В тот день в лагере поднялась суматоха. Каждый считал, что русские уже близко, но точно не знал никто.

В конце недели немцы взорвали крематорий, взрывы гремели всю ночь. В воскресенье сожгли половину бараков, из чего следует, что в остальных бараках людей стало в два раза больше. Вряд ли кто спал в ту ночь; было начало лета, чтобы облегчить работу охранников, окна закрыли ставнями. Внутри бараков жарища стояла невероятная. На следующее утро, еще до начала марша, из каждого барака вынесли по два-три человека, потерявших сознание.

К одной стороне концлагеря примыкала железнодорожная ветка. Всех больных снесли туда еще до рассвета. Кто-то спросил охранника, что происходит, он ответил, что больных повезут в Зидлиц поездом, а остальные пойдут пешком. Больных увезли до раздачи пищи, это был зловещий знак.

Вслед за больными уезжали дети. Их увели еще при закрытых ставнях, но все прислушивались.

Остальных заключенных собрали на главном плацу. В воздухе висел горький запах жженой древесины и паленого постельного белья. Вокруг, словно пух одуванчиков, летала сажа. У всех охранников были новые автоматы, а за воротами стояла большая группа солдат — грязных, небритых, в маскхалатах и касках. Это были фронтовые части, а не эсэсовцы. Охранники построились неподалеку по двое, но между собой две группы солдат не общались. Каждому заключенному дали по четыре сырых картофелины и немного жесткого сушеного мяса. Кое-кому из передних рядов досталось по лишней картофелине. Заключенные принялись за еду, как только их вывели за ворота.

Каждому было ясно, что ведут их на запад — длинные тонкие тени шли впереди заключенных. Через каждые два часа они делали привал. На втором или третьем привале они расслышали далекую канонаду. Звук был такой слабый, что, когда они вновь пошли маршем, топот и шарканье ног заглушили его. В полдень солдаты и охранники разожгли костры и начали готовить еду из тех припасов, которые заключенные везли на повозках. Солдаты оживленно говорили и смеялись. Сначала с заключенными они совсем не общались. Будто само существование заключенных мешало им; хотя они и охраняли заключенных, признавать, что те существуют, они не хотели. Первым заговорил с заключенным латыш средних лет, который услышал, как двое пленников говорят между собой на его родном языке. Они назвали друг другу место своего рождения, а затем какое-то время прошагали рядом в неловком молчании, пока наконец к ним не подошел охранник. Тогда солдат пошел дальше вдоль колонны. Позднее он принес своим землякам маленький кусочек табачной плитки, от табака их затошнило, желудки у них были слишком слабы для таких вещей.

В полях работали только женщины. Они занимались своим делом и почти не поворачивались понаблюдать за длинной шаркающей колонной. В деревнях вообще никого не было, но внимательный взгляд заключенных мог бы заметить легкое колыхание занавески или слегка приоткрытую дверь. Вдоль дороги стояло немало распятий, и некоторые потрясали кулаками, проходя мимо. Один даже плюнул. Брум сказал:

— Не богохульствуй.

— Сама наша жизнь уже богохульство, — ответил плевавший и начал очень громко читать молитву, пока его не огрел прикладом охранник. Брум обратился к охраннику:

— Не бейте его, он сам выдохнется.

Как ни странно, но охранник ушел, а плевавший угомонился.

Вскоре люди стали уставать и перемещаться в конец колонны. Колонна была длинной, и идущие впереди почти не видели замыкавших, так что они не знали, что происходит с отстающими, но весь день время от времени раздавались выстрелы. Некоторые говорили, что это солдаты охотились на птиц и зайцев.

Ян и Брум шли рядом. Разговор начал Брум. Они говорили о жизни концлагере и о товарищах по несчастью, которых оба помнили. Потом Брум пустился рассказывать о своей жизни до концлагеря. Это было необычно, заключенные, как правило, избегали говорить о прежней жизни и семье. Сначала Яну показалось, что он имеет дело с капо, пытающимся вытянуть из него информацию, но Брум говорил о себе и, похоже, не собирался ничего выведывать о Яне.

Отец Брума, француз, приехал в Чехословакию работать виноделом. Его мать принадлежала к одному из лучших еврейских семейств в Праге.

— Я еврейский католик, — сказал Брум Яну. — Только в десять лет я понял, что не у каждого человека в мире мать — еврейка, а отец — католик. — Дома они чаще всего говорили по-немецки, хотя мать хорошо владела и французским.

Мать Брума любила музыку и играла на музыкальных вечерах, которые они устраивали у себя дома. Отец на таких вечерах молча напивался, он сидел с осоловелыми глазами в глубине комнаты, и никто из гостей не решался повернуть туда голову.

До войны Брум учился в Немецком университете Праги, но в 1940 году немцы выгнали его оттуда как еврея-полукровку. Даже ненависти к нацистам за университет не испытывал. Себя он называл «политическим девственником».

Работу ему найти сначала не удавалось — и не потому, что его преследовали нацисты, сами чехи не хотели провоцировать немцев. По иронии судьбы работу он в конце концов получил непосредственно у нацистов. Поражение Франции срочно потребовало многочисленных переводчиков со знанием французского языка. Брум отправился во Францию в качестве вольнонаемного переводчика вермахта.

Даже как вольнонаемный Брум оказался представителем высшей расы: странный и пугающий опыт для молодого человека, впервые приехавшего на родину своего отца. Брум стал переводчиком в штабе 312-й группы военной полиции в Кане. Эта группа занималась расследованием преступлений местных жителей против немецкой армии.

Многие задержанные французы напоминали Бруму об отце. Против своего желания он начал переживать за их судьбы. Иногда его заставляли присутствовать в качестве свидетеля на казнях, порой информацию добывали у задержанных пытками, при которых ему также приходилось присутствовать.

Брум стал ненавидеть свою работу. Иногда он не мог сомкнуть глаз всю ночь, зная, что стоит ему заснуть — и настанет ненавистное утро. Несварение желудка вызывало желудочные боли — живот фокусирует страх, — которые, в свою очередь, кончались кишечной коликой. Иногда он пользовался своим беглым французским, чтобы вставить в свой перевод слово сочувствия или совета. Пошла молва, что Брум — человечный немец. Какое-то время Брум вел двойную игру, выдавая немцам сведения, которые никогда не получил бы, если бы заключенные не доверяли ему.

В конце концов Брум раскололся. Может, местные французы располагали достаточной информацией, чтобы шантажировать его. Может, то, что начиналось как предательство, кончилось искренней верой. Как бы то ни было, он установил контакты с местными руководителями Сопротивления. Он регулярно снабжал их информацией о движении поездов, концентрации военных кораблей, перемещениях заключенных и их рационе. Когда его положение стало очень опасным, французское Сопротивление снабдило его фальшивыми документами и спрятало в Дуэ в еврейской семье. Брум стал евреем по манерам и образу мыслей. Он выдавал себя за француза, но, в конце концов, его поймали, как и всех других евреев, по доносу. Из гражданской тюрьмы во Франции его перевели в военную тюрьму в Голландию, а оттуда — в гражданскую тюрьму в Эссене. Никто не знал, что делать с полунемцем, полуфранцузом, дезертировавшим из армии, пока он не сказал им, как он гордится своим еврейским происхождением. Брум обрастал легендами, как магнит — железками. Рассказывали, что он дружил с Герингом, пока Геринг не соблазнил жену Брума — по другим версиям, не завладел его коллекцией картин — и не засадил его в тюрьму. В других историях он был родственником Пьера Лаваля, которого держали в тюрьме как гарантию Лавалева коллаборационизма. Говорили также, что он был членом германского генерального штаба, тайно работавшего на русских. Но какой бы ни была правда, она привела Брума в Треблинку. В Треблинке, лагере уничтожения, Брум умудрился не попасть в поток заключенных, которые погибали через неделю после прибытия в лагерь. И сам Ян не случайно приобрел свое прозвище. Искусство выживания, сказал старик, единственная форма еврейского искусства.

Огромная колонна грязных, оборванных, вонючих заключенных продолжала двигаться на запад. Если бы не голос и не рука Брума, старый Ян мог уже несколько раз отстать и разгадать загадку кроличьих выстрелов. Колонна остановилась на привал еще засветло. Устроили костры, но топоров для колки дров не нашлось, еду приготовили быстро.

Заключенных беспрестанно пересчитывали, и когда все суммы сошлись, раздали еду. Каждый заключенный получил по три сырых свеклы и куску черного хлеба, который разрешалось опустить в канистру с горячим супом. Один заключенный уронил свой хлеб в суп. Это был сильный умный человек, но он заплакал, как ребенок. Охранники засмеялись. Заключенные собирались большими группами — по сотке и больше — чтобы хоть как-то сохранить тепло.

Всю ночь небо озарялось всполохами артиллерийских выстрелов. Всю ночь люди вскакивали на ноги и молотили себя руками, чтобы хоть немного согреться. На заре охранники подняли всех на ноги. Несколько человек не поднялись, холод отнял у них последние калории. Началась перекличка. Живые торопливо отходили от мертвых. Брум оказался среди мертвых. Но его убил не холод, его задушили. Никто из заключенных не удивился, у Брума было полно врагов, а вот немцы и удивились, и разозлились. Смертью распоряжались только они. Начались допросы, Стали выяснять, кто спал рядом с Брумом. Счастливчик Ян спал рядом, но он ничего не видел и не слышал. Врач-эсэсовец осмотрел тело и допросил пять подозреваемых. Ян был среди тысяч, наблюдавших за происходящим. Ветер плакал и, как капризный ребенок, дергал за полы одежды. Офицер допрашивал подозреваемых по одному. Иногда слова долетали до наблюдающих, но чаще их срывало ветром с широко открытых ртов и уносило прочь. Заключенные невидящим взором наблюдали за движущимися ртами людей, они не слышали, не понимали и не интересовались, как те спорили и молили о спасении своих жизней.

Часть охранников с раздражением ждала окончания непривычного долгого расследования. Они жестами указывали на громадную колонну и на горизонт, их воззвания тоже становились легкой добычей безжалостного ветра. Офицер отослал двоих подозреваемых в колонну, а троим приказал стать на колени. Они упали на колени. Он не спеша вытащил свой пистолет и выстрелил в шею первому. Сделав шаг вперед, он выстрелил в шею второму, третий вскочил на ноги и начал кричать — чтобы его лучше было слышно, он приложил руки раструбом ко рту. Офицер выстрелил ему в грудь.

Когда колонна двинулась в путь, Счастливчик Ян заметил, что его сосед забрызган кровью и покрыт маленькими костяными крошками. Этот человек стоял при расстреле в первом ряду. Трое солдат оттащили убитых на обочину, а довольный эсэсовец накрыл шинелью тело Брума, который и вызвал весь этот переполох. Заключенные обрадовались — наконец-то что-то решилось, поскольку ходьба разгоняла кровь в застывших за ночь членах.