Вместе с группой студентов и профессоров он принимал участие в праздновании годовщины Лейпцигской битвы, освободившей Германию.
Восемнадцатого октября 1819 года боннские студенты и несколько профессоров отправились с факельным шествием на близлежащую гору Крейцберг. Там состоялось довольно невинное празднование. Один берлинский теолог призывал юношество итти стезей религии, служить в храме германского народа и в храме науки. Он сказал,
Что народ надеется на Цветущую молодежь, и закончил свою туманную речь красноречивым вопросом, хочет ли кто-нибудь из присутствующих уклониться от служения родине.
Разумеется, желающих не нашлось, и десятки здоровых глоток провозгласили троекратное «ура!» в честь недавно умершего генерала Блюхера.
Итак, это был, казалось бы, благонадежный праздник националистических и благочестивых умов.
Но один из товарищей Гейне, Иозеф Нейнциг, послал в дюссельдорфскую газету отчет о празднике на Крейцберге, сильно сгустив краски. И окончание речи теолога корреспондент передал такими словами:
«Братья, на вас возложен тяжелый долг, на вас надеется и от вас ждет народ, чтобы вы освободили угнетенное отечество».
Для главы европейской реакции, Меттерниха, и его своры в этих словах почудилась чуть ли не опасность вооруженного восстания; во всяком случае в их истолковании призыв к этой опасности был налицо.
Обер-президент Нижнерейнской области получил соответствующий запрос от высших властей. Он, в свою очередь, обратился к ректору Боннского университета, и тот приказал немедленно начать следствие.
Так (возник протокол заседания академического суда в Бойне от 26 ноября 1819 года. В заседании участвовали: господин профессор Миттермайер, заместитель синдика и университетский секретарь Оппенгофф.
Допрошенный «studiosus juris Гарри Гейне из Дюссельдорфа», 19 лет от роду, (призванный говорить правду, согласно предыдущему заявлению, что он находился на Крейцберге 18 октября, дает показания на вопросы:
В. 1. — Сколько «да здравствует» было провозглашено?
О. — Я припоминаю о двух разах: первое в честь умершего Блюхера и второе, если я не ошибаюсь, в честь немецкой свободы.
В. 2. — Не была ли провозглашена здравица буршеншафту? О. — Нет, я не припоминаю ничего подобного.
В. 3. — Помните, ли вы еще содержание произнесенных речей? О. — В первой речи я не мог найти никакого содержания, а содержания второй я не могу сообщить, потому что я не помню его.
Гарри подвергся довольно длинному и мучительному допросу, но почти на все вопросы ответил незнанием и во всяком случае увернулся от дачи прямых показаний. Вместе с ним допрашивались одиннадцать студентов и два профессора. Университетский следователь, благожелательно настроенный к допрашиваемым, гаришел к выводам, что возведенные обвинения — результат сплетен и зависти и что праздник 18 октября был приведен достойным образом, не заслуживающим никаких упреков.
Результат следствия удовлетворил обер-президента. Но прусский министр просвещения фон-Альтенштейн, ярый мракобес, был уже раздражен появлением в недрах Бонна «Песен для боннских гимнастических кружков», выпущенных в свет другом Гейне, Руссо. Он усмотрел в этих песнях недопустимый для студентов либерализм, особенно опасный в ту пору, когда заподозренный в «демагогстве» популярный «отец студенческой гимнастики», Ян, был арестован и томился то в одной, то в другой крепости. Министр просвещения, оставшись недоволен исходом дела, послал университетскому куратору (предписание, в котором указывалось, что общественные выступления недопустимы для студентов.
Если Гейне, принимая некоторое участие в жизни буршеншафтов, держался в стороне от «пивных патриотов», зато он уделял много времени университетской науке. Среди профессоров его кумиром был знаменитый столп немецкого романтизма, Август-Вильгельм Шлегель.
Восторженный студент Гарри видел в Шлегеле «великого человека» и со свойственным ему юношеским преувеличением сравнивал его с Гете.
Конечно, это сравнение не выдерживает никакой критики. Шлегель был поэтом весьма ограниченных способностей. Но ему действительно нельзя отказать в танком литературном чутье и прекрасном знакомстве с литературой. Он раскрыл перед Гарри, который завел со своим профессором личное знакомство, сокровищницу средневековой поэзии, он познакомил его с шотландскими балладами, итальянскими канцонами. Под его влиянием Гарри стал увлекаться древне-германским эпосом, индусской поэзией, вообще Востоком, которым усиленно занимался Шлегель.
Гарри со своей ранней склонностью к романтизму, естественно, охотно пошел по стопам учителя, который ознакомил его тоже с знаменитым современником — Байроном. Свободолюбивые порывы английского поэта, его позиция деклассированного аристократа и презрение к окружающему обществу импонировали Гейне и находили родственный отклик в его сердце.
Именно во время пребывания в Бонне, под влиянием Шлегеля, Гейне начинает переводить Байрона на немецкий язык и приходит к ряду таких формальных достижений, как усвоение форм романской строфики, впрочем, лишь на короткий срок удерживающихся в его оригинальной поэзии.
Несколько сблизившись со Шлегелем, Гарри передал ему тетрадку со своими стихами, прося помочь советом. Шлегель внимательно прочел стихи Гейне, что явствовало из многочисленных карандашных пометок на полях манускрипта. Гарри беспрекословно принял указание учителя и часами бился над исправлением той или иной строки своих стихов.
Однако даже в дни наибольшего преклонения перед Шлегелем, Гейне отказался целиком принять все каноны романтики с ее мистикой и безудержным возвеличиванием церковно-феодального строя.
Он пишет статью о романтизме, которая появилась в 1820 году в «Рейнско-Вестфальском вестнике», и, прославляя Шлегеля и ставя его на ряду с Гете, резко протестует против желания романтиков превратить поэзию в «томную монашенку или гордящуюся своими предками рыцарскую амазонку». По его мнению, освободившаяся Германия не должна позволить распинать свой дух попам или дворянам-властителям.
«Немецкая муза должна стать снова свободной, цветущей, непосредственной, честной немецкой девушкой».
В одном из своих писем Гейне сообщает, что он «набил животы всем девяти музам».
Грубоватая острота имела под собой почву. Гейне усердно работал над переводом отрывков из байроновского «Манфреда» и «Чайльд-Гарольда». Усиленно писал он и свои стихи, особенно когда он жил на каникулах в доме родителей в Дюссельдорфе или когда он осенью 1820 года уединился в деревушку Бейль близ Бонна, где начал работу над трагедией «Альманзор».
Трудно оказать, что именно заставило Гейне отказаться от дальнейших занятий в Бонне. Но зимой того же, 1820 года, он перебрался в Геттинген, чтобы продолжать изучение юриспруденции в старин-ком университете «Георгия-Августа».
2
Бонн, каков бы он гаи был со своей жалкой туманно-либеральной и националистичтокой оппозицией, — все же был местом, где ютилась какая-нибудь наука и где желавшие работать студенты жили в трудовом и дружеском контакте со своими профессорами.
Не то было в «Георгии-Августе», где господствовал сухой педантизм, а вокруг, в стенах города, жили узколобые мещане, погрязшие в ничтожной обывательщине.
Когда Гейне осенью 1820 года приехал в Геттинген, «город, прославленный своими колбасами и университетом», он увидел, что Геттинген имеет серый, старчески-умный вид и «доверху набит адвокатами, педелями, диссертациями, танцовальными залами, прачками, жареными голубями, гвельфокими орденами, чубуками, надворными советниками, профаксами и всякими другими факсами».
Геттингенские студенты произвели неприятное впечатление на Гарри своей «ваиомаженностью», своими надоедливыми лицами, и мало привлекательны были для него старые профессора, которые высились несокрушимо, подобно египетским пирамидам с той только разницей, что в этих университетских пирамидах не было сокрыто никакой университетской мудрости.
Гарри сразу относится сатирически к мещанскому городу и педантически скучному университету с его закостенелым укладом. В письме к Фридриху Штейману (от 29 октября 1820 года) Гарри жалуется, что ему юе по себе в этом «ученом гнезде» и характеризует убожество геттингенского студенчества тем, что из тысячи трехсот студентов только девять слушают лекции по старогерманскому языжу и интересуются духовными реликвиями своих предков.
Отсюда, из Геттингена, Гейне обращается к известному издателю Брокгаузу с предложением издать книгу стихов. Он просит Брокгауза лично ознакомиться с его рукописью, которая, «хвала творцу, почти одобрена Шлегелем».
Извиняясь за незначительный размер сборника, Гейне делает интереснейшее признание:
«Так как прискорбные обстоятельства вынудили меня оставить под спудом все стихотворения, которым можно придать какой-либо политический смысл, я поместил в этом сборнике по большей части лишь вещи эротического характера, и сборник поневоле вышел тощим».
Брокгауз не принял предложения Гейне, и сборник не был издан.
Пребьгвакие Гейне в «ученом гнезде» оказалось недолгим.
Во время обеда в харчевне «Английский двор» Гейне поспорил со студентом Вильгельмом Вибелем и, разгоревшись до невероятия, вызвал Вибеля на дуэль. Тут же были найдены секунданты, и местом дуэли был избран Мюнден.
Проректор университета, профессор Тихсен, узнает о происшествии и сажает обоих дуэлянтов под домашний арест. На утро он призывает к себе противников и требует, чтобы Вибель взял свое оскорббление обратно. Вибель вынужден был уступить, но в тот же день, за обеденным столом он не преминул сообщить, что сделал это по принуждению свыше. Гейне настаивал на том, что Вибель оскорбил его в пылу спора, Вибель утверждал противоположное, — что он бросил оскорбление по зрелом размышлении.
Новое обострение отношений, толки и перетолки в стенах «Георгии- Августы». Университетский куратор вмешивается в «громкое дело» и дает авторитетное разъяснение: «Дуэль была пресечена внешним образом, а не вследствие примирения противников, посему главный виновник преступления, студиозус Гарри Гейне, подвергается На шесть, месяцев (изгнанию из города».
Это случилось в феврале 1821 года. Гарри спешно сносится с родителями и дядей, спрашивая, что ему предпринять, в каком городе продолжать учение. Он надеется, что этим городом окажется Берлин.
Так оно и было. В апреле 1821 года почтовая карета высадила Гарри Гейне в прусской столице, неподалеку от Унтер ден Лмндод, главной артерии города.
3
Между двадцатыми и тридцатыми годами в политической и культурной жизни Германии — безгласность, застой, постепенное ч неуклонное вырождение романтической реакции.
Только одна великая фигура высится над этой унылой равниной духовного убожества.
Это — знаменитый философ Георг-Фридрих-Вильгельм Гегель.
В умственной жизни Германии он занимает господствующее положение, он с (кафедры Берлинского университета приводит к единству наследие немецкого философского идеализма, как некий диктатор мыслящей Германии.
В его философии есть двойственность, характерная для той раздвоенности класса, выразителем которого был Гегель. Вследствие этой раздвоенности реакция и революция одинаково щедро черпали из богатого источника его мышления. Фридрих-Вильгельм III видел в гегелевской философии оправдание политической и социальной реакции и считал его философию прусской государственной философией, а Фридрих-Вильгельм IV видел в философии Гегеля зародыши нечистого, мятежного начала.
Гегель уцелел от преследований правительства, считавшего что положение Гегеля: «Все, что разумно, — действительно, и все, что действительно, — разумно», является оправданием прусской государственности. При этом королевское правительство отбрасывало в сторону основную пружину философии Гегеля — диалектический метод, который раскрывает революционные стороны этой философии. «Разумность действительного», то есть прусской монархии при данном социально-экономическом положении, пожалуй, могла быть выведена из «Философии права» Гегеля, потому что идеал правового государства, построенный философом, являлся отражением современного ему прусского государства.
Но сторонники консервативной концепции Гегеля забывали, что для Гегеля ве существовало понятия! «бытие» без понятия «ничего», и из борьбы между ними возникает высшее понятие — процесса развития., «становления». В одно и то же время все и существует и не существует, потому что все постоянно течет, изменяется, возникая и проходя.
Отсюда ясно, что при различии самосознания немецкого народа уже не монархия является «разумной», а борьба с ней во имя действительно разумного устроения немецкого народа.
Однако до таких глубин не додумывались плоские умы цензоров и блюстителей прусской монархии. К тому же им выгодно было причислить Гегеля, крупнейшую умственную силу страны, к сторонникам дворянской реакции. Они не задумывались и не имели никакого понятия о революционной сущности диалектики Гегеля, который ви-дел в истории человечества процесс постоянного изменения, движения и преобразования. Диалектический принцип не признает абсолютной истины, и в мире нет ничего, кроме вечно длящегося процесса, исследовать который является единственной задачей философии.
Можно сказать по справедливости, что гегелевская система консервативна в своей практической и революционна в своей логической части.
И в этой диалектичности нельзя яе- видеть правильное, зеркальное отражение эпохи, которая при реставрации напоминала погасший вулкан, в недрах которого бушевали новые силы, для того чтобы вырваться наружу, когда придет для этого час.
Но пока что его философия была провозглашена прусской государственной философией, и революционная сущность его мышления находилась в глубочайшей тени.
Ленин в статье «Карл Маркс» указывает, что революционную сторону философии Гегеля воспринял и развил Маркс
«Таким образам диалектика, по Марксу, есть «наука об общих законах движения как внешнего мира, так и человеческого мышления».
Генриху Гейне понадобились уроки Июльской революции 1830 года, для того чтобы осмыслить революционное существо гегелевской диалектики. Но задолго до Июльской революции, еще в Берлине, Гейне подпал под обаяние философии Гегеля. Внимательнейшим образом слушал лекции, знаменитого философа.
Правда, для молодого и неподготовленного студента многое казалось туманным и неясным в философском языке Гегеля, но он тянулся к раскрытию его учения, чувствуя своим тонким чутьем, что учение философа-диалектика расшатывает фундамент прогнившего храма, в котором стоят еще неразвенчанными кумирами «вечные истины». И когда вооруженные гегелевским методом молодые учеташси Гегеля — левогегельянцы повели решительный штурм на твердыни романтической реакции. Гейне пел отходную романтизму и был с ними.
4
Но не только лекции Гегеля привлекли внимание дюссельдорфского студента. Гейне охотно посещал также лекции Гагена, раскрывавшего перед слушателями сокровища «Песни о Нибелунгах», Боппа, создателя науки сравнительного языкознания, и Вольфа, читавшего греческих классиков.
Помимо академической жизни, Гарри был захвачен суетой прусской столицы и интереснейшими встречами со значительными и крупными людьми своего времени.
В двадцатых годах над Берлином царил тот же гнет политической реакции, что и над остальной страной, и казематы прусской крепости Шпандау были неизменной наградой для всякого, кто осмеливался усомниться в «разумности и действительности» деспотической монархий.
Вместо политических вопросов на берлинских променадах, на Унтер ден Линдея, в ресторане- Ягора или кафе Иости велись долгие и (нескончаемые споры о том, кому отдать пальму первенства из композиторов —: Веберу или Спонтини. Газеты, откуда были вытравлены все политические вопросы, занимались пережевыванием литературных сплетен, пространно и водянисто растекались мыслями о театральных постановках, помещали глупейшие теоретические статьи по вопросам литературы и эстетики.
«Кому попадались в руки ваши газеты, — писал Гейне впоследствии, — тот мог бы подумать, что немецкий народ состоит исключительно из театральных рецензентов и несущих всякий вздор нянек».
Это как раз пира, в которую у Гейне начинается отход от романтических канонов, привитых ему Шлегелем. Но, с другой стороны, с трудом мирится он с тем плоским рационализмом, который процветает в некоторых берлинских филистерских умах, уверяющих, что деревья окрашены в зеленый Цвет, потому что зеленое полезно для глаз. Этот рационализм особенно возбуждал против себя Гейне, который окунулся в водоворот умственной жизни города со всей страстью юноши, истосковавшегося в узких рамках мещанского Геттингена.
Берлин тогда не был еще так застроен, как в наши дни. В центре города на Лейпцигской улице, за жилыми домами тянулись роскошные парки с тенистыми деревьями, повсюду виднелись поросшие травой пустыри, а неподалеку от центра можно было встретить клочки засеянной и обработанной земли, с царящей на них почти деревенской тишиной.
Но в самом центре тянулись прямые, хорошо распланированные улицы, обсаженные по обоим краям ровными домами. На, тротуарах толпилась масса наряженных дам и щегольски одетых кавалеров. Заманчиво сверкали витрины магазинов и окна модных кондитерских на Кенигсштрассе.
Среди гуляющей публики, в толпе фланеров, засматривающихся на хорошеньких женщин, можно было встретить и Гарри, который вел «светский, рассеянный образ жизни».
Он поздно вставал, потому что очень поздно ложился, как истый гурман завтракал и обедал у Ягора или в «Кафе-Рояль», пил кофе у Иости, — восхищаясь воздушностью его «безе», пирожных, начиненных кремом: — «Вы, боги Олимпа, знакомы ли вы с содержимым этих безе! О, Афродита, если бы ты родилась из этой пены, ты была бы еще слаще!»
Затем — университет, лекции Гегеля и открытый путь В какой-нибудь из лучших берлинских кружков, создавшихся наподобие знаменитых парижских салонов восемнадцатого столетия.
Там — изысканные гости, оживленные литературные споры, отсюда выходит признание или выдача «волчьих билетов», браковка новых звезд на небе искусства, литературы, театра.
Едва ли не самым влиятельным из этих литературных кружков был салон Варнгагена фон-Энзе, дипломата, эстета, театрального критика, собирателя сплетен и пересудов, но прежде всего — мужа своей жены, умнейшей и оригинальнейшей Рахели фон-Варнтаген.
Не на всякий вкус она была красивой или физически интересной женщиной. Но ее незаурядный ум, глубокое художественное чутье и бурный эстетический темперамент притягивали в ее гостиную выдающихся людей. Берлинские остроумцы говорили, впрочем, повторяя ее же слова, что Рахель отличается замечательным свойством убивать всякий педантизм на тридцать миль в окрестностях.
Она была яркой индивидуалисткой, видевшей счастье человека в том, чтобы следовать Всю жизнь внутренней его природе. Как дочь еврейского народа, она горела ненавистью к его угнетателям, и бессознательно, быть может, зло явно в ее мозгу зрели идеи эмансипации не только женщины, но и буржуазного класса.
Она принадлежала к тому поколению, которое, отчаявшись видеть германское отечество единым, загоралось идеями космополитизма.
Рахель не была чужда идеям утопического социализма. С горящими глазами она пророчествовала о тех временах, когда националистическая гордость будет причислена к простой суетности и когда война будет сочтена простой бойней, а не великим актом патриотизма. Буржуазная демократка Рахель фон-Варнгаген отличалась крайней неустойчивостью и непоследовательностью взглядов. Оппозиционное отношение к прусской демократии и аристократии не мешало ей принимать в своем салоне как матерых реакционеров, так и правую руку Меттернгаха, официального черносотенного литератора Генца, ведшего с Рахелью довольно оживленную переписку. Заглядывал порой в ее салон и высокопоставленный дворянин-сановник, и даже какой-нибудь из принцев королевской династии Гогенцоллернов. Их привлекала сюда модность салона, изысканность общества, и они не брезгали приемами прославленной еврейской женщины, как не унижались в своем дворянском достоинстве, посещая будуары хорошеньких актрис или уборные цирковых наездниц.
Рахель Варнгаген фон-Эязе.
Портрет работы Вильгельму Гедзедя 1822 г»
Рахель фон-Варнгаген со своей многосторонностью интересовалась судьбами рабочего класса, потому что от ее взора не могло ускользнуть такое важное явление как медленный, но неустанный рост промышленного пролетариата, рано узнавшего тяготы капиталистической эксплоатации в индустриальных центрах Германии.
Рахель, этот «человеческий магнит», привлекла к себе внимание Гарри Гейне, когда он по прибытии в Берлин явился к ней с рекомендательным письмом от одного из друзей блестящего салона.
Тихий и робкий провинциальный молодой человек, державшийся в стороне от гостей, больше слушавший, чем говоривший, Гейне был некоторое время незаметной фигурой в кружке Варнгагенов. Но на одном из литературных вечеров он отважился прочесть несколько своих стихотворений, все еще не появлявшихся в печати, — и сразу завоевал себе признание. Ободренный высказываниями влиятельных друзей варнгагеиовского кружка, он стал увереннее, и общество, делавшее литературную погоду, оценило его лирическое дарование на ряду с незаурядным и острым умом.
Уже летом 1821 года он сделался своим человеком в доме № 20 по Фридрихштрассе, в квартире Варнгагенов. Рахель стала его покровительницей.
«Так как он тонкий и какой-то особенный, — писала Рахель Фридриху Генцу, — понимала я его и он меня часто тогда, когда другие лишь выслушивали; это привлекло его ко мне, и он сделал меня своим патроном».
Со своей склонностью к преувеличениям Гейне называл Рахель умнейшей женщиной вселенной, человеком, который знал и понимал его лучше всех. «Если она только знает, что я живу, она знает так же, что я думаю и чувствую», — и он даже носил совершенно в духе романтизма галстук с надписью: «Я принадлежу госпоже Варвгаген».
Но у него не было любовного влечения к этой женщине. Кажется, в ту пору он горел страстью к прекрасной Фридерике Роберт, родственнице Рахели, которую он неоднократно в течение долгих лет прославлял в стихах и прозе.
И в другом литературном салоне — баронессы фон-Гогенгаузен был помнят Гарри Гейне.
В гостиной Варнгагенов царил культ Гете, у баронессы Гогенгауской господствовал культ Байрона, и Гейне, чувствовавший известное родство с великим английским поэтом, был провозглашен здесь его немецким преемником. Уже потом Гейне пришлось, (отбиваясь от всевозможных литературных нападок, открещиваться и от этого приписывания ему слишком близкого родства с Байронам. Он писал:
«Правду, в эту минуту я сознаю очень живо, что я не иду по стопам Байрона, кровь моя не так сплинно-черна, как его кровь, моя горечь исходит только от орешков из которых сделаны мои чернила, и если есть во мне яд, то он ведь только противоядие от тех змей, которые с тайной опасностью для моей жизни подстерегают меня в мусоре старых соборов и замков».
Тут попутно яркое выражение сущности гейневской иронии, служащей действительно острым противоядием в его борьбе за преодоление феодальной и клерикальной романтики.
Когда Гарри уставал от великосветского тона и изысканного эстетизма литературных салонов, от геометрической правильности расположения домов прусской столицы, он уходил под своды литературного погребка Лютера и Вегенера на Шарлоттенштрассе.
Тускло горели закопченные табачным дымом лампы, шумно было за столами, звенели бокалы вина и кружки пива. Буйно пировала литературная богема Берлина, и здесь Гарри видел создателя болезненной фантастики Теодора-Амедея Гофмана, безмерно опьянявшегося, чтобы уйти от постылой обыденщины, здесь встретил он даровитейшего Граббе, увязшего в тисках прусской действительности. Здесь же собирались талантливые актеры, в том числе и Людвиг Девриент, и молодые литераторы — Карл Кехи, Людвиг Роберт, брат Рахели и муж Фридерики, Людвиг Борх и другие.
Отсюда как-то вышел опьяненным Гарри, в лунную ночь, и тогда он увидел, как дома, обычно враждебно смотрящие друг на друга, вдруг трогательно-христиански озирались вокруг и простирали вдоль улиц примиряюще свои каменные руки, так что он, бедняга, шел посреди улицы, боясь быть раздавленным.
«Многим покажется эта боязнь смешной, и я сам смеялся над ней, когда уже трезвый на утро я шел по той же улице и дома снова прозаически скучали друг против друга. Действительно, нужно несколько бутылок поэзии для того, чтобы в Берлине увидеть нечто другое, чем мертвые дома и берлинцев. Здесь трудно обнаружить умы. В городе так мало старины и он такой новый; и все же эта новизна так стара, так отцвела и так отмерла».
Но опьянение вином приходило редко. Кто знает, быть может это был как раз вечер того трагического дня, когда Гарри получил известие, что Амалия Гейне отдала свою руку Джону Фридлендеру.
Это событие случилось 15 августа 1821 года, а в декабре этого же года вышла, наконец, в Берлине тощая книжечка лирики Гейне, в издании книгопродавца Маурера.
По причинам, от поэта не зависящим, как это он указывал в свое время издателю Брокгаузу, в сборник вошли главным образом любовные стихи: «Сновидения», как зарницы воспоминаний о романтическом детстве, и цикл стихов, посвященных скорби о потерянной любви.
Здесь же были напечатаны и две великолепные баллады, «Гренадеры» и «Бальтасар».
Казалось, счастье на миг улыбнулось Гейне. Весной 1831 года он познакомился с редактором модного журнала «Собеседник», профессором Губящем.
Гарри пришел к нему, так сказать, прямо с улицы. Он принес Губицу несколько стихотворений и сказал при этом: «Я вам совершенно не известен, но хочу стать известным благодаря вам».
Губиц обратил внимание на болезненно-бледное лицо поэта, на его нервные движения; он отнесся очень внимательно к его произведениям. От (романтических стихов Гарри на него повеяло даже какой-то странной жутью, но он увидел в них несомненный поэтический дар. И одновременно Губиц был испуган непривычной метрикой Гейне, далекой от узаконенных классических шаблонов. В разговоре с Гейне Губиц предъявил требования некоторых переделок в стихах, Гарри отстаивал свои позиции, доказывая, что его стихи написаны в стиле подлинно народных песен, но все же сделал некоторые исправления, и стихи были напечатаны.
Губиц сблизился с Гейне и стал, видимо, покровительствовать ему. Он порекомендовал издателю выпустить сборник стихотворений Гейне. Издатель согласился, рискуя только бумагой и типографией. Гейне он дал в виде гонорара сорок авторских экземпляров.
Гарри охотно роздал их своим друзьям с широкими прочувственными надписями. Один экземпляр он отправил Гете с почтительнейшим сопроводительным письмом:
«Я имею множество оснований послать мои стихи вашему превосходительству. Приведу лишь одно из них: я люблю вас. Я полагаю, что это основание веское. — Мои вирши, знаю это, пока еще мало чего стоят; лишь кое-где можно усмотреть задатки того, что я однажды могу создать. Я долго не мог составить себе определенного мнения о сущности поэзии. Люди сказали мне: спроси Шлегеля, а тот сказал: читай Гете. Я добросовестно последовал его совету, и если из меня выйдет когда-нибудь толк, я знаю, кому я этим обязан».
Письмо пропало зря. Веймарский сановник и поэт Гете, вероятно, получал немало таких писем и произведений от молодых поэтов. Гете ничего не ответил Гейне и вернее всего не читал его книжки.
Первая книжка стихов Гейне, вообще говоря, не произвела в1к! — чатления на широкие круги читателей. Но она вызвала вое же несколько хвалебных рецензий. В «Собеседнике» в жидковатой статейке отметил дарование поэта друг Гарри, Варнгаген фон-Энзе.
Гораздо интереснее была статья старшего товарища Гейне, Карла Иммермана, которую тот напечатал в «Рейнско-Вестфальском вестнике».
Иммерман справедливо усмотрел в индивидуалистических стихах Гейне нечто типическое для своего времени, и указывал, что поэт должен «быть закован в сталь и железо и держать всегда наготове свой меч». Он почувствовал в стихах Гейне «ту горькую ярость против ничтожного, бесплодного безвременья и ту глубокую вражду к нему, которая кипела в целом поколении».
Еще глубже было суждение того, к сожалению пожелавшего сохранить свое инкогнито, критика, который написал о книге Гейне, в том же издании, что Иммерман. Он увидел в стихах поэта жуткий образ ангела, отрекшегося от своего божества, «благородную красоту, уничтожаемую холодной я издевательской улыбкой, властное величие, переходящее в высокомерие и классическую скорбь»… Никогда еще в германской литературе, по мнению анонимного критика, ни один поэт не обнаруживал всю свою субъективность, свою индивидуальность, свою внутреннюю жизнь с такой ошеломляющей бесцеремонностью. Тщетно, слава богу, вы можете искать в его стихах, элементы романтической школы, рыцарства и монашества, феодального быта и иерархии.
Прозорливый анонимный критик делает глубоко знаменательный вывод:
«Чистая буржуазность, чистая человечность — это единственный элемент, который живет в стихах Гейне. Одним словом Гейне — поэт для третьего сословия».
Так этот критик понял, или вернее почувствовал, тот процесс, который происходил в творчестве Гейне. Его друзья из литературного кружка Варнгагена при появлении стихов тотчас же объявили Гейне королем романтики. Они не видели существенного отличия между лирикой Гейне и тех романтиков, по стопам которых он шел. Да, Гейне писал в романтическом стиле, он черпал свои сюжеты в пределах традиционной романтики. Но это было потому, что он не мог еще найти своей формы, своей манеры, которая могла бы служить противоядием «от тех змей, которые с такой опасностью для жизни подстерегали его в мусоре старых соборов и феодальных замков».
Еще до того, как он нашел это противоядие, он уже для наиболее чутких людей своего времени был поэтом «третьего сословия».
Проходят годы мучительной борьбы с романтической отравой, прежде чем Гейне начинает изживать её И может поднять против нее меч, — увы! — нередко слишком слабый и легко получающий зазубрины.
5
В январе 1823 года Гейне пишет письмо Карлу Иммерману, одному из тех, кто приветствовал его первое поэтическое выступление. Он сообщает своему другу, что он передает издателю свою новую книгу, которая будет содержать «маленькие, забавно сентиментальные песни, образную южную романтическую драму и очень маленькую северо-мрачную трагедию».
Попутно Гейне говорит о том, что ходят толки меж глупцами, что Гейне пытается соперничать с Циммерманом.
«Они не знают, что прекрасный, ярко переливающийся бриллиант нельзя сравнить с черным камнем, у которого просто исключительные грани и из которого молот времени выбивает злые, дикие искры. Но что нам до глупцов?!. Борьба укоренившейся несправедливости, властвующей глупости и зла: если вы хотите взять меня собратом по оружию в этой священной борьбе, я дружески протягиваю вам руки. Поэзия в конце концов прекрасная, но второстепенная вещь».
Гейне чувствует себя не уходящим от действительности романтиком, а бойцом за какие-то туманные идеалы, когда он пишет свои юношесккие драматические произведения «Альманзор» и «Ратклифф».
«Альманзор» подан под пышным романтическим покровом, и действие драмы перенесено в Испанию пятнадцатого века, но здесь преодоление романтизма у Гейне значительно глубже, чем в лирических стихах того времени.
В «Альмавзоре» нет места для романтической мистики; драма, очень слабая в художественном отношении, насквозь публицистична, она трактует злободневный вопрос отношений между евреями и христианами в Германии в эпоху реакции. Гейне совершенно правильно в письме к издателю этих драм, Дюммлеру, указывал, что тема «Альманзора» — религиозно полемическая и затрагивает вопросы доя.
Здесь Гейне пытался излить свою «великую еврейскую скорбь» и противопоставить «маврам» — немецким евреям своей эпохи — испанцев, то есть прусских юнкеров.
«Альманзор» вышел в свет как-раз в то время, когда Гейне особенно интересовался. еврейским вопросом. В августе 1822 года его друг Мозес Мозер вовлекает Гейне в «общество еврейской культуры и науки».
Группа евреев, представителей буржуазной интеллигенции — Эдуард Ганс, Леопольд Цунц, Мезес Мозер и другие — ставила себе задачей вести широкую культурную работу среди евреев. Взамен замкнутых духовных, талмудических школ, общество, основанное берлинскими друзьями Гейне, открывало светские школы, приобщало своих учащихся к европейской науке и ее достижениям.
Гейне с большим пылом начал работать в обществе, он читал лекции по истории, и до нас дошли свидетельства его учеников о том, как он с большим подъемом рассказывал о победе германцев над римлянами в Тевтобургском лесу и другие эпизоды из освободительного движения в Германии.
Пребывание Гейне в «обществе еврейской культуры» было кратковременно, но Гейне сохранил еще на долгие годы привязанность ко многим своим товарищам по обществу: к Леопольду Цунцу, Людвигу Маркусу и особенно Мозесу Мазеру, которого Гейне называл живым эпилогом к «Натану мудрому» и «анонимным мучеником, который инкогнито боролся и истекал кровью и чье имя не указано в адресной книге самопожертвования».
Гейне ушел из общества, потому что понял, что культурно-просветительная работа среди еврейских масс — не разрешение проблемы. Раскрепощение еврейского населения Германии неразрывно связано с раскрепощением страны от узко дворянской реакции и феодализма.
Это — основная мысль трагедии «Альманзор», один из героев которой, Али, высказывает свободолюбивые мечты о национальной революции и о свержении испанского (читай — немецкого) феодализма.
«Ратклифф», по признанию Гейне, написан им с необычайным подъемом, в течение трех дней, в один присест и без черновиков. «Во время писания мне казалась, что я слышал над своей головой шорох, словно взмах крыльев птицы». Все берлинские друзья поэта заверили его, что c ними никогда ничего подобного не случалось.
«Ратклифф» возник под несомненным двойным влиянием шотландских произведений Вальтер-Скотта и «Разбойников» Шиллера. Здесь, пожалуй, еще больше, чем в «Альманзоре», чувствуется романтическое начало. Здесь налицо весь арсенал романтической трагедии. Сам «Рателифф», как подобает романтическому герою, находится в темной власти предопределения, рока, тяготеющего над, ним. В этом отношении «Ратклифф» написан совершенно в стиле тех «драм судьбы», которыми пичкали прусского театрального зрителя Реставрации, воспитывая его в духе фатализма и политической индиферентности.
Однако здесь мы также находим достаточно сильный социальный протест. В сцене, в которой «Ратклифф» бросает свой вызов обществу, лозунгом звучит фраза о «делении людей на две нации, дико воюющих между собой: на сытых и страдающих от голода».
Гейне сам считал, что эта пьеса — важный документ среди судебных бумаг его поэтической жизни.
«Ратклифф» написан в период «бури и натиска», переживаемый Гейне. —
«Молодой автор, который в ранних стихах тяжелым и беспомощным языком лепечет мечтательные звуки непосредственного чувства, в «Ратклиффе» говорит смелым, зрелым языком и открыто произносит свое последнее слово. Это слово стало с тех пор лозунгом, при провозглашении которого бледные лица нищеты загораются словно пурпуром и краснощекие сыны удачи белеют как известь. На очаге честного Тома в «Ратклиффе» закипает уже великий «суповый вопрос», который ныне размешивает ложками тысяча плохих поваров и который ежедневно, накипая, бежит через край. Изумительный счастливчик-поэт, он видит дубовые леса, которые еще дремлют в желудях, и он ведет диалоги с поколениями, которые еще не родились».
В этих словах Гейне явно отдает себе отчет в том, что он поэт специальный, старающийся найти формы для выявления во всей полноте «супового вопроса», современного ему. Обе его драмы художественно незначительны, но они необычайно характерны для тяжелого, кремнистого пути Гейне, ведущего к преодолению романтизма.
«Альманзор» и «Ратклифф» — первые вехи борьбы между романтизмом и той линией социального протеста, которая так характерна для творчества Гейне.
6
Обе трагедии были изданы Дюммлером в Берлине в 1823 году с теми стихотворениями, которые были названы «Лирическим интермеццо», потому что они были напечатаны как интермеццо между двумя драмами. В письме к издателю Гейне характеризовал «Лирическое интермеццо», как «крепкий цикл юмористических писем в народном духе, образцы которых были напечатаны в журналах и своей оригинальностью вызвали много интереса, похвал и горького порицания».
По своему глубокому интимному тону, по тематике — все та же утраченная любовь — эта книга стихов мало чем отличалась от предыдущей, изданной два года назад Маурером.
Неразделенная любовь — эта «старая история, которая остается вечно новой» — была подана здесь в прежней романтической форме. Здесь чувствовалось влияние и натур-философии Шеллинга, когда поэт в своем яростном индивидуализме заставлял всю природу соболезновать своему горю. От любовной муки немы фиалки и бледны розы, и веет могильной сенью, заставляющей вспоминать «Гимны и ночи» Новалиса.
В смысле размеров отдельных пьес «Лирического интермеццо» Гейне следует за поздними романтиками, Вильгельмом Мюллером и Эйхендорфом, давая мастерские однострофные, двух-и трехстрофные лирические фрагменты, написанные в свободных по заполнению такта размерах немецкой народной песни.
Гейне сам йрйзнавал влияние, оказанное на него Мюллером, и мужественно констатировал это в письме к Мюллеру. Но, использовав романтическую форму своих предшественников, Гейне сумел дать необычайно много оригинального, своего. Здесь обнаруживается значительно полнее, чем в первой книге стихов, ирония Гейне, характерная для антиромантического изображения действительности.
Да, но и романтики тоже нередко пользовались приемом иронии. Однако ирония Гейне весьма отлична от старой романтической иронии. Она другой социальной категории. Романтическая ирония была свидетельством неприспособленности немецких романтиков к действительности, она именно была приправой к «феодальному вину, добытому из погребов замков и монастырей».
Ирония Гейне — противоядие от романтического пафоса, столь несвойственного эпохе безвременья, отсутствия героев и героизма. Поэтому Гейне строит все внутреннее движение лирической эмоции на противопоставлении, на контрастном переломе настроения, на так называемой «иронической прозе», «обливающей холодным душем сентиментальность, романтико-лирическую грусть».
Своим письмом напрасно Ты хочешь напугать, Ты пишешь длинно ужасно, Что нам пора порвать.
Страниц двенадцать, странно! И почерк так красив!
И тут следует ироническая концовка, «pointe».
Не пишут так пространно. Отставку дать решив.
«Лирическому интермеццо» необычайно свойственны переломы стиля и языка. Поэт для достижения своих эффектов пользуется нарочитыми прозаизмами, перебивающими поэтичность речи.
В смысле тематическом сборник стихов развертывает перед читателем историю любви поэта — от первой встречи «в прекраснейшем месяце мае» и вплоть до мрачной сцены самоубийства, конечно, целиком вымышленного. Нет более бесплодного и филистерского занятия, чем устанавливать по этим стихам степень автобиографичности и подлинности переживания Гейне.
Для нас важно одно: история любви Гарри к Амалии сыграла роль в тематическом оформлении его первых лирических стихотворений, но эта роль вовсе не была главнейшей и всепоглощающей. Динамика лирической эмоции Гейне вела его за круг чистой романтики, он рано хотел говорить «трезвым, зрелым языком политического борца».
Прошло немного лет со дня его первых поэтических опытов, ио ом уже внутренне сильно окреп, он решил преодолеть муки, чисто ромая-гичеокие, вызванные былыми душевными переживаниями, и это преодоление он выразил в заключительном стихотворении «Лирического интермеццо»:
Сочувственный прием «Лирического интермеццо» в наиболее культурных литературных кругах, конечно, обрадовал Гейне, но оценка была дана слишком поверхностная, потому что современники Гейне увидели в нем талантливого романтика, не лишенного оригинальности — и только.
Зато было слишком много мучительных сомнений и разочарований, да и жизненные дела складывались не слишком удачно.
Книги Гейне не встретили достойной оценки в семейном кругу поэта. По его собственному признанию, мать хотя и прочла трагедии и песни, но особенного вкуса к ним не почувствовала, сестра едва соглашалась терпеть поэтические опыты Гарри, младшие братья, Максимилиан и Густав, не поняли его произведений, а отец совсем их не читал.
Гарри посвятил свою вторую книгу дяде, Соломону Гейне, который со своей самонадеянной настойчивостью повторял, что «если бы парень чему-нибудь научился, то ему не нужно было бы писать книги».
Не из простого желания задобрить богатого дядю посвятил ему Гейне свою книгу. В письме к другу Вольвиллю он пишет, что Соломон Гейне, «один из тех людей, которых я больше всего уважаю; он благороден и обладает врожденной силой. Ты знаешь, что последнее для меня превыше всего».
Гарри казалось как-раз в этот период, что его своеобразная дружба-вражда с дядей вступает в новую фазу. Во всяком случае, Соломой Гейне только за несколько месяцев до выхода «Лирического интермеццо» отдал распоряжение берлинскому банкиру Леонарду Линке выплачивать племяннику ежегодно, в течение трех лет, пятьсот талеров.
Переменой в настроении Соломона Гейне Гарри был обязан своему покровителю, профессору Губицу. Последний, воспользовавшись пребыванием Соломона Гейне в Берлине, отправился к нему и сумел убедить его, что его племянник — в высшей степени одаренная поэтическая натура, которую нельзя мерить обыкновенным масштабам и с непрактичностью которой надо примириться.
Соломон Гейне сделал слабую попытку отбиться от вмешательства постороннего человека в его отношения с Гарри, но сдался, и, обратившись к банкиру Лишке, оказал: «Этот господин утверждает, что может пропасть великий гений, и я хотел бы в это верить». И тут же он сделал распоряжение о выплате ежегодной стипендии Гейне.
Однако Гарри немало тяготила денежная зависимость от дяди, далеко не устраивавшая его в материальном отношении, так как денег не хватало. На поддержку из дома рассчитывать было нечего.
Еще весной 1820 года Самсон Гейне совершенно разорился в Дюссельдорфе, распродал имущество и переселился в Ольдеслое, в юго-восточной Голштинии. В Ольдеслое семья прожила короткое время и весной 1822 года переселилась в Люнебург, где и жила при финансовой поддержке Соломона Гейне.
При таких условиях Гарри пришлось подумать о возобновлении занятий по юриспруденции, сильно запущенных вследствие увлечения литературой.
Именно там, в Люнебурге. в тишине маленького города, решил уединиться Гарри летом 1823 года, чтобы серьезно подготвиться к продолжению университетского учения.
В эту пору в Гарри развилась необычайная раздражительность, — он буквально начал страдать манией преследования. Ему казалось, что враги всюду готовят ему козий, особенно когда он получил известия, что в Брауншвейге поставили его «Альманзора» и трагедия провалилась. Гейне, вероятно без достаточных оснований, приписал свой провал интригам его бывшего товарища Кехи. Попросту, трагедия провалилась потому, что она была несценичной, а ее антикатолическая тенденция озлобила ханжеских и лицемерных писак, поднявших против Гейне травлю. Они обвинили автора трагедия в дерзком отношении к традиционным вопросам религии и морали.
«Меня раздражают и оскорбляют, — пишет Гейне в одном из своих писем, — я очень зол на пошлую шваль, старающуюся обратить в свою пользу дело, которому я уже до сих пор принес столько великих жертв и за которое я до конца моей жизни не перестану проливать кровь моего мозга».
Он мечтает оставить Германию и переселиться куда-нибудь подальше, «получить в Сарматии профессорскую кафедру или уехать во Францию, «очаг дипломатии», чтобы «пробить себе путь к дипломатической службе».
В полном уединении живет Гарри в Люнебурге, не встречаясь ни с кем из людей, гуляя по тенистым аллеям сада, слушая птичьи песни, живя воспоминаниями, тоже невеселыми и навевающими грусть. Головные боли обостряются, но, отчаянно борясь с ними, преодолевая свое отвращение к параграфам законов, он погружается в изучение римского права, и, наконец, в июле того же года отправляется на несколько дней в Гамбург, чтобы повидаться с дядей и умилостивить сердце старого банкира.
Действительно, Соломон Гейне на этот раз очень дружелюбно принял племянника, и эта любезность даже несколько обезоружила Гарри, который сам рекомендует себя как «отнюдь не деликатного, нежного юношу, который краснеет, прося деньги»……
Как бы там ни было, Соломон Гейне напомнил Гарри, что он должен думать о практической деятельности, если хочет и в дальнейшем пользоваться благосклонностью богатого дяди.
«Магия места» оказала сильное влияние на Гарри: он вспомнил с прежней силой те страдания, которые выпали на его долю в Гамбурге, едва увидел облик домов и улиц, каждый камень которых кричал о былых страданиях:
По отдельным намекам, разбросанным в письмах Гейне, можно судить о том, что «из старой глупости выросла новая: Гарри увлекся младшей сестрой Амалии, Терезой, у которой «есть с любимою сходство, особенно если смеется она: вот эти же очи лишили меня покоя и сна».
Возможно, что это так и было, возможно что любовь к Терезе (уже Литературная фикция, персифилирование своей прежней страсти к Амалии. Для дальнейшего развития творчества Гейне это не существенно, и поэтому не станем останавливаться «а этом эпизоде.
Гарри снова возвращается в Люнебург, «резиденцию скуки». Ему удается преодолеть свои настроения, нервы его как-будто даже крепнут, он усиленно готовится к выпускному экзамену.
В январе 1824 года мы находим студента Гарри Гейне снова в Геттингене. Он живет на Красной улице, у вдовы Брандиссен. «Ученый хлев» показался ему на сей раз не краше, чем четыре года назад.
Он много читает и, вопреки обыкновению, пьет много пива, потому что ему здесь тоскливо. Берлин ему кажется уже блаженным городом, «где занимаются живыми людьми, тогда как в Геттингене мертвецами».
По части любовных развлечений Гарри, по-видимому, тоже не зевает, хотя в письмах к своим друзьям он только намекает на эти обстоятельства, ловко маскируя их.
«Любовь тоже мучает меня. Это уже не прежняя однобокая любовь к одной, единственной: я больше. не монотеист в любви, но так же как я склоняюсь к двойной кружке пива, склоняюсь я и к двойной любви. Я люблю Венеру Медицейскую, стоящую здесь в библиотеке, и красивую кухарку гофрата Бауера. Ах, и обоих я люблю несчастливо!..»
Для развлечения он принимает участие в студенческих дуэлях, но уже на этот раз в качестве секунданта или зрителя. В конце-концов, лучше же заниматься этим, чем перебирать грязное белье молодых и старых доцентов «Георгии-Августы»!
Сюда доходит до Гейне известие о смерти Байрона, и оно производит на него сильное (впечатление. Байрон казался ему товарищем, единственным поэтом, с которым он чувствовал себя близким.
«С Шекспиром я не могу так уютно обходиться; я чувствую с ним слишком хорошо, что я ему не равный; он всемогущий министр, а я только надворный советник, и мне кажется, что он в любой момент может меня уволить».
Гейне занимается юриспруденцией и одновременно литературой. Неудачи с трагедиями не заставили его отказаться от дальнейших драматургических планов. Он мечтает написать новую пятиактную трагедию, разрабатывает ее план. Это должна быть пьеса из венецианской жизни, и снова теснятся в его фантазии воспоминания детства: он хочет изобразить в виде итальянских женщин дюссельдорфскую колдунью Гехевку и ее племянницу Иозефу, дочь палача.
Еще более дерзкие планы зреют в люнебургской тиши и потом в Геттингеке. Он хочет написать своего «Фауста» — не для того, чтобы соперничать с Гете — нет, нет, «о каждый человек, по его мнению, должен написать Фауста.
Планы остаются планами. Но Гейне в этот период читает материалы, необходимые ему для писания исторического романа «Бахарахский раввин». Он пишет этот роман, от которого сохранилась только первая глава. Она льется спокойно, в эпическом тоне, резко выделяющемся из всего того, что написал в прозе Гейне; тут видно непосредственное влияние Вальтер-Скотта. Здесь он отдает дань своим националистическим настроениям и с острой скорбью рисует угнетение евреев в эпоху средневековья.
Гейне очень болезненно воспринимал то промежуточное положение, в котором находились евреи его страны и его эпохи. Пока они отверженной кастой сидели за железными решетками гетто, среди них были цельные, крепкие натуры, отрицавшие весь христианский мир и с пафосом ветхозаветных пророков сжимавшие кулаки против своих угнетателей. Но после того как Наполеон, выметая феодальный сор, раскрыл ворота гетто и освободил его обитателей, вернувшихся в прежнее бесправие, — Гейне был представителем того поколения, которое уже не могло возвратиться к старым традициям и прежним обрядностям: «я уже не имею сил, — издевательски говорил Гейне, — есть мацу как следует».
И он тяжело переживал предстоящую необходимость перейти в христианство, без чего диплом доктора прав был бы клочком бумаги, не дающим возможности заняться практической деятельностью.
Но пока что Гарри заканчивал курс наук в Геттингене; на каникулы, чтобы дать окрепнуть своим нервам, он решил отправиться в путешествие по Гарцу и, Тюрингии.
Стоял чудесный золотой сентябрь 1824 года, когда Гейне пешком исходил Эйслебен, Галле, Иену, Веймар, Эрфурт, Готту, Эйзенах и Кассель.
Это путешествие дало огромный материал для первого крупного прозаического произведения Гейне «Путевые картины».
Во время своего путешествия Гейне посетил в Веймаре Гете.
Дважды перед этим он посылал ему свои книги стихов и ни разу не получил на них никакого отклика. Второго октября 1824 года Гарри отправил Гете записку, в которой сообщал, что он явился в Веймар как пилигрим на поклонение.
«Прошу ваше превосходительство доставить мне счастие постоять (несколько минут перед вами, Не хочу обременять вас своим присутствием, желаю только поцеловать вашу руку и затем уйти».;
Гейне потом очень бегло и неохотно рассказывал об этой встрече. Судя по тому, что он описал старика Гете, как гордого олимпийца, надо полагать, что он яе был принят с большой благосклонностью.
«Его наружность была так же значительна, как слово, живущее в его произведениях, и фигура его была так же гармонична, светла, радостна, благородна, пропорциональна, и на нем, как на античной статуе, можно было изучать греческое искусство… На его губах иные находят сухие черты эгоизма, но и этот эгоизм свойствен вечным богам и даже отцу богов, великому Юпитеру. Право, когда я его посетил в Веймаре и стоял перед ним, то невольно смотрел в сторону, не увижу ли я подле него орла с молниями в клюве. Я даже собирался заговорить с ним по-гречески, но понял, что он говорит и по-немецки»…
Гейне пишет берлинскому другу Мозеру, что тот ничего не потерял от того, что Гейне не сообщил ему о (своей встрече с Гете. Он сравнивает свою «жертвенную жизнь мечтателя, служащего идее» «с эгоистически уютной семидесятишестилетней жизнью господина фон-Гете». И он замечает:
«Это еще большой вопрос, не живет ли порой мечтатель лучше и счастливее».
Брат Гейне, Максимилиан, описал впоследствии, якобы со слав Гарри, встречу его с Гете. Мы передаем рассказ этот как весьма характерный для встречи двух поэтов одной эпохи, но разных поколений и диаметрально противоположных мироощущений:
«Гете принял Гейне со свойственной ему грациозной снисходительностью. Разговор шел, если не буквально о погоде, то о самых обыденных вещах, даже о тополевой аллее между Иеной и Веймаром. Вдруг Гете обратился с вопросом к Гейне:
— Чем вы занимаетесь теперь?
— Фаустом, — ответил молодой поэт.
Гете, у которого вторая часть «Фауста» еще не выходила в свет, несколько поразился и спросил в резком тоне:
— Других дел в Веймаре у вас нет, господин Гейне? Гейне ответил быстро:
— Когда я переступлю порог вашего превосходительства, все мои дела в Веймаре кончатся.
И с этими словами он удалился».
7
Наконец Гарри выдержал экзамен на степень доктора юридических наук. Цель достигнута. Дядя Соломон Гейне и прочая родня могут быть довольны, — он уже дипломированный адвокат.
Примерно за месяц до окончания университета, он предпринимает еще один практический шаг: 28 июня 1825 года он переходит в протестанство в прусском городке Гейлигенштадте.
С шуткой, в которой кроется глубокая правда, Гейне приписывал вину за, свое «ренегатство» перед иудаизмом — саксонцам, «которые в 1813 году, вследствие своей измены во время Лейпцигской битвы, отдали победу над Наполеоном в руки Реставрации». С этой точки зрения он называл свое крещение «входным билетом в европейскую культуру». Поводимому, ни гамбургский банкир Соломон Гейне, ни отец и мать Гарри не были против этого шага, который был предрешен. Ведь только христиане могли заниматься профессией адвоката. Гарри, совершенно равнодушно относившийся к религии, все же, принимая крещение, очевидно, предвидел, что оно явится поводом для нового похода против него как со стороны еврейского клерикального общества, увидевшего в этом поступке измену традициям предков, так и со стороны христианских врагов, для которых этот шаг явился лишь новым толчком к антисемитским выпадам.
Нелегко дался Гейне переход в христианство. Многие его друзья отшатнулись от него, а он страдал от этого, со своей страшной мнительностью, с самолюбием, подстегиваемым моральными неудачами.
Горько исповедуясь, он пишет Мазеру, бывшему соратнику по «Обществу еврейской культуры и науки»: «Я очень хорошо понимаю слова псалмопевца: «Боже, пошли мне хлеб насущный, чтобы я не позорил твое святое имя!» Весьма фатально, что во!мяе весь человек управляется бюджетом. Отсутствие или избыток денег не оказывают ни малейшего влияния на мои принципы, но на мои поступки это влияет тем сильнее. Да, великий Мазер, Генрих Гейне очень мал… — это не шутка, это мое серьезнейшее, исполненное самого сильного негодования, убеждение. Не могу достаточно часто повторять тебе это, чтобы ты не мерил меня масштабом твоей собственной великой души. Моя душа — гуттаперчевая, она часто растягивается до бесконечности, и часто сокращается до крошечных размеров…»
И он признается другу
«Мне было бы очень прискорбно, если бы мое свидетельство о крещении могло представиться тебе в благоприятном свете. Уверяю тебя, что если бы законами было дозволено красть серебряные ложки, я бы не крестился».
И потом, почти год спустя, он признается Мозеру, что сожалеет о своем поступке:
«Теперь меня ненавидят и христиане и евреи. Я очень раскаиваюсь, что крестился; я не вижу, чтобы мне с тех пор стало лучше, наоборот, я только несчастлив с того времени».
В чем же причина этого раскаяния?
В ноябре 1825 года Гарри приезжает в Гамбург, чтобы заняться адвокатурой. У него не было ни малейшей склонности к этому ремеслу, он с отвращением думал о том, что ему придется выступать в гамбургском суде, защищая плутни крупных бакалейщиков и нечистоплотных маклеров.
Он медлит с отъездам в Гамбург: сперва отдыхает на морских купаньях в Нордернее, затем, когда у моря становится уже холодно, едет в Люнебург повидаться с родителями, наконец, является в Гамбург. Ему хочется побороть себя, примириться с отвратительной для него торгашеской атмосферой. Со свойственным ему противоречием, он начинает оправдывать отношение к нему Соломона Гейне, и перед отъездом из Люнебурга пишет письмо женщине, которой серьезно увлекался уже несколько лет, Фридерике Роберт:
«Мой дядя значительный человек, который при больших недостатках имеет также большие достоинства. Мы хотя и живем в постоянных разногласиях, но я люблю его исключительно, почти больше, чем самого себя. У нас много общего в поведении и характере: та же упрямая дерзость, та же беспочвенная мягкость характера и безотчетное сумасбродство — только фортуна сделала его миллионером, а меня наоборот — поэтом, и потому мы значительно отличаемся образом мыслей и образом жизни…»
Проходит месяц, другой. Нет счета унижениям, претерпеваемым Гарри в Гамбурге. Он чувствует себя в расцвете творческих аил, он готовит к печати первый том «Путевых картин», — и он обречен бороться с мелкими происками гамбургских родственников, боящихся, что дядя слишком щедро поддерживает племянника.
А главное — адвокатом он не стал, И уже не имеет надежды стать им. Почему? Он сам не мог это объяснить точно. «У меня совсем другие дела в голове или, лучше сказать, в сердце, и я не хочу мучить себя изысканием причин моих действий».
Вот откуда раскаяние по поводу перехода в христианство: жертва принесена зря, раз крещение не пригодилось для практической деятельности.
Он томится в Гамбурге, мечтая вырваться из «проклятого города», «классической почвы свой любви». Он пишет стихи — новый цикл «Возвращение на родину», отделывает «Путевые картины», готовя их к печати.
Гамбургский купец Фридрих Меркель знакомит его с гамбургским книгопродавцем и издателем Юлием Кампе, и тот соглашается выпустить «Путевые картины».
Это первая большая удача Гейне.