Погибшую девушку на самом деле звали Энни Казинс. Ей было двадцать четыре года, и она жила в новом многоэтажном доме неподалеку от бульвара Сен-Мишель. Комнатка тесная, потолки низкие. То, что риелторы описывали как студию, на самом деле было крохотной спаленкой, а туалет, ванная и встроенный шкаф больше походили на пеналы. Основная часть средств, отпущенных на строительство, наверняка ушла на отделку парадного входа, выложенного стеклянной плиткой, мрамором и сделанными под бронзу зеркалами, в которых отражение выглядит загорелым, отдохнувшим и слегка мутным.

Будь это старый дом или хотя бы красивый, тогда, возможно, в нем остались бы следы пребывания погибшей девушки, но комната была пустой, современной и жалкой. Я осмотрел вешалки и ящики, проверил матрас и подлокотники, скатал дешевый ковер и пошарил лезвием ножа между паркетинами. Ничего. Духи, белье, счета, открытка, присланная из Ниццы: «…некоторые купальники — просто чудо…», сонник, шесть номеров журнала «Элль», порванные чулки, шесть недорогих платьев, восемь с половиной пар обуви, отличное английское пальто, дорогой радиоприемник, выставленный на волну «Франс мьюзик», банка «Нескафе», банка порошкового молока, сахарин, порванная сумочка с рассыпавшейся внутри пудрой и разбитым зеркальцем, новая сковородка. Ничто не указывало на то, какой была Энни, чего боялась, о чем мечтала или чего хотела в жизни.

Прозвенел дверной звонок. На пороге стояла девушка, на вид лет двадцати пяти, но точнее сказать было трудно. Большой город накладывает свой отпечаток. Глаза горожан скорее изучают, чем смотрят, оценивают и прикидывают, чего ты стоишь, пытаясь определить, победитель ты или лузер. Именно это девушка и пыталась сделать.

— Вы из полиции? — спросила она.

— Нет. А вы?

— Я Моник. Живу в соседней квартире, одиннадцатой.

— Я Пьер, кузен Анни.

— У вас странный акцент. Вы бельгиец? — Она хихикнула, словно быть бельгийцем — самое смешное, что может случиться с человеком.

— Наполовину, — любезно соврал я.

— Я всегда могу определить, отлично улавливаю акцент.

— Безусловно, улавливаете! — восхитился я. — Мало кто способен вычислить, что я наполовину бельгиец.

— И на которую половину?

— Переднюю.

Она снова хихикнула.

— Я имею в виду, кто из родителей бельгиец — мать или отец?

— Мать. Отец был парижанином на велосипеде.

Она попыталась через мое плечо заглянуть в квартиру.

— Я охотно пригласил бы вас зайти на чашку кофе, но не должен тут ничего трогать.

— Это вы намекаете? Хотите, чтобы я пригласила вас на кофе?

— Чертовски хочу. Погодите минутку.

Я закрыл дверь и вернулся в комнату, чтобы убрать следы обыска. И еще раз оглядел убогую комнатку. Именно так я и закончу однажды. И кто-нибудь из департамента обшарит мое жилье, чтобы удостовериться, не оставил ли я «мелочи, которые могут усложнить нам всем жизнь». «Прощай, Энни, — подумал я. — Я тебя не знал, но теперь знаю настолько хорошо, насколько знают меня. Ты не уйдешь в отставку и не заведешь табачную лавочку в Ницце и не будешь получать ежемесячную выплату от какой-нибудь липовой страховой компании. Нет, ты можешь стать резидентом в аду, Энни, а твои боссы будут слать тебе указания из рая уменьшить расходы и уточнить доклады».

Я пошел в одиннадцатую квартиру. Комната походила на квартиру Энни. Дешевая позолота и фотографии кинозвезд. Банное полотенце на полу, пепельницы с окурками в губной помаде, чесночная колбаса на тарелке, высохшая и умершая.

К моему приходу Моник уже приготовила кофе. Залила кипятком молочный порошок и растворимый кофе и размешала пластмассовой ложкой. Под легкомысленной внешностью скрывалась непростая личность, и девушка пристально следила за мной из-под ресниц.

— Я думала, вы взломщик, — сказал она. — А потом, что вы из полиции.

— А теперь?

— Вы кузен Анни, Пьер. Можете быть кем хотите, хоть Шарлеманем, хоть Тинтином, это не мое дело, и вы не можете навредить Анни.

Я достал бумажник, извлек сотенную купюру новыми и положил на стол. Она вытаращилась на меня, думая, что это предложение заняться сексом.

— Вы когда-нибудь работали с Анни в клинике? — спросил я.

— Нет.

Я достал еще одну купюру и повторил вопрос.

— Нет.

Я положил третью и пристально посмотрел на девушку. Когда она снова сказала «нет», я грубо схватил ее за руку.

— Не вешайте мне лапшу. Думаете, я не навел справки, прежде чем идти сюда?

Она сердито уставилась на меня. Я не выпускал ее руки.

— Иногда, — нехотя обронила она.

— Сколько раз?

— Десять, может, двенадцать.

— Вот так-то лучше, — сказал я. Перевернул ее руку, разжал ей пальцы и шлепнул три сотни на ладонь. А потом отпустил. Она отшатнулась, стараясь оказаться вне зоны досягаемости, и потерла руку там, где я сжал. Ручки у нее были тоненькими, с розовыми костяшками, хорошо знакомыми с холодной водой и хозяйственным мылом. Она не любила свои руки. Засовывала их в рукава, прятала сзади или под мышками.

— Вы мне синяк посадили, — пожаловалась Моник.

— Потри деньгами.

— Десять, может, двенадцать раз, — снова подтвердила она.

— Расскажи мне о том месте. Что там происходит?

— Вы таки из полиции.

— У меня есть предложение, Моник. Дай мне три сотни, и я расскажу тебе о том, чем я занимаюсь.

Она мрачно улыбнулась:

— Анни иногда нужна была вторая девушка, как хостес. А деньги лишними не бывают.

— У Анни было полно денег?

— Полно? Я не знаю никого, у кого их полно. А если бы так, то кто бы об этом знал в этом городе? Она не возила деньги в банк на броневике, если вы об этом.

Я промолчал.

— Она неплохо зарабатывала, — продолжила Моник, — но с деньгами обращалась по-дурацки. Могла дать их любому, кто ей споет любую небылицу. Ее родителям будет ее не хватать. Как и отцу Маркони. Она вечно давала ему деньги на детей, на миссии и на калек. Я ей все время талдычила, что это глупо, но она не слушала. Вы хоть и не кузен Анни, но слишком легко швыряетесь деньгами для полицейского.

— Мужчины, которых вы там видели… Вам было приказано расспрашивать их и запоминать, что они говорят?

— Я с ними не спала…

— Мне наплевать, чем ты с ними занималась, хоть пила чай с пирожными. Какие тебе были даны инструкции?

Она колебалась, и я выложил на стол еще пять сотен, но придержал пальцами.

— Конечно, я занималась с ними любовью, как и Анни, но все они утонченные мужчины. Со вкусом и культурные.

— Да уж конечно, — хмыкнул я. — Высококультурные и воспитанные.

— Там все записывалось на магнитофон. В прикроватных лампах встроены скрытые выключатели. Мне было приказано заставить их говорить о работе. Это такая тоска — мужчины, рассказывающие о работе, но они всегда рады об этом поговорить, верно? И еще как.

— Записи когда-нибудь в руках держала?

— Нет. Магнитофоны находятся где-то в другой части клиники. — Она покосилась на деньги.

— Было что-то еще. Анни делала не только это.

— Анни была дурой. И смотрите, к чему это ее привело. И к чему приведет меня, если не буду держать рот на замке.

— Ты мне не интересна, — сказал я. — Меня интересует только Анни. Что еще она делала?

— Она подменяла записи. Заменяла их. Иногда делала собственные.

— Она пронесла туда магнитофон?

— Да. Маленький такой, который стоит порядка четырехсот новых франков. Держала в сумочке. Я видела его как-то раз, когда залезла к ней в сумочку, чтобы позаимствовать помаду.

— И что Анни сказала по этому поводу?

— Ничего. Я ей не говорила. И больше к ней в сумочку никогда не лазила тоже. Это ее дела, меня не касаются.

— Этого магнитофона в ее квартире нет.

— Я его не брала.

— А кто тогда взял, по-твоему?

— Я ей не единожды говорила. Я ей тысячу раз твердила.

— Что именно?

Она задумчиво пожевала губу.

— А что, по-вашему, я ей могла сказать, месье кузен Пьер? Что делать магнитофонные записи в таком месте — опасное дело. В доме, принадлежащим таким людям.

— Каким таким?

— В Париже о таком вслух не говорят, но ходят слухи, что дом принадлежит министерству внутренних дел или СВДК, чтобы получать сведения от глупых иностранцев. — Она всхлипнула, но быстро взяла себя в руки.

— Ты любила Анни?

— Я никогда особо не ладила с женщинами, пока не познакомилась с ней. Когда мы встретились, я оставалась почти без денег, было всего франков десять. Я убежала из дома. Сдала вещи в прачечную, а потом умоляла их отменить заказ, потому что мне не хватало денег, чтобы заплатить. Там, где я жила, не было водоснабжения. Анни дала мне денег, чтобы полностью расплатиться — целых двадцать франков, — так что у меня была чистая одежда, чтобы искать работу. И она дала мне первое в жизни теплое пальто. Научила красить глаза. Выслушала меня и дала выплакаться. Говорила, что не надо жить, как она, постоянно меняя мужчин. Она бы поделилась последней сигаретой с незнакомцем. И никогда меня ни о чем не расспрашивала. Анни была ангелом.

— Похоже на то, судя по твоим словам.

— А, знаю я, о чем вы думаете. Считаете, что мы с Анни — пара лесбиянок?

— Некоторые из моих лучших любовниц — лесбиянки, — сказал я.

Моник улыбнулась. Я думал, она расплачется мне в жилетку, но она лишь шмыгнула носом и улыбнулась:

— А я не знаю, были мы парой или нет.

— А это важно?

— Да нет, не важно. Что угодно оказалось бы лучше, чем оставаться там, где я родилась. Родители по-прежнему живы. Только жить с ними — все равно что жить в осаде. Они очень экономно расходуют стиральный порошок, кофе. Из еды — рис, картошка, макароны с крошечными кусочками мяса. Много хлеба. Мясо только для особых случаев, бумажные салфетки — непозволительная роскошь. Лишний свет гасится немедленно, и они скорее напялят пару свитеров, чем включат отопление. В том же доме семьи ютятся в одной комнате, крысы прогрызли в полу огромные дыры — другой еды там для них нет, а туалет один на три семьи, и спуск вечно не работает. Тем, кто живет на верхних этажах, приходится спускаться на два пролета, чтобы воспользоваться краном с холодной водой. И при этом в том же городе меня водили в трехзвездочный ресторан, где выставленной в счет суммы моим родителям хватило бы на год. В «Ритце» один мой знакомый платил девять франков в день за присмотр за своим псом. Это примерно половина пенсии, которая причитается моему отцу по ранению, полученному во время войны. Так что типам вроде вас, швыряющимся деньгами и отстаивающим ракетную программу Французской Республики, ее атомные станции, сверхзвуковые бомбардировщики, атомные подлодки и что там еще вы защищаете, не стоит ждать от меня особого патриотизма.

Она закусила губу и сердито уставилась на меня, вызывая оспорить ее слова. Но я возражать не стал.

— Это вшивый, прогнивший город, — согласился я.

— И опасный, — добавила Моник.

— Да, — сказал я. — Париж именно такой.

Она рассмеялась.

— Париж — такой, как я, кузен Пьер: уже не юный, слишком зависящий от визитеров, приносящих деньги. Париж — как немного перебравшая алкоголя женщина. Слишком громко говорит и считает себя молодой и веселой. Но она слишком много улыбалась чужим мужчинам, а слова «я тебя люблю» слишком легко слетают с ее губ. Все вместе выглядит шикарно, и краски щедро используются, но если приглядеться, то увидишь глубокие морщины.

Она встала, взяла с прикроватной тумбочки спички и прикурила слегка дрожащей рукой. А потом обернулась ко мне.

— У меня были подруги, которые принимали предложения от богатых мужчин, которых они ни за что не могли бы полюбить. И я презирала этих девчонок, не понимая, как можно заставить себя лечь в постель с такими малопривлекательными мужиками. Ну, теперь я это знаю на собственном опыте. — Дым попал ей в глаза. — Это от страха. От страха перестать быть юной девушкой и превратиться в зрелую женщину, чья красота быстро увядает и которая остается одинокой и ненужной в жестоком городе.

Теперь она плакала. Я подошел и тронул ее за руку. В какой-то миг она чуть не уткнулась мне в плечо, но потом я почувствовал, как ее тело напряглось и застыло. Я достал из нагрудного кармана визитку и положил на тумбочку рядом с коробкой шоколада. Моник раздраженно отшатнулась.

— Просто позвони, если захочешь еще поговорить, — сказал я.

— Вы англичанин, — внезапно сказала она. Должно быть, услышала что-то в произношении или построении фразы. Я кивнул. — Это будут чисто деловые отношения, — проговорила она. — Оплата наличными.

— Не будь к себе так сурова, — сказал я. Она промолчала. — И спасибо, — добавил я.

— Сгинь, — ответила Моник.