Пути-дороги

Декан Иштван

Д. Кардош Ева

Часть 1

Все дороги ведут в Москву

 

 

#img_3.jpeg

 

Все начинается с детства

В одно ясное осеннее воскресенье 1941 года после учебного ночного марша мы шагали по главной улице Мошонмадьяровара, громко распевая походную песню: «Я — солдат Миклоша Хорти, самый красивый солдат…» В поход мы отправились еще в субботу в полночь и, разумеется, с полной выкладкой. Во время марша через каждый час делались малые пятиминутные привалы. Большой привал с завтраком прямо на лугу у дороги, где нас уже ожидала походная кухня, мы сделали в пять часов утра. После завтрака отправились в казармы; на обратном пути нам нужно было обязательно пройти через весь город.

Нам было приказано быть на центральной площади Мошонмадьяровара в 9 часов 45 минут. Улицы города в этот час были заполнены прохожими, многие из которых спешили в церковь на утреннюю молитву. В это же время «случайно» по главной улице прогуливался подполковник — начальник местного гарнизона, перед которым мы и прошли торжественным маршем. О предстоящей «случайной» встрече с ним нам по секрету шепнули взводные командиры еще на подходе к городу, приказав нам так чеканить шаг, чтобы церковь закачалась. Пусть господин подполковник видит, что за бравые ребята эти саперы!

Всю обратную дорогу нас преследовали «неожиданности»: то начальник гарнизона «случайно» вышел погулять, то командир роты «случайно» подал команду «Строевым шагом, марш!». Мы по-солдатски старательно печатали шаг по уличной мостовой. Качалась ли при этом церковь, я, право, не знаю.

На площади перед церковью командир роты громогласно скомандовал: «Стой!» — соскочил с лошади и, небрежно бросив коноводу повод уздечки, посмотрел поверх голов любопытных прохожих с таким видом, будто только что вернулся из победного боя. Над городом несся колокольный перезвон, верующие валом валили в церковь, а мы с нетерпением ждали конца церемонии, чтобы отправиться в казармы, где можно будет сбросить с себя тяжелое снаряжение и наконец размять натруженные ноги.

— Рота, смирно! — рявкнул командир.

— Ну наконец-то! — вздохнули мы.

— Шапки долой! В церковь! Идти не в ногу, шагом марш!

Если от нашего строевого шага церковь и не дрогнула, то от наших проклятий, единодушно выдохнутых шепотом всей ротой, она наверняка, покачнулась.

В понедельник роту неожиданно построили на плацу. Вскоре перед строем со списком в руках появился дежурный старшина. Вызванным по списку было приказано выйти из строя. Пятым среди них оказался я.

— Рядовой Иштван Декан!

— Я!

— Вы санитар?

— Так точно!

— Выйти из строя!

В нашей роте был еще один Декан, мой однофамилец, с которым меня довольно часто путали. Но того звали Яношем. Санитарную же подготовку в роте прошел только я, правда всего в течение нескольких месяцев, в сомбатхейском военном госпитале.

Вызванных из строя насчитывалось уже шестьдесят человек. Все мы с нетерпением ждали, что же будет с нами дальше. Построив команду, дежурный медленно прошелся вдоль строя. При этом он так внимательно осматривал каждого из нас, будто видел впервые, между тем все мы были уже «старичками», так как служили по второму году. Еще раз окинув строй острым взглядом, он сказал:

— Вы направляетесь в маршевую роту! Скоро получите приказ. Вопросы есть?

У одного сапера вопрос был.

— Господин старшина, разрешите спросить? Куда нас отправят?

— Куда? В Москву! Ясно?!

— Так точно!

— Тогда р-разой-дись!

Маршевая саперная рота, в которую мы попали, формировалась в поселке Херень, неподалеку от города Сомбатхей. Она получила номер 35 и была включена в 35-й пехотный полк. Свой лагерь мы разбили в заброшенной господской усадьбе. В район Хереня из казармы нас сопровождал старый служака, участник первой мировой войны старшина Деметер. Нас, рядовых солдат, было шестьдесят человек, остальной штат был заполнен за счет мобилизаций запасников, которые получили предписание явиться прямо в Херень.

Большинство из них жили в Задунайском крае, в области Ваш. Командир взвода и командир роты тоже были взяты из запаса, поэтому нам они были незнакомы.

Через два месяца после нашего приезда в Херень в нашу роту прибыло пополнение в количестве 60 румын, взятых в Трансильвании, присоединенной к Венгрии в 1940 году. И как нарочно, ни один из них не знал ни слова по-венгерски. Нам было непонятно, о чем думает командование. Ведь перед нами, саперами, стояли очень сложные задачи: возведение противопехотных и противотанковых заграждений, строительство легких мостов, обеспечение пехоты катерами, лодками и другими переправочными средствами на случай форсирования водных преград. Все это требовало серьезной подготовки, по крайней мере, солдаты одного отделения должны были хотя бы понимать друг друга. Но у нас даже мобилизованные из запаса, которые ушли из армии всего три-четыре года назад, не знали устройства и принципа действия принятых в последние годы на вооружение различных типов мин, запалов, подрывных зарядов.

Однако эти мысли беспокоили, очевидно, только нас, солдат, но отнюдь не нашего ротного командира.

Во время ежедневных двухчасовых занятий, которые проводились в дообеденное время, мы отрабатывали ружейные приемы, строевой шаг и отдание чести. В маршевой роте я по-прежнему числился санитаром. Нас было двое, поскольку носилки с раненым один человек не смог бы нести. Мой коллега из города Сомбатхея, тоже из числа запасников, был лет на десять старше меня. Нам выдали медикаменты, соответствующее медицинское снаряжение: лекарства, перевязочные материалы, шины для фиксации конечностей при переломах и одни разборные носилки. Поскольку мы тренировались в перевязке и эвакуации раненых, то от строевой подготовки нас освободили.

Шло время, и мы все чаще спрашивали себя, что же будем делать на фронте. Дело в том, что наши офицеры постоянно твердили нам, что венгерские части направляют на фронт для выполнения исключительно комендантских задач. Правда, до нас доходили слухи, что на оккупированной советской территории встречаются-де и русские партизаны, которые, случалось иногда, стреляют в противника. Но нам, холостым, молодым парням, весь будущий поход представлялся в виде простой увеселительной прогулки. Там, думали мы, время пойдет быстрее и не так скучно, как здесь, в казармах. Тем более что, как утверждали офицеры, через три, самое большее — четыре месяца нас сменят другие части, чтобы получить возможность принять участие в этой романтической прогулке, а мы же возвратимся домой.

Тем не менее нас иногда беспокоила мысль об отсутствии практических занятий по расстановке мин и их обезвреживанию, наведению переправ, более того, за все шесть месяцев нахождения на формировании мы не провели ни одной боевой стрельбы. Подготовка к войне представлялась нам несколько иной, но скоро мы смирились со столь легкой жизнью.

Чувствовали мы себя как на курорте. Командир роты старший лейтенант Тот своим добрым отношением к нам быстро завоевал наши искренние симпатии. В конце недели в казарме буквально никого не оставалось: все уходили до восьми часов понедельника в увольнение. Все выходные дни я всегда проводил дома, у родителей, потому что до нашей деревни Дьёрвар от Сомбатхея было всего около двадцати пяти километров.

Каждый раз, когда поезд подходил к Дьёрвару, меня охватывали воспоминания детства. Вот, не доезжая до Сомбатхея, село Вашвар, где я учился в школе, а потом два с половиной года ходил в учениках официанта в ресторане «Зеленое дерево».

Деревня наша лежала в трех километрах от железнодорожной станции. Дорога туда была знакома мне до мельчайших подробностей, я знал каждый камень, каждое придорожное дерево. Неподалеку от станции, на опушке леса у пересечения железной дороги с шоссе Вашвар — Залаэгерсег, стоит сторожка номер 78 путевого обходчика, или, как ее у нас называют, будка. Здесь я родился, здесь вырос и прожил первые десять лет своей жизни. В этой будке жил мой отец, который день и ночь следил за шлагбаумом, каждый день обходил свой шестикилометровый участок железной дороги. Обходчиком отец проработал тридцать пять лет, а когда ушел на пенсию, мы переехали в свой домик, стоявший на краю села. В доме было две комнаты и кухня. До этого же нам приходилось жить только в сторожках. Все они всегда стояли у железной дороги и были одинаково маленькими: одна комнатка и кухонька. Нас же в семье было десять детей. Я был девятым. Часто дома находились одновременно семь-восемь человек.

Росли мы в настоящем семейном гнезде. К вечеру сторожка превращалась в спальню, сплошь заставленную койками и заваленную соломенными мешками-матрацами. Разумеется, кровати были не у всех, да все они и не поместились бы в сторожке. Но, как говорится, голь на выдумки хитра. Отец сколотил из досок несколько корытообразных лежанок, точно по размеру мешка с соломой. На день мы заталкивали их под кровати, а на ночь заставляли ими всю квартиру. Но даже тогда на каждое место приходилось по два человека. Двое младших детей спали обычно с родителями: один между ними, второй в ногах — «валетом».

Шоссе оживлялось особенно в воскресные дни, когда по нему на базары и ярмарки катили подводы в Вашвар, Кёрменд, Сомбатхей.

В течение долгих лет внешний мир для меня был связан с этой шоссейной дорогой, по которой двигались бесчисленные повозки и шли праздничные шествия, когда толпы народа, растянувшись на многие сотни метров, с хоругвями и песнопениями медленно направлялись на вашварский престольный праздник.

Наша сторожка славилась вкусной колодезной водой. И может быть, именно поэтому люди, шедшие на праздник, делали возле нее последнюю остановку для отдыха перед Вашваром. Они рассаживались на лужайке под благодатной тенью деревьев и вдоволь пили вкусную воду.

К приему идущих на праздник людей отец готовился заранее — ведь в одной такой процессии принимали участие двести — триста человек. Мы выставляли к колодцу чисто вымытые деревянные бадьи и, заслышав пение приближавшейся со стороны Дьёрвара колонны, быстро наполняли их водой. Из бадьи воду могли черпать своими керамическими кружками сразу четыре человека.

До шести лет я жил, как мне казалось, в каком-то сказочном мире. Лес, раскинувшийся сразу за нашей сторожкой, был для меня родным домом, его деревья, кусты и цветы — моими лучшими друзьями, а наша собака Сухи — постоянным спутником в моих играх. На много километров вокруг я знал каждое дерево, каждый куст, но самым любимым для меня местом был шелковичный сад.

В него от нашей сторожки через лес вела одна-единственная тропинка, вдоль которой росли огромные платаны и дубы, сменяемые кое-где ясенями и липами. Даже в ясный солнечный день под этими деревьями царил приятный полумрак. В одном месте тропу пересекал небольшой ручей с болотистыми берегами, поросшими полевыми цветами. Замысловато пропетляв несколько сот метров, тропинка выбегала на большую поляну, заросшую травой, обсаженную почти правильными рядами старых шелковиц. Ягоды с этих деревьев, белые, черные и дымчатого цвета, обычно толстым слоем покрывали землю под деревьями.

Заработная плата обходчиков была очень низкой, поэтому им и приходилось вести свое хозяйство, чтобы хоть как-то прокормить семью. С обеих сторон от железной дороги к сторожевой будке приписывалось столько луговой земли, сколько нужно было для содержания двух коров. Коровы эти и были нашими главными кормилицами. Когда мама еще только начинала доить их, мы уже выстраивались у дверей коровника с кружками в руках и пили теплое парное молоко. Часто наш завтрак и полдник, а иногда и ужин состояли из одного молока или кофе с молоком. Накрошив в кофе с молоком хлеба, мы наедались от пуза. Хлеб пекла мама в печи во дворе один раз в неделю по шесть караваев размером с колесо от телеги. Один из них мы съедали сразу же, еще горячим, в тот же день. Остальные пять растягивали на оставшиеся шесть дней.

Летом кроме творога и молока в наше меню входили еще и грибы. Грибов собирали много.

Родители научили нас различать пять-шесть видов съедобных грибов, их-то мы и собирали в течение многих лет. Очень часто мать, бывало, говорила: «Что же подать на ужин этой голодной ораве? Ну ладно, ребята, бегите-ка в лес да соберите грибов!»

Мы выходили втроем-вчетвером в лес и за какой-нибудь час набирали их столько, что хватало на всех. Иногда мама добавляла в грибы несколько яиц.

Держали мы, естественно, и кур, которых пускали в основном на подножный корм. Они уже привыкли к довольно странной жизни. Так, например, на ночь они не шли в курятник, а взбирались, как фазаны, на старую яблоню или ореховые деревья, раскинувшие свои кроны у сторожевой будки. Часто на них нападали жившие в лесу лисы и хорьки, и тогда поднимался страшный переполох. Иногда наша собака Сухи вступала с лисами в кровавые схватки.

А наши кролики полностью одичали. Жили они в глубоких норах в коровнике, кормились в лесу, где спаривались с дикими зайцами. И уже ни внешним видом, ни поведением они не напоминали домашних кроликов. Свое потомство они выводили тоже в норах.

Как только я вышел из младенческого возраста, на меня была возложена обязанность стеречь и пасти коров. Это была очень ответственная задача, так как пастбище располагалось с двух сторон от железнодорожного полотна и при приближении поезда коровы часто выбегали на дорогу и в испуге мчались по ней перед паровозом. Нередко из-за них останавливались даже скорые поезда.

Я очень любил животных, в том числе и коров, но сторожить их мне совсем не нравилось. Меня все время что-нибудь да отвлекало: то я играл с кустиками или цветами, то гонялся за кузнечиками. Иногда случалась и беда. Однажды коровы ушли в люцерну и там так объелись, что их раздуло. Что было дома!.. Мать с отцом в течение нескольких часов терли и массировали коровам животы, предпринимая все возможное, чтобы спасти животных. Отец, желая, по-видимому, приучить меня к роли пастуха, купил как-то в Уймайоре маленького баранчика, который очень быстро подружился с коровами, ходил с ними на луг и своим существованием несколько скрасил мой скучный и однообразный труд.

Самым значительным событием в жизни нашей семьи было, конечно же, появление на свет теленка! Еще задолго до его рождения мать до мелочей рассчитала, на что она истратит деньги, вырученные от его продажи. В таких случаях нам покупали самую необходимую одежду или по паре обуви. В то время я еще не знал, что есть дети, которые носят обувь даже летом. Нам же разрешали носить башмаки только осенью и зимой.

Моими любимыми птицами были ласточки. Их гнезда лепились под крышами дома и коровника, и мы точно знали, что они вернутся к нам в будущем году.

Чувство любви и уважения к ласточкам родители воспитывали в нас с раннего детства. Для нас было совершенно немыслимым делом разрушить гнездо или хотя бы потрогать яйца. Ласточки у нас были овеяны легендами. Родители обычно говорили нам, что у того, кто убьет ласточку, коровы будут давать кровавое молоко. Ласточки предсказывали нам и погоду: если они летали низко над землей, мы знали, что скоро будет дождь с грозой.

Настало время мне идти в школу. Мать купила в Дьёре грифельную доску, карандаши и прелестный маленький пенальчик. Его мы привязали шпагатом к грифельной доске, чтобы не потерять. Сумку для книг сшила мне сама мама.

Хутор Уймайор был центром большого поповского хозяйства, с огромными скотными дворами, кошарами для овец, кузницей, бондарными мастерскими, амбарами, с домом управляющего и длинными низкими бараками для батраков. А вокруг, насколько хватал глаз, от Дьёрвара до Вашвара простирались земли поповского имения, куда входили и лес, и сад…

Хозяйство специализировалось на разведении скота. Здесь занимались главным образом откормом бычков, которых с большой охотой покупали австрийские скототорговцы. Держали здесь и овец, так как шерсть и баранина прибыльно сбывались на экспорт. Земли засевали пшеницей, сахарной свеклой, кормовыми культурами. Значительным источником доходов был лес. Его рубили как для промышленных целей, так и на топливо. Осенью, после окончания полевых работ и уборки урожая, из молодняка тесали колья для виноградников тоже на продажу.

Семьи батраков, а их в селе насчитывалось около пятидесяти, жили в длинных одноэтажных домах. Каждый такой дом состоял из одной большой курной кухни, к которой примыкали четыре комнаты, где жили семьи работников со своими детьми, часто вместе с престарелыми родителями. В центре курной кухни находилась огромная кирпичная плита, здесь готовили пищу все четыре семьи. Дым от плиты выходил через отверстие в черепичной крыше.

Комнаты, как и кухня, не имели не только полов, но и печей. Поэтому зимой самым теплым местом в доме была кухня, именно в ней в основном и находились женщины и дети. Мужчины же, особенно те, кто ухаживал за скотом, спали в конюшнях и овчарнях, потому что там воздух был намного чище, чем дома. Когда я впервые увидел такую курную кухню, я прямо-таки ужаснулся, хотя нам в будке обходчика тоже жилось не лучше. Примерно таким, темным, дымным и страшным, я представлял себе ад. Большинство батраков были неграмотны и не умели ни читать, ни писать. Всю свою жизнь они проводили в пределах хутора или его окрестностей, очень редко посещая даже близлежащие села. Они не имели даже одежды, в которой им было бы не стыдно показаться в церкви или корчме.

По соседству с конюшней размещалась школа. Она состояла из единственного помещения. Раньше здесь был хлев, где держали племенных быков, которых в то время тоже выращивали для продажи.

Был на хуторе и учитель Геза Баан. Он согласился кроме работы в школе выполнять и обязанности помощника управляющего, и за это ему разрешили занять пустующую квартиру управляющего. С появлением учителя одно из помещений хлева освободили и сделали там школу.

Во всей школе насчитывалось всего около двадцати учащихся: восемь-девять первоклассников, четверо-пятеро учились во втором классе и всего один ученик — в пятом классе. В шестом классе учащихся не было.

Ученики в большинстве своем ходили в школу только глубокой осенью и зимой. Весной же, с началом полевых работ, в школе оставалось не более пяти человек.

Геза Баан был не только хорошим учителем, но и очень интересным человеком. Он резко выделялся среди окружающих своей внешностью: высокий, не в меру толстый, с крупной высоко поднятой головой, посаженной на мощную, с двойным подбородком шею. И голову он держал высоко не потому, что гордился, просто опустить ее не позволял его жирный подбородок. Вся внешность учителя внушала уважение.

Он с большим терпением учил нас уму-разуму. У него самого было трое детей школьного возраста: две девочки и мальчик, мой ровесник.

Мы, дети, будущие ученики, тоже немало поработали на господ, чтобы получить у них разрешение занять одно из помещений хлева под школу. Под руководством Гезы Баана мы собирали на поле спорынью, заготовили несколько центнеров орехов и мака, которые затем продавались за большие деньги.

В Уймайоре я закончил первый и второй классы, но уже тогда нас осталось так мало, что школу в конце концов пришлось закрыть. Мы научились читать, писать и даже считать, ведь когда учитель занимался со старшеклассниками в помещении, мы сидели на улице у стены конюшни и часами хором учили таблицу умножения. Это пошло нам на пользу: таблицу мы знали назубок, как «Отче наш». Читать мы учились тоже хором. При этом я был, так сказать, хормейстером. Стоило нам на минуту замолкнуть, как из класса доносился строгий голос учителя Гезы Баана:

— Декан, продолжайте!

В перерывах вместо забавы мы дразнили огромного черного быка, нашего «соседа».

Этот страшный зверь уже покалечил двух скотников, после чего его стали держать на привязи. Массивная железная цепь висела у него на шее, а от продетого сквозь ноздри железного кольца вправо и влево к толстому бревну ясель тянулись железные цепи. Но и в цепях бык не забывал демонстрировать свою страшную силу и ярость.

Перед окончанием учебного года мы готовились ко Дню леса и птиц. Обычно по этому случаю в шелковичном саду собирались учащиеся школ пяти окрестных сел, чтобы веселым праздником отметить этот день. Здесь проводились соревнования по бегу, бегу в мешках, кто быстрее съест лепешку и тому подобное. Мы, хуторяне, тоже старательно готовились к этому дню. Было вдвойне радостно, что праздник будет в моем любимом шелковичном саду.

На одном из таких праздников я впервые познал радость успеха и горечь поражения. Лучшее бегуны школ готовились к ответственному соревнованию. Нашу хуторскую школу представлял я. И вот прозвучала команда: «На старт! Бегом, марш!» Мы рванули вперед. Я летел словно птица: ведь я бежал по своему полю. К финишу я пришел первым, и один из учителей, член жюри, тут же сунул мне в руку первую премию — две блестящие монетки по двадцать филлеров.

Но новый учитель закона божьего из дьёрварской школы Карой Чепига Папп, который всего год назад приехал в село, принадлежал к той категории людей, которые не мирятся с поражением даже в мелких делах. Он опротестовал результаты соревнования, утверждая, что его ученик Яни Фюсти споткнулся и поэтому забег нужно повторить. Я смотрел на этого человека, о котором много слышал от своих родителей, с любопытством и уважением, но в то же время с чувством немого протеста.

Это был энергичный, высокого роста, темноволосый молодой человек, с усиками на темном лице и неотразимым взглядом. Он так горячо спорил и доказывал жюри свою правоту, что Геза Баан согласился повторить соревнование, но только для нас двоих: для меня и Янчи Фюсти, занявшего второе место.

И вот мы снова на старте. Босиком, в трусах и майке, я крепко сжимал в потной руке монетки, твердо решив не отдавать их, что бы ни случилось.

По команде Чепиги мы бросились бежать. Меня влекло чувство упрямства, монетки жгли мне ладонь, и я опять прибежал первым!

Чепига подошел ко мне, потрепал по шее и, озаряя меня своей улыбкой, сказал:

— Ну хорошо! Все равно ты тоже будешь моим учеником…

В Дьёрвар Чепига попал год назад. В то время в селе ремонтировали церковь. На деньги, собранные с верующих, а главным образом на средства, завещанные богатым крестьянином-кулаком, имевшим сто хольдов земли, для церкви купили великолепный орган. Слушать это чудо съезжались со всего комитата.

Звук у органа был бесподобным по красоте. Нажмешь, бывало, клавишу, и церковь заполняют мощные звуки, от которых дрожат цветные витражи на окнах. Не умещаясь в тесном помещении церкви, звуки вырывались на улицу, доносились до другого конца села. Жители гордились своим органом. Да, на такую вещь стоило жертвовать средства! К такому органу найти бы теперь достойного кантора!

Церковная кафедра, как хозяйка приходской римско-католической школы, объявила конкурс на замещение вакантной должности кантора, который одновременно должен был выполнять и обязанности учителя в школе. Приходский священник Мориц, председатель и еще около двадцати членов комиссии из числа самых состоятельных хозяев должны были тайным голосованием избрать достойного кантора.

Кандидатов было больше чем достаточно: сотни учителей в стране не имели работы. Первый шаг их трудовой деятельности обычно начинался с заготовки дюжины заверенных у нотариуса копий диплома, которые они затем рассылали различным комиссиям для участия в конкурсах на замещение возможных вакансий. Место же кантора-учителя пользовалось особой популярностью, так как помимо надела земли ему с каждой семьи ежегодно после уборки урожая полагалась мера пшеницы.

Уже за много месяцев до выборов началась «обработка», а порой и подкуп членов комиссии. Согласно инструкции, полученной сверху, начал свой тур и наш приходский священник. Село наводнили кандидаты в канторы, которые делали все, чтобы склонить на свою сторону как можно больше доброжелателей. Широко велись агитация, подкуп, торговля. Обычно наиболее остро борьба шла между местными и пришлыми кандидатами.

Свое слово в конкурсе имел волостной писарь, а иногда и жандарм. Достаточно было заронить одну крупицу сомнений в политической благонадежности кандидата, вспомнить, скажем, что его отец или кто-либо из родственников сочувствовал идеям революции 1919 года или, скажем, кто-то из них выписывал левую газету, — как претендент незамедлительно исключался из числа кандидатов.

После всех этих событий в Дьёрваре наступил наконец великий день. Кандидатов прибыло множество. И каждого нужно было прослушать, ведь ценность кантора определялась по его голосу и умению играть на органе. Именно поэтому конкурс длился несколько дней.

С раннего утра и до позднего вечера в церкви и вокруг нее толпились и стар и млад. Двери церкви были широко раскрыты, чтобы слышно было всем.

И тут появился мой будущий учитель Чепига. Он сел к органу, откинул назад длинные волнистые черные волосы, пробежал пальцами по клавишам. Своды церкви заполнил его сильный, немного резкий, но необычайно приятный бархатный голос.

— Он станет кантором, вот увидите! — заметил лавочник, отмеряя кому-то тридцать граммов дрожжей.

И он был прав.

Третий и четвертый классы я закончил в Дьёрваре, где школа размещалась в специально построенном для этой цели здании с двумя классными комнатами и двумя квартирами для учителей. Первые и вторые классы занимались в одной комнате у старой сельской учительницы тетушки Бёжи. Учащихся с третьего по шестой класс вел в другом помещении сам Чепига.

Жители Дьёрвара не ошиблись в новом канторе. Чепига действительно оказался очень способным и деятельным человеком. За несколько лет он совершил настоящие чудеса в селе. Он создал драмкружок, в котором охотно занимались взрослые и дети. Организованный им хор за короткий срок стал победителем на соревнованиях в комитате. Слава Дьёрвара вышла за рамки района и разошлась по комитату. Здесь были своя почта, районный врачебный пункт, обслуживавший девять сел, волостное управление, церковный приход. Только жандармское управление располагалось в Вашваре и в соседнем Эгерваре. К нам «петушиные перья», так мы называли жандармов за их головной убор, украшенный перьями, приезжали с длинными, увенчанными штыками винтовками на велосипедах.

В школе я был примерным учеником и по дисциплине и по отличной учебе. Особенно силен я был в чтении и декламации стихов. Этим я был обязан своему первому учителю Гезе Баану. К немалой радости родителей, уже в первый год учебы в Дьёрваре я был удостоен чести прочитать стихи «Встань, мадьяр!» на нашем школьном празднике 15 марта.

Но больше всего я любил в дни больших воскресных богослужений надувать мехи церковного органа. Ведь в то время в нашем селе не было электричества и орган работал за счет сжатого воздуха. Это была очень ответственная и физически нелегкая работа, выполнять которую всегда поручали двум учащимся. Не проходило и двадцати секунд, как стрелка манометра показывала, что давление в камере падает. С помощью ножного насоса снова и снова его нужно было, чередуясь друг с другом, поднимать до нужного уровня.

В 1928/29 учебном году, когда я заканчивал четвертый класс приходской школы, мой старший брат Тони был зачислен студентом в Кёсегское педагогическое училище. До этого он окончил четыре класса приходской школы в селе Вашвар, куда он ездил на занятия на поезде. Теперь же ему предстояло оставить родительский дом и переселиться в студенческое общежитие недавно открытого педагогического училища. Училище привлекало тем, что оно было не церковным, а государственным учебным заведением.

Снаряжение Тони всем необходимым для учебы вконец истощило материальные ресурсы наших родителей. В общежитии нужно было иметь не только свое постельное белье, но и покрывало. В целях единообразия оно должно было быть строго определенного цвета и размера. Общежития, в современном понимании этого слова, в действительности не было: арендовались несколько комнат в частных домах в разных частях города, где и размещали нуждавшихся в этом студентов. Кроме учебников и учебных пособий каждый студент должен был иметь по крайней мере два костюма, обувь и три смены белья. За проживание в общежитии нужно было платить тридцать пенгё, за обучение в училище — двадцать пять. Правда, моему брату, как отличнику, плата за обучение была снижена на пятьдесят процентов. Учитывая, что студенту нужно было иметь один-два пенгё на карманные расходы, учеба в училище обходилась нашей семье почти в пятьдесят пенгё при месячном заработке отца девяносто пенгё. Учеба брата легла тяжелым бременем на плечи всей семьи. В целях экономии расходов на сахар мы вынуждены были отказаться от нашего любимого напитка — кофе.

Несмотря на почти героические усилия матери экономить во всем, такие, расходы мы выдержали только год. На второй год, было решено, что Тони уйдет из общежития и поселится в частном доме.

Кёсег в те времена был настоящим студенческим городом, многие жители которого сдавали, комнаты студентам с питанием. Обычно в одной комнате жили шесть студентов; завтракали и ужинали они вместе с хозяевами. И все это обходилось значительно дешевле, чем общежитие. Обедали же бедные студенты «в гостях». Это означало, что в городе находились семь семей, которые были согласны бесплатно покормить обедом в какой-то определенный день недели несколько бедных студентов. Таким образом, «поденщики», как называли таких студентов, в понедельник обедали в одном конце города, а к концу недели доходили до другого конца. В богатых семьях готовили более или менее приличные обеды, чтобы никто не упрекнул, не оговорил за плохое угощение. И все-таки ходить на такие обеды было ужасно унизительно. В разных домах кормили по-разному. В семьях простых ремесленников студентов сажали за один стол с хозяевами; в господских же домах стол для них накрывали на кухне.

Когда дома на семейном совете, состоявшем из отца и матери, было решено, что Тони уйдет из общежития и станет «поденщиком», отец, который, несмотря на бедность, был гордым человеком, заплакал от стыда и обиды, но делать было нечего, так как иного выхода у нас не оставалось.

Когда я заканчивал четвертый класс приходской школы, мои родители решили переехать в город Секешфехервар. Примерно год назад отцу предложили занять место обходчика в Фехерваре по улице Сечени, где проходили три железнодорожных пути в сторону Комарома, Надьканижи и Целлы. Здесь было более интенсивное движение поездов, а значит, на обходчике лежала и большая ответственность. Кроме ухода за шлагбаумом отец должен был обслуживать семафоры и несколько стрелок. Работать приходилось в две смены по двадцать четыре часа, а зарплата была лишь немного выше, чем на старом месте.

Мама, которая всегда отличалась практичностью в нашей семье, все уже рассчитала. Она прикинула, что меня, быть может, удается, пристроить в секешфехерварскую реальную гимназию: ведь как-никак, а я отличник. Кто знает, может быть, я стану даже священником. Она слышала, что хороших, но бедных учащихся попы учат в гимназиях бесплатно, особенно тех, кто выражает желание после гимназии пойти учиться в духовную семинарию.

Мой младший брат пошел в первый класс, а старшие сестры Мария и Анна — в неполную среднюю школу, после окончания которой легче было найти работу в Секешфехерваре.

Жребий был брошен.

Однажды днем к нашему домику подогнали крытый товарный вагон, погрузили в него наш немудреный скарб, и едва я опомнился, не успев даже как следует проститься со своей собакой, как мы уже были в Секешфехерваре.

Мама предусмотрительно запаслась рекомендательным письмом от нашего приходского священника, так что меня без возражений приняли в первый класс реальной гимназии ордена Цистерцитов.

После уймайорского хлева и дьёрварской приходской школы новая гимназия подавила меня своим величием. Она располагалась в церкви и вместе с ней занимала целый квартал в центре города. Здание гимназии с ее отделанными красным мрамором лестничными маршами и массивными перилами, тишиной и чистотой производило приятное и внушительное впечатление.

Мои учителя, кроме учителя черчения и учителя физкультуры, были священниками. Костюм члена ордена Цистерцитов состоял из длинной до пят рясы тонкого белого сукна, украшенной спереди и сзади широкой черной полосой. Такое сочетание цветов напоминало расцветку оперения ласточки.

Мы, гимназисты, носили круглые бархатные шапочки темно-синего цвета, украшенные спереди белым эмалированным с золотой каемкой крестом и золотыми латинскими буквами MORS.

Позднее я узнал, что это означает «смерть». До сих пор не знаю, откуда происходит этот мрачный клич и почему орден Цистерцитов избрал его девизом своей школы.

Открытие учебного года началось торжественным молебном в церкви. Здесь я впервые встретился со своими одноклассниками, увидел всех вместе сразу — и студентов и преподавателей восьми классов гимназии.

На второй день мы получили учебники и наш классный руководитель Альфред Сас зачитал список тетрадей и словарей, которые мы должны приобрести, а также сообщил адрес магазина, где их можно купить. Когда этот пространный список я показал матери, опа с ужасом всплеснула руками:

— Господи боже мой! Где же я возьму такую уйму денег?

А ведь это было только начало. Позже последовало распоряжение учителя физкультуры приобрести гимнастическую форму: спортивные туфли, брюки, футболку из самого лучшего материала, и все это можно было купить только в самых дорогих модных салонах.

Постепенно мы, студенты, познакомились друг с другом, узнали наших педагогов. Любимыми моими предметами стали латынь, литература и гимнастика. Меньше всего я любил немецкий язык. И в этом, пожалуй, главным виновником был наш классный наставник Альфред Сас, который одновременно преподавал нам немецкий язык. Его массивная фигура с лилово-красным лицом и холодным взглядом водянистых глаз буквально давила на нас. С особым презрением он относился к нам, детям неимущих родителей. Таких в классе насчитывалось человек шесть, не более.

Больше всех мы любили и уважали, хотя и побаивались немного, нашего математика доктора Белу Фабиана. Он тоже был священником. Необычайно тонкий, небольшого роста человек с невероятно маленькими ручками и ножками, но сравнительно крупной головой, он отличался строгостью, но объективным и справедливым отношением к гимназистам. Свою необычайную вспыльчивость он подавлял огромным усилием воли. В такие моменты он обычно только молча кусал свои кулаки.

На переменах нужно было выходить во двор гимназии, куда вела одна-единственная узкая дверь. На первом этаже располагался буфет, в котором продавались всевозможные кондитерские изделия: пирожные, печенье, торты. До гимназии таких деликатесов я не то чтобы не ел, но, откровенно говоря, даже в глаза не видел. Завтрак с собой мне всегда давала мама. Как правило, это был кусок хлеба, намазанный смальцем, и одно яблоко.

В гимназии я познакомился со странным и удивившим меня до крайности явлением — попрошайничеством.

В селе я видел немало нищих, а на базаре в Вашваре их было даже очень много, в том числе попрошаек-цыган. Но то были, как правило, взрослые несчастные люди: калеки, парализованные. Здесь же нищими были некоторые студенты. Они вставали к двери, ведущей во двор, и выпрашивали у детей богатых родителей кусочки сдобных рогаликов, сладких калачей, вкусных, таявших во рту пряников.

Когда я рассказал об этом дома маме, она немного подумала и сказала:

— Понимаешь, сынок, одно дело — быть бедным, но совсем другое — нищим. Да, мы бедны, но чтобы быть нищими — никогда!

Во дворе гимназии прямо в землю были врыты брусья, стоял турник, на которых желающие могли поупражняться. Я очень любил эти гимнастические снаряды, отлично лазал по шесту. Брусья для меня были совершенно незнакомы, но я вскоре полюбил и их.

Гимназия имела великолепно оборудованный гимнастический зал, было создано много спортивных кружков. Помимо занятий по расписанию в свободное время в нем тренировались студенты. Я записался в сборную команду гимнастов. Меня очень привлекало и фехтование, но снаряжение для него было настолько дорогим, что дома я об этом даже не заикался.

Быстро промелькнул первый год учебы, и постепенно я начал свыкаться с новой обстановкой. Улица Сечени находилась на окраине города. Мимо нашего домика поезда ходили чаще, чем в Дьёрваре, а по базарным дням бесконечным потоком текли на базар крестьянские подводы с арбузами, в изобилии зревшими на окрестных полях. Подержи отец шлагбаум закрытым и задержись при этом поезд на пять — восемь минут, как по обе стороны полотна пути скапливалось столько повозок, что им не было видно ни конца ни края. Поэтому было решено построить туннель, чтобы направить движение под железнодорожными путями. Работы по строительству туннеля начались и должны были закончиться через год.

Строительство туннеля поставило перед нашими родителями новые проблемы: с вводом его в эксплуатацию необходимость в шлагбауме отпадала, — значит, отцу нужно было подыскивать себе новое место. В течение многих долгих вечеров родители обсуждали связанные со всем этим вопросы. Но поскольку отец отработал на железной дороге уже тридцать четыре года, он имел право просить отставки на пенсию. Тогда мы смогли бы переехать в Кёсег, где Тони жил бы и питался дома, а не ходил по чужим дворам и не снимал угол, за который нужно было много платить. Через два года Тони закончит учебу, к этому времени истекал срок аренды нашего домика в Дьёрваре. Мы сдали его почтовому ведомству на пять лет. Тогда мы сможем переехать жить в собственный дом.

Быстро пролетели летние каникулы. Большую часть времени мы — я и ребята с нашей улицы — проводили на окраине города. Нашим любимым местом стал городской пляж на берегу заросшего камышом Соленого озера. Недалеко от пляжа находился аэродром, на крыше длинного ангара которого был установлен высокий шест с трепещущим полосатым рукавом-флюгером. Лежа на берегу, мы часами наблюдали за взлетавшими и приземлявшимися самолетами.

Аэродром был военным и поэтому охранялся жандармами. Как раз в тот период правительство Хорти начало создавать свои военно-воздушные силы, широко развернув подготовку летного и наземного технического состава. А двумя годами позже в пользу авиации Хорти был введен специальный налог в несколько филлеров, который распространялся даже на билеты в кино. Этим самым правительство возлагало часть расходов на подготовку к войне на трудовое население.

Нам, ребятам, в то время было по двенадцать — четырнадцать лет — как раз тот возраст, когда голова забита индейцами. Мы запоем читали книги про жизнь диких племен, организовывали и сами отряды индейцев. Я, например, «скромно» принял кличку Виннету. Однако и самолеты здорово будоражили наше воображение. Замаскировавшись пучками травы, мы часто по-пластунски подползали к границам аэродрома. Иногда нам в головном уборе с петушиными перьями удавалось приблизиться к часовому, ходившему с винтовкой вокруг ангара.

Второй год пролетел так же быстро, как и первый. Конец учебного года всегда совпадал с большим спортивным праздником. В спортивных кружках шла деятельная подготовка к этому событию. В гимнастическом зале до восьми часов вечера не утихала жизнь. Одновременно с нами, командой простых, так сказать, гимнастов, усиленно тренировались гимнасты на брусьях, конях, перекладине.

Родители все еще вспоминали Кёсег, отец готовился уйти на пенсию. Он уже и прошение подал, и обещание получил, что его просьба будет удовлетворена.

Подошел конец учебного года. За два дня до физкультурного праздника нас собрал преподаватель физкультуры и сообщил, что всем нам кроме гимнастических тапочек, черных трусов и белых носков нужно приобрести еще новые футболки: белые трикотажные майки с коротким рукавом и закрытым воротником, отороченным голубой каймой, и с монограммой, выполненной из такого же материала в виде двух букв «R.G.». Такую футболку можно купить в магазине спортивной и модной одежды Шмидта за четыре пенгё восемьдесят филлеров.

— У кого не будет такой футболки, — сказал учитель, — тот не сможет принять участие в празднике.

И вот настал великий день. В воскресенье после обеда ярко светило солнце. Тысячи секешфехерварцев двинулись на окраину города к стадиону на спортивный праздник. Дорога на стадион вела по улице Сечени, мимо нашего домика. Учащиеся разных учебных заведений собрались на центральной площади города, откуда под звуки духового оркестра стройными рядами направились на стадион.

Колонна приближалась к нашему дому. Звенели трубы, глухо бил барабан, отбивая маршевый такт. Люди высыпали на улицу, чтобы полюбоваться идущими.

Голова колонны дошла до нашего дома, оркестр уже миновал переезд. За ним шли спортсмены нашей гимназии в новых, как и было предписано, футболках. Но меня среди них не было.

Спрятавшись за дом, чтобы меня никто не видел, я сидел на земле, прислонившись спиной к стене, и горько плакал, потому что у нас не нашлось четырех пенгё и восьмидесяти филлеров на покупку новой футболки.

 

Ни кола ни двора

В августе 1931 года мы переехали в город Кёсег и поселились не в будке стрелочника, а в двухкомнатной квартире, выходившей окнами во двор.

Кёсег не зря называли городом студентов. Здесь располагалось единственное в стране военное училище, куда принимались подростки с четырехлетним начальным образованием. После восьми лет учебы они покидали его в чине лейтенанта. Сюда попадали в основном дети господствующих классов; среди учащихся был даже сын тогдашнего военного министра. Курсантов училища воспитывали в условиях строгой воинской дисциплины, жили они на казарменном положении, при котором в увольнение в город отпускали только по субботам. В своей великолепно подогнанной военной форме с декоративной саблей на боку они олицетворяли собой студенческую аристократию. В городе их называли пижонами.

Студенты педагогического училища в большинстве своем были детьми крестьян. Многие матери, имевшие дочерей на выданье, старались изо всех сил заполучить для своей дочери «книжника», как называли в городе будущих учителей. Поэтому учащиеся выпускных курсов чаще других получали приглашения на воскресные обеды в дома, где имелись невесты. Такие обеды после скудной студенческой пищи, состоявшей, как правило, из вареных бобов, заправленных луковым соусом, слегка сдобренных свиным жиром без мяса, были особенно приятны. Бобы имели затхлый запах и много несъедобных примесей, но, как говорят, голод не тетка. Студенты съедали и бобы, правда, предварительно выбрав из них и разложив по краю тарелки несъедобные куски.

Официальная правительственная печать в ту пору была заполнена различными сообщениями о борьбе с голодом, в газетах печатались длинные списки пожертвований голодающим. Сборы проводились даже в школах, а деньги от них шли бедным школьникам на молоко. Так, например, в журнале «Кёсег еш видекс» от 15 мая 1932 года было помещено следующее сообщение:

«Пожертвования на кампанию «Молоко».

По списку пожертвований Енё Рота на кампанию «Молоко» деньги внесли: Белане Шольтц — 2 пенгё; в списке «Эмириканум»: Лайошне Лендваи — 5 пенгё, затем еще раз 5 пенгё, районный судья Маннитер — 8 пенгё. По списку кредитного кооператива поступили следующие пожертвования: Михай Линцер — 1 пенгё, Михай Линцер — 50 филлеров, Мария Линцер — 50 филлеров, Янош Часар — 1 пенгё, Дьюла Поньтош — 20 филлеров, Режё Перторини — 50 филлеров, Виктор Хорват — 20 филлеров; Адольфне Тангл — 20 филлеров, Янош Собат — 20 филлеров, Янош Фрейлер — 10 филлеров, Янош Рандвег — Ю филлеров. В прошлом году сбор средств на молоко для школьников проводился только в течение трех месяцев. В этом же году готовность общественности к пожертвованию позволила продлить кампанию с ноября до мая! Из всех мероприятий кампания по борьбе с голодом является для нас самой нужной и самой человечной».

Как только мы устроились на новом месте, мама, которая все еще лелеяла мечту устроить меня на учебу бесплатно, если я, конечно, изъявлю желание стать священником, повела меня в гимназию, чтобы узнать условия приема.

Мама знала, что я вовсе не собираюсь быть священнослужителем, да она и не настаивала на этом, она только хотела, чтобы я сказал, когда меня об этом спросят, что действительно хочу быть священником. А уж после окончания гимназии меня силой никто не сможет заставить быть им.

Итак, мы отправились в гимназию, где мать высказала свои пожелания. Однако отцы церкви отнюдь не выразили своего восторга по случаю нашего прихода и не проявили никакого интереса к моим планам на будущее. Больше того, они подробно перечислили, сколько нужно будет платить за учебу: за учебники, тетради, за гимназическую форму, ношение которой обязательно. Так что все надежды матери на бесплатную учебу окончательно рассеялись.

Тогда мы пошли в светскую школу. Здесь условия были более благоприятными. Поскольку школа была государственной, то и плата за учебу была меньше, а ввиду того что отец мой был государственным служащим, то я получил еще и пятидесятипроцентную скидку. Старые учебники можно было купить за полцены. Помимо того было совсем необязательно ношение школьной формы, кроме фуражки. Я сдал вступительные экзамены по двум предметам и был принят сразу же в третий класс.

Кёсег с его кривыми улочками и старинной крепостью как-то очень быстро вошел в мое сердце. Окружавшие город лесистые горы связаны с лучшими воспоминаниями моего детства. Как только позволяло время, я уходил в горы, сначала один, поскольку привык ходить в одиночку, а потом — с моими новыми друзьями.

Бродя по лесным тропам, я испытывал радость первооткрывателя. Дорожки в лесу получили свои имена: одну из них, например, мы назвали Прогулочной, вторую — Задумчивой. Там мы познали вкус кристально чистой родниковой воды из семи источников, вытекавших из семи труб, уложенных одна возле другой и названных нами именами семи венгерских вождей древности.

Нравилось нам бывать и в старой заброшенной каменоломне. Края ее были огорожены ветхими перилами, за которыми зияла глубокая, с четырехэтажный дом пропасть. Ребята рассказали, что это место выбирают себе те, кто бежит от несчастной любви и ищет спасение в смерти. Каждый год здесь находили одного-двух молодых самоубийц, бросившихся в пропасть. Бывало, мы часами сидели среди диких скал на этом обрыве, погруженные в свои думы, испытывая какое-то странное и тяжелое чувство.

В школе были другие, совершенно непривычные для меня порядки. Здесь тоже нужно было учить уроки, мы тоже тянули жребий, кому отвечать, если приходили на урок неподготовленными. Но обстановка была совсем иной, чем в Секешфехерваре. Педагоги здесь не были строгими ни к нам, ни к самим себе.

Коренное население Кёсега состояло в основном из немцев, имевших много родственников за рубежом, как они говорили, в Бургенланде. В конце недели с обеих сторон люди ехали в гости друг к другу. Поэтому во время очередного подведения итогов бывали случаи, когда в классе оставалось всего три-четыре человека. Остальные, получив плохую оценку или предупреждение, прямиком направлялись за границу, в Бургенланд. А через несколько дней, когда, по их мнению, родители уже успокаивались и гнев их остывал, спокойно возвращались домой.

В школе не было своей команды гимнастов, но и здесь мы регулярно тренировались. Занятия спортом в школе всячески поощрялись. Зимой спортивные вечера устраивались на ледяном поле. Многие из нас не имели коньков, но это никого нисколько не смущало: друзья катались вдвоем на одной паре коньков. Один на правом, другой на левом.

Уже в сентябре, в начале учебного года, шла подготовка к 6 октября, к так называемой «поминальной» эстафете, которую по традиции организовывали учащиеся мужских школ в память жертв, павших под Арадом. Маршрут эстафеты проходил по главным улицам Кёсега и заканчивался у памятника погибшим, установленного в военном училище. По окончании эстафеты начинался праздник.

Самым лучшим бегуном школы на четыреста метров был Флориан Яноши, ученик четвертого класса, сын местных крестьян. Его тренировка заключалась в том, что каждое утро он пробегал шестнадцать километров от своей деревни до школы, а вечером после занятий — обратно. Когда мы выстраивались на старте, он делал два глубоких вдоха и по команде «Марш!» мчался как ветер. Всю дистанцию он пробегал в ровном темпе, не ускоряя и не замедляя бега. Я отставал от него метров на двадцать пять — тридцать, но даже тогда я оказывался вторым бегуном на эту дистанцию. Позднее Яноши выиграл первенство страны на этой дистанции.

По всему было видно, что команда нашей школы имеет серьезные шансы занять призовое место в «поминальной» эстафете, а может быть, ей удастся выйти и на первое место, за которое годами шла напряженная борьба между «пижонами» и «книжниками». Позволить победить себя, допустить, чтобы какие-то бедняки из гражданских школ как победители возложили венок к памятнику, да еще на их же территории, было бы величайшим позором для «пижонов». Поэтому они тоже старались изо всех сил.

Наша учительница математики была страстной поклонницей спорта. Она не пропускала ни одной нашей тренировки.

— Декан, ты будешь на спортплощадке после обеда? — спрашивала она меня в начале урока.

— Да, конечно, обязательно буду, — отвечал я.

— Тогда и я пойду туда, — говорила она.

И действительно, она приходила туда с секундомером в руке и замеряла наши результаты в беге на сто метров, на четыреста метров в одиночку и эстафетой. Тренировались мы каждый день, так что времени на математику почти совсем не оставалось, и я никогда не готовился к ней. Учительница и не спрашивала меня, если я сам не поднимал руку.

Зима прошла быстро. С наступлением весны наша школа приступила к серьезной подготовке к празднику. И не только школа, но и весь город готовился торжественно отметить день, когда четыреста лет назад горстка храбрецов под командованием коменданта крепости Миклоша Юришича остановила наступление огромной армии турецкого султана Сулеймана. По преданию, турецкая армия отступила от крепости в одиннадцать часов. В память об этом событии церковные колокола в Кёсеге звонили не только в двенадцать часов, как полагалось по традиции, а также ежедневно и в одиннадцать часов.

Накануне праздника город приводили в порядок, он одевался в торжественный наряд. Из досок сооружали Триумфальную арку героев, после чего все движение транспорта направлялось под нее. Башни героев украшались мемориальными досками, на этажах развертывалась экспозиция музея.

В мае начали ходить упорные слухи о том, что в этом году на праздник приедет сам Миклош Хорти. Эти слухи послужили новым стимулом в подготовке к празднику.

Если бы у коменданта крепости Миклоша Юришича четыреста лет назад было бы столько же поклонников, то он наверняка не только остановил бы огромную армию Сулеймана, но, пожалуй, и вдребезги разбил бы ее.

Курсантам военного училища выдали в связи с этим событием новую парадную форму. Хорти и военный министр Гёмбёш — оба горячие сторонники итальянского фашизма, — кажется, решили еще раз продемонстрировать свою симпатию к нему, одев курсантов военного училища в форму, напоминавшую обмундирование итальянских альпийских стрелков: треугольный зеленый берет, китель из тонкого зеленого сукна, шорты, гетры и егерские ботинки на двойной подошве. Все это дополнялось красивым парадным клинком. Кёсегские портные и сапожники не разгибая спины день и ночь шили обмундирование и обувь. Каждый из них получил материал на шесть-восемь мундиров, а сапожники — крой и подметки для ботинок, которые им предстояло сшить. Родители многих моих товарищей по школе были сапожниками, поэтому мы имели возможность увидеть великолепную кожу для верха и подошву для ботинок. «Как это было бы здорово, — мечтали мы, — покататься в таких ботинках на роликах или на коньках!» Но сапожные мастера, умеряя наш пыл, говорили, что месячной зарплаты наших родителей вряд ли хватит на одну пару таких ботинок.

В кёсегских газетах в те дни можно было прочесть такие, например, объявления:

«Бесплатно головные уборы для тех, кто материал для пошива национальных венгерских костюмов покупает у меня. Костюмы шью по сходной цене. Салон мужской и женской модной одежды Деже Ленделя. Улица Кирай, дом 1».

Венгерскую национальную одежду тогда шили из трехцветного материала: белого, светло-зеленого и светло-розового. Рукава отделывались цветной вышивкой по народным мотивам. Организаторы праздника позаботились обо всем, даже о том, чтобы, не дай бог, одинаковые цвета одежды девушек не наскучили регенту. Девицы-патриотки старательно украшали свои платья богатой вышивкой.

Мы, учащиеся гражданских школ, все сразу превратились в бойскаутов, поскольку они были нужны для построения на линейке и для торжественного парада, к которому нас заранее готовили.

В школу нужно было являться к восьми часам утра. Сначала мы приходили туда с учебниками, а потом забросили и их. После звонка все спускались во двор и до обеда маршировали в строю. Об учебе, естественно, никто и не заикался.

Программа праздника обещала быть богатой и разнообразной. Время от времени местные газеты печатали информацию о предстоящих торжествах, а также сообщения о том, что можно и чего нельзя делать населению:

«…Точное время начала праздничных торжеств: прием регента — в 9 часов утра. Запрещается населению находиться на дороге до железнодорожного моста. Центральная часть города с раннего утра будет закрыта для движения. Девушки в национальных костюмах, не входящие в школьные расчеты, а также женщины в национальных костюмах, принимающие участие во встрече регента в центре города, должны собраться около распорядителя в 8 часов 45 минут в помещении Католического кружка. Начало молебна в 9 часов 55 минут. Открытие офицерского госпиталя будет проходить по особому плану, без доступа в него широкой публики. В 11 часов — открытие Триумфальной арки. Возложение венков и цветов к памятнику — в 2 часа 30 минут дня. Демонстрация учащихся с оркестром в половине четвертого. Входная плата — 80 филлеров. Начало фейерверка и игра духового оркестра на башне в 8 часов 20 минут вечера. Начало спектакля в опере в 9 часов».

Для высокопоставленных гостей и именитых горожан у Триумфальной арки срочно сколотили трибуны. Бесчисленное множество раз проходили мы торжественным маршем мимо пустых трибун, салютуя поворотом головы полуготовому деревянному сооружению.

Наконец настал торжественный день. С раннего утра мы уже были на ногах и, выстроившись в шеренгу вдоль дороги, ведущей к станции, ждали дальнейших распоряжений. Нам уже порядком надоело стоять и ждать, как вдруг мимо нас к центру города промчалось несколько легковых машин. «Тут мы ничего не увидим, — подумали мы с досадой. — Стоило ли из-за этого столько ждать?»

К счастью, хроникеры увековечили «важнейшие» события, связанные с прибытием регента в наш город. Поскольку широкая публика была отстранена от этих событий, то о них позаботилась по крайней мере печать, которая писала следующее:

«Прибытие регента.

В 9 часов 7 минут со стороны Сомбатхея показался специальный поезд. К перрону станции медленно подкатили огромные вагоны, украшенные венгерским государственным гербом. Первыми на перрон спрыгнули гвардейцы охраны под командованием начальника отдела службы движения Сомбатхейского узла.

Вагон наместника остановился точно перед алой ковровой дорожкой. Как только регент появился в дверях вагона, грянул государственный гимн Венгрии в исполнении военного духового оркестра.

В сопровождении начальника личной охраны и своих помощников Миклош Хорти, военный министр Дьюла Гёмбёш, турецкий посланник Бехид-бей и начальник канцелярии кабинета Шандор Вертешши вышли из вагона. Их приветствовал командир стрелковой бригады Иштван Швои. Затем Миклош Хорти и сопровождавшие его лица обошли строй почетного караула. У центрального выхода вокзала гостей встречали губернатор области Ваш доктор Ференц Тарани, его заместитель доктор Кальман Хорват, заместитель бургомистра города Кёсег Миклош Надь. С ними регент обменялся несколькими теплыми словами приветствия. Затем он и сопровождавшие его лица сели в машины.

Въезд в город.

Дома расцвечены флагами. На каждом окне цветы и национальные флажки. Около пятнадцати тысяч жителей, сдерживаемые шеренгой пожарников, студентов и слушателей, одетых в национальные платья девушек, громкими овациями приветствовали кортеж правительственных машин. Организаторы праздника сотворили чудеса, искусно расставив вдоль пути следования регента шпалеры жителей».

Корреспондент газеты был действительно прав в том, что толпы народа приветствовали только машины, а не самого регента, которого они и не видели.

В городской управе Миклоша Хорти приветствовал сам бургомистр Лайош Ямбритш…

В своей «огромного значения» ответной речи Миклош Хорти говорил о героических усилиях народа, об уплате налогов, об экономии во всем. Он обрисовал тяжелое положение в стране. Пригласив с собой турецкого посланника на годовщину победы Миклоша Юришича над турками, Хорти преследовал особую цель. Вот что он сказал:

— …С тех пор в истории произошли великие события. Венгерский и турецкий народы-братья протянули друг другу руку дружбы. Бок о бок они сражались в тех недавних великих битвах, в которых отдало свою жизнь за родину немало героических сынов венгерского народа, в том числе и жители вашего славного города Кёсега.

Регент не смог удержаться, чтобы, не сделав в своей речи смелого поворота, не упомянуть о своей любимой жандармерии:

— …Случаи, подобные тем, что имели место в области Зала, — сверхпечальны, но использовать их для науськивания людей на нашу славную жандармерию — преступление. Жандармерия, стоящая на страже государственных интересов, всегда была гордостью нашей родины…

Закончился торжественный молебен, и состоялось открытие Триумфальной арки. После речи государственного секретаря по делам культа с речами выступили армейский епископ Иштван Хас и армейский епископ евангелической церкви Элемер Шольтес. Выступление сразу двух епископов объяснялось тем, что сам Миклош Хорти был евангелистом, поэтому нужны были и католик, и евангелист. После речей к мемориальным доскам возложили венки сначала Миклош Хорти, потом военный министр Дьюла Гёмбёш.

Парад открыли военный духовой оркестр и парадная рота. Потом прошли оркестр сомбатхейских допризывников и парадные расчеты военного училища.

«Живописно выглядела в своей новой парадной форме рота курсантов военного училища, блеснувших отличной выправкой и ровными, как стрела, шеренгами, — продолжал корреспондент. — Будущие офицеры очень понравились регенту. Сшитые на итальянский манер береты, гетры, аккуратные клинки, пышущие здоровым румянцем лица — все это вызвало на лице адмирала довольную улыбку. Вслед за парадной ротой проследовал в пешем строю дивизион велосипедистов, среди которых, четко печатая шаг, прошли два сына военного министра. За ними шли парадные расчеты сомбатхейских и кёсегских призывников, сводная рота пожарников и слушатели педагогических училищ…»

Командиром парадного расчета педагогических училищ был мой старший брат Тони. Дети крестьян и ремесленников, будущие безработные учителя, представители голодающей интеллигенции, шли в форменных фуражках и белых перчатках.

Мы тоже прошли перед трибунами, но и на этот раз нам не удалось как следует увидеть Хорти. Только позже мы узнали, что его вообще не было на трибуне: он наблюдал за парадом из специально построенного шатра. После парада он пригласил к себе командиров подразделений, в том числе и моего брата, и удостоил их своего рукопожатия.

Дома у нас снова ожидались большие перемены: на этот раз мы опять переезжали на новое место жительства. Теперь уже нам предстояло ехать обратно в деревню Дьёрвар, в свой собственный дом. Почтовое ведомство купило себе другой дом и предложило моим родителям расторгнуть пятилетний договор об аренде на год раньше срока.

И хотя Тони оставался еще год учебы в педагогическом училище, а мне в школе, родители все же решились на переезд.

— Как-никак, а дома будет лучше, — говорили они.

Тони в крайнем случае будет ходить на бесплатные обеды — не может быть, чтобы не нашлось семи семей для Тони, которому пожал руку сам Миклош Хорти! А я закончу четвертый класс в селе Вашвар.

Переезд в Дьёрвар состоялся в августе 1932 года. Каждый железнодорожник мечтает к старости, ко времени ухода на пенсию, иметь свой дом. В нашем доме было две жилые комнаты и кухня. Стоял он на краю села, неподалеку от железной дороги, к нему примыкал небольшой участок земли. На ней мать выращивала зелень и картошку; держали мы и кур, каждый год выкармливали и резали свинью.

Был у нас еще один хольд земли в окрестностях Дьёрвара, который отец купил во время раздела земли в церковном хозяйстве. Не знаю почему, но эти земли называли пролетарскими. Там мы сажали кукурузу и картофель.

Коров мы уже не держали, так как для них у нас не было ни пастбища, ни кормов. Обрабатывать «пролетарскую» землю мы могли только с помощью наемной тягловой силы.

Я и две старшие сестры, Аннушка и Мария, летом нанимались на работу к молотилке, чтобы хоть немного заработать на зиму хлеба. Плату за работу получали натурой. В Дьёрваре в то время ни у кого не было своей молотилки, ее привозил хозяин из Вашвара. Крестьяне свозили свою пшеницу к себе домой, складывали ее в скирды, чтобы потом к ним подвезти молотилку. Те, у кого пшеницы оказывалось мало, сговаривались по три-четыре человека и складывали свою пшеницу в один общий стог, чтобы обеспечить молотилку работой в течение всего дня. Ставить молотилку для работы на полдня, а потом снова перетаскивать ее на новое место было очень невыгодно.

Молотьба начиналась часа в четыре утра и продолжалась до десяти вечера с двумя небольшими перерывами для еды в восемь часов и в полдень. Самой тяжелой работой была переноска мешков с пшеницей и удаление соломы, самой грязной работой — уборка половы.

Таскать мешки с зерном могли только самые сильные ребята. Плату они получали самую высокую из всех работавших у молотилки. Они перетаскивали мешки от молотилки на весы (ведь все мы получали зарплату с веса обмолоченного зерна), потом вскидывали их к себе на плечи и несли в амбар.

Четверо попарно на волокуше из двух жердей и мешковины оттаскивали полову от молотилки в отведенное для нее место.

Я настолько уставал, что утром мать с трудом поднимала меня с постели, В десять вечера я становился черным как негр. Колючая полова налипала на потное тело, забивала все поры, мои русые волосы делались серыми. А пыли мы глотали столько, что после окончания работы еще много недель плевались ею. Обмолот продолжался больше месяца. За это время мы с молотилкой обходили все село.

У машины не было приспособления для уборки соломы, и ее убирали вручную так называемые стогометатели. Эта работа была интересной, но такой же тяжелой, как работа грузчиков-подносчиков, требовавшая большой ловкости и чувства равновесия.

Двое рабочих, стоявших у молотилки, подхватывали вилами огромные пуки соломы и укладывали их в небольшие копенки по четыре-пять метров длиной и метра полтора шириной и высотой. К ним подходил стогометатель с длинным сосновым шестом. Он протыкал шестом кучу соломы и поднимал ее над головой. От сползания солома удерживалась поперечиной, набитой на шест на высоте головы человека. Основная тяжесть ноши приходилась на голову рабочего, который, не видя ничего перед собой, так как мог смотреть только себе под ноги, шел к стогу, достигавшему восьми — десятиметровой высоты, поднимался по приставленной лестнице наверх, где солому подхватывали укладчики, которые и распределяли ее.

Я всегда восхищался ловкостью, умением сохранить равновесие и силой стогометателей. Невероятно, но ни один из них ни разу не свалился со своей тяжелой ношей с лестницы. Больше того, наиболее ловкие и сильные из них держали пари, что смогут закинуть наверх вместе с соломой и кого-нибудь из мальчишек.

В сентябре я снова пошел учиться, чтобы закончить последний класс; в школу в село Вашвар я ездил каждый день на поезде.

И хотя до железной дороги от нашего дома было рукой подать, мне приходилось ходить на станцию за три километра, потому что она была построена с таким расчетом, чтобы находиться примерно на одинаковом расстоянии от окружающих сел. Из дому мы отправлялись в половине шестого утра, часто бегом, чтобы успеть к поезду, а вечером к шести часам возвращались таким же путем.

Из нашей деревни в школу ходили шесть — восемь человек, а из Эгервара и его окрестностей — еще больше. Мы встречались в поезде, где для учащихся специально держали свободной часть вагона.

Фамилия Декан пользовалась в вашварской школе доброй славой, потому что в ней все четыре года учился мой брат Тони, который все время был отличником. Учителя приняли меня тоже очень хорошо, но я не оправдал их ожиданий. Больше того, учитель математики как-то заметил:

— Далеко тебе, Декан, до твоего брата!

— Вы правы, господин учитель, брат учится сейчас в Кёсеге, — ответил я.

Как бы ни был прав учитель, но я не терпел замечаний и никогда не оставлял их без ответа. Тем более что виноватым себя перед математиком я чувствовал только наполовину. Не я же был виноват в том, что к встрече с Миклошем Хорти мы готовились почти два месяца… Правду говорят, что студент всегда найдет для себя оправдание.

Что ни говори, а в том году я редко возвращался домой без выговора или замечания.

Как-то в школе объявили литературный конкурс на лучшее знание произведений поэта Яноша Араня. Нужно было выучить наизусть двенадцать баллад Яноша Араня и без ошибок рассказать их преподавателю литературы. Кто выполнит это задание, тот получит специальную похвальную грамоту Литературного общества имени Яноша Араня.

Я всегда любил стихи, выступал в литературном кружке и поэтому подумал, не принять ли и мне участие в конкурсе. Я даже предложил своему другу Дюле:

— Запишемся?

— А зачем, старик? Нет никакого смысла!

Так мы и порешили. А время шло. Откровенно говоря, я уж и думать забыл об этом конкурсе. Но однажды встретился с одним из первоклассников, который пешком ходил в школу вместе с моим другом Дюлой.

— Ты тоже учишь баллады? — спросил он меня.

— А что, разве Дюла учит?

— Еще как, день и ночь зубрит. Всю дорогу от Дьёрвара до Вашвара и обратно только их и бубнит.

Это уж было слишком! Я ясно представил себе, как Дюла с грамотой в руках появится у нас дома и, красуясь перед мамой, скажет:

— Очень сожалею, старик, что ты не получил такой грамоты.

Возвратившись домой, я сразу же принялся учить баллады Араня. Четыре-пять из них я уже знал, многие читал, но нужно было выучить их наизусть, к тому же такие сложные, как, например, «Рыцарь Пазман».

И я засел за зубрежку. Мать никак не могла понять, с чего это я стал таким прилежным.

С Дюлой мы встретились через два дня у кабинета преподавателя литературы. Обменявшись косыми взглядами, мы не сказали друг другу ни слова. Потом нас вызвали. Я безошибочно рассказал все двенадцать баллад.

А Дюлу вышибла из седла поэма «Рыцарь Пазман», точно так же как король Матьяш выбил из седла рыцаря Пазмана. Похвальную грамоту получил я.

И вот школа окончена. Тони закончил педагогическое училище. Что же делать дальше?

Целыми днями мы бродили по нашему двору как неприкаянные без дела и без денег. Не господа и не крестьяне. Никому не нужные люди. В стране было полным-полно безработных дипломированных специалистов. На каждое вакантное место приходилось не меньше сотни желающих занять его.

Тони, сняв с полдюжины копий со своего диплома, начал охотиться за местом. Поскольку проезд по железной дороге был дорогим, а Тони уже потерял право на льготы, пришлось купить ему велосипед.

Со мной тоже надо было что-то делать.

— Пойдешь в ученики! — часто повторяла мама, чтобы дать мне возможность свыкнуться с этой мыслью. — На будущей неделе поедем в Вашвар и там поищем тебе место.

Так и сделали. Мы обошли нескольких ремесленников, слесарей, столяров. К мяснику не пошли, потому что от одной мысли о его кровавой работе меня тошнило. Не хотел я идти в ученики и к торговцу. Но выбор был невелик.

Измазанные маслом до кончиков волос ученики слесаря произвели на меня тягостное впечатление. К тому же хозяин не обеспечивал их ни квартирой, ни питанием. Нужно было ездить к нему из Дьёрвара и еду возить с собой. Мама, взвесив все это, не настаивала на том, чтобы я шел к слесарю в ученики.

Уставшие и подавленные неудачей, мы зашли в закусочную ресторана «Зеленое дерево», расположенную на центральной площади города.

— Съедим горячего супа, — предложила мама.

Был базарный день. Большой двор ресторана был заставлен подводами с лошадьми, которые с хрустом жевали овес из больших торб, повешенных им на голову. В одном из углов двора под навесом парни играли в кегли, сбивая фигурки тяжелыми деревянными шарами. Всюду суета, движение.

В закусочной мы еле-еле отыскали два свободных места. За столами сидели крестьяне в черных костюмах и сапогах, повязанные платками женщины в широких пышных юбках. Все они хлебали суп или ели жаркое. Напитки и еду разносил гладко причесанный, чистенько одетый официант — мальчик, годами едва ли старше меня. Ему помогала улыбающаяся женщина приблизительно лет сорока — жена хозяина.

Старший официант, одетый в черный элегантный костюм и белоснежную сорочку с галстуком-бабочкой, часто исчезал в соседнем зале, где за столиками, покрытыми белыми скатертями, обедали и пили пиво городского вида мужчины.

Черпая ложкой суп, я все время следил за тем, что происходит в закусочной. В голове у матери тем временем, очевидно, роились какие-то свои мысли, потому что, как только к нашему столу подошла жена хозяина, мама обратилась к ней:

— Мадам, не нужен ли вам вот такой парнишка?

— Не этого ли блондина вы имеете в виду?

— Именно его, — подтвердила мама.

— Можно будет поговорить: у нас как раз освободилось место ученика.

Не прошло и получаса, как мы уже обо всем договорились: я получил жилье, питание и одежду. Стирку белья мы брали на себя. Ввиду того что я окончил начальную школу, договор был заключен не на три, а на два с половиной года.

Работать я начал спустя две недели. Распорядок дня запомнить было нетрудно: открывалось кафе в шесть утра и закрывалось ровно в полночь. О свободном времени или выходном дне за все два с половиной года не могло быть и речи.

Хозяин держал одного старшего официанта и двух учеников. Когда кончался срок работы одного ученика, на его место брали другого, а сам он становился помощником официанта, который получал небольшую заработную плату. Правда, старший официант работал столько же, сколько и остальные, но зато получал с посетителей плату за напитки и безо всякого стеснения брал чаевые. В хорошем заведении за восемь — десять лет он зарабатывал столько, что мог купить или арендовать небольшую корчму.

Мы, ученики, делали все: от уборки помещения до чистки столовых приборов и мойки стаканов. Обслуживали мы и посетителей. Иногда, если их было много, нам помогал старший официант.

Одним из первых моих посетителей был кузнец из нашего села — веселый рослый человек, который очень любил поговорить о политике. Увидев меня, он сказал:

— Что я вижу? Хотел стать попом, а стал корчмарем! Но пусть это тебя не печалит, ведь между этими двумя профессиями, по сути дела, нет большой разницы: и поп и корчмарь живут за счет обмана народа. Поп проповедует пить воду, а сам пьет вино, корчмарь проповедует пить вино, но разбавляет его водой!

Свои обязанности я освоил быстро. В то время у нас, учеников, не было другого выхода: мы должны были либо смириться, либо уходить.

Что касалось меня, то я смирился, хотя поначалу мне было противно заниматься мойкой окон и уборкой, которую я всегда считал женским делом. Кроме всего прочего, я был очень самолюбив и болезненно переносил замечания, не говоря уж о физических наказаниях. За всю мою жизнь мама дала мне два шлепка, и только. Поэтому я старался работать так, чтобы не давать повода ни для ругани, ни для наказания.

Находиться в зале среди посетителей мне нравилось. Я любил наблюдать за людьми и их поведением. Теперь для этого у меня появились широкие возможности. В базарные дни, в дни ярмарок я с удовольствием смотрел на шумную красочную толпу, слушал яркую речь, веселые шутки, когда под влиянием выпитого вина у людей развязывались языки. Правда, сильно пьяных я не любил.

На площади перед рестораном «Зеленое дерево» стояли палатки сапожников, лудильщиков, торговцев готовой одеждой и галантереей. Часто около них пристраивались торговцы сладостями, церковной утварью, лошадьми, цыгане, нищие и всевозможные жулики.

Крутилась карусель, хлопали выстрелы воздушных винтовок в тире, слышались крики зазывал у игорных рулеток, заманивавших к себе деревенских зевак.

Иногда в толпе появлялись надменные, украшенные петушиными перьями жандармы. Они всегда ходили парами, и толпа молча расступалась перед ними.

По вечерам в ресторане «Зеленое дерево» играл цыганский оркестр. Цыганскую музыку я очень любил, и сам учился у деревенского цыганского примаша и у своих товарищей по школе играть на скрипке. Мой ровесник цыганский мальчик Карчи Арваи был на удивление способным музыкантом. Почти полтора года мы учились с ним в одном классе. Из цыганского табора, раскинувшего свои шатры на краю села, вышел не один замечательный примаш. Некоторые из них дошли до Будапешта. Карчи Арваи вместе со своим старшим братом бросил школу, где учился уже в четвертом классе, и, даже ни с кем не попрощавшись, уехал в Будапешт. Карчи хотел стать примашом, а его брат — цимбалистом. В Будапеште они долгое время бедствовали, играли на улицах, на вокзалах, в поездах, потом все же закончили цыганскую музыкальную школу. Как раз в то время создавался оркестр Райко, в который приняли обоих братьев: Карчи — первой скрипкой, а его брата — цимбалистом. Спустя несколько лет они уже совершали гастрольные поездки за границу. Перевезли своих родителей в Будапешт. Карчи и его отец и были моими учителями игры на скрипке.

Дядюшка Лайош, небольшого роста старик, примаш оркестра «Зеленого дерева», умел создавать хорошее настроение у гостей. И поэтому по вечерам здесь частенько собирались компании любителей погулять. В таких случаях в полночь мы закрывали дверь, на окна опускали жалюзи, а внутри вовсю шла гулянка, которая нередко затягивалась до трех часов ночи. Само собой разумеется, что об отдыхе в это время не могло быть и речи, а утром в шесть часов, как всегда, нужно было снова открывать заведение. Поэтому мне постоянно хотелось спать. Много раз я засыпал стоя и падал среди игравших в карты или веселившихся гостей. Это вызывало у них веселый смех, а старший официант заставлял меня мочить голову под краном холодной водой и делать небольшую пробежку по двору.

Дважды я засыпал, сидя в туалете. Первый раз с трудом проснулся после громкого стука в дверь, во второй раз люди, подумав, что со мной что-то случилось, выломали дверь. Я же всего-навсего просто спал.

Прошел уже почти год моего ученичества, когда меня стали отпускать на занятия в ремесленное училище. Директор училища — худощавый, тихий, приятный человек — был нашим постоянным гостем; он часами молча сидел за стаканом вина, разбавленного содовой. Он понимал, что в конечном итоге меня так и не выпустят из учеников, и потому уговорил моих хозяев, чтобы разрешали мне посещать занятия. Таких, как я, собралось в одном классе около пятнадцати человек: ученики мясников, пекарей, торговцев продовольственными товарами. Один из хорошо знакомых мне учителей начальной школы преподавал нам медицину. Каким наукам обучали другие учителя, я не знал, потому что, как только садился за парту, клал голову на руки и сразу же засыпал. Учителя не только не беспокоили меня, а даже одергивали ребят, если в перерывах они начинали сильно шуметь:

— Тише! Дайте Декану поспать, вы же знаете, сколько он работает.

Большего в то бесчеловечно тяжелое время ученичества преподаватели ничего не могли для нас сделать. Но честь им и хвала за то, что хоть так старались облегчить наше положение.

Иногда меня навещала мама и рассказывала обо всех домашних новостях. Шел уже второй год моего ученичества, но я еще ни разу не побывал дома. А всего-то до дома было двадцать минут езды на велосипеде. Но время для меня как бы слилось в один-единственный длинный рабочий день, у которого не было ни конца ни края.

Мать жалела меня. С трудом сдерживая слезы, она пыталась как-то подбодрить меня:

— Потерпи, сынок, потерпи, родной. Здесь у тебя есть хотя бы еда и жилье, и пусть немного, но ты зарабатываешь несколько пенгё. А посмотри, что делается с твоим братом: ведь он до сих пор околачивается дома со своим дипломом в пустом кармане.

Наконец настал день, когда я получил первую трудовую книжку. В ней было записано, что согласно решению Вашварского профессионального объединения я являюсь помощником официанта. Тогда мне еще не было и семнадцати лет. В тот же день я простился с «Зеленым деревом», передав свои обязанности новому ученику, уже отработавшему при мне пробные две недели.

Стояла весна, и я был свободен, как птица. Возвратившись домой в Дьёрвар, я в полную меру наслаждался этой свободой и наконец-то после двух с половиной лет вдоволь выспался.

А недели через две мы с моим другом, немного постарше меня, сели на велосипеды и укатили за семьдесят километров в курортное местечко Хевиз искать работу. Велосипед был хорошо обкатан: в стране осталось не так уж много дорог, по которым не проехал бы на нем за эти годы мой брат в поисках работы. У меня же самый первый выезд увенчался успехом.

Я получил место в ресторане очень красивой, увенчанной двумя башенками гостиницы под названием «Вилла Габи».

Хевиз относился к числу популярных бальнеологических курортов, где отдыхали и лечились служащие различных учреждений, представители мелкой буржуазии, приезжало сюда много и зарубежных гостей. Заработок тут оказался неплохим. Так что каждое лето до ухода в армию в 1940 году я регулярно приезжал сюда на сезонную работу.

Осень я, как правило, проводил дома, а зимой работал в разных местах по найму.

Летом работать приходилось много. Но что значило это «много» по сравнению с годами, проведенными в учениках официанта?! Иногда в девять вечера мы уже закрывали ресторан и до шести утра были свободны.

Купаться ходили ночью, правда, не на пляж — он, естественно, в это время был закрыт, — а на канал с запрудой. С десяти вечера берега канала оживали: сюда десятками приходили домработницы, прачки, кухарки из гостиниц и санаториев, чтобы смыть с себя грязь и пот после трудового дня. Сюда же ходили купаться официанты, грузчики, работники торговли — все те, кто днем был занят работой. С шумом и плеском погружали они свои уставшие тела в теплую воду. Купание взбадривало, поднимало настроение. Молодежь затевала возню. То тут то там слышались веселые взвизгивания девушек, которых ребята хватали под водой за крепкие мускулистые ноги. Более пожилые входили в воду не спеша, осторожно. Но и они не отказывались от общего веселья, то кого-то подбадривая, то, наоборот, ругая. Под покровом летней ночи здесь зарождалась любовь, многие молодые люди нашли здесь свое счастье.

Как я уже говорил, осенние месяцы, а иногда и часть зимы я проводил в родительском доме. А зимой уезжал в какой-нибудь небольшой городишко или в Будапешт на заработки.

К этому времени материальное положение моих родителей постепенно поправилось, ведь кроме младшего брата Пали в семье работали все. Кризис, казалось, миновал.

А в селе что ни год, то новость. Приходский священник и кантор создали для юношей организацию «Калот», а для девушек — «Колос», сделав все возможное, чтобы вовлечь в них всю сельскую молодежь. В этих организациях они воспитывали молодых парней и девушек в духе «христианского патриотизма». Все это входило в общую систему идеологической обработки молодежи, подготовки ее к войне, проведения все более яростной и открытой шовинистической и антисемитской пропаганды режима Хорти.

Я был до крайности удивлен, когда неделю спустя после возвращения домой мне передали указание волостного писаря явиться на подготовку допризывников. До сих пор в этом я участия не принимал, поскольку большую часть года работал на стороне. Поэтому меня, когда я был дома, даже не пытались привлекать к этому делу. Обычно на эти занятия, проводившиеся раз в неделю, правдами и неправдами удавалось собрать не более десяти — пятнадцати человек, да и те вместо занятий большей частью играли на лугу в футбол. Сначала роль наставников выполняли военнослужащие запаса, потом к этому делу стали привлекать учителя сельской школы, а теперь занятия проводил офицер-подпоручик из вашварского призывного пункта.

Однажды холодной дождливой осенью нас собрали в сельской школе на «теоретическую» подготовку, суть которой заключалась в популяризации «верховного главнокомандующего» адмирала Хорти. Подпоручик познакомил нас с жизнью и боевыми «подвигами» Хорти, его «заслугами» в возвращении Венгрии Трансильвании, южных и северных земель, а затем в розовых красках нарисовал нам картину будущего Венгрии. Уважение к Миклошу Хорти подпоручик воспитывал довольно простым, но очень эффективным способом: при каждом упоминании имени регента мы должны были вскакивать со своих мест и становиться по стойке «смирно». Подпоручик заботился о том, чтобы имя регента повторялось не реже, чем через каждые четыре-пять слов.

Мы воспринимали эти лекции и бесконечные вскакивания как детскую игру, весело улыбались и подмигивали друг другу, не думая о том, что все это — лишь предыстория тех кровавых событий, перед которыми уже стояло наше поколение.

На действительную военную службу меня призвали весной 1940 года. Лето я, как всегда, провел в Хевизе, а на осень устроился на работу в Будапеште в одном из ночных увеселительных заведений. В конце ноября 1940 года моя старшая сестра Мария прислала телеграмму, в которой сообщала, что на мое имя в Дьёрвар пришла повестка явиться 2 декабря на военную службу.

Получив это сообщение, я посоветовал родным возвратить повестку волостному писарю и сказать, чтобы он переслал ее в Будапешт, где я был прописан. Они так и сделали.

Я же в это время официально выписался из будапештской квартиры, уволился с работы и вернулся в отчий дом в Дьёрвар, надеясь, что, пока сработает военно-бюрократическая машина, пройдет не менее двух недель. И действительно, я не ошибся. Прошел почти месяц, мы уже готовились к встрече Нового года, когда моя повестка, возвратившись из Будапешта, дошла до меня в Дьёрвар.

Тогдашний волостной писарь, ярый шовинист, посылая повестку, сопроводил ее наказом, чтобы я, во избежание нежелательных последствий, не вздумал опоздать к месту явки хотя бы на час. С болью в сердце простился я с родными, упаковал свой походный мешок, сел на вечерний поезд и в самый канун Нового года отправился в Мошонмадьяровар, к месту службы в саперной части.

 

На фронт

В начале апреля 1942 года я возвратился из Дьёрвара, где был в увольнении, в свою часть в Херень. Уже тогда я знал, что скоро нас отправят на фронт, не была известна только точная дата. Поэтому я решил, что лучше проститься с родными дома, чем на станции, в Сомбатхее.

Со слезами на глазах прощалась со мной мама, и я еще долго не мог забыть ее беспокойного взгляда. Много раз хоженной дорогой шел я на станцию, испытывая горестное чувство. Мысленно прощался с нашим краем, где прошло мое детство. После хутора Уймайор до самой станции простиралось жнивье, где паслось стадо овец. Еще издали я услышал перезвон их колокольчиков, громкий лай пастушьих собак. А вскоре показался и сам пастух дядюшка Ар. Он, словно изваяние, стоял на краю канавы, ко мне спиной, опершись на свою пастушью палку, вперив взгляд в туманную даль.

— Бог в помощь, дядюшка Ар. На фронт еду! — крикнул я ему, стараясь придать своему голосу как можно больше веселости.

Старик медленно повернул ко мне изрезанное глубокими морщинами лицо, окинул меня с ног до головы взглядом и сказал:

— На фронт человек не едет, а его везут!

21 апреля в Сомбатхее нашу маршевую роту погрузили в вагоны. Наступило время отъезда. Прощаясь, семейные солдаты давали своим женам последние наставления, как ухаживать за коровой, когда вести на базар продавать теленка… Только теперь я был действительно рад, что избавил бедную маму от этих тяжелых, берущих за сердце переживаний. Под дружные прощальные взмахи рук провожавших наш эшелон тронулся в путь. Монотонно стучали колеса, а мы задумчиво смотрели на проплывавшие мимо родные поля.

Многие тотчас же полезли в мешки за провизией, пытаясь подавить свои чувства едой. Поезд мчался вперед, перемалывая километры, как перемалывали еду крепкие солдатские зубы.

Наш путь лежал через Словакию и Польшу. Однажды утром, проснувшись и выглянув из вагона, мы увидели незнакомую местность. Наш эшелон стоял на небольшой польской станции. Мы с любопытством смотрели вокруг.

На станции под конвоем гитлеровских солдат работали русские военнопленные и гражданские поляки. Они ремонтировали пути. Здесь мы впервые увидели русских солдат: оборванные, небритые, измученные, многие босиком. Это производило тягостное впечатление. Особенно неприятные чувства вызвали у нас гитлеровские конвойные, которые что-то громко кричали, не стесняясь при этом бить пленных прикладами автоматов. Особенно поразили нас стайки польских детей лет восьми — десяти, которые бросились к нашим вагонам, чтобы попросить кусочек хлеба.

Среди нас не нашлось ни одного, кто при виде столь грустного зрелища не дал бы чего-нибудь голодным детям из своих домашних запасов или пайка. До глубины души возмутили нас охранявшие пленных гитлеровские солдаты, которые старались не допустить детей к эшелону, более того, они делали и нам оскорбительные замечания за то, что мы давали детям еду.

И когда поезд наконец тронулся, настроение у всех нас было подавленным. Так мы впервые столкнулись с войной, вернее говоря, с ее спутниками — нищетой и голодом. На Украине, куда нас привезли, разрушительные следы войны были еще заметнее.

Первого мая, проехав через Брянские леса, мы прибыли на железнодорожную станцию Орел. О Брянских лесах мы уже наслышались и знали, что именно там скрываются бесстрашные советские партизаны. Когда нас провозили по тем местам, эшелон был приведен в полную боевую готовность, но, к счастью для нас, все обошлось благополучно.

Едва мы выстроились с котелками в очередь у полевой кухни за ужином, от которого аппетитно пахло фасолевым гуляшом, как вдруг залаяли зенитки, послышался гул летящих самолетов и взрывы бомб.

— Воздушная тревога! — крикнул один из взводных командиров, и рота мгновенно рассыпалась между вагонами в поисках укрытий. Дальше всех убежал повар, так и не выпустив из рук черпак. Воздушный налет длился всего минут пять. Многие солдаты вновь собрались у кухни, не было только повара. Но это нисколько не смутило нас. Мы начали черпать гуляш прямо из котла котелками и с большим аппетитом есть. И пока повар пришел, половина роты уже успела поужинать.

С железнодорожной станции мы пешим порядком отправились к линии фронта. После нескольких дней пути прибыли в какую-то деревню, где встретились с немецкими солдатами. От них мы узнали, что линия фронта проходит в восьми — десяти километрах от села и что там нас очень ждут. Дело в том, что мы, венгры, должны были сменить немецкую воинскую часть.

Фронт стабилизировался здесь зимой 1941/42 года, когда и советские и немецкие войска, зарывшись поглубже в землю, оказались друг против друга. Крупных наступательных операций здесь не велось, шли бои местного значения. Немцы ехидно пожелали нам большого счастья в боях с сибирской стрелковой дивизией, занимавшей в то время оборону против нашего участка. Немецкие солдаты помоложе рассказали нам о тяжелых потерях батальона, понесенных в боях с советскими войсками в течение зимы, когда погиб каждый десятый, а в ротах осталось всего по двадцать — тридцать солдат. По их словам, перед нами стояла дивизия сибирских снайперов, которые, совершенно не боясь холода, часами лежат в белых маскхалатах на снегу, и стоит только кому-либо из немцев высунуть голову, как он тут же получает пулю в лоб. Со страхом и любопытством слушали мы эти рассказы и не знали, верить им или нет.

После двухдневного отдыха мы сменили немецкую часть. Ночью в полнейшей тишине (был отдан приказ не разговаривать и не курить) пехота выдвинулась на передовые позиции. Каждому пехотному батальону придали по одному саперному взводу. Таким образом наша рота оказалась полностью распределена. В первую ночь до получения задачи нас разместили на некотором удалении от передовой, в глубоком овраге.

Смена гитлеровских войск не прошла незаметно, советская разведка, очевидно, узнала о готовящейся смене и обрушила на немцев шквал минометного и артиллерийского огня. В полной темноте по незнакомой местности под взрывы мин и снарядов мы выдвигались на новые позиции, не имея ни малейшего представления о том, бьет ли это наша артиллерия или рвутся советские снаряды и мины.

В первую же ночь мне и моему напарнику, тоже санитару, пришлось перевязать много раненых. Едва стало светать, как минометно-артиллерийский обстрел несколько утих. А после восхода солнца мы познакомились с участком нашей обороны. Нам, саперам, была поставлена задача инженерного обеспечения пехоты, расположенной на передовой линии: установить проволочные заграждения, минные поля, отрыть КП и НП, а в случае наступления наших войск проделать проходы в проволочных заграждениях и минных полях. Поэтому наш взвод почти постоянно находился перед передовыми позициями пехоты, на ничейной земле. А поскольку днем вся местность хорошо просматривалась и простреливалась, мы могли выполнять свои задачи только ночью.

К концу мая активность советских войск значительно усилилась. Русские вели интенсивный минометно-артиллерийский огонь. В целях проведения разведки боем подразделения противника силой до роты, а иногда и до батальона часто атаковали венгерские позиции. За короткое время советская артиллерия своей прямо-таки фантастически точной стрельбой завоевала среди нас авторитет. Командиры пехотных подразделений, все как один, начали требовать, чтобы для них построили прочные блиндажи, которые могли бы выдержать даже прямые попадания тяжелых артиллерийских снарядов. И все эти блиндажи должен был построить наш взвод.

Стремление во что бы то ни стало получить блиндаж с хорошим перекрытием объяснялось еще одной причиной: дело в том, что советские артиллеристы очень быстро пеленговали и уничтожали гитлеровские радиостанции. Были случаи прямых попаданий в блиндажи, где работали передатчики. Поэтому наиболее хитрые командиры выгоняли из своих блиндажей радистов вместе с их рациями в поле, в специальные окопы глубиной до двух и шириной до одного метра. Радиограммы для передач доставлялись радистам посыльными. Таким образом радисты отвлекали огонь советской артиллерии на себя.

Наше командование приняло от немцев стрелковые окопы, ходы сообщения, проволочные заграждения, а там, где удалось, и схемы минных полей. Потом они разработали свою собственную систему проволочных и минных заграждений.

Отличительной особенностью венгерских мин являлось то, что они во время их установки представляли опасность для минеров. Для борьбы с пехотой применялись, как правило, мины с проволочным натяжением. Особенно опасными были мины типа «Элко», с электрическим штыревым взрывателем. Принцип их действия заключался в следующем: если штырек стоял строго вертикально, то контакты электроцепи в виде двух металлических шариков были разомкнуты. Но стоило хотя бы немного наклонить штырек в любую сторону, как контакты смыкались, приводили взрыватель в действие и мина срабатывала. Эти новые мины были незнакомы даже тем саперам, которые были призваны в маршевую роту из запаса спустя три года после действительной службы. Мы же не знали ни устройства, ни принципа действия ни немецких, ни советских мин, хотя должны были перед наступлением проделывать проходы для своей пехоты.

Правда, неделю спустя от нас послали пятерых саперов на пятидневные курсы, где немецкие инструкторы познакомили их с устройством немецких и советских мин. Но этого было ничтожно мало.

Как я уже говорил, треть нашего взвода составляли румыны, которые не знали по-венгерски ни слова.

В первые две недели июня мы проводили фортификационные работы в деревне, где расположился штаб нашего батальона. Здесь я встретился с моим другом Гезой Папаи. Его прикомандировали к штабу батальона в качестве брадобрея. Нас с ним поселили в одном из домов в двухкомнатной квартире, которая принадлежала пожилой супружеской паре лет пятидесяти и их дочери — молодой женщине с двумя детьми.

Когда-то эта женщина жила в деревне, где теперь проходила передовая линия обороны нашего батальона. Деревня была полностью разрушена нашими предшественниками — гитлеровцами, превратившими все погреба и подвалы в блиндажи и пулеметные гнезда.

Геза Папаи хорошо говорил по-французски, так как в свое время почти полтора года работал парикмахером в Париже, а русским языком начал заниматься еще в Херене. Этот высокий худощавый молодой человек был похож скорее на рассеянного ученого, чем на парикмахера или тем более на солдата. Целыми днями с книжкой в руке он расхаживал по деревне, зубря русские слова. И отвлечь его от этого занятия мог только сердитый голос офицера, который отчитывал его за то, что он не отдал честь офицеру. Геза моментально вытягивался, на его лице появлялась кроткая, виноватая улыбка, за которую офицер сразу же либо прощал его, либо наказывал. Многие офицеры уже знали его в лицо, так как он брил большую часть офицерского состава. Поскольку Геза был великим мастером своего дела, то иногда он на велосипеде ездил брить офицеров в штаб полка и даже дивизии. Рассказывали, будто он мог спокойно брить не только во время артиллерийского обстрела, но даже в автомашине или в повозке во время движения.

Поначалу я думал, что в деревне нам будет спокойнее, чем на передовой, но ошибся. Наше командование панически боялось партизан, а у некоторых офицеров и даже солдат эта боязнь приобрела прямо-таки истерические формы. В каждом человеке от младенца и до дряхлого старика они подозревали партизана. И горе было тому из мирных жителей, кто не мог убедительно объяснить причину своего нахождения в деревне.

Среди ездовых и офицерских денщиков, располагавшихся в роще вокруг штаба, ходили рассказы, что в конце мая не очень далеко от Курска, в районе Путивля, четвертый саперный батальон ввязался в бой с партизанами и был ими разбит. Погибли семьдесят три солдата и три офицера. По сводкам венгерского командования, этот партизанский отряд насчитывал 1500 человек, вооруженных к тому же тяжелым стрелковым оружием и артиллерией. Но скоро выяснилось, что отряд состоял всего-навсего из пятидесяти двух партизан. Однако этот эпизод давал повод повсюду видеть партизан.

Активность советских войск с каждым днем возрастала. По ночам десятки шедших волнами советских самолетов бомбили деревню, в которой располагался наш штаб, а днем они лишь совершали разведывательные полеты.

Мне, как санитару, дел хватало, поэтому я то один, то вдвоем с Гезой ходил по деревне и ее окрестностям. Согласно приказу с наступлением темноты мы должны были находиться в расположении части. В это время мы обычно с помощью Гезы вели беседы с нашими хозяевами. Это были очень славные люди, которые не проявляли к нам никакой антипатии. По правде говоря, мы тоже старались, чтобы наше пребывание никому из них не было бы в тягость. В то время мы уже получали немецкий паек, который был, правда, значительно хуже, чем привычный венгерский солдатский харч, но нам давали кислые конфеты, мармелад и так называемый искусственный мед. Все эти сладости мы всегда отдавали своим хозяевам и их детям, а они, заметив снятое нами грязное белье, стирали, сушили его и уже чистым приносили к нам в комнату.

Окончательно наша дружба закрепилась однажды ночью. В ту ночь советская авиация подвергла деревню необычайно сильной бомбардировке. Мы с Гезой даже при очень интенсивных налетах обычно не уходили в щель, вырытую около дома. А на этот раз бомбежка была уж совсем некстати, потому что мы как раз читали раздобытую где-то Гезой интересную книгу. Читали вслух по очереди, при свете фонаря «летучая мышь», соблюдая все правила светомаскировки. Налет начался на самом интересном, захватывающем месте. От близкого взрыва бомбы дом начал трещать по всем швам, и тогда мы решили уйти в убежище.

Задув фонарь, мы знакомым двором отправились к щели. Но не успели сделать и нескольких шагов, как под нами разверзлась земля, и мы неожиданно свалились в погреб, слабо освещенный коптилкой. Не знаю, кто при этом больше испугался, мы или хозяева, которые находились в этом тщательно замаскированном, построенном, по русскому образцу, во дворе подвале.

Наши хозяева хранили тут свои скудные запасы: пшеницу, просо, немного сала, квашеную капусту и соленые огурцы в бочках. Они как раз перелопачивали пшеницу и просо, чтобы зерно не сгорело. Первым пришел в себя от испуга Геза: он по-детски улыбнулся, поднялся на ноги, подошел к хозяину и, обняв его за плечи, пробормотал что-то успокоительное по-русски, потом встал рядом с ним и тоже начал переворачивать зерно.

Уходя из погреба, мы уже вместе тщательно замаскировали квадратное отверстие входа, заложив его пучками соломы и дровами.

О крупных битвах второй мировой войны, когда на полях сражений в яростных схватках сталкивались сотни тысяч людей и орудий войны, когда после этих схваток поле боя покрывалось тысячами трупов и разбитой военной техникой, писалось уже много.

Один за другим шли обычные серые будни войны с их боями местного значения, небольшими потерями, мелкими военными невзгодами. И хотя мы не несли тяжелых, многотысячных потерь, жертвы были каждый день, и часто среди этих жертв попадались знакомые и даже друзья.

Процесс работы военной машины, протекавший как бы в замедленном темпе, оказывал на нас, пожалуй, более сильное воздействие, чем массовые катастрофы. Ведь что ни говори, а сознание человека способно воспринять только какую-то определенную сумму потрясений. Нашему батальону достался трудный участок фронта, протянувшийся по улицам разрушенного до основания села. От штаба дивизии, расположенного в деревне, примерно в десяти километрах от передовой, до наших позиций можно было пройти по ровной местности, последние километры которой хорошо просматривались и, естественно, хорошо простреливались противником. Мы не могли без риска для жизни высовываться из окопов. Поэтому солдаты весь день сидели, скорчившись в укрытиях, как лисы в норах. Горячую пищу мы получали раз в сутки, и то вечером, когда стемнеет. Это были одновременно и завтрак, и обед, и ужин.

Прием пищи проходил, как правило, под аккомпанемент сильного минометного обстрела, в котором часто с обеих сторон принимала участие и артиллерия. Поэтому у тыловых служак, среди ездовых и поваров наш участок фронта пользовался дурной славой, и они всячески старались увильнуть от опасных ночных «экскурсий» в расположение наших частей.

Бывали случаи, когда повара, не смея приблизиться к передовой, увозили ужин обратно, оставляя солдат голодными. Иногда, отказываясь ехать на передовую, они просили солдат приходить за ужином. А идти надо было за несколько километров в тыл. Но и солдаты неохотно покидали свои относительно безопасные укрытия.

Убитых и раненых эвакуировать в тыл можно было только ночью. Мертвые лежали до темноты под открытым небом завернутыми в плащ-палатки. Жара была страшная. На передовой стояла такая смердящая вонь, что, когда пищу наконец доставляли в окопы, многие испытывали к ней отвращение и у них начиналась рвота.

Мы, саперы, могли передвигаться по ничейной полосе только ночью. Правда, и ночью в последние недели даже в районе расположения КП дивизии мы все чаще рыли ходы сообщения под мощными налетами советских ночных бомбардировщиков. Поскольку я хорошо знал местность, то эвакуацию убитых и раненых в тыл было приказано проводить мне. Это означало одновременно, что я должен был сопровождать на передовую и повозку с ужином, поскольку именно на этой повозке я доставлял раненых, а иногда и убитых в наш тыл.

Длинными бессонными ночами у нас было достаточно времени для серьезных раздумий. Наш саперный взвод понес большие потери убитыми и ранеными, в том числе от своих же мин во время их установки. Профессия сапера сама по себе нелегка, это все мы хорошо знали, по, кроме того, мы видели, как преступно халатно ведется обучение саперов.

Постепенно померкла и слава нашего ротного командира, которой он пользовался на родине в период формирования батальона в селе Херень, когда направо и налево щедро раздавал увольнительные. Здесь же, на фронте, его как будто подменили. Из когда-то доброго и дружелюбного человека он превратился в чванливого тирана, который прямо-таки ненавидел всех нас, будто мы были виноваты в том, что он испытывает смертельный страх, хотя он ни разу не был не только на передовой, но даже и на ничейной земле. При разносах он все время ставил нам в пример гитлеровцев, а нас по делу и без дела обзывал дураками или скотами.

— Посмотрите на немецких солдат! Каждый из них — прямо-таки полубог! А вы по сравнению с ними — стадо свиней!

За несколько недель отношения ротного и солдат настолько ухудшились, что последние открыто угрожали пустить ему пулю в затылок, если он появится у них на передовой.

Старшиной роты был участник первой мировой войны, сутулый, небольшого роста, с больным желудком, сухопарый сверхсрочник, который столь же ревностно выполнял свои обязанности на фронте, как и на родине в казарме. Правда, он был исключительно человечен и относился к солдатам так, будто они были его лучшими друзьями. Поэтому все мы его очень любили и доверяли ему. Старшина тоже заметил перемену в поведении ротного и был не раз невольным свидетелем взрывов недовольства среди солдат. И вот однажды, «заложив» для храбрости за воротник, он устроил ротному сцену, в которой чуть ли не плача от возмущения начал разносить ротного за его грубое отношение к солдатам, а под конец сказал:

— Так и знайте, господин поручик, я вас не буду защищать от ваших же собственных солдат! Скорее я сам вас застрелю!

Побледневший ротный был поражен этим выпадом. И хотя эта сцена разыгралась в присутствии ротного писаря и денщика, старшина не понес никакого наказания.

Командир роты, пожалуй, и не подозревал, что, обожествляя гитлеровцев, он оказывал им плохую услугу, потому что и без того венгерские солдаты с каждым днем все сильнее и сильнее ненавидели их.

К концу июня резко возросло число различных приказов и распоряжений; мы поняли, что-то готовится, а это могло быть только наступление. Подразделениям, расположенным на передовой, роздали куски белого полотна размером 50 на 50 сантиметров со строгим указанием хранить их в чистоте и по команде укрепить их шнурками, нашитыми на углах, на спины, для того чтобы наши пилоты могли определить, где проходит передовая линия наших войск, и по ошибке не сбросили бы бомбы на своих. Оживилось движение около командных пунктов. Взад и вперед сновали связные, упаковывалось снаряжение.

Все это, разумеется, не укрылось от глаз советской разведки. Они усилили обстрел как передовой, так и КП дивизии. Малейшее движение на позициях вызывало огонь советских минометов, и если немцы на него отвечали огнем, то к этой дуэли тотчас же подключалась и артиллерия. С каждым разом наши ужины проходили при все более усиливавшейся минометно-артиллерийской канонаде, которая изнуряла солдат, отбивала у них всякий аппетит.

За два дня до наступления я привез на конной повозке раненых. Поехал я за двумя, а пока добрался, их оказалось уже пять, так что убитых я даже не мог привезти. Было уже далеко за полночь, когда я сдал раненых на перевязочный пункт и возвратился к своим. В это время началась очередная бомбежка деревни.

Высоко в небе, медленно опускаясь на парашютах, ослепительно горели осветительные ракеты. Слышался гул самолетов, рвались бомбы, лаяли зенитки, расписывая ночное небо своими яркими трассами. Вся эта катавасия стихла только к утру.

В полдень я получил приказ доставить одного тяжело раненного солдата в полевой госпиталь, расположенный в пятнадцати — двадцати километрах от КП дивизии. Солдат ночью получил ранение осколком мины в бок с переломом нескольких ребер и нуждался в срочной операции. К сожалению, в венгерской армии, брошенной Хорти на фронт для «быстрого захвата» Советского Союза, самым быстрым средством транспорта считалась конная повозка.

Ездовой запряг лошадь, мы набросали на дно повозки соломы и, уложив на нее раненого, отправились в госпиталь. Никто из нас там еще не бывал, дороги туда мы не знали, но все же надеялись не заблудиться. Ехали по проселочной дороге, бежавшей через бескрайнюю равнину. При каждом наезде колеса на камень раненый громко стонал, поэтому ехать быстрее мы не могли. Начало уже темнеть, когда мы достигли наконец цели. Это было большое, на сто — сто пятьдесят дворов, село, дома которого стояли вдоль широкой, намного шире, чем проспект Ракоци в Будапеште, улицы. По обеим сторонам дороги между домами было много свободного, заросшего травой пространства.

Еще при въезде в деревню мы заметили что-то темное, вытянувшееся вдоль ее главной улицы. Подъехав ближе, мы увидели немецкие танки. На их бортах четко выделялись белые кресты. Люки всех машин, за исключением первой, были наглухо закрыты. Возле командирского танка стояли три офицера и о чем-то тихо переговаривались. Кроме них, нигде не было видно ни одного человека. Офицеры бросили недовольный взгляд на нашу громыхавшую повозку, которая медленно продвигалась мимо молчаливых бронированных чудовищ.

«Вот они, полубоги нашего ротного», — горько подумал я. Пожалуй, никогда прежде не чувствовал я так остро позорной роли венгерской армии, выступавшей на стороне гитлеровской Германии.

Обратно в дивизию я вернулся поздно ночью. На другой день возбуждение из-за подготовки к наступлению достигло высшей точки. О наступлении никто не говорил, хотя все знали, что оно вот-вот начнется. Солдаты только шепотом или одними глазами спрашивали друг у друга: «Ну что, когда?»

Ждать ответа пришлось недолго.

В два часа пятнадцать минут 28 июня 1942 года на венгерском участке фронта началась артиллерийская подготовка. От взрывов снарядов и мин край неба сделался багровым. На рассвете справа от нас, над гитлеровским участком, появились бомбардировщики, которые летели в сторону советских позиций. Достигнув цели, они со страшным воем, словно ястребы, в пикирующем полете сбрасывали свой смертоносный груз. Как только одна машина круто взмывала вверх, вторая входила в пике. Мы знали, что там, где передний край обрабатывается самолетами, немцы и будут наступать. Перед венгерским участком обороны авиационной подготовки не проводилось.

Точно в три часа утра артиллерия смолкла, и в наступление пошла пехота. Страшной была внезапно наступившая тишина. Лучи восходящего солнца осветили горизонт, в воздухе носились стаи птиц, искавших убежища и покоя.

Саперы двигались в первом эшелоне.

Проходы в проволочных и минных заграждениях мы проделали еще ночью. Большую часть советских минных полей разрушила гитлеровская артиллерия.

Вскоре мы уже были на советских позициях, но, к нашему огромному удивлению, не встретили там ни солдат, ни оружия. Пустыми стояли окопы. На траве блестела утренняя роса, не тронутая ногой человека. Куда же девались советские солдаты? Выходит, вся артиллерийская подготовка велась по пустым окопам? Спотыкаясь, мы брели вперед. Солнце уже поднялось над горизонтом и светило нам в глаза. Становилось жарко. Хорошо было бы остановиться и отдохнуть на нежной душистой травке.

И тогда откуда-то издалека вдруг послышался странный нарастающий гул. Не успел я поднять голову, как вокруг нас начали рваться снаряды. Била тяжелая артиллерия! Мощная советская артиллерия!

Куда ни посмотришь, всюду дыбится земля — впереди, с боков и за нашей спиной. Продвигавшаяся впереди пехота сразу же залегла. Вот и удалось полежать и отдохнуть на травке! Многие остались там лежать навеки.

Огонь все усиливался. Офицеры бегали взад-вперед, а в частях царила полная неразбериха. Со всех сторон доносились стоны раненых. Я переползал от одного к другому, и вскоре у меня кончились бинты.

Как долго продолжался этот ужас, не могу сказать.

— Назад, в окопы! — передавался из уст в уста приказ, но никто не знал, от кого он исходит. Мы повернули обратно на прежние позиции, но попасть туда можно было, только преодолев участок местности, на котором поставила заградительный огонь советская артиллерия. Это был настоящий ад.

Каждый думал только о себе, лелея единственную надежду — как можно скорее добежать до спасительных окопов, чтобы спрятаться от адского огня русской артиллерии. Наконец мы достигли цели, но многих недосчитались.

«Может быть, еще придут! — мысленно успокаивали мы сами себя, с огромным облегчением растянувшись на дне окопа. — Слава богу, пронесло! Но что будет дальше?»

В первые часы наступления мы, рядовые солдаты, видели только узкую полоску местности перед собой. Поэтому я приведу несколько выдержек из заметок капитана Даниэля Гёргени, который, находясь на КП дивизии, видел картину боя более масштабно. Тогда мы с ним еще не знали друг друга. Позднее, весной 1943 года, когда он в ходе отступления под Воронежем с отмороженными ногами попал в русский плен, а затем оказался в лагере для военнопленных № 27, где я уже работал санитаром в лазарете, мы хорошо узнали друг друга и даже подружились. Я не раз делал перевязку этому исхудавшему человеку. Но до тех пор еще много воды утечет в реке Дон, куда мы так стремились во время наступления 28 июня 1942 года.

«На следующий день на рассвете, — писал Гёргени, — земля содрогнулась от взрывов. Сорок орудий в течение получаса беспрестанно вели огонь по позициям противника. Потом наступила тишина. В три ноль-ноль наша пехота поднялась в атаку. В течение дня мы ждали ответного налета советской артиллерии, но его не было…

Четыре часа ночи. Край неба со стороны фронта багрово-красный…

Батальоны 9-й дивизии благополучно миновали проходы в минных полях и заграждениях. У 7-го немецкого корпуса, нашего левого соседа, дела тоже шли неплохо. Значит, советские войска начали отход, но мы еще не знали, какие позиции, передовые или основные, сдали нам русские. А ведь от этого будет зависеть, встретятся наши части с частями прикрытия или с основными силами обороняющихся.

Прошло всего несколько часов с начала наступления. Командир 9-й дивизии считал, что советское командование лишь отвело свои войска из-под удара нашей артиллерии. Когда же наступающие части подошли к окопам русских, русские оживились, ведя огонь из хорошо укрепленных огневых точек. Темп нашего наступления значительно снизился. Наша пехота натолкнулась на минные поля противника. Саперы выдвинулись вперед для проделывания в них проходов и борьбы с вновь ожившими огневыми точками противника…

Факты показали, что командир 9-й дивизии не ошибся. Очень скоро поступило донесение, что русские контратаковали наступающие части в районе Прудок, отбросили их и даже выбили кое-где с исходных позиций…» [5]

Я не ставлю перед собой цель подробно проанализировать перипетии боя 28 июня 1942 года, в ходе которого советские войска, сдерживая наступление венгерских и немецких частей, с боями организованно отошли к Дону. Вообще тяжелые бои в районе Тима и Старого Оскола всем хорошо известны. Наши подразделения тоже прошли через Старый Оскол, но участия в боях уже не принимали. Идя днем и ночью в течение недели форсированным маршем, мы так и не дошли до берега реки, который наши офицеры называли не иначе, как обетованной землей. Может быть, это молочная река с кисельными берегами? Может быть, тот, кто попьет из нее воды, возродится вновь? Если бы не надо было так спешить, можно было полюбоваться чудесной природой этих мест. Где бы мы ни шли, повсюду — неоглядные пшеничные поля, цветущие подсолнухи, причем размеры этих полей трудно себе представить.

В детстве угодья церковного имения в Уймайоре казались мне огромными, хотя и по длине и по ширине они не превышали нескольких километров. Здесь же мы шли порой полдня и даже больше, и все по одному и тому же полю широкой, проложенной повозками, минометными упряжками, беспорядочными группами пехоты и артиллерии дорогой, а полю все не было видно ни конца ни края. Один-два батальона терялись на нем, как иголка в стоге сена. Солдаты, в большинстве своем бедные крестьяне или батраки, нет-нет да и срывали колосок пшеницы, растирали его в ладонях и долго взвешивали в руке зерна. Некоторые клали зерна в рот и, задумавшись о чем-то, с хрустом разгрызали их.

Стояла невыносимая жара, градусов под сорок в тени. Правда, тени нигде не было. Многокилометровой колонной тянулись вперемежку саперы и пехота, несколько противотанковых пушек на конной тяге, дымящие полевые кухни. Несмотря на жару и усталость, настроение наше было приподнятым, так как шли мы, не встречая никакого сопротивления, без единого выстрела и не видели ни одного советского солдата. Наш марш был похож на необычайно мирную картину, и если бы не военная форма, то эту массу людей, повозок, лошадей можно было принять за толпу крестьян, спешащих на ярмарку.

Но вот однажды мы вдруг услышали доносившийся откуда-то сверху звук мотора. Над нами появился небольшой двукрылый одномоторный самолетик с красными звездами на бортах. Этот маленький учебный самолет летел очень низко, чуть не касаясь колесами наших голов. Мы видели двух сидевших один за другим пилотов. Самолет пролетел до конца мгновенно рассыпавшейся колонны солдат, затем развернулся и пошел в обратном направлении. Я видел, как пилот, сидящий сзади, высунулся до пояса из кабины и, видя нашу панику, засмеялся. Затем он взмахнул рукой и что-то швырнул вниз. Это была ручная граната. Он бросал их одну за другой, как расшалившийся мальчуган бросает из окна верхнего этажа камешки или хлебные катыши в прохожих.

Машина зашла на второй круг. Гранаты, очевидно, кончились, и второй пилот — теперь я уже ясно это видел — действительно смеялся, смеялся весело, от души. Потом в руках у него появился ящик, очевидно, из-под гранат, который стал ненужным, и пилот смотрел, куда бы его бросить, наконец он швырнул его в нас. Самолет покачал крыльями и, набрав высоту, исчез вдали.

Солнце уже вышло из зенита, а мы все еще обсуждали «воздушную шутку», когда вдруг перед нами показалось село, состоявшее из дюжины деревянных изб. Сразу же за домами начинался лес.

Наша колонна, по-прежнему рассредоточившись, не спеша приближалась к селу. Весело дымила полевая кухня, обед был уже готов, но офицеры все еще не давали команду на обеденный привал. «И без того, — говорили они, — мы опаздываем на несколько дней с выполнением приказа о занятии исходных позиций на берегу Дона. Моторизованные части немцев, наверное, уже давно отдыхают на Дону и плескаются в его прохладных волнах, а мы вот уже десятый день безуспешно торопимся и все никак не можем дойти до цели. Теперь наконец осталось пройти всего каких-нибудь десять — пятнадцать километров, там и пообедаем».

Когда голова колонны достигла крайнего дома, из-за него на дорогу выехал танк и на большой скорости ринулся на нас. Ведя огонь из пушки и пулемета, он врезался в нашу колонну и расшвырял ее. Солдаты отскакивали от танка, как от взбесившейся лошади.

Первый же снаряд его попал в нашу повозку с полевой кухней. Она перевернулась, и из котла, шипя, полился на дорогу гуляш. Где-то в хвосте колонны лошади тащили противотанковую пушку, расчет которой быстро установил ее в придорожном кювете. Артиллеристы успели выстрелить два раза и даже попали в танк, но их снаряды не причинили ему ни малейшего вреда. Танкисты, заметив пушку, двинулись прямо на нее. В последний момент расчет орудия успел отскочить от нее, а танк, словно сливовую косточку, вдавил ее своими гусеницами в землю. Весь налет длился не более шести — восьми минут, потом танк скрылся за домами.

В наших рядах наступило замешательство. Офицеры восприняли этот инцидент как личное оскорбление, которое задерживает их и без того опаздывающую колонну на пути к Дону, где они должны были быть еще два дня назад. Нам же, рядовым солдатам, этот случай показал, насколько самоуверенными были наши офицеры. Они даже не удосужились выслать в головной дозор хотя бы одно отделение: ведь эту азбучную истину знают даже командиры отделений.

Наконец офицерам удалось собрать разбежавшихся солдат и даже развернуть их в цепь на цветущем лугу правее села, как раз напротив темневшей полоски леса. Офицеры продолжали возбужденно обсуждать случившееся, внимательно осматривая в бинокли лес.

Мы получили первую боевую задачу: немедленно отрыть в центре луга НП и установить на нем стереотрубу. С большой неохотой достали мы свои кирки и лопаты. А пехотинцы, беспорядочно сбившись в группы, все еще стояли или сидели на лугу, не получив пока никаких приказов.

Едва мы начали копать, как из леса донесся гул моторов. Потом на краю леса появилась темная точка, которая медленно двигалась параллельно нашей позиции; за ней появилась вторая, третья, потом и четвертая. Вскоре даже невооруженным глазом стало видно, что это советские танки, которые медленно двигаются вдоль лесной опушки. Потом они начали стрелять. Мы бросились на землю, некоторые из нас получили ранения. Через несколько минут танки так же неожиданно, как и появились, скрылись в лесу. Все это убедило наших офицеров в том, что из-за советских танков мы и сегодня не увидим долгожданного Дона. Тогда было принято решение прекратить движение и всем окопаться.

До Дона было совсем близко, а нам все никак не удавалось увидеть эту реку, о которой мы так много слышали. На другой день саперов отослали обратно в деревню, расположенную километрах в десяти от леса, где к тому времени расположился штаб дивизии. Пронесшийся ливень немного смягчил сильную жару, но одновременно превратил улицы и дороги в непроходимое болото. Нам, саперам, с помощью согнанного гражданского населения предстояло сделать эти дороги хоть в какой-то степени проезжими. После ночного ливня в небе снова жарко светило солнце. Выбоины на дороге мы вместе с жителями засыпали щебнем, глубокие лужи устилали хворостом. Вокруг штаба было оживленно. Мы поняли, что опять что-то готовится. И действительно, вскоре среди ординарцев и посыльных пошли слухи, что сюда скоро прибудет венгерский моторизованный корпус, вооруженный артиллерией и танками, чтобы очистить лес от советских танков. Этому можно было поверить, так как мы готовили дороги для прохода механизированной колонны.

Вечером в деревню вошли подразделения этого корпуса. С ним мы встретились впервые и поэтому с интересом разглядывали легкие танки типа «Ботонд», броневики на колесном ходу, разговаривали с танкистами, многие из которых попали на фронт еще осенью 1941 года. Это была первая венгерская часть, которую Хорти бросил на Восточный фронт. Солдаты оказались разговорчивыми. Они рассказали, что с июня по декабрь 1941 года советские танкисты довольно сильно потрепали их корпус. Он потерял около двухсот офицеров и четыре с половиной тысячи солдат, что составило более десяти процентов всего личного состава.

Прочесывание небольшой рощи началось на рассвете. На лес в боевых порядках наступали около сорока танков и приблизительно столько же самоходных орудий. Советские танкисты, видимо, не ожидали противника; в лесу разгорелся короткий, но горячий танковый бой. За танками пошла наша пехота. Несмотря на то что лес был довольно редким, кустарники и деревья ограничивали видимость. Иногда венгерские и советские танки сталкивались настолько внезапно, что вынуждены были пятиться назад, чтобы получить возможность стрелять. Бой закончился к пяти часам.

Венгры уничтожили и захватили семь танков. Остальные танки (сколько их было, неизвестно) отошли к Дону и исчезли. Никто не знал, переправились ли они на ту сторону Дона или же остались в густых зарослях на этом берегу.

Потери венгров оказались небольшими, но в самом начале наступления была разбита машина командира корпуса. Относительно легкая победа подняла настроение и у офицеров, и у солдат.

Наконец-то пехота могла занять оборонительные позиции, если не прямо на берегу Дона, то по опушке леса. Таким образом, мы вышли к берегу Дона, но реки так и не увидели: ее скрывали от нас высокие заросли камыша и густой кустарник. Наши офицеры узнали, что против нас на этом берегу Дона находятся позиции советских войск, силы которых никто не знал. Поэтому венгерским частям было приказано занять оборонительные позиции вдоль опушки леса.

Штаб дивизии расположился в восьми — десяти километрах за лесом, в деревне. Дорога к лесу вела через возвышенность — открытое ровное пространство. Отсюда был виден крутой обрывистый берег реки. Противоположный берег был равнинный, покрытый кое-где редкими пятнами лиственного леса. Днем с возвышенности можно было видеть реку, но высота хорошо просматривалась и с советской стороны, поэтому проезжать это место приходилось галопом, так как стоило нам появиться в поле видимости — а мне часто приходилось именно в это время вывозить с переднего края раненых, а обратно везти мотки колючей проволоки для заграждений, — как над головой уже свистела первая мина, которая, как правило, падала с перелетом. Вторая мина падала с недолетом, а третья (мы это уже хорошо усвоили) могла стать для нас последней. И тогда ничего не оставалось, как безжалостно стегать лошадей и мчаться наперегонки с третьей миной, чтобы успеть укрыться в спасительном лесу. Дорога надвое рассекала лес, ширина которого не превышала километра. В длину же он тянулся вдоль реки километров на пять-шесть. На этом участке фронта больше всех пришлось поработать нашему саперному батальону.

Когда пехота окончательно оборудовала свои позиции, протянувшиеся вдоль опушки леса, офицеры наперебой стали строить планы «один лучше другого» на разведку лежавшей перед нами местности. И главное место в этих планах всегда отводилось нам, саперам.

Ставились, например, такие задачи: определение границ минных полей и других заграждений или проделывание проходов в них для наших разведчиков. Если же мы наталкивались на противника, то должны были минировать местность, прикрывать свою пехоту, давая ей возможность окопаться и занять оборону.

Результаты вылазок наших разведчиков не замедлили сказаться: то из одного, то из другого места не возвращались назад целые отделения и даже взводы.

Посланные для их розыска группы находили отпечатки чужих сапог, иногда окурки длинных русских папирос. Все это они приносили в штаб, чтобы доказать, что побывали на месте нахождения венгерских разведчиков, которых русские попросту уничтожили или захватили в плен.

Эти действия советских солдат против венгерских частей проводились в разведывательных целях, а захваченные венгерские солдаты становились «языками», которые давали соответствующую информацию о нашей обороне и ее оснащении. И пока продолжалась такая разведка, советские войска серьезных боевых операций не проводили.

В начале августа боевые действия заметно оживились. До сих пор самым страшным оружием для нас была советская артиллерия с ее поразительной точностью, а здесь, на берегу Дона, мы познакомились с еще более мощным орудием войны — с «катюшей». Вот уже несколько недель мы систематически вели инженерные работы перед передним краем. Временами устанавливали мины, временами под покровом ночи оборудовали выдвинутые вперед пулеметные гнезда. И на рассвете, смертельно уставшие, возвращались в свое расположение, находившееся непосредственно за передовой, в лесу.

По-прежнему было жарко, дожди выпадали редко, и поэтому погода не причиняла нам неприятностей. Снабжали нас в ту пору довольно регулярно: голодать не приходилось. Днем мы отдыхали, набираясь сил, а ночью работали. Это были бесконечно долгие тоскливые дни, когда всем было не до сна; все чаще возникали разговоры о возвращении домой, о возможной замене. Перед отправкой из Венгрии офицеры уверяли нас, что мы едем не на фронт, а на оккупированную территорию для несения комендантской службы. Но все их обещания оказались пустой болтовней, потому что мы сразу же попали прямо на передовую. Теперь они кормят нас новыми обещаниями, будто через три месяца фронтовые части будут заменены и возвращены на родину, а на их место прибудут новые. По нашим расчетам, эти три месяца кончались в конце июля. Чем ближе подходил этот срок, тем чаще солдаты говорили о возвращении домой, но говорили об этом только мы, солдаты, а офицеры даже не вспоминали. Правда, среди наших офицеров многие действительно уехали домой. Одни по болезни, другие — из-за «контузии», в общем — в зависимости от того, у кого какое знакомство было в санчасти.

Плохие вести шли к нам и из тыла. Всюду говорили о том, что партизаны нападают на гитлеровские транспорты, подрывают и пускают под откос железнодорожные воинские эшелоны, что по ночам не рекомендуется появляться на дорогах мелкими подразделениями.

Однажды к нам пришел старшина нашей роты, мы забрались с ним в палатку и разговорились. Старшина вытащил из полевой сумки бутылку абрикосовой палинки и угостил всех нас. Хотя понемногу, но досталось каждому: ведь во взводе осталась только половина личного состава. Старшина сказал, что принес то, что нам полагалось получать как паек, вернее говоря, только его часть, а что же касается посылок, которые приходили из Венгрии от населения и отдельных общественных организаций, то они хотя и предназначались солдатам, но попадали, как правило, штабным офицерам.

Когда мы намекнули старшине о замене, он только махнул рукой:

— Ничего из этого не выйдет, не надейтесь и не ждите!

— Нам бы только с фронта в тыл попасть, немного передохнуть, и то хорошо, — сказал кто-то из нас, на что старшина горестно заметил:

— Что вам делать в тылу? Воевать против женщин и детей? Это дело не для саперов! В лесу, конечно, есть партизаны, которые нет-нет да и совершают смелые вылазки. Но они беспокоят в основном гитлеровцев. На венгров же до сих пор они почти не нападали, щадят нас. Среди немцев находятся умники, которые в ответ на это организуют «боевые походы» против сельского населения, женщин, детей и стариков, потому что не смеют напасть на партизан. В июле в районе населенных пунктов Тим и Старый Оскол и прилегающих деревень немцы выловили нескольких советских солдат и объявили их партизанами, а за это расстреляли более двухсот мирных жителей, среди которых были и женщины. Это, по-вашему, война? Нет, это не война! Так что лучше делайте проволочные заграждения!

Приятно было поговорить со старшиной, но настроение у нас от этого не улучшилось. Большинство солдат нашего взвода были крестьянами из Задунайского края, и тоска по родине у них была настолько сильной, что они ходили мрачнее тучи. Командование заметило упадническое настроение солдат и попыталось поднять у них боевой дух. Нам роздали иконы, молитвенники, стали чаще устраивать полевые богослужения, во время которых священники предсказывали нам скорую победу. Но все было напрасным.

Рассвет в первые дни августа обычно начинался концертом советских «катюш». Сначала откуда-то издалека доносился особый, нельзя сказать чтобы неприятный, звук, в воздухе слышалось какое-то странное шипение, затем звук усиливался, нарастал, и, как град, с неба сыпались реактивные снаряды. Страшно было то, что волны взрывов следовали почти беспрерывно одна за другой, и невозможно было понять, откуда прилетит и где взорвется снаряд, куда можно от него спрятаться. Вскоре мы заметили, что взрывы повторяются через какие-то промежутки времени и что в одно и то же место снаряды никогда не падают. Поэтому, если не было лучшего места, мы старались упасть в воронку от предыдущего взрыва… Почти каждое утро последнюю сотню метров с нейтральной полосы к лесу мы бежали бегом. В лесу среди деревьев мы чувствовали себя в некоторой безопасности. Боевой дух солдат был необычайно низким. Все чаще и чаще многие из них доставали молитвенники и под грохот разрывов, прижавшись к дереву, дрожащими губами громко читали молитвы.

Советские войска заботились и о нашей вечерней программе: все чаще они бомбили наши тылы. Как только темнело, в небе появлялись один-два самолета, которые, пролетая вдоль всей линии фронта, развешивали осветительные ракеты. Вслед за ними следовали бомбардировщики и штурмовики, засыпая бомбами освещенную местность. Бомбежка в лесу была еще более страшной, чем в деревне. Эхо усиливало грохот разрывов. С треском и шумом на землю валились огромные деревья, часто загорались прошлогодние листья, и все это усиливало эффект действия бомбардировки.

Однажды ночью мы стали свидетелями необычайно сильного фейерверка: советские войска не только засыпали пространство над лесом осветительными ракетами, но и осветили местность мощными зенитными прожекторами из-за Дона, при этом сверху на наши позиции все время падали бомбы. Ослепленная и оглушенная пехота, измученная многосуточной бомбардировкой, сделалась абсолютно небоеспособной. Вдруг где-то совсем близко раздался треск пулеметов и автоматов, трассирующие пули прошили наши позиции.

Мы, саперы, находились в своем расположении. В это время к нам прибежал офицер и приказал немедленно выдвинуться на передовую, сказав, что русские прорвали нашу оборону. Спотыкаясь и ворча, ослепленные ярким светом, мы шли в сторону фронта, а вокруг нас свистели пули. Пройдя совсем немного, мы услышали, как кто-то зовет на помощь санитара. Я пошел на крик и вскоре увидел лежавшего на земле уже перевязанного раненого.

— Носилки есть? — спросил кто-то. — Сейчас же отнесите раненого на перевязочный пункт.

— А где он, этот пункт? — спросил я.

— Идите опушкой леса, там найдете! Марш!

Я быстро развернул носилки и попросил одного из своих товарищей саперов помочь мне. Мы положили раненого на носилки и, двигаясь по краю леса, понесли его вдоль реки на медпункт.

А вокруг продолжалась адская свистопляска. Прожекторы больше не светили, не слышно было и самолетов, но треск пулеметов и автоматов сопровождал нас всю дорогу.

Раненый был без сознания, временами он глухо стонал. Почти на каждом шагу то один, то другой из нас спотыкался о пни и корни деревьев. Раненый выпадал из носилок и иногда скатывался на несколько метров вниз по склону. Встав на четвереньки, мы на ощупь отыскивали его в темноте, снова клали на носилки и несли дальше. Прямо-таки невероятно, что за три часа такого пути нас не задела ни одна пуля.

Уже светало, когда мы вышли на опушку леса, за которой раскинулось почти голое, покрытое тощей травой холмистое поле. Перевязочного пункта мы, конечно, не нашли, но зато набрели на венгерских солдат, унтер-офицеров и офицеров, которые, сбившись в кучку, сидели под деревьями. Связи они ни с кем не имели и поэтому не знали, что им делать. Здесь было еще относительно тихо. Нашлась повозка, ездовой взялся отвезти раненого в тыл. Он уехал, а я так до сих пор и не знаю, кто был этот раненый и довез ли его возница живым.

Отправив раненого, мы присоединились к группе. В нерешительности стояли мы на опушке леса, докуривая последнюю сигарету. А день между тем полностью вступил в свои права. Солнце уже поднялось над горизонтом. На этот раз жара меня не беспокоила, потому что, кроме сапог, штанов и солдатской рубахи, на мне ничего не было. Дело в том, что китель и все остальное, чтобы не было жарко, я оставил в палатке, а пилотку с моей головы сбило веткой. Пока мы несли раненого, я так вспотел, что рубаху можно было выжимать. Потом я продрог, а теперь с удовольствием грелся на солнце.

Около шести часов утра среди наших офицеров началось некоторое оживление: очевидно, кто-то прибыл из штаба и принес какое-нибудь распоряжение.

— Прорвемся! Прорвемся! — слышалось то тут, то там. Офицеры начали наводить порядок среди нескольких сот стоявших в нерешительности солдат.

А немного позже послышался новый шепот:

— Мы окружены! Кругом русские… И как бы в подтверждение этих слов с лысой высотки, что была напротив нас, раздалась длинная пулеметная очередь. Мы стояли и курили вчетвером, два пехотинца и два сапера. Пулеметной очередью трое из нас были ранены. Коллега сапер, с которым мы принесли раненого, был ранен в живот, один из пехотинцев, высокий парень, — в бедро, второй — в руку. Только я один остался невредимым.

Я быстро перевязал раненного в живот товарища. На перевязку ушли почти все бинты и его нательная рубаха. Раненному в бедро я посоветовал сделать перевязку самому: руки у него были здоровые.

Закончив перевязку, я увидел, что солдаты беспорядочной толпой направляются в сторону лысой высотки. Один из минометчиков заученным движением взял повод впряженной в минометный лафет лошади и приготовился идти за остальными. Миномета на лафете не было, но инстинкт крестьянина не позволял ему бросить лошадь. Я крикнул ему, чтобы он взял раненого. Совместными усилиями мы положили раненого на лафет, привязали ремнями, чтобы он не упал, и минометчик рысью пустился догонять остальных.

Раненный в бедро тем временем перевязал себя сам и, прихрамывая, пошел вслед за остальными. Я быстро сделал перевязку третьему солдату. Только после этого я огляделся, чтобы сориентироваться. За высоткой, расположенной примерно в трехстах метрах от места, где я стоял, уже исчезали последние солдаты. Спохватившись, я побежал за ними. Но не успел сделать и десяти шагов, как услышал автоматную очередь. На вершине соседней высотки показалась цепь советских солдат, которые вели огонь с ходу.

Я вскочил и бросился обратно в лес. Остановился среди деревьев, отдышался. Лес всегда, еще с раннего детства, казался мне самым безопасным местом на земле.

Быстро оценив обстановку, я решил вернуться к тому месту, где ночью мы подобрали раненого.

«Спокойно пройду лесом, — думал я, — тем более что место это мне хорошо знакомо. Дойду до дороги, ведущей в штаб дивизии, и по ней — до деревни. А там видно будет».

С этими мыслями я и двинулся в путь. Пройдя какую-нибудь сотню метров, наткнулся на группу венгерских солдат, которые сидели, спрятавшись в кустах. Я подошел к ним. Их было четырнадцать: один лейтенант, один старшина, остальные — унтера и рядовые пехотинцы.

Они не знали, что делать, у меня же был готов план: пройти через лес и выйти к деревне. Как только я его изложил, они сразу же согласились со мной и почти хором сказали мне:

— Веди!

Офицеры внешне почти ничем не отличались от рядовых солдат. Раньше существовал приказ, согласно которому солдаты, находившиеся на передовой, должны были ввиду плохих санитарных условий и сильной жары стричься наголо. Этот приказ в общем выполнялся. У меня же были красивые густые светлые волосы, которыми я очень гордился и расставаться с которыми вовсе не собирался. Однажды к нам на передовую явился наш парикмахер Геза Папаи и всех, кто хотел, остриг. Я стричься отказался и гордо заявил:

— Если тот, кто издал приказ, придет сюда, тогда я постригусь, а без этого — ни в коем случае!

Конечно, никто не проверял выполнения этого приказа, и поэтому мои свисавшие почти до плеч волосы остались. Оба же офицера были подстрижены наголо, хотя стричься им было и необязательно. А подстриглись они по другой причине.

Дело в том, что в венгерской армии бытовало мнение, будто советские солдаты с особым пристрастием охотятся на офицеров. Официальная пропаганда изо дня в день твердила, что попавших в плен офицеров русские непременно расстреливают. Поэтому офицерам, находящимся на передовых позициях, дали указание снять с обмундирования офицерские знаки различия. Они носили кители без кантов, без всяких аксельбантов и блестящих пуговиц. Единственным их отличием были звездочки, нашитые на воротник, да и те были не из золотистого металла, а из какого-то темного материала. И еще одним отличались офицеры от рядовых — тем, что носили галифе и сапоги. По этим приметам можно было издали узнать офицера. Солдаты-пехотинцы носили ботинки и узкие брюки, обтягивавшие голень ноги от колена до щиколоток. Так вот, лейтенант и кадет тоже надели такие брюки. А на мне были сапоги с мягкими голенищами, как и полагалось саперам.

В лесу я с детства чувствовал себя как дома. Поскольку я хорошо в нем ориентировался, то, само собой разумеется, группу я повел сам. По пути я внимательнее присмотрелся к своим спутникам. Офицеры, как и я, были вооружены пистолетами, трое из солдат несли винтовки, один сжимал в руках пулемет, остальные были без оружия.

Мне, как санитару, иметь оружие не полагалось. Работники медицины находились под защитой Красного Креста и поэтому оружия не имели. Когда снаряжали нашу маршевую роту, мне в спешке сунули тесак. Я страшно не любил носить на ремне эту «селедку» и все время просил старшину дать мне другое оружие. Вняв моим просьбам, старшина дал мне сначала пустую кобуру, а при отъезде на фронт — и пистолет. Ехать в увольнение домой с кобурой на боку, пусть даже пустой (обычно я клал в нее сапожную щетку), совсем не то что с «селедкой». Пистолет так у меня и остался.

Не успели мы пройти и полкилометра, как вдруг услышали чьи-то голоса. Мы остановились, прислушались. То там, то тут слышался теперь уже громкий разговор, причем, вне всякого сомнения, говорили по-русски!

Пораженные, мы переглянулись.

— Что теперь с нами будет? — спросил один из унтеров.

— А что может быть? В крайнем случае попадем в плен! — ответил я как можно спокойнее, так как чувствовал, что нужно что-то сказать.

Оба наши офицера молчали. Один из них, лейтенант по фамилии Хорват, до армии был учителем в одной из деревень Вашской области. Второй, фельдфебель кадетского корпуса, на гражданке был контролером на мельнице. Оба они почти не разговаривали, и в голове у них, наверное, вертелась мысль, что в плену их как офицеров обязательно расстреляют. Словно сговорившись, они одновременно сорвали с воротников свои знаки различия. Первое, что сказал лейтенант, была просьба:

— Ребята, если попадем в плен, не говорите русским, что мы офицеры. Давайте и там поддерживать друг друга!

— Ладно, ничего не скажем, господин учитель, — сказал один из солдат, живший прежде с ним в одной деревне.

Так я узнал, что лейтенант — учитель, наверное, такой же, как мой брат Тони. Может быть, он тоже учился в Кёсеге? Но момент был отнюдь не подходящим, чтобы расспрашивать об этом лейтенанта.

Сейчас интересно вспомнить те несколько минут, за которые проверялась правдивость венгерской официальной пропаганды, изо всех сил старавшейся запугать венгерских солдат русским пленом.

Мы, солдаты, не очень-то верили этой пропаганде, так как не раз убеждались в том, что утверждения наших вождей, мягко выражаясь, не соответствовали действительности. За несколько месяцев пребывания на фронте нас столько раз обманывали, что мы потеряли всякую веру в слова как наших вождей, так и наших командиров.

Возможность попасть в плен мы восприняли спокойно: никто не паниковал, никто не пытался отделиться от группы, куда-то бежать, прятаться. Просто мы ожидали дальнейшего развития событий, решив про себя: «Будь что будет!»

В тот период политические отделы советских войск проводили активную обработку немцев и особенно солдат стран-сателлитов, в том числе, разумеется, и венгров. Они разбрасывали с самолета всевозможные листовки на венгерском языке, в которых убедительно разъясняли, что не Советский Союз — враг венгерского народа, а Гитлер и господствующие классы Венгрии, пославшие венгерских солдат на фронт.

Они сбрасывали «пропуска» на русском и венгерском языках, в которых говорилось, что те, кто, попав в плен, предъявят такой пропуск, будут считаться добровольцами, перешедшими на сторону Красной Армии, и тогда им будет обеспечена свобода.

Такие листовки и «пропуска» часто можно было найти в поле или в лесу. Валялись они и вокруг нас. Тогда кто-то из нас сказал, что надо взять их хотя бы несколько штук: «Возьмут в плен — покажем их, скажем, что перешли добровольно». Так мы и сделали. Взяв несколько штук, мы этим самым, собственно говоря, окончательно решили вопрос в пользу плена.

Прежде чем отправиться дальше, я предложил бросить оружие, чтобы оно не причинило нам вреда. Все согласились. Теперь мы были безоружны. Молча двинулись дальше, ожидая, что вот-вот настанет минута, когда произойдет то, чего никогда ни с кем из нас в жизни не случалось.

Когда мы проходили через небольшую лесную поляну, на нас совершенно неожиданно выскочил всадник, вооруженный автоматом. Встреча была настолько внезапной, что всадник едва успел остановить лошадь. Натягивая одной рукой поводья, он схватился другой за автомат, висевший у него на шее, и окинул нас внимательным взглядом. Но, очевидно, мы выглядели не очень угрожающе, поэтому он, даже не повернув в нашу сторону автомат, крикнул кому-то:

— Иван, идите сюда!

В следующую минуту на поляну выехали еще четыре или пять всадников. Окружив нашу группу, они с интересом разглядывали нас.

— Оружие есть? — прозвучал первый вопрос.

Мы отрицательно покачали головами.

Один из них соскочил с лошади и обыскал всех нас, не спрятал ли кто оружия. Между тем на поляне появилось несколько советских пехотинцев под командованием молодого, симпатичного лейтенанта небольшого роста. Лейтенант был одет в летнюю форму: гимнастерка, на голове — пилотка. На его спокойном лице отражалось любопытство. И вся его по-военному подтянутая фигура выражала свойственные молодости самоуверенность и оптимизм. Пилотка его была так лихо сдвинута набекрень, что я невольно подумал: на чем же она держится?

— Говорит кто-нибудь по-русски? — спросил он.

Мы снова отрицательно покачали головами.

— А по-немецки или по-французски?

Я поднял руку. По-немецки я говорил довольно бегло. Он сразу же вывел меня из строя и попросил перевести его слова. Потом он сказал, что мы попали в плен и согласно конвенции будем отправлены в лагерь для военнопленных.

— Соблюдайте порядок и дисциплину, — продолжал лейтенант, — не пытайтесь бежать, и тогда вам никто никаких неприятностей не причинит.

Я перевел слова русского своей группе. Тогда лейтенант взглянул на меня и спросил:

— Офицер?

— Нет! — энергично запротестовал я. Лейтенант укоризненно покачал головой, очевидно не веря мне, и показал на мои сапоги и длинные волосы. Вот когда я пожалел, что не позволил Гезе Папаи слегка укоротить мои волосы.

— Ты — офицер, — повторил он, на этот раз уже утвердительным тоном.

Я опять запротестовал и даже немного разозлил его этим, но все же он перестал допытываться. А потом спросил, есть ли среди нас офицеры.

Лейтенант Хорват и кадет-фельдфебель, наверное, чувствовали себя в тот момент не особенно хорошо, но мы молчали.

А русские солдаты, которые, между прочим, были все молодыми, тем временем с любопытством рассматривали нас. Судя по всему, они не часто видели венгров. С нами они были очень приветливыми, больше того, наперебой угощали нас сигаретами. Кроме русских папирос и махорки у них были и немецкие, и даже венгерские сигареты. Все мы, даже те, кто никогда в жизни не курил, сейчас начали дымить.

Лейтенант предложил нам посидеть перед дорогой. Он спросил, кем я был на гражданке, и рассказал, что сам был студентом четвертого курса института на филологическом факультете, изучал язык и литературу, а как только началась война, добровольно ушел на фронт.

— Учебу продолжу после войны, — сказал он с твердой уверенностью.

После перекура мы отправились в путь. Лейтенант шел впереди колонны, держа в руке револьвер системы «наган», желая, видимо, показать этим, что он ведет все-таки военнопленных. Следом за ним шел я, потом остальные, по бокам — несколько русских солдат.

Двигались мы в том направлении, куда я и собирался вести моих товарищей. Здесь мне уже были знакомы каждый куст, каждое дерево. Я знал, что скоро мы выйдем на большую поляну, потом — на дорогу, за которой лес кончится. Чтобы сократить путь, мы свернули налево. По дороге лейтенант то и дело оборачивался ко мне и говорил:

— Скажи, чтобы лучше смотрели себе под ноги и не порвали проводов.

Я с удивлением отметил, что через лес, где еще вчера вечером располагались венгерские солдаты, к деревне вели десятки красных, зеленых, желтых проводов, проложенных прямо по земле. Мы уже вышли на дорогу и, миновав опушку леса, приблизились к пресловутой высоте. С этого места уже была видна деревня, где еще вчера располагался штаб нашей дивизии.

Лейтенант вел нас так уверенно, будто шел здесь не первый раз. Я с любопытством смотрел в сторону деревни, куда мы собирались идти, и тут понял, что со своим «военным планом», вернее, с его выполнением я немного опоздал. На краю деревни уже стояли советские артиллерийские батареи. Я сообразил, что советские войска осуществили прорыв, окружили штаб нашей дивизии и еще кто знает сколько деревень и что кольцо окружения сомкнулось как раз там, куда мы ночью принесли раненого.

На высотке, с которой можно было видеть Дон и его противоположный берег, лейтенант скомандовал привал; мы уселись на траву. Теперь мы спокойно могли смотреть на действительно тихий Дон. В небе кружила «чайка», венгерский разведывательный самолет, пытаясь, очевидно, уяснить создавшуюся обстановку. Время подходило к полудню, ослепительно сияло солнце, приятно согревая нас своими лучами.

Через несколько минут лейтенант приказал нам двигаться дальше. По крутому склону мы спустились к реке.

У берега широко катившей свои воды реки под прикрытием высокого склона спокойно качались на волнах саперные понтоны. Вокруг них возились около десятка саперов в цветных маскировочных комбинезонах.

Советские саперы держали себя по отношению к нам отнюдь не враждебно, в их взглядах сквозило скорее любопытство, чем чувство превосходства победителей. Лейтенант торопил их, чтобы скорее переправили нас на ту сторону. Но саперы доложили, что ждут раненых, которых тоже нужно срочно переправить.

Многие из советских саперов говорили по-немецки. Один из них, обращаясь к нам, спросил:

— Почему вы воюете против нас? Почему вы не повернете свое оружие против офицеров и господ? Вы же тоже рабочие и крестьяне!

Вопрос поразил нас своей серьезностью и вместе с тем простотой. Как будто речь шла о само собой разумеющемся деле. И все-таки ответить на него нам было невозможно. Солдат и офицеров Советской Армии воспитывали в духе уважения к другим народам, и, видимо, поэтому простым советским воинам было нелегко представить себе структуру полуфашистского или фашистского государства, изощренный аппарат обмана и насилия, под гнетом которого мы жили. Поэтому они не понимали, почему мы, рабочие и крестьяне, не можем восстать против своих эксплуататоров и выбросить их вон, как это сделал в свое время русский народ.

Санитары принесли двух тяжелораненых и уложили их на понтоне. Было предложено взойти на понтон и нам. Кроме трех саперов, двое из которых сидели на веслах, а третий — у руля, нас сопровождал только лейтенант. С неба нещадно палило солнце, под нами плескались мутные воды Дона, на понтоне громко стонал раненый.

Как только мы пристали к противоположному берегу, лейтенант повел нас в редкую дубовую рощу, где группами сидели и стояли советские солдаты. Кое-где виднелись пулеметные гнезда, огневые позиции минометов, других же признаков передовой мы не заметили: то ли все было так хорошо замаскировано, то ли она была растянута в глубину. В лесу располагался какой-то штаб, очевидно полка или даже дивизии. Лейтенант передал нас одному из комиссаров, рассказал ему обстоятельства нашего пленения и ушел.

Я с интересом смотрел на первого советского комиссара, которого встретил в своей жизни. Наши офицеры часто и много рассказывали нам о необычайной кровожадности красных комиссаров, которые, если верить рассказам, под пистолетом гнали советских солдат в атаку. Что это был именно комиссар, я определил по красной звездочке, нашитой у него на левом рукаве гимнастерки. Ему можно было дать лет тридцать пять. Это был высокий, крепко сложенный мужчина, с круглым румяным лицом, напоминавший скорее задунайского крестьянина, чем военного. Другого оружия, кроме пистолета, у него не было. Он посадил нас на траву под тенистым деревом, а затем сел и сам. Через некоторое время к нам подошел солдат, немного говоривший на ломаном венгерском языке. Он-то и стал нашим переводчиком.

Сначала комиссар спросил, есть ли среди нас офицеры. Мы по-прежнему отвечали, что нет. Тогда, указывая на меня, он спросил:

— Ты тоже не офицер?

Поскольку меня опять приняли за офицера, мне пришлось объяснить переводчику, что я простой сапер, поэтому и ношу сапоги, а у саперов я был санитаром. Казалось, мне поверили.

Немного спустя двое советских солдат притащили на плащ-палатке несколько буханок черного солдатского хлеба и копченую рыбу. Комиссар предложил нам поесть, и мы не заставили себя долго упрашивать.

Ели мы с большим аппетитом, хотя и черный хлеб, и копченая рыба были для нас непривычной пищей, но солдатский желудок, как говорят, все переварит. Комиссар же лег на траве рядом со мной и с помощью переводчика вел с нами неторопливую беседу. Он оказался хорошим знатоком человеческих душ и вскоре сумел создать такую атмосферу, что мы, перебивая друг друга, стали рассказывать ему о себе, о наших гражданских профессиях, своих семьях и о своей фронтовой жизни.

Мне было приятно вспоминать о родном селе, Дьёрваре, о матери, отце, о нашей железнодорожной будке, где я родился и вырос, а комиссар слушал, казалось, с большим интересом.

Но тут нашу беседу неожиданно прервал откуда-то появившийся другой комиссар, высокий, худощавый, с красным лицом и орлиным носом, лет пятидесяти, в форме зеленого цвета из тонкой шерсти. Весь его вид, красная звезда на рукаве и нашитые под ней золотые шевроны свидетельствовали о его высоком ранге. Он остановился около нас, посмотрел, как мы едим рыбу с хлебом, потом что-то резко сказал нашему комиссару, который, смутясь, быстро вскочил на ноги, застыл по стойке «смирно» и по-военному кратко о чем-то доложил. Затем старший начальник так же быстро удалился, как и пришел.

От всего этого у нас, как говорят, кусок застрял в горле. В смущении мы бросали испуганные взгляды то друг на друга, то на комиссара. Некоторые из нас, с побелевшими от страха лицами, прошептали:

— Видимо, нас все же расстреляют.

Я невольно подумал о том, что старший начальник, вероятно, выразил свое недовольство тем, что комиссар так панибратски беседовал с нами, словно мы были у себя дома, где-нибудь в поле, на сенокосе, когда все, отдыхая, лежат на траве и курят одну сигарету. В первые часы плена меня поразило то, как просто и непосредственно говорят с нами советские офицеры, насколько по-дружески обращаются они со своими подчиненными. Я не заметил и следа той надменности и чванства, которые были присущи венгерскому офицерству.

И все же я спросил комиссара, что случилось. Он увидел, что мы испугались, и улыбнулся:

— Ничего! Товарищ командир был недоволен тем, что мы дали вам только рыбу и хлеб, когда могли бы накормить нормальным горячим обедом.

Признаюсь, как ни был симпатичен мне комиссар, но тут я ему не поверил.

Удивление мое возросло еще больше, когда не прошло и десяти минут, как двое солдат принесли на палке котел пшенной каши с мясом, наверху которой золотился тающий кусок сливочного масла.

— У кого есть котелок и ложка? — спросил комиссар и очень развеселился, когда узнал, что, кроме меня, ложки имеют все.

Нашлись и три котелка, куда можно было выложить кашу, чтобы освободить котел. Густой ароматной каши хватило бы и на тридцать человек. И хотя котелки были наполнены с верхом, в котле все еще оставалась каша. Мы говорили, что этого нам будет много, что мы уже наелись рыбы и хлеба. Но приказ есть приказ!

Один из солдат достал из кармана газету величиной с солдатскую простыню, расстелил ее на траве и вывалил на нее остаток каши.

Через четверть часа появились опять те же самые двое солдат с котлом на плече. Мы испугались, думая, что они снова принесли еду, ведь мы, как ни старались, не съели и половины. Но на этот раз в котле плескалась холодная родниковая вода. Тут все без особого приглашения стали пить, и за пару минут выпили всю воду. Необычная жара, когда температура поднималась до сорока градусов в тени, буквально иссушила нас. После обеда я был вынужден поверить в правдивость слов комиссара.

Вечером, когда уже стемнело, нас по одному водили в блиндаж, где при свете коптилки с помощью переводчика нас допрашивал капитан. Он задавал каждому всего несколько вопросов: фамилия, имя, из какой части, помер дивизии, место ее расположения. Нашими ответами он остался явно недоволен, так как большинство из нас не знали фамилии не только командира дивизии, но даже и командира своего батальона. Мы, рядовые солдаты, все время находились на передовой и поэтому, кроме командиров взводов и рот, других офицеров и на самом деле не знали да и не видели. По отдельным замечаниям советского капитана мы поняли, что он располагает в этом отношении более полными и точными данными. Опрос одного человека продолжался не более восьми — десяти минут вместе с записями отдельных данных.

Ночь мы провели в лесу. Спали прямо на земле под охраной часового. К счастью, ночь выдалась теплая, но я в своей нательной рубахе, в которой попал в плен, проснулся уже в четыре часа от холода и остаток ночи проплясал, чтобы согреться.

Утром к нам снова пришел «наш» комиссар и, улыбаясь, поздоровался с нами. Он опять подошел ко мне, и мы разговорились. Комиссар сказал, что скоро нас отправят в тыл, в лагерь для военнопленных.

— Вам повезло: в тылу спокойно дождетесь конца войны, а потом живыми вернетесь домой, — сказал он.

Теперь я верил каждому его слову, полностью доверял этому приятному, дружелюбному человеку. Но перед уходом он еще раз удивил меня, возбудив во мне новые сомнения.

А случилось это так. К нам подошли двое конвоиров, снаряженные по-походному, с вещевыми мешками за плечами и сказали, чтобы мы готовились в дорогу. Один из них принес в плащ-палатке хлеб, сахар, рыбу, которые мы должны были взять с собой. Поскольку пленных было немного, нас построили в обычную колонну по два, после чего мы тронулись в путь. Один конвоир шел впереди, другой — сзади. Комиссар провожал нас довольно далеко. А когда остановился, чтобы попрощаться, то повернулся ко мне.

— Степан, — впервые назвал он меня по имени, — придешь в лагерь, иди в школу учиться, а после войны вернешься к себе домой, на родину. — С этими словами он обнял меня и по русскому обычаю поцеловал.

Несколько дней я думал над словами комиссара и никак не мог понять, какую школу он имел в виду. В конце концов решил, что просто плохо понял комиссара.

Дивизионный инженер капитан Даниэль Гёргени так изложил в своих воспоминаниях боевые события, развернувшиеся в те дни в излучине Дона.

«Переход к обороне по берегу Дона не мог принести нам облегчение. Прошел всего месяц с того времени, как наши части вышли к берегам Дона, а нам так и не удалось очистить от русских излучины Дона между пунктами Урыв — Сторожевое, а потери наши войска несли очень большие. Советские части между тем еще больше активизировали свою деятельность.

На рассвете 6 августа начались тяжелые бои.

Полковник Шоймоши так охарактеризовал общее положение:

— В течение ночи противник переправился в нескольких местах через Дон. На участке обороны 7-й дивизии, возле населенного пункта Урыв, наша артиллерия в половине первого ночи сорвала переправу его частей.

С двух часов сорока пяти минут русская артиллерия держит под постоянным артиллерийским обстрелом район Урыва и Селявного.

В четыре часа двадцать минут противник занял Селявное, форсировав Дон у населенных пунктов Титчиха и Сторожевое.

На участке обороны 6-й дивизии у населенного пункта Духовское группа противника силой до роты форсировала Дон. Артиллерия дивизии и подразделения 22-го пехотного полка сорвали переправу противника и очищают берег от групп противника. На рассвете двенадцать русских самолетов совершили налет на позиции наших войск в районе Селявное, а двадцать два самолета — в районе Титчиха и Старая Хворостань.

Согласно донесению штаба корпуса, сброшенному в половине восьмого с самолета, русским удалось создать сильные плацдармы на Дону в следующих местах:

1. Очень сильный плацдарм противника создан в районе Старая Хворостань, где русские, по сути дела, проводят форсирование и в настоящее время. Русские танки имеются на западном берегу Дона у населенного пункта Старая Хворостань и напротив населенного пункта Аношкино. В селах на противоположном берегу напротив Старой Хворостани и Аношкина сосредоточены танки противника.

2. На севере, на уровне населенного пункта Борцево, возле рукава Дона, противник переправляет свои части на понтонах.

Возле Селявного бомбами, сброшенными нашей авиацией, подбиты два танка противника.

Учитывая сложившееся на местах положение, командиры родов войск не имеют возможности прибывать в штаб корпуса для ежедневных совещаний, — такими словами начальник штаба корпуса закончил совещание.

В полдень 6 августа мы узнали от начальника штаба корпуса, что наше положение стало еще более тяжелым, потому что командование армии подчинило артиллерийский дивизион на мехтяге 4-го корпуса 3-му корпусу.

Возле населенного пункта Сторожевое с группы островов русские саперы наводят мост. По мосту идет переправа. 7-й взвод 7-й батареи, находившийся там на огневых позициях, захвачен русскими.

У тригонометрического пункта с отметкой 80,6 также проводится форсирование.

Моральное состояние солдат 7-й армии таково, что они не могут противоборствовать противнику.

Нами запрошена от командования армии помощь, желательна смена 7-й дивизии, измотанной в боях.

Противнику удалось вклиниться в нашу оборону возле населенного пункта Титчиха и захватить восточную часть Сторожевого.

Сколько-нибудь утешительных известий мы не получили и вечером, когда начальник штаба посвятил нас в планы командования венгерской армии. А они состояли в следующем: «Командование армии планирует разгромить группу противника севернее речки Потудань силами 7-й дивизии и 1-й механизированной дивизии. После очищения своего берега от групп противника произвести замену 7-й дивизии 20-й дивизией».

Все это не утешало и не успокаивало, так как наша 20-я дивизия, бывшая в распоряжении немецкой группы армий «Б», стояла в восьмидесяти километрах от излучины Дона. И снять ее оттуда можно было лишь по личному приказу командующего группой армий «Б». Да и 7-я механизированная дивизия тоже не подчинялась венгерскому командованию. Ну а если такой приказ о переподчинении все же и будет отдан, то придется подождать, что покажет утро 7 августа.

Однако утром 7 августа в штаб прибыли не только офицеры-порученцы, но и сами командиры частей, в том числе и офицер связи полковник Винклер, что возбудило всеобщее любопытство.

Все офицеры развернули свои карты, достали записные книжки, остро отточенные карандаши и с нетерпением ждали появления шефа. И вот полковник вошел в комнату.

— Господа! Должен вам доложить, что положение наших войск в излучине Дона по-прежнему остается тяжелым, даже ухудшается, — начал он. — В три ноль-ноль русские силами до трех-четырех полков атаковали наши части в Селявном, северо-восточнее которого им удалось перебросить на другой берег свои танки.

Командование армии переподчинило командующему 3-м корпусом 20-ю дивизию, 2-й гусарский эскадрон, 2-й батальон 38-го пехотного полка, разведбатальон 1-й механизированной дивизии, а 1-й батальон 46-го пехотного полка, находившийся в резерве 6-й дивизии, приказало придать командиру 7-й дивизии.

Командиру 7-й дивизии переподчинялся 559-й немецкий истребительно-противотанковый дивизион из группы армий «Б». Этими силами нужно улучшить положение наших войск в излучине Дона» [6] .

Обстановку в излучине Дона, как, впрочем, и всей войны, в конечном итоге «прояснила» Красная Армия.

 

Все дороги ведут в Москву

Наша небольшая группа пленных в сопровождении конвоиров медленно двигалась по полевым дорогам, через села и деревни к неведомой цели. Во время остановок в деревнях нас окружали и с любопытством рассматривали женщины, ребятишки и девушки. Поскольку наша форма и цветом и покроем отличалась от уже знакомой им немецкой формы, они никак не могли определить, к какой же нации мы принадлежим.

— Венгры, венгры это, — поясняли наши конвоиры, а вместе с местными жителями и мы сами узнали, что по-русски называемся венграми. Наши конвоиры не запрещали женщинам приносить нам молоко, хлеб. Более того, иногда они сами просили женщин дать нам картошку и посуду, чтобы мы на костре могли сварить себе обед.

Охраняли нас не очень строго. Во время привалов в деревнях конвоиры иногда оставляли нас без охраны, а сами уходили искать картошку и посуду. Но ни у кого из нас не возникало даже мысли о побеге.

Очень удивляло, более того, трогало сердечное отношение к нам русских женщин. Было по-настоящему стыдно перед ними, потому что все мы знали, что ничем не заслужили такого обращения.

В Давыдовке мы попали в первый пересыльный лагерь, где кроме семидесяти — восьмидесяти венгров находилось довольно много немцев.

Разбившись на небольшие группы, мы расхаживали взад-вперед по двору перед какими-то зданиями, разыскивая знакомых и земляков, и тут обратили внимание на плотного, небольшого роста, слегка сутулого солдата-венгра, который с такой деловитостью шнырял между военнопленными венграми, будто был по крайней мере начальником лагеря. Он со всеми заговаривал, а с некоторыми даже пускался в горячие споры, энергично жестикулируя при этом.

Подойдя к нашей группе, он рассказал, что зовут его Йожефом Фабри, что он коммунист из города Кашша. Затем он предложил нам подписать обращение к товарищам, оставшимся на фронте.

Потом среди пленных появился отлично говоривший по-венгерски советский майор (как я позже узнал, это был венгерский писатель Бела Иллеш), который в основном разговаривал с Йожефом Фабри.

Сначала предложение Фабри всех сильно удивило, так как большинство из нас стремилось воздержаться от подписи каких бы то ни было документов из-за боязни за судьбы родных и близких на родине.

Я спросил у Фабри, о чем говорится в обращении. Фабри ответил, что мы напишем о том, что живы-здоровы, находимся в плену, о нас здесь заботятся. «Делается это для того, — объяснил он, — чтобы разоблачить лживые утверждения Гитлера и Хорти, будто Советская Армия уничтожает военнопленных».

Меня лично такое разъяснение вполне устроило. Меня всегда возмущало стремление наших офицеров с помощью невероятной лжи ввести нас в заблуждение. Поэтому я сразу же решил подписать обращение и предложил своим товарищам последовать моему примеру.

— По крайней мере, наши родные и близкие дома, — сказал я, — узнают, что мы живы.

Между тем Фабри принес откуда-то лист бумаги, быстро написал текст обращения и бойко начал собирать подписи.

Позднее, много лет спустя, я узнал, что еще осенью 1942 года это обращение дошло до моих родителей в Дьёрвар. В то время они уже начали оплакивать меня, считая погибшим. О моем исчезновении им сообщил в письме мой земляк Янош Бузе. Получив такую весть, родители посчитали меня убитым. Но когда советские самолеты сбросили на позиции венгерских частей листовки с нашим обращением, он же узнал по почерку мою подпись, спрятал одну листовку и хранил до тех пор, пока, получив отпуск, не добрался домой и не отдал ее моим родителям. Это была моя первая весточка из далекого плена.

Несколько дней спустя из Давыдовки нас повезли дальше, в глубь страны. Однажды мы остановились на окраине небольшого городка. Разместили нас в каких-то полуразрушенных хозяйственных постройках. К тому времени пленных собралось уже около четырехсот человек.

Целый день мы провели без дела на заброшенном огороде под чахлыми искалеченными деревьями. Вокруг стояли часовые, вооруженные винтовками с длинными штыками. Еды давали очень мало: один раз в день жидкий пшенный суп. С хлебом тоже было не густо: килограммовую буханку мы получали на десять человек. Копаясь на грядках огорода, где можно было найти морковь, я познакомился с Яношем Марковичем, с которым потом не расставался до конца плена. Он тоже выкапывал морковь, чтобы хоть как-то утолить голод. То были для нас самые тяжелые дни плена.

Мы с Марковичем ходили по двору, поглядывали на охранявших нас солдат, слушали разговоры пленных, высказывавших различные предположения о нашей дальнейшей судьбе, вспоминали о доме, о родных, говорили о войне.

Крепко сбитый, среднего роста черноглазый Маркович был очень подвижным человеком, он постоянно чем-то занимался и не мог ни минуты посидеть без дела. До войны он работал мельником.

Через несколько дней, когда нас на машинах перевезли в большой лагерь для военнопленных, мы стали неразлучными друзьями.

Лагерь располагался в лесу, где стояли просторные и чистые деревянные бараки, обнесенные забором из колючей проволоки. По углам поднимались сторожевые вышки. В лагере было более пяти тысяч пленных, в основном немцы, но много и румын и венгров. Тут же имелись хорошо оборудованная больница, баня и дезинфекционная камера. Вновь прибывшие направлялись сначала в баню, а их одежда — в дезинфекцию. Потом в течение трех недель они жили в отдельном бараке в карантине, чтобы выявить наличие инфекционных больных. В это время они не имели права общаться с остальными обитателями лагеря.

Оказавшись в лагере, пленные успокаивались и уже не думали о том, что русские их замучают или расстреляют, больше того, они заводили разговоры о счастливом будущем.

В лагере Маркович встретил своего боршодского знакомого, который, отбывая дома трудовую повинность, попал на фронт, а потом и в плен. Парень каждый день часами торчал у забора нашего карантина и, не жалея красок, рисовал наше будущее.

Однажды он сообщил нам новость: в лагере переписывают всех отбывших трудовую повинность и, наверное, скоро их отпустят на свободу, потому что они не воевали с оружием в руках против Советского Союза.

Пленные люди очень доверчивые. Такими были и мы, мечтая о свободе, о работе в колхозах, на заводах или фабриках.

Маркович попросил своего знакомого, чтобы он, оказавшись на свободе, сославшись на нашу дружбу, замолвил бы где-то в Москве словечко и за нас.

Но тот чуть ли не с возмущением отверг эту просьбу:

— Как вы могли так обо мне подумать? Чтобы я просил о вас, солдатах, которые с оружием в руках воевали против русских? И не подумаю…

Нам ничего не оставалось как согласиться с его решением.

После окончания карантина нам предложили ходить на работу, на лесозаготовки, которые велись тут же, недалеко от лагеря. Мы, разумеется, пошли работать, так как работающие получали двойную порцию ужина. Маркович чувствовал себя в своей стихии. В первый же день он создал рабочую бригаду, показав тем самым свои организаторские способности. В бригаде провели разделение труда: двое валили деревья и распиливали их, один колол, двое остальных складывали дрова в поленницы. Работали мы, как говорят, не за страх, а за совесть. Советский товарищ, который руководил нашей работой, оказался великолепным педагогом. Каждый вечер он подводил итоги работы за день, определял лучшую бригаду. А потом, по-военному приложив руку к козырьку, объявлял благодарность за хорошую работу.

Для нас эта благодарность была чем-то новым, вдохновляющим. Почти все мы работали и дома, кто учеником, кто подмастерьем, но наши мастера никогда не благодарили нас за наш труд. Чаще всего они подгоняли нас то пинками, то подзатыльниками, то ругательствами, если им казалось, что мы работаем недостаточно быстро.

Через несколько дней мы уже приобрели некоторый опыт и необходимую сноровку. Маркович делал все, чтобы вывести нашу бригаду в передовые, но ему это никак не удавалось. Самыми серьезными нашими соперниками оказались румыны. Мы, венгры, привыкли гордиться своим трудолюбием, много слышали разговоров о том, что во всем мире высоко ценят мастерство венгерского рабочего. А тут мы вынуждены были признать свое поражение и отдать пальму первенства румынам. Эти высокие, плечистые парни, казалось, выросли в лесу, где-то у заснеженных вершин и всю жизнь занимались пилкой леса. Как мы ни старались, а больше семи кубометров в день дать не могли. А румыны никогда не давали меньше девяти. Мы даже пытались прибегнуть к небольшой хитрости: старались всунуть в поленницы побольше горбылей, и за счет больших просветов увеличить их объем. Но все напрасно!

Однажды неожиданное событие нарушило спокойный ритм нашей жизни. Время уже близилось к обеду, звенели пилы, стучали топоры. Маркович сообщил, что мы сделали уже больше трех кубометров, когда вдруг в лесной тишине раздался собачий лай. Вскоре к нам подошли десять вооруженных советских солдат, ведя на поводках трех овчарок. Старший, переговорив о чем-то с нашим руководителем, достал из кармана листок бумаги и громко по-венгерски, но с русским акцентом начал читать:

— Декан Степан Антонович, Маркович Янош Яношевич, Амбруш Имре Антонович…

К тому времени мы уже знали, что, услышав свою фамилию, нужно громко, по-солдатски, крикнуть:

— Да!

Все вызванные по списку сложили инструменты и подошли к солдатам. Взволнованные, мы недоуменно переглянулись с Марковичем: что все это значит?

В это время произошла небольшая заминка.

— Киш Янош Яношевич! — вызвал начальник караула. Оказалось, что в венгерской группе имелось три Киша Яноша Яношевича, но ни один из них не хотел выходить из строя. Никто не знал, что ждет его. Начальник нетерпеливо ждал. А эти трое Яношей, подталкивая друг друга, стояли на месте. В конце концов это надоело начальнику, и он решительно указал на того, кто больше всех колебался, и этим самым вопрос был решен.

Таким образом, нас, венгров, отобрали десять человек. В сопровождении десяти вооруженных конвоиров и трех овчарок мы некоторое время спустя отправились в лагерь. Там нас направили прямо в баню. Кроме нас, в бане в этот день никто не мылся. Банщик сунул каждому из нас по кусочку мыла и достал из шкафа десять комплектов чистого белья.

Теперь мы действительно ничего не понимали: в бане мы были только вчера и получили чистое белье, как обычно каждую неделю, а сейчас опять баня, опять белье. К чему бы вся эта сверхгигиена? Но приказ и для пленного приказ. Через несколько минут мы уже старательно мылили друг другу спины, обмываясь горячей водой, дождичком струившейся из душа.

После купания нас разместили в пустом бараке, ослепительная чистота которого даже по сравнению с обычной, ревниво поддерживаемой чистотой остальных бараков сразу же бросалась в глаза. Здание было отделено от лагеря забором, выходить за который нам строго-настрого запрещалось.

До самого вечера мы размышляли над тем, что бы все это могло значить и что с нами собираются делать. Вечером часовой приказал одному из нас сходить за ужином. Вскоре посланный вернулся и принес целое ведро еды, то есть примерно в три раза больше обычной нормы. Это показалось нам добрым знаком. Мы, конечно, с большим аппетитом съели весь ужин. После такого обильного угощения у нас появилось желание даже шутить.

Удивительные события продолжались и вечером! Нас пригласили в штаб лагеря. Там нас вызывали по одному, и пожилой солдат сфотографировал нас старым кассетным аппаратом анфас и в профиль.

Первым вызвали меня, и остальные с волнением ждали моего «телеграфного сообщения» о том, что было в комнате. Ответ они прочитали на моем улыбающемся лице. И хотя я не знал цели фотографирования, но почему-то был убежден, что скоро осуществится наша мечта: мы станем свободными и пойдем работать на завод или в колхоз. «Наверное, нас фотографируют для удостоверений», — поделился я своими мыслями с товарищами.

Через несколько минут мы уже выбрали себе рабочие места! Один сказал, что он неплохо разбирается в тракторах и хотел бы работать трактористом. Маркович надеялся, что в колхозе найдется хотя бы одна мельница, где он станет мукомолом, а если и мельниц нет, не беда, он готов на любую работу, крестьянский труд он знает и любит.

Вернувшись в барак, мы долго не могли заснуть и до полуночи проговорили о будущей работе. Вспоминая то время, я до сих пор не могу понять, почему мы думали, что нас, солдат вражеской армии, так просто, будто ничего не случилось, отпустят на свободу. Это объяснялось, очевидно, нашей неопытностью, а также тем, что мы никогда ни минуты не питали враждебных чувств к советскому народу и поэтому считали само собой разумеющимся делом, что из вчерашних «завоевателей» мы так скоро можем превратиться в мирных тружеников — трактористов, мукомолов, сеятелей.

На другой день у нашего забора опять появился боршодский знакомый Марковича, но теперь верх над ним взял уже Маркович.

— Новость слышал, друг? — спросил его Маркович. — Вчера нас фотографировали: едем в колхоз на работу.

Земляк слушал, раскрыв рот от удивления.

— Когда? — спросил он жадно, и в глазах его засветилась неподдельная зависть.

— Завтра или послезавтра, но на этой неделе обязательно, — самоуверенно ответил Маркович.

— Слушай, друг, замолвил бы ты за меня словечко, — взмолился земляк, который, казалось, после Москвы, куда он мысленно собирался, готов был удовлетвориться колхозом.

— Нет, старик, это невозможно, мы воевали с оружием в руках, нас могут взять только на простую работу, а ты наверняка попадешь в Москву на более ответственное место, — не моргнув глазом, ответил ему Маркович. — Тем более что ты золотых дел мастер, нечего тебе делать в колхозе, да и к крестьянской работе ты, браток, не привыкший.

Бедняга, пригорюнившись, поплелся в свой барак, но до вечера еще раза три-четыре подходил к нашему забору, обещал Марковичу золотые горы, говорил, что возьмет его в компаньоны в свой магазин по возвращении на родину, но Янош остался неумолим.

Уже неделю мы жили в особом бараке, потом к нам вселили одного немца в очках. Сначала мы смотрели на него с явным недоверием. Чего надо здесь этому немцу? Но, убедившись, что этот спокойный, солидный человек похож скорее на кабинетного ученого, чем на военного, мы подружились. Его появление внесло сумятицу в наши мечты, мы не могли понять, как попал в нашу среду этот человек, который ничем не напоминал трудягу, зарабатывавшего себе на хлеб косой или мотыгой.

Но время шло. Мы успели трижды помыться в бане и трижды получить чистое белье. Однажды около полуночи к нам пришел вооруженный конвоир с фонарем и повел нас в управление лагеря.

У здания нас ожидал конвой из десяти солдат с овчарками.

Нас построили в колонну по два и, кажется, собрались куда-то отправить. Мы с Марковичем всегда старались держаться вместе, в одной паре.

Прошел час, а мы все стояли во дворе управления. Ребята дрожали от холодной осенней ночи: шинелей ни у кого не было, в плен ведь мы попали летом. Кроме того, охватившее нас волнение усиливало нашу дрожь. Только теперь я по достоинству оценил находчивость Марковича: благодаря ему у меня был теперь китель с подшитой вместо подкладки мешковиной, которую он где-то достал.

Наконец ворота лагеря открылись, и мы отправились в путь. Пройдя полчаса лесом, мы вышли к железной дороге и здесь остановились. Еще через полчаса услышали звук приближающегося товарного поезда. По знаку конвоира поезд остановился, нас посадили в крытый вагон. Утром мы прибыли на станцию, где пересели в пассажирский поезд.

В соседних купе ехали гражданские, русские женщины и мужчины. Все они с любопытством поглядывали в нашу сторону.

— Фриц?! Фриц! — показывали они на немца в очках. О нас мнения у них разделились: одни считали нас мадьярами, другие румынами. В поведении людей не чувствовалось враждебности, хотя на немца они бросали довольно косые взгляды. И это злило нас: с какой стати посадили к нам этого немца?

Поездка прошла довольно гладко. Мы с Марковичем сидели у окна и смотрели на бескрайние поля, на которых кое-где работали тракторы. Во многих местах вдоль железной дороги на открытых площадках стояли ряды совершенно незнакомых нам машин.

— Смотри! Что это, косилка? — спросил Маркович, показывая на незнакомую машину. Тогда один из конвоиров, пожилой, с изрезанным глубокими морщинами лицом солдат, очевидно из крестьян, гордо сказал:

— Это наш комбайн!

Интересная то была машина. Ей не нужны были ни отгребальщики, ни мешочники. Она все делала сама. Зерно ссыпалось прямо в идущую рядом автомашину.

За несколько дней пути мы увидели много интересного. Мы подружились с нашими конвоирами. Сначала они с подозрением и некоторой неприязнью смотрели на доверенных им военнопленных — солдат вражеских армий: за ними нужно было следить, отвечать за них и доставить их в нужное место в назначенный срок. Но постепенно конвоиры лучше узнали нас и под чужой военной формой стали видеть людей. Говорили они с нами только о самом необходимом, в наши разговоры не вмешивались. Но с каждым днем мы чувствовали: они понимают, что мы обыкновенные рабочие и крестьяне. Иначе говоря, те, кто, может быть, со временем сами вышвырнут вон господ эксплуататоров в своей стране и возьмут дело ее судьбы в собственные руки.

Это чувствовалось по их скупым жестам, по тому, как они заботились о нас, кроме сухого пайка давали нам горячий чай и всю дорогу обеспечивали нас куревом.

На какой-то большой станции, где нужно было делать пересадку, они разместили нас в углу зала ожидания, отгородив его скамейками. Там мы ждали свой поезд. На станции было много народу, то и дело к станции подходили воинские эшелоны, идущие на фронт или с фронта в тыл. Тут же стоял санитарный поезд с тяжелоранеными. Вот тут-то нас, действительно, приняли не очень ласково. Хотя в интересах исторической правды надо сказать, недружелюбие толпы было направлено не против нас, венгров, а против одного-единственного среди нас немца в очках.

— Фриц! Фриц! — слышалось вокруг, в воздух поднимались сжатые кулаки. Кольцо гражданских лиц и раненых фронтовиков угрожающе сомкнулось вокруг нашего угла, где, опустив глаза, стояли мы. Только теперь я понял, почему на десять пленных дали десять конвоиров и одного старшего. Да потому, что даже этих десяти оказалось чуть ли не мало, чтобы защитить нас, вернее одного немца, от справедливо возмущенной толпы.

Хочу, чтобы читатели правильно поняли резкое различие между венгерскими и немецкими солдатами, существовавшее осенью 1942 года. Известно, что Вторая венгерская армия была брошена на советский фронт в мае. Она только-только начала свои действия и была еще не известна местному населению. Это позднее, когда из нее создали отряды для борьбы с партизанами, венгерские солдаты вызвали чувство ненависти у советских людей. А в то время, о котором я сейчас рассказываю, законная ненависть и возмущение были направлены прежде всего против гитлеровских захватчиков.

Ехали мы уже больше недели. И вот однажды вечером поезд подошел к крупной станции. Огромный перрон освещался притушенными синими лампами. Один за другим прибывали и отправлялись воинские эшелоны. Тысячи людей, в основном военные, спешили по своим делам. Раскрыв рты, мы с любопытством смотрели в окна, теряясь в догадках. Где мы? Конвоиры начали собираться, нам приказали ждать, пока выйдут все пассажиры. Видя наше любопытство, начальник охраны, добродушно улыбаясь в усы и отвечая на наш немой вопрос, сказал:

— Москва!

Если бы он сказал, что это Будапешт, то и тогда мы, пожалуй, удивились бы меньше, чем сейчас. Ведь еще на фронте нам постоянно твердили, что Москва окружена немецкими войсками, что в нее не может попасть даже птица, что взятие Москвы вопрос нескольких дней, а может быть, и недель. И вот мы в Москве!

С поезда конвоиры проводили нас в зал ожидания, где уже знакомым способом отгородили для нас угол. Конец ночи мы провели в зале, сидя на скамьях. Никому из нас не хотелось спать, всю ночь слышался грохот прибывавших и отправляющихся поездов, шумный ритм жизни столичного города. По улицам мчались автобусы, троллейбусы, автомашины; свет их притушенных фар врывался через окно в зал ожидания.

Никогда еще, как теперь, мы не чувствовали с такой силой лживости наших офицеров, обманывавших нас на каждом шагу. Ведь ни одно их предсказание не сбылось.

На рассвете мы отправились пешком по улицам Москвы на другую станцию, откуда ходили пригородные поезда. По дороге мы с любопытством осматривали город, ведь многие из нас Москву увидели раньше, чем Будапешт! Автобусы и троллейбусы вели исключительно женщины. И это для нас было новостью. В скверах и парках к земле были прикреплены огромные аэростаты воздушного заграждения с тонкими стальными сетями. По вечерам их поднимали над городом. Свисавшие стальные сети и мощная противовоздушная оборона делали невозможным проникновение в воздушное пространство Москвы вражеской авиации. Только эти заграждения да множество военных на улицах напоминали о войне, других следов войны или каких-либо разрушений мы нигде не увидели.

На станции мы сели в поезд и, проехав на нем километров двадцать — двадцать пять, прибыли к цели нашего путешествия — в город Красногорск.

Правда, зачем нас сюда привезли, мы все еще не знали.

В Красногорске следы войны были очень заметны: сюда подходили немцы и именно отсюда Советская Армия погнала их назад во время знаменитого наступления под Москвой. Вскоре мы увидели на берегу озера аккуратненькие бревенчатые домики, выкрашенные в различные цвета. Перед домиками во дворе были разбиты красивые цветочные клумбы. На берегу озера, на дорожке, ведущей к кабинам, на высоком постаменте стояла двухметровая фигура стройной девушки с поднятыми вверх руками, будто она готовилась прыгнуть в воду. Об этом свидетельствовало и то, что по воле скульптора на ней не было даже купального костюма. «Уж не в этот ли дом отдыха мы идем?» — подумалось нам.

Подойдя ближе, мы увидели забор из колючей проволоки и вышки с часовыми, вооруженными автоматами. Что и говорить, горькое чувство разочарования охватило нас, когда мы поняли, что снова оказались в лагере для военнопленных.

Сначала нас повели в баню, потом на медицинский осмотр, и после трехнедельного карантина мы стали полноправными обитателями нового лагеря. Среди двух с половиной тысяч пленных здесь в основном были немцы, но попадались финны, румыны и даже итальянцы. С нами вместе в лагере насчитывалось пятнадцать венгров. Каждую неделю в лагерь прибывали все новые и новые группы венгров.

На работу пленные здесь не ходили, за исключением работ внутри лагеря: на кухне, в прачечной, парикмахерской, сапожной мастерской и в лагерном лазарете. Иногда для работы вне лагеря просили двадцать — двадцать пять пленных. Мы с Марковичем старались попасть именно в эти группы. Несколько дней я работал в кузнице. Работа была довольно однообразная, а главное — очень шумная. После нее у меня несколько дней звенело в ушах.

Попадалась и более приятная работа. Иногда мне приходилось помогать на уборке капусты и других овощей, при закладке их в хранилище. Овощехранилища были настолько огромными, что в них могли свободно развернуться конные повозки. Большая часть капусты, огурцов, помидоров засаливалась в бочках. Во время работы можно было вдоволь есть эти богатые витаминами продукты.

Маркович нашел себе дело в лагере: он стал уборщиком одного из бараков. Подметал, старательно скоблил до белизны полы, вытирал пыль. Часто его даже хвалили за усердие.

В одном из просторных бараков был оборудован клуб, создана библиотека, в которой работало несколько пленных австрийцев, немцев и румын. Их называли антифашистами. Раньше они участвовали в рабочем движении, а здесь, в лагере, вели политическую работу среди военнопленных. Особенно странным было то, что наиболее активными антифашистами из них были как раз немцы: унтер-офицер и обер-лейтенант авиации.

Пленные воспринимали деятельность антифашистов довольно прохладно, стремились подчеркнуто отделиться от них, обходили их стороной, более того, многие пленные, особенно офицеры, открыто называли их предателями.

В библиотеке имелась политическая и художественная литература на немецком и английском языках. Из-за длившегося целыми днями безделья многие из пленных, образно говоря, голодали по книгам, но, несмотря на это, сначала очень немногие, а точнее, почти никто не пользовался лагерной библиотекой. Офицеры открыто или тайно угрожали тем, кто осмеливался приблизиться к клубу.

Во вновь прибывших венгерских группах тоже встречались люди с опытом революционного и рабочего движения, которые попали на фронт в штрафные роты за свои политические убеждения. Теперь и мы, венгры, имели своих представителей в небольшой среде антифашистов. Библиотека получила литературу и на венгерском языке. Это были острые политические статьи Ильи Эренбурга на актуальные политические темы, а также произведения венгерских коммунистов, живших в политической эмиграции в Москве. Здесь мы впервые познакомились с сочинениями Белы Иллеша и Шандора Гёргея, стихами Андора Габора, литературными произведениями и историческими статьями Йожефа Реваи.

Венгерские коммунисты, проживавшие в эмиграции в Москве, создали заграничное бюро Венгерской коммунистической партии. Когда Хорти бросил Вторую венгерскую армию на Восточный фронт и все больше венгерских рабочих и крестьян и офицеров-запасников, в основном из числа служащих и сельской интеллигенции, стали попадать в плен, заграничное бюро начало направлять своих членов в лагеря для военнопленных. Посланцы Венгерской коммунистической партии установили связь с венгерскими военнопленными, проводили среди них беседы, культурную и политико-воспитательную работу.

Заграничное бюро партии прилагало большие усилия для того, чтобы разъяснить венгерским военнопленным, а также солдатам венгерской армии на фронте и даже мирному населению Венгрии бесцельность и пагубность этой грабительской войны, ведущейся вдали от их родины за чуждые им интересы.

Однажды нам сказали, что сегодня мы можем не ходить на работу: к нам придут комиссары для беседы с нами. Мы стояли около указанного барака и с любопытством ждали приглашения на беседу. Каково же было наше удивление, когда к нам на чистейшем венгерском языке обратились двое ничем не примечательных мужчин, одетых в советскую военную форму без знаков отличия.

Было очень приятно слушать родную речь, откровенно делиться с этими почтенного возраста людьми своими сомнениями, которые продолжали мучить нас.

Маркович рассказал, что дома и на фронте наши офицеры распространяют ложь, будто русские мучают, а потом убивают всех военнопленных, что Москва окружена.

— Но, как вы видите, с нашей головы не упал ни один волос, и мы на поезде спокойно доехали до самой Москвы, — заключил он.

— Это очень интересно, — заметил один из комиссаров. — Было бы здорово, если бы вы обо все этом написали. Тогда венгерские солдаты узнали бы, по крайней мере, правду.

Беседа наша длилась долго, и комиссары пообещали прийти к нам еще. Прощаясь, они дали нам несколько экземпляров газеты. Это была газета венгерских военнопленных «Игаз со» («Правдивое слово»), издававшаяся в Москве венгерскими эмигрантами. Авторами многих статей в газете были сами венгерские военнопленные.

Постепенно у нас пробудился вкус к печатному слову, мы часто стали заходить в клуб, читать библиотечные книги, с нетерпением ожидали свежих номеров газеты «Игаз со». И в то же время довольно часто спорили, дискутировали между собой.

Маркович, пообещавший комиссарам написать в газету статью в форме письма, целыми днями озабоченно ходил взад-вперед по лагерному двору. Ведь это была его первая в жизни статья в газету. После долгих раздумий и внутренней борьбы родилось короткое, но емкое по содержанию письмо, в котором одновременно говорилось и о прошлом, и о настоящем, и о будущем. Письмо звучало так:

«Дорогая мама! Я жив, здоров, чувствую себя хорошо. Не верь тому, будто в России убивают пленных. Кормят нас нормально. Береги наших двух поросят. Хорошо откорми их; вернусь домой, начнем новую жизнь».

Когда в лагерь прибыл очередной номер газеты «Игаз со», один из наших товарищей, военнопленный Имре Прибуш, в сильном возбуждении кинулся к Марковичу, который в то время как раз мыл полы. Потрясая газетой, Прибуш с возмущением набросился на него:

— Что ты наделал, Маркович? Ты стал предателем, обрекаешь свою мать на смерть!

Маркович, ничего не понимая, смотрел на этого возмущенного человека и только потом наконец сообразил, в чем дело.

— А что? Разве я написал неправду? Ведь русские не убили ни тебя, ни меня…

Но все-таки еще долго у него болела душа за судьбу матери.

Эти и подобные им истории вызывали горячие страстные споры между пленными. Прочитанные книги помогли нам увидеть жизнь с другой стороны, и постепенно мы стали все лучше узнавать правду.

Пленные в Красногорском лагере на работы посылались не ежедневно. Поэтому я всеми силами стремился попасть в лазарет санитаром. Лазарет помещался в отдельном бараке, входить в который разрешалось только больным. Осенью 1942 года в лагере номер 27 пленных было еще не так много, поэтому и больных в лазарете тоже было мало. Но с приближением зимы число и тех, и других возросло. С температурой 38 градусов больного обязательно отправляли в лазарет.

Доктор Янош Эрдёш, бывший лейтенант медицинской службы Сомбатхейского гарнизона, попал в плен вместе с нами. Как только количество больных в лазарете увеличилось, старший врач лазарета привлекла доктора. Эрдёш был очень милым человеком. В Сомбатхее в свободное от службы время он хорошо играл на скрипке, любил музыку, стихи. Мы довольно близко сошлись с ним, так как он в какой-то мере был моим земляком. Я попросил его помочь мне попасть на работу в лазарет. Попытка его оказалась успешной, и через недели три-четыре я уже стал работать в лазарете.

Там я получил возможность заглянуть в особый, скрытый от посторонних глаз мир. Кроме меня в лазарете работали еще трое румынских военнопленных: один поваром (здесь имелась своя кухня), двое других — санитарами. В зависимости от болезни и физического состояния больные получали либо строгую диету, либо улучшенное питание.

В пяти-шести палатах лазарета лежали тридцать — сорок больных. В лазарете была хорошо оборудованная перевязочная, где можно было делать даже небольшие операции. Главный врач лазарета, седая женщина в возрасте пятидесяти лет, имела звание майора Советской Армии. Иногда она ходила в лагерь для проверки и осмотра, и тогда ее сопровождала молодая стройная рыжеволосая женщина-врач, тоже в военной форме. Когда она проходила по лагерю, все мужчины не сводили с нее глаз.

Советского доктора из лазарета звали Иваном Калистратовичем. Это был высокий, атлетически сложенный мужчина лет тридцати пяти, с постоянной улыбкой на лице, по профессии хирург. С девяти утра до пяти вечера он находился среди больных. Каждый день в сопровождении худенькой, небольшого роста и очень подвижной фельдшерицы — неусыпного стража чистоты — он заходил к нам.

Как я уже говорил, большинство пленных в лагере составляли немцы и поэтому здесь во всем создалось своеобразное «немецкое господство». Немцем был старший по лагерю, немцы работали на кухне, были начальниками сапожной и портняжной мастерских, старшими по баракам. В лазарете же «господствовали» румыны. И приход туда двух венгров вызвал среди них сильное недовольство.

А поскольку доктор Янош Эрдёш был врачом, то весь огонь старший санитар сосредоточил на мне. Всю грязную и тяжелую работу, которую они до этого выполняли вдвоем, вернее, по большей части — младший санитар, теперь взвалили на меня.

Я убирал палаты, длинные широкие коридоры, туалеты. Все это я должен был не менее чем по три раза в день мыть дезинфицирующим раствором. Едва я заканчивал утреннюю уборку, как наступало время обеда. Больные обедали в постелях в палатах, куда обед в тарелках носили им старший санитар Бумбенич и его коллега. После обеда, естественно, нужно было произвести уборку: больные вместо хлеба получали сухари и потому всюду было полно крошек.

Плотный, круглолицый, черноглазый и темноволосый Бумбенич, лет тридцати, в армии был унтер-офицером и, наверное, потому очень любил командовать.

Я отлично понимал цель их игры, но для меня, еще в детстве прошедшего школу ученичества в ресторане «Зеленое дерево» в Вашваре, не составляло никакого труда победить в любом, даже международном соревновании по мойке полов и уборке помещений. Я имел многолетний опыт мытья каменных и паркетных полов, тысячелитровых бочек снаружи и внутри, окон и столовых приборов, стаканов и тарелок, которых я перемыл тысячи. С презрительной улыбкой я наблюдал за тем, как Бумбенич с двумя тарелками каши, по одной в каждой руке, гулял между кухней и палатами больных. Дали бы мне, я бы показал, как нужно носить сразу по восемь-десять тарелок, и не прогуливаясь, а бегом. Но пока я носил только «утки» из-под лежачих больных.

В лазарете приходилось оставаться и на круглосуточные дежурства, на которые Бумбенич назначал меня иногда по четыре-пять раз в неделю.

Иван Калистратович, часто заходивший в лазарет для проверки ночью, как-то спросил, почему я так часто дежурю по лазарету. Я ответил ему какой-то шуткой.

Уходя, врачи оставляли ключ от перевязочной у старшего санитара. Я никогда даже не заглядывал туда. После ухода врачей Бумбенич часто запирался и подолгу оставался там со своим подчиненным.

Так продолжалось около двух месяцев, а потом случилось так, что сложившееся положение изменилось. А произошло вот что. Однажды Иван Калистратович пришел вместе с фельдшерицей, как всегда, около девяти часов утра. Я в это время как раз мыл коридор. А Бумбенич со своим другом сидели на скамейке и над чем-то весело смеялись. Они сразу не заметили вошедших.

Иван Калистратович с первого взгляда оценил обстановку. Этот обычно веселый, мягкий по характеру человек покраснел от возмущения. Подойдя в Бумбеничу, он схватил его под руку и подвел ко мне. Взял у меня половую тряпку, сунул ее Бумбеничу в руки и на ломаном немецком языке сказал:

— Прошу вымыть коридор! — А потом взял меня за руку и дрожащим от возбуждения голосом продолжал: — Декан! Вы — старший санитар! Ясно?

С этими словами он завел меня в перевязочную, объяснил, где и как нужно кипятить шприцы и пинцеты каждое утро, показал основные, самые распространенные лекарства, мази, рассказал, как они называются и в каких случаях применяются. Порядки в перевязочной и медицинские инструменты были мне давно знакомы, нужно было только заучить их названия по-русски и запомнить случаи применения советских лекарств, но и это я быстро выучил.

Спустя час мы уже проводили с Иваном Калистратовичем первый обход. Я нес на подносе и подавал ему шприцы, лекарства, инструменты. Больные должны были всегда принимать лекарства в присутствии врача или санитара, потому что находились и такие, которые не принимали лекарства, а прятали под подушку. Тяжелобольным делали инъекции. Измерение температуры больных утром тоже входило в мои прямые обязанности.

Многие больные страдали пелларгией. Это были самые тяжелые больные. Не меньше было раненых и обмороженных. Часто у слабых здоровьем военнопленных вскакивали фурункулы, бывали случаи воспаления легких и верхних дыхательных путей.

За несколько недель я перезнакомился со всеми больными, узнал методы и способы их лечения. Во время перевязок я помогал Ивану Калистратовичу и доктору Яношу Эрдёшу. Снимал и накладывал повязки, промывал раны, готовил лекарства. Обработку ран делали врачи, перевязки — я.

В то время еще не хватало бинтов и других перевязочных материалов, поэтому старые бинты мы стирали, кипятили, дезинфицировали и использовали вновь. Иван Калистратович был очень доволен моей работой и предоставлял мне все больше самостоятельности. Он спрашивал, где я научился искусству санитара, и, когда я рассказал ему, что прошел многомесячную практику в гарнизонных госпиталях во время службы в армии, он стал поручать мне более серьезные задания.

Я заметил, что человек, потерявший в себе уверенность, поддавшийся тоске по дому и родным, даже если и не был болен, мог в течение короткого времени погибнуть, если его не удавалось вывести из меланхолического состояния. Поэтому и Иван Калистратович и доктор Янош Эрдёш наряду с лечением важнейшей задачей считали поддержание у больных высокого морального духа.

Пленный всегда голоден, ему не хватает даже дополнительного питания. Между тем питание в лагере номер 27 было вполне удовлетворительным как по качеству, так и по количеству: мы получали сначала пятьсот, а чуть позже семьсот граммов хлеба, сахар, рыбу и горячую пищу — суп и какую-нибудь кашу, чаще всего с мясными консервами.

Пленные же, лежавшие в лазарете, особенно те, кому это было необходимо, получали еще более обильное питание. По улучшенному меню больные кроме супов, вторых блюд и мяса получали еще и стакан компота, а также увеличенные порции сахара и масла. В необходимых случаях больным часть высококалорийного черного хлеба заменялась белым хлебом.

С каждым днем в лагере становилось все больше венгерских пленных. Среди них проводилась активная политическая работа. По предложению Йожефа Фабри к 7 ноября 1942 года мы решили подготовить концерт художественной самодеятельности. Разучили несколько революционных песен и хотели поразить посетителей клуба венгерскими танцами. Хор и разучивание танцев поручили мне. Среди венгерских военнопленных офицеров находился провинциальный учитель, лейтенант запаса Лайош Шольт, который принимал активное участие в клубной работе. Весь праздник вообще и выступление венгерской группы в частности сверх всяких ожиданий имели большой успех. Венгерскую группу похвалило даже советское командование лагеря.

В середине ноября к нам приехало несколько членов зарубежного бюро Венгерской коммунистической партии, в том числе и редактор газеты «Игаз со» товарищ Геза Кашшаи. Он раздал нам почтовые открытки Красного Креста и Красного Полумесяца, чтобы мы написали домой нашим близким. Мы невероятно обрадовались этому, хотя и не особенно верили в то, что они дойдут до адресата.

Геза Кашшаи рассказал, что Хорти и его правительство не соблюдают Женевского соглашения о военнопленных, согласно которому им предоставляется право переписки со своими близкими, но они, Кашшаи и его товарищи, найдут способ доставить открытки в Венгрию. Для большей верности он предложил нам передать весточку родным и по радио. Сначала мы напишем текст посланий, а потом, в рождественские праздники, их передадут в одной из передач радиостанции имени Кошута.

И действительно, в начале декабря в лагере появился радиокорреспондент, прекрасно говоривший по-венгерски. Он записал выступления каждого из нас на пластинку. Позднее мы узнали, что это был товарищ Ференц Мюнних.

Мое радиописьмо, как, впрочем, и открытка, дошли-таки до моих родителей в Дьёрвар. Открытку, в которой венгерская цензура вычеркнула всего несколько слов, они получили перед рождеством.

А радиописьмо взбудоражило нашу деревню еще больше, чем открытка. В нашем домике на окраине деревни частыми гостями стали теперь даже жандармы.

У моих родителей никакого радио, естественно, не было. Единственный на всю деревню детекторный приемник в 1940 году, в год моего призыва в армию, имелся только у районного врача доктора Енё Хорвата. Ведь в то время в деревне не было даже электричества. С началом войны все радиоприемники у населения были отобраны, поэтому радиопередачи могли слушать только те, кто каким-то путем сумел утаить приемник. Почти сорок писем и столько же устных сообщений получили мои родители от тех, кто услышал мое радиописьмо в передаче московского радио. В конце своих выступлений по радио мы, пленные, сообщали свои фамилии и адреса родственников и просили всех, кто нас услышит, передать об этом нашим близким.

Первой обо мне и моем письме узнала старшая сестра Мария. Ей рассказал об этом один железнодорожник, когда она ехала на поезде в Вашвар. Он сообщил ей, что я жив-здоров, что он лично слышал мое выступление по радио.

После этого к нам домой не раз заходили незнакомые проезжие крестьяне. Они стучали в окно и, не называясь и не вдаваясь в подробности, говорили:

— Не беспокойтесь, ваш сын Пишта жив, он в надежном месте — в лагере для военнопленных. — И шли дальше по своим делам.

Потом пошли письма, как правило, анонимные. Попадались среди них и такие, в которых вместо подписи были нарисованы серп и молот. Сельский почтальон хорошо знал моих родителей, ведь почта целых четыре года арендовала наш дом для своих нужд. Но и он сначала поразился большому числу писем, тем более что жандармы уже заинтересовались теми, кто пишет Деканам. Тогда почтальон стал прятать наши письма, а вечером, как бы гуляя, тайно отдавал их родителям. При этом он брал слово с матери, что она после прочтения обязательно уничтожит письма: не дай бог они попадут на глаза жандармам, тогда и ему, и им не миновать беды.

Иногда попадались письма с указанием имен и обратных адресов. Среди них были письма от двух дам из Кёсега и одно — от врача из Шопрона. Им моим родители отправили благодарственные письма.

В начале февраля мы узнали, что представители прогрессивных партий создали в Венгрии Фронт независимости. Часть венгерских пленных решила провести в лагере митинг, чтобы обратиться ко всем венгерским военнопленным с призывом присоединиться к Фронту независимости. О создании Фронта мы узнали из газеты «Игаз со». Мысль о присоединении к Фронту независимости мы уже не раз обсуждали с Фабри, который организовывал митинг.

На нашем митинге, состоявшемся 15 января 1943 года, выступил редактор газеты «Игаз со» товарищ Геза Кашшаи, представитель зарубежного бюро Венгерской коммунистической партии. Он подробно рассказал о значении образования Фронта независимости. После его выступления начались прения. Многие подвергли сомнению достоверность слухов о создании Фронта независимости. Они не могли себе представить, как правительство Хорти вообще могло допустить образование такой организации.

Предложение присоединиться к Фронту независимости и обратиться с этим предложением через газету «Игаз со» ко всем венгерским военнопленным, независимо от лагерей, в которых они находились, вызвало больше возражений, чем предложение выступить по радио. Многие боялись, что, узнав об этом, венгерские власти станут преследовать их родных в Венгрии.

В результате горячей дискуссии было принято следующее обращение:

«Пленные! Присоединяйтесь к Фронту независимости!

Мы, венгерские военнопленные лагеря номер 27, собравшись на митинг, с радостью узнали о создании на нашей родине Фронта независимости. Движение за независимость пробудило во всех нас, независимо от чинов и принадлежности к социальным сословиям, искреннюю надежду на то, что оно принесет нашему народу:

— окончание убийственной войны, за которой последует долгожданный мир;

— создание свободной, независимой Венгрии;

— разрыв с гитлеровской Германией, стремящейся к мировому господству».

В обсуждении десяти пунктов программы Фронта независимости приняло участие большинство участников собрания. Программа Фронта независимости путем открытого голосования была единогласно поддержана и принята всеми участниками митинга.

Для проведения дальнейшей работы до возвращения на родину на собрании был избран комитет из пятнадцати человек, в который вошли следующие товарищи:

1. Врач лейтенант Янош Эрдёш (Эрдеи), первый батальон 35-го пехотного полка, город Сомбатхей;

2. Ефрейтор Йенё Рейтер, резервная рота 4-го пехотного полка, город Шопрон;

3. Сержант Дьёрдь Ковач, 442-я транспортная рота, город Будапешт;

4. Рядовой Иштван Декан, саперная рота 35-го пехотного полка, село Дьёрвар;

5. Лейтенант Дьюла Хорват, первый батальон 35-го пехотного полка, село Ченье (область Ваш);

6. Рядовой Дьёрдь Бошняк, восьмая рота 3-го батальона 18-го пехотного полка, село Палмоноштор (область Бараня);

7. Иштван Гейтер, трудовой лагерь 101/50, инженерная рота, город Будапешт;

8. Ефрейтор Йожеф Маркович, третья рота 1-го батальона 13-го пехотного полка, область Боршод;

9. Рядовой Ференц Домонкаш, городь Шальготарьян-Киштеренье;

10. Геза Цегледи, рабочий трудового лагеря 101/50, инженерная рота, город Пештсентэржебет;

11. Рядовой Лайош Кара, первая рота 1-го саперного батальона, город Дорог-Кестёле;

12. Ференц Хидвеги, 442-я транспортная рота, село Чакторня;

13. Рядовой Рудольф Надь, пятая рота 2-го батальона 38-го пехотного полка, село Надьварад;

14. Шандор Декан, рабочий 402-го трудового лагеря, город Будапешт;

15. Рядовой Золтан Фабри, пятая рота 2-го батальона 38-го пехотного полка, город Кашша.

Обращение было опубликовано в 3-м номере газеты «Игаз со» в феврале 1943 года.

В те дни жизнь в лагере необычайно оживилась. В результате успешного зимнего наступления Советской Армии в плен были взяты десятки тысяч гитлеровцев и венгров, многие из которых оказались в Красногорском лагере. Так, к нам в лазарет привезли капитана Даниэля Гёргени, который попал в плен вместе с двумя венгерскими генералами графом Марцеллом Штоммом и Ласло Дежё и майором генерального штаба Чатхо. Однако венгерским генералам не удалось избежать участи десятков тысяч рядовых солдат, переживших тяготы отступления под Воронежем. Голодные и холодные, брели они по бескрайним заснеженным полям, согнанные с дорог и шоссе своими немецкими союзниками, стремившимися побыстрее уйти. Генерал Марцелл Штомм так отморозил ноги, что ему пришлось, их ампутировать. Исхудавший — одна кожа да кости — капитан Гёргени попал в лазарет тоже с обмороженными ногами. Высокий и худой, он не мог ходить; нам с Марковичем пришлось нести его в палату, как маленького, на руках. Обоих генералов поместили в отдельной палате.

Много раз перевязывали мы с Иваном Калистратовичем страшные раны на обмороженных ногах Гёргени. Он терпеливо и даже с некоторой философской иронией переносил эти мучительные перевязки. Скоро мы полюбили этого скромного, дружелюбного капитана: он заметно отличался от своих чванливых и грубых коллег, какими мы привыкли видеть кадровых венгерских офицеров.

Часто к нам в лазарет захаживал Золтан Фабри. Он приносил капитану Гёргени книги и газеты, подолгу разговаривал с ним. Мы с интересом слушали откровенные рассказы капитана о том, как он попал в плен, восхищались его открытым осуждением поведения немцев, критикой венгерского командования, действия которого привели к большим человеческим жертвам. Уже через два месяца Гёргени выступил в газете «Игаз со» со статьей и открыто встал на сторону антифашистского движения.

Постепенно затянулись раны на культях генерала Штомма. Главный врач лагеря заказала ему в Москве протезы и терпеливо учила его ходить.

Оба генерала общались преимущественно с майором генерального штаба Чатхо, который, по словам Гёргени, всегда отличался антисоветскими настроениями и боготворил немцев. Больше того, он несколько раз то тайно, то открыто предупреждал капитана Гёргени и даже угрожал ему расправой за его участие в антивоенном и антифашистском движении. Но запугать капитана Гёргени было невозможно.

Жизнь венгерских военнопленных в лагере номер 27 взбудоражил не только массовый приток новых пленных после катастрофы венгерских войск под Воронежем, но и блестящая победа Советской Армии под Сталинградом.

Главной целью крупного летнего наступления немцев в 1942 году, в котором в качестве солдат Второй венгерской армии приняли участие и мы с моим другом Марковичем, было взятие Москвы. Гитлер тщательно скрывал план наступления, отчасти наученный горьким опытом уже пережитых поражений, отчасти для того, чтобы ввести в заблуждение советское командование. Поэтому он во всеуслышание заявил, что главной целью летнего наступления немецких армий является захват Кавказа с его нефтью. И действительно, развив широкую наступательную операцию, гитлеровцы оккупировали восточные области Украины, форсировали Дон, вышли в район Кубани и Северного Кавказа и рвались к Сталинграду. Шестой немецкой армией, имевшей задачу захватить Сталинград, командовал генерал-полковник Паулюс.

Крайним сроком взятия Сталинграда Гитлер назначил 25 августа 1942 года. Мы с Марковичем к этому времени уже находились в плену и, разумеется, ничего не могли знать об этих широких планах гитлеровского командования. Еще меньше мы рассчитывали на личную встречу в Красногорском лагере для военнопленных с генерал-фельдмаршалом Паулюсом.

У обитателей лагеря было много времени и для серьезных раздумий, и для пустых мечтаний. Сообразно своим политическим убеждениям одни из них мечтали о свободе, другие — о скором завершении войны. Но все были склонны за каждым, даже незначительным случаем видеть исключительно важное событие. Однажды утром в лагерь въехало несколько грузовиков с солдатами. Вместе с начальником лагеря солдаты осмотрели бараки, выбрали один из них, вывели оттуда всех его обитателей с вещами, построили и провели перекличку по списку. Причем делалось все это по-военному быстро. Пленные стояли в строю, не зная, что с ними будет, и с тревогой в глазах ожидали неизвестно каких изменений. Их тревогу можно было понять, особенно если принять во внимание, что Красногорский лагерь считался хорошим местом подобного рода.

Жители остальных бараков с любопытством следили за всеми приготовлениями. Тотчас же по лагерю поползли слухи, догадки и предположения. «Голодной свинье всегда желуди снятся» — гласит народная пословица. Так и у нас некоторые немецкие да и венгерские офицеры потому и распустили слух о вероятном приближении немецкой армии, из-за которого советское командование, мол, и пытается поскорее эвакуировать лагерь поглубже в тыл. Отдельные не в меру горячие головы уже строили иллюзорные планы организации активного сопротивления. Нашлись и такие, кто начали составлять «черные списки» коммунистов и антифашистов, чтобы передать их в руки «освободительной» немецкой армии.

На следующий день к воротам лагеря подошло несколько больших автобусов. Нетерпение пленных достигло предела. Из автобусов сначала вышли высокопоставленные гитлеровские генералы. Их было двадцать два, за ними шли два румынских генерала. Большинство немецких военнопленных сразу узнали среди прибывших генерал-фельдмаршала Паулюса со свитой. Кроме генералов из автобуса вышло много штабных и старших офицеров вермахта. Небритые, но в хорошо подогнанном обмундировании, даже с орденами, они выстроились как на параде. Мы удивились еще больше, когда увидели, что каждый из них вынес из автобуса по одному, а некоторые — даже по два элегантных чемодана. Только одно нарушало торжественность момента — присутствие советских автоматчиков около этой группы высокопоставленных немецких офицеров и генералов. Советский лейтенант построил немцев в колонну, ворота лагеря открылись, и колонна во главе с генерал-фельдмаршалом Паулюсом вошла, хотя и не в Москву, но, по крайней мере, в подмосковный лагерь для военнопленных.

Здесь будет интересно вспомнить о некоторых моментах Сталинградской битвы.

Руководствуясь желанием предотвратить излишнее кровопролитие, командование советских войск направило в штаб Паулюса парламентеров с ультиматумом, в котором призывало гитлеровцев прекратить сопротивление и сложить оружие. Листовки с ультиматумом разбрасывались с самолетов, его текст передавался окруженным гитлеровским войскам через громкоговорящие установки. Ультиматум подписали командующий Донским фронтом генерал-полковник К. К. Рокоссовский и командующий артиллерией Донского фронта генерал-полковник Н. Н. Воронов. В нем говорилось, что, учитывая сложившуюся для немцев обстановку, советское командование предлагает всем германским окруженным войскам во главе с командующим генерал-полковником Паулюсом и его штабом прекратить сопротивление, организованно передать в распоряжение советского командования весь личный состав, вооружение, всю боевую технику и военное имущество в исправном состоянии. Всем прекратившим сопротивление офицерам и солдатам гарантировались жизнь и безопасность, а после окончания войны — возвращение в Германию или в любую страну по желанию военнопленных. Всему личному составу сдавшихся войск предоставлялось также право сохранить военную форму, знаки различия и ордена, личные вещи и ценности, а высшему офицерскому составу и холодное оружие. Всем офицерам, унтер-офицерам и солдатам гарантировалось немедленное установление нормального питания, а раненым, больным и обмороженным — оказание медицинской помощи.

После того как Паулюс отверг ультиматум, советские войска перешли в решительное наступление и приступили к уничтожению окруженной группировки гитлеровских войск. Сначала она была рассечена на части, а затем уничтожена.

У окруженных кончалось продовольствие, солдаты страдали от голода. Командование румынской кавалерийской дивизии, также оказавшейся в окруженной группировке под Сталинградом, приказало зарезать четыре тысячи лошадей, чтобы этим хоть немного пополнить истощенные запасы продовольствия. Но этого оказалось явно мало. Уже к 15 декабря дневная норма хлеба, выдаваемая солдатам, снизилась до ста граммов плюс немного жидкого супа на бульоне из конского мяса и чашка чая либо овсяного кофе.

Кольцо, образованное наступавшими советскими войсками, сжималось все сильнее. Южная группа гитлеровских войск во главе с Паулюсом вследствие огромных потерь в живой силе, технике и вооружении 31 января 1943 года была вынуждена сложить оружие.

Адъютант Паулюса полковник Вильгельм Адам так описывает обстоятельства пленения Паулюса:

«1943 год, 31 января, 7.00 часов утра.

На востоке слабо забрезжил рассвет. Паулюс еще спал. Я только что очнулся, выбравшись из лабиринта мучительных раздумий и краткого сна. Значит, хоть немного, но я все же спал. Я уже собирался встать, когда послышался стук в дверь. Паулюс проснулся и сел в постели. Вошел начальник штаба Шмидт и, протягивая генерал-полковнику бумагу, сказал:

— Поздравляю вас с присвоением вам звания генерал-фельдмаршала. Это последняя телеграмма, полученная сегодня утром из ставки фюрера.

— Это не что иное, как приглашение к самоубийству. Но такой любезности я ему не доставлю! — сказал Паулюс, прочитав телеграмму.

Шмидт продолжал:

— Одновременно докладываю, прибыли русские.

С этими словами он сделал шаг назад и распахнул дверь. Вошел советский генерал в сопровождении переводчика и заявил, что мы являемся пленными. Я выложил наши пистолеты на стол.

— Готовьтесь в путь, мы зайдем за вами в девять часов. Поедете в своей машине, — сообщил генерал через переводчика и удалился.

Хорошо, что гербовая печать оказалась при мне. Я выполнил свою последнюю официальную обязанность: сделал в служебной книжке Паулюса запись о присвоении ему звания генерал-фельдмаршала, затем скрепил эту запись печатью и бросил печать в горящую печку…»

Массовая сдача в плен войск окруженной группировки началась утром 2 февраля. Этим и завершилась великая битва на Волге.

Среди пленных оказалось 24 генерала.

Пленные доставляли много хлопот. Сильные холода, тяжелые условия местности, отсутствие мест размещения — ведь большая часть строений была разрушена, а те, что остались целыми, были заняты под госпитали — поставили советское командование перед трудной задачей. Огромные массы пленных разбили на группы, чтобы создать из них управляемые колонны. По дорогам двигались бесконечные вереницы пленных гитлеровцев во главе с офицерами, на которых была возложена ответственность за соблюдение дисциплины и порядка среди военнопленных. Начальник каждой колонны получил карту местности, на которой были помечены маршрут движения, места привалов и пункты ночевок. В места привалов доставлялись топливо, горячая пища и горячая вода.

Тыловые органы фронта, политические и медицинские работники ценою невероятных усилий решали задачи предотвращения эпидемий, питания и обеспечения всем необходимым многих десятков тысяч людей.

Адъютант Паулюса полковник Адам пишет в своих воспоминаниях:

«Всех пленных генералов 6-й армии доставили на грузовой автомашине до ближайшей железной дороги. На перегоне у сторожевой будки был остановлен состав, один вагон в середине которого предназначался для генералов. К немалому нашему удивлению, постели в купе были застелены чистым бельем.

Пожилая женщина выполняла обязанности переводчицы. С ее помощью начальник поезда поздоровался с Паулюсом, а затем проинформировал его о положении на фронте. Потом мы узнали, что офицеры нашей армии едут в соседних вагонах, но общаться с ними нам запрещено.

Куда нас везут? Мы не смели спрашивать об этом. Однажды ночью я стоял у окна затемненного купе. Перед моими глазами проплывали большие и малые станции без малейших следов разрушения. О войне здесь напоминали только мчавшиеся в сторону фронта воинские эшелоны. Из-за них наш поезд продвигался вперед очень медленно, часто его вообще загоняли куда-нибудь в тупик. Пассажиры генеральского вагона проснулись рано. Долго умывались, брились. Потом проводница принесла в купе горячий чай. Завтракали мы со Шмидтом в купе Паулюса.

Когда я снова подошел к окну, то увидел совсем другую картину. Покрытая грязно-серым снегом степь исчезла, уступив место темному лесу, одетому в великолепный зимний наряд и тянувшемуся без конца и края по обеим сторонам дороги. Однообразие пейзажа оживляли поселки. На станциях кипела жизнь. Длинные ряды женщин, торговавших хлебом, птицей, молоком, маслом и прочими продуктами, необходимыми людям в долгой поездке. Покупателей было много и среди ехавших в воинских эшелонах, и среди пассажиров гражданских поездов, которые использовали каждую остановку, чтобы сбегать на станцию и набрать кипятку. Названия станций я, к сожалению, разобрать не мог, потому что тогда еще не знал славянского шрифта.

Иногда на станциях любопытные пытались приблизиться к нашему составу, но конвоиры держали их на почтительном расстоянии. То тут то там я ловил угрожающие взгляды советских граждан, которые они бросали на тех, кто разрушил их страну и стал причиной гибели многих тысяч советских людей. Но до оскорбительных инцидентов дело не доходило.

Сколько времени мы ехали, я уже не помню. Наверное, что-то около трех дней и трех ночей. Однажды утром нам предложили приготовиться к высадке.

— Еще немного на автобусе, и вы будете на месте, — сказал начальник поезда Паулюсу.

И действительно, так оно и случилось. Мы проехали через какой-то городишко, где и смотреть-то было не на что: он ничем не отличался от многих других провинциальных городков, через которые нам приходилось проезжать во время войны.

Через несколько минут наш автобус остановился у закрытых высоких ворот, справа от которых стоял небольшой деревянный домик, а в обе стороны тянулся высокий забор из колючей проволоки. Мы прибыли в Красногорский лагерь для военнопленных под Москвой».

Офицеры немецкой и других армий, находившиеся в лагере, впервые переживали такое потрясение. Многие отказывались верить своим глазам.

Солдаты тоже были страшно удивлены, но они быстрее пришли в себя. При виде большой группы немецких генералов особенно злорадствовали венгерские, румынские и итальянские военнопленные. Возможно, у них тогда впервые появилась мысль о том, что Гитлер вполне может проиграть войну.

Разгром Второй венгерской армии в период с 12 января по 9 февраля 1943 года поверг десятки тысяч венгерских семей в глубокий траур. Под Воронежем венгерская армия потеряла 140 тысяч человек, из них около 30 тысяч попали в плен.

Все это послужило мощным толчком для оживления антифашистской пропаганды среди венгерских военнопленных. Простые солдаты теперь уже без страха ходили в лагерный клуб, читали книги, участвовали в собраниях. Собрания проходили одно за другим в различных лагерях. Члены заграничного бюро Венгерской коммунистической партии проводили огромную работу по сохранению здоровья и жизни военнопленных, среди которых во многих местах еще до их пленения свирепствовал тиф. Многие политические работники заразились от пленных сыпным тифом.

Все больше офицеров приходило к мысли о том, что если правящие круги Венгрии вовремя не порвут с Гитлером и не выйдут из войны, то тем самым они поставят свою страну перед катастрофой. Большое влияние на офицеров произвело обращение лейтенанта авиации Мартона Сёни и капитана Даниэля Гёргени, опубликованное в газете «Игаз со».

Основную группу немецких генералов разместили в бараке лазарета по три-четыре человека в каждой палате. Паулюса с начальником штаба и адъютантом поселили в отдельном небольшом домике. Медицинское наблюдение за генералами вел лично Иван Калистратович. Правда, среди генералов почти не было ни больных, ни слабых, так что работы у него с ними было не ахти как много. Генералы получали улучшенный паек, который им приносили назначенные из среды военнопленных денщики.

Однажды в перевязочную к Ивану Калистратовичу пришел шестидесятилетний немецкий генерал и пожаловался на боль в ухе. Грудь немецкого вояки была увешана орденами. Бритая голова его походила на бильярдный шар. Иван Калистратович усадил больного на стул и начал осматривать ухо. Я помогал ему. Потом Иван Калистратович хитро подмигнул мне и, коверкая немецкие слова, несколько раз спросил:

— Сильно болит?

Генерал, лицо которого выражало сильную озабоченность, старательно закивал головой:

— Так точно!

Осмотрев ухо, Иван Калистратович установил, что ничего страшного нет: оно просто забито серой. Было решено сразу же промыть ухо.

Мы подготовились к этой несложной «операции».

Я быстро поставил на электроплитку воду и подготовил нужную для промывания уха спринцовку с эбонитовым наконечником. Иван Калистратович набрал в нее теплой воды, я стоял за спиной пациента, держал кюветку, собирая в нее вытекавшую из уха воду. Первое спринцевание прошло удачно, хотя пациент так стонал, будто у него рвали больной зуб. Иван Калистратович с подозрительной нежностью снова спросил:

— Сильно болит? — и сочувственно покачал головой.

Очередь дошла до другого уха, но тут произошел небольшой инцидент. Набрав воды в спринцовку, доктор нечаянно нажал на нее, и на лысую голову пациента обрушился крохотный фонтанчик воды. Генерал страшно перепугался. Как ужаленный, вскочил он со стула и затряс головой. Прошло несколько минут, прежде чем он успокоился и дал промыть себе второе ухо.

Как только генерал вышел из приемной, мы с Иваном Калистратовичем громко рассмеялись. Думаю, что сам Гиппократ не упрекнул бы нас за это.

 

Предсказание комиссара сбывается

В апреле 1943 года в лагере номер 27 появилась очень скромная венгерка с тихой речью и улыбкой на лице. Это была доцент МГУ, преподавательница истории в Международной партшколе Эржебет Андич. Она поговорила с каждым из нас в отдельности, не скрывая того, что подбирает слушателей для первой венгерской антифашистской школы.

Собственно говоря, этот набор начался значительно раньше: члены заграничного Бюро ЦК партии еще до этого побывали в самых отдаленных лагерях для военнопленных с целью выявления лиц, которые до войны принимали участие в рабочем движении. Если таковые находились, то их направляли в Красногорский лагерь.

Большинство таких лиц попало на фронт либо в рабочих, либо в штрафных ротах, а в плену они оказались зимой 1942/43 года. Разумеется, венгерское командование старалось создать для них самые невыносимые условия, и в результате этого в некоторых рабочих ротах в живых осталось не более 10 процентов от общего состава.

После успешного зимнего наступления Советской Армии в русский плен попала огромная масса пленных, которых нужно было и накормить, и отвезти в тыл. Такого количества лагерей, которые могли бы сразу же принять всех пленных, не было, и в силу всех этих причин на первых же порах возникли известные трудности с размещением военнопленных.

Первыми слушателями антифашистской школы были и члены социал-демократической партии, и деятели профсоюзного движения, и просто организованные рабочие. К числу таких относился металлист из Андьялфельда Карой Прат, все члены семьи которого принимали активное участие в рабочем движении, шахтер Ференц Домонкаш, Шандор Декан, Шандор Хорват, Имре Сереши и другие товарищи, члены Коммунистического союза молодежи Венгрии.

После захвата Трансильвании Хорти приказал немедленно арестовать старых коммунистов Дюлу Раца, Ференца Цинна, Йожефа Фазекаша. Подобные аресты проводились на вновь «присоединенных» территориях и в северных районах, и в южных. Жандармские отряды специального назначения арестовывали и бросали за решетку не только коммунистов, но и всех тех, кто придерживался «левых» взглядов. Судебные процессы над коммунистами следовали один за другим. В Трансильвании жертвами таких процессов стало более сотни коммунистов. Руководителей, как правило, приговаривали к тюремному заключению на пятнадцать — двадцать лет, а после года или двух лет пребывания за решеткой их направляли в штрафные роты спецназначения, которые перебрасывались на Восточный фронт. При этом давались отнюдь не секретные распоряжения о том, чтобы ни один человек из этих рот не остался в живых.

Так прямо из тюрьмы на фронт попали многие товарищи из Трансильвании: Ференц Хидвеги, Янош Сабо Ёс, Йожеф Костелич, Йожеф Фабри и Рудольф Надь. Правда, в школе оказалось и несколько новичков, например: Мартон Сёни, летчик-лейтенант из Будапешта, один из первых попавших в плен венгров, Шандор Ковач Ихас, бедняк крестьянин из области Зала, и я сам. Все мы познакомились в лагере с рабочим движением, познакомившись, постепенно из стихийных бунтарей превратились в сознательных антифашистов.

На первый курс школы записалось и несколько офицеров, попавших в армию из запаса, и среди них лейтенант Лайош Шольт, до армии работавший учителем, и доктор Арманд Кульханек.

Эржебет Андич ежедневно приезжала к нам из Москвы и подолгу беседовала отдельно с каждым кандидатом в слушатели.

Вскоре дошла очередь и до меня. Разговор с Андич произвел на меня большое впечатление. До сих пор нам приходилось встречаться только с мужчинами из числа венгерских политических эмигрантов. Каково же было наше изумление, когда мы узнали, что эта на редкость скромная женщина, говорящая так тихо и спокойно, тоже революционерка! Некоторые из наших товарищей знали кое-что о жизни Эржебет Андич и потому относились к ней с большим уважением. Побеседовав со мной, Андич сказала, что если я хочу учиться, то она будет рекомендовать меня в школу.

Все это время я никак не мог забыть комиссара, с которым встретился на Дону почти год назад и который тогда сказал мне, что я попаду в лагерь, где смогу пойти в школу учиться. И вот предсказание комиссара сбывается! Я начал смутно представлять себе связь его тогдашних слов с тем, что мне было предложено сейчас. С радостным нетерпением я ожидал начала занятий.

В конце мая нас перевели в другой лагерь, который находился тоже в Красногорске, недалеко от прежнего. Вернее говоря, это был уже не лагерь, а сама школа, располагавшаяся в нескольких зданиях, в которых помимо венгерской группы были еще немецкая, австрийская, югославская, румынская и итальянская секции.

Недели две единственной преподавательницей в нашей группе была Эржебет Андич. А потом однажды в аудиторию вошел худой лысый мужчина небольшого роста и сел рядом с Андич, которая как раз читала нам лекцию. Мы с любопытством уставились на мужчину, а он закурил «Казбек», но папироса почему-то все время гасла у него, и ему приходилось раскуривать ее несколько раз. Он молча рассматривал нас умными живыми глазами.

После окончания лекции начались выступления. И здесь наш незнакомец впервые заговорил. В голосе его звучала легкая дружеская ирония. Он буквально очаровал нас всех своей логикой и глубиной знаний. Затем он представился нам, назвав себя Ласло Рудашем. Он был назначен руководителем венгерской группы и одновременно читал нам лекции по политической экономии, марксистской философии, диалектическому и историческому материализму. Эржебет Андич преподавала нам историю, куда входила история Венгрии, история Советского Союза и история ВКП(б).

Общие или обзорные лекции в антифашистской школе читались всему курсу, затем шло самостоятельное изучение рекомендованной литературы, а для семинарских занятий нас разделили на две группы. Помимо учебного материала Эржебет Андич находила время и возможности, чтобы знакомить нас с венгерской и советской литературой. Андич хорошо знала венгерскую литературу и не упускала случая, чтобы на своих занятиях не прочесть нам какое-нибудь стихотворение или отрывок из прозы. Особенно нам нравилась поэзия Эндре Ади и Аттилы Йожефа, и не только революционные стихи, но и любовные. Особой популярностью пользовались среди нас стихи Аттилы Йожефа, посвященные матери, и из цикла «К Флоре».

Многие товарищи из числа ветеранов рабочего движения еще раньше были знакомы с поэзией Эндре Ади и Аттилы Йожефа, а Иштван Кошша даже лично был знаком с Йожефом. Будапештские товарищи Карой Прат, Шандор Диамант, Иштван Ковач и другие-часто декламировали стихи Аттилы Йожефа. Оно и не удивительно, потому что произведения этого революционного поэта они хорошо знали, читали и даже пели на различных вечерах, встречах, прогулках у себя на родине.

Помимо регулярных лекций и семинаров нас ежедневно знакомили с положением на фронтах, а также с событиями политической, экономической и культурной жизни. Жаль только, что тогда на венгерский язык было переведено еще очень мало книг русских писателей.

Кое-какие известия о Венгрии доходили до нас. Разумеется, главным источником была газета венгерских военнопленных «Игаз со». На венгерском языке мы читали произведения Шандора Бергея, Белы Иллеша, Дюлы Хая, а также несколько актуальных брошюр русских авторов, например, две брошюры Ильи Эренбурга «Немец» и «Что такое колхоз?». Какова же была наша радость, когда однажды Ласло Рудаш сказал нам, что мы можем купить себе изданные на венгерском языке книги Маркса, Энгельса, Ленина и Сталина!

Здесь я должен сказать, что, учась в антифашистской школе, мы получали ежемесячно рублей шестнадцать денег и по десять папирос на день. Возможно, это делалось по какому-нибудь соглашению. Дело в том, что СССР присоединился к Женевской конвенции о военнопленных и строго выполнял все ее требования. Поскольку кроме Советского Союза эту конвенцию подписали капиталистические государства, то они, разумеется, обеспечили большинство привилегий пленным офицерам. По-видимому, нас причисляли к офицерскому составу, и потому выдавали даже деньги.

Книги в Советском Союзе стоили очень дешево: за шесть-семь рублей можно было приобрести до десятка книг, так что у всех нас появились собственные книги.

Руководителем антифашистской школы был опытный марксист Николай Янзен, не только прекрасный преподаватель, но и замечательный воспитатель. В партшколе царил дух истинного интернационализма. Каждая национальная группа слушателей школы время от времени устраивала свои музыкальные вечера, на которые всегда приглашались все желающие. Таким образом, дух соревнования помогал нам не только учиться, но и культурно отдыхать.

Учить приходилось очень много, так что к семинарам усиленно готовились и новички, и ветераны рабочего движения. Ласло Рудаш жил на территории школы, а в Москву ездил только по субботам. Все новички впитывали в себя преподаваемый материал, как губка впитывает воду. Каждый день обогащал нас каким-нибудь открытием, и это придавало нам силы. По вечерам мы часто спорили друг с другом по различным вопросам философии, и иногда споры наши затягивались далеко за полночь.

Более того, мы, новички, настолько осмелели, что наши голоса стали раздаваться и на семинарах. Частенько мы вступали в горячие дискуссии со старшими товарищами, которые хотя и познакомились с теорией марксизма раньше нас, еще на родине, однако ясности по некоторым вопросам не имели, так как там не Ласло Рудаш открывал им истину. Особенно сильные дискуссии велись между сторонниками марксистского и социал-демократического мировоззрения.

Рудаш обожал такие споры, в глазах у него загоралась ирония, а сам он весь превращался в слух и забывал, что папироса его давно погасла. Он резко критиковал социал-демократов за их ошибки, становился прямо-таки непримиримым.

Незаметно прошло два месяца учебы, все слушатели втянулись в наши дискуссии. Да еще как втянулись! Был у нас в группе инженер-электрик Ласло Герман, который до армии работал на «Едешюльт изо». Среди нас он слыл очень образованным специалистом. Опираясь на некоторые законы физики, а также на новые, еще не доказанные практикой гипотезы, он попытался однажды поспорить с преподавателем.

Ласло Рудаш с интересом выслушал его возражения и, так сказать, принял вызов, а потом так «разложил» Германа, что тот в течение нескольких дней никак не мог прийти в себя: ведь Рудаш положил его на обе лопатки в той самой области, где Ласло чувствовал себя специалистом.

Один наш коллега по группе, лейтенант запаса, до армии преподавал историю, а воспитание получил у иезуитов. В партшколу он попал позже нас, и не как слушатель, а как делегат от другого лагеря, прибыв к нам на совещание военнопленных, посвященное созданию венгерского легиона и Национального комитета.

Человек этот придерживался демократических взглядов, но был религиозен и потому разделял и идеалистическое мировоззрение. Он прекрасно разбирался в философии идеализма и потому выступал как идейный противник Ласло Рудаша. Однако, сколько он ни старался, ему не только не удалось сокрушить своего «противника», но он и сам оказался побежденным. Правда, это поражение иезуит отнес только на свой собственный счет, а отнюдь не идеалистической философии.

— Я признаю себя побежденным, товарищ Рудаш, — сказал он. — Но когда мы вернемся на родину, я сведу вас с моим учителем-иезуитом, и если вы и его победите, то я стану коммунистом!

Рудаш не растерялся и ответил со свойственной ему иронией:

— Я же хочу сказать вам, что если ваш преподаватель-иезуит победит меня в диспуте, то я сам стану иезуитом!

По вечерам, чтобы ближе узнать друг друга, мы по очереди рассказывали о себе, о своей жизни. Каждый мог задать любой вопрос выступающему. Много интересного, а порой прямо-таки потрясающего узнавали мы друг о друге в такие вечера.

До сих пор хорошо помню рассказ Ференца Цинна, цыгана. В детстве он не умел ни читать, ни писать, а потом начал принимать участие в движении трансильванских коммунистов, где он не только научился грамоте, но, пройдя через тюремные «университеты», стал убежденным революционером.

На нас, молодых, оказывало большое влияние то, что мы познакомились с жизнью коллектива коммунистов, на долю которых выпали тяжелые испытания и которые овладели теперь теоретическими знаниями, готовясь к будущей свободной жизни.

Меня лично потрясли эпизоды из жизни Иштвана Кошши, который сам резко критиковал себя и свою прежнюю деятельность. До армии он был довольно известным профсоюзным функционером социал-демократической партии, поддерживал связи с социал-демократическими партиями и профсоюзами многих европейских стран. Он бывал на многих международных конгрессах и был лично знаком с целым рядом европейских политических деятелей. Как только началась война, его забрали в штрафную роту, отправлявшуюся на фронт. С острой иронией он рассказывал о том, какими глупыми и беспомощными они были, когда позволяли гнать себя на верную гибель. Им не раз представлялась возможность бежать к партизанам или на сторону Советской Армии, но они по недомыслию не сделали этого.

— Однажды, — продолжал свой рассказ Кошша, — было это в самый разгар жаркого лета, наша штрафная рота вышла к какой-то речке. В боях мы еще не побывали, и потому пока не имели потерь. Наши охранники посадили нас на берегу, а сами разделись и бросились купаться, оставив всю свою одежду и оружие тут же на берегу. Они купались, плескались, как вдруг, откуда ни возьмись, из леса выскочили партизаны. Они начали стрелять в барахтавшихся в реке охранников, как бы подстрекая нас к бегству. Они стреляли не в нас, а только в охранников. По-видимому, успели заметить, что мы безоружны, а если так, то следовательно, мы не кто иные, как штрафники. Охранники, обезумев от страха, бросились бежать, вернее говоря, плыть на противоположный берег. И как вы думаете, что же сделали мы? Не отгадаете! Мы бросились вслед за ними, не за партизанами, а за нашими охранниками! И не просто бросились, а захватили всю их одежду и оружие, чтобы им было чем убивать нас!

В антифашистской школе я ближе других познакомился с Мартоном Сёни. Внешне мы с ним были очень не похожи: Марци был высок ростом, а я еле-еле дотягивал до 160 сантиметров. Он был летчиком-офицером, а я рядовым солдатом. 27 августа 1941 года его сбили советские истребители. Марци выбросился с парашютом и попал в плен. Сначала его сочли погибшим и даже выбили его имя на доске погибших на аэродроме в Матьяшфельде.

Этот способный парень мог быстро сделать карьеру, хотя его отец служил всего лишь швейцаром в Национальном банке.

Хортистский режим, намереваясь взять реванш, готовился к захвату ряда областей Румынии, Чехословакии и Югославии, а для этого регенту нужны были солдаты. Более того, у венгерского господствующего класса, так им тогда казалось, могла появиться возможность участвовать в разделе огромной территории Советского Союза. Они надеялись, что Гитлер в случае их повиновения им что-нибудь да бросит.

Марци был летчиком-истребителем. Нужно сказать, что в ту пору авиация была наиболее привилегированным родом войск, а в венгерской армии к тому же еще и совершенно новым. Сын Хорти Иштван, наследник регента, сам был офицером-летчиком. Летчики тогда были всеобщими любимцами, о них мечтали девушки.

Поскольку венгерский фашизм поддерживал самые тесные связи с Германией и Италией, которые охотно продавали Венгрии самолеты, танки и другое вооружение, то и подготовка летного состава части проводилась на аэродромах этих стран. После учебы на родине Марци послали на курсы усовершенствования в Италию.

Когда же Гитлер начал так называемую «молниеносную войну» против Советского Союза, Хорти быстро бросил на Восточный фронт венгерский подвижный корпус, опасаясь отстать и не попасть на парад победы. И если в Трансильванию Хорти въехал на белом коне, то в Москву он, видимо, намеревался прилететь на самолете, управляемом его сыном и наследником, который служил в авиации. В ту пору фамильная и династийная иерархия всячески рекламировалась, тем более если речь шла о самом «великом полководце», как тогда титуловали Хорти его приближенные.

Однако мечтаниям Хорти не суждено было сбыться. Не прошло и двух месяцев, как войска Советской Армии так измолотили этот корпус, что от него остались рожки да ножки, да и оставшиеся были настолько деморализованы, что высшее командование решило незамедлительно поместить их в спецлагерь для интернированных, чтобы они не заразили своим пессимизмом части, направляемые на советский фронт.

Для Марци война, как я уже упоминал, закончилась довольно быстро. Попав в лагерь для военнопленных, он многое передумал, благо, что времени для серьезных раздумий у него было более чем достаточно. Не сразу, но он все-таки пришел к антифашистским взглядам и вскоре стал выступать на страницах «Игаз со». Затем он попал в антифашистскую школу.

Оказавшись в одном лагере, мы, разделяя антифашистские взгляды, очень сдружились. Оказалось, что он, как и я, любит музыку, литературу, особенно поэзию. Научившись еще в детстве в селе играть на скрипке, я не забыл скрипку и позже. Для меня она была королевой музыкальных инструментов. Марци же превосходно играл на рояле и даже немного сочинял музыку. Он стал дирижером нашего хора, аранжируя для него некоторые песни.

Мы не только любили стихи, но и сами писали их. Правда, мы их никому не показывали, разве что друг другу. Позже мы несколько осмелели и поместили кое-что из своих стихов в стенной газете.

Часто мы засиживались до поздней ночи, рассказывая друг другу о доме и родных.

У Марци на родине осталась возлюбленная, о которой он мне много рассказывал. Познакомились они на офицерском балу. Возлюбленная Марци, дочь старшего офицера, была умная, красивая и знатная девушка. Поэтому неудивительно, что за ней постоянно увивались офицеры-летчики.

Победителем среди ее обожателей оказался Марци. Сначала они встречались лишь изредка и в строгой тайне, а позже — уже открыто. Отец не запрещал дочери поддерживать дружбу с молодым летчиком, и молодые люди уже строили совместные планы на будущее. Все выглядело красивым и романтичным, словно во сне.

Но тут неожиданно началась война, Марци послали на фронт, и счастливого конца не последовало.

С тех пор прошло почти два года. Марци за это время очень изменился. Я был свидетелем происходящих в нем перемен, его сомнений и надежд. В них все большую роль играло новое идеологическое мировоззрение, к которому Марци пришел, учась в антифашистской школе.

Он понимал, что его отношения с невестой не могут оставаться прежними. Часто Марци задумывался над тем, что услышал бы он в ответ, если бы однажды сказал невесте:

— Вот я и вернулся, но стал совсем другим человеком. Я теперь коммунист!

Подолгу мы спорили с ним о том, можно ли перевоспитать дочь старшего офицера. В душе Марци уже дошел до разрыва с невестой.

Чем больше мы учились, тем больше нас интересовало наше собственное будущее. Разумеется, мы не рассматривали свою учебу как самоцель и, хотя Андич и Рудаш не раз подчеркивали, что мы будем очень нужны в лагерях для военнопленных, мечтали о личном участии в вооруженной борьбе против фашистов.

Роль лагерного инструктора как-то не прельщала нас, хотя мы прекрасно понимали, что в лагерях содержится много наших соотечественников, которых волнуют тысячи неясных вопросов (то же самое совсем недавно испытали и мы сами), и на эти вопросы мы должны будем ответить. Несмотря на все это, мы мечтали о героических поступках и мысленно строили с Марци фантастические планы. Нам хотелось выполнить какое-нибудь очень важное и опасное поручение, например, на самолете, который ведет Марци, полететь в Венгрию для выполнения важного задания, а затем вернуться обратно в Советский Союз. Если бы нам приказали выкрасть Миклоша Хорти, мы не раздумывая согласились бы сделать это.

Наши коллеги, люди старшего поколения, вряд ли поняли бы нас, они даже не подозревали, о чем мы потихоньку шепчемся по ночам. Кое-кто из них начал посматривать на нас с некоторой подозрительностью, выработавшейся за долгие годы нахождения в тюрьмах или в глубоком подполье.

Несмотря на занятость учебой, мы внимательно следили за организацией движения военнопленных в разных лагерях. Йожеф Реваи, Шандор Гёргей, Геза Кашшаи, Матиас Ракоши иногда приезжали к нам, чтобы прочитать доклад на ту или иную тему. Йожеф Реваи обычно читал нам лекции по венгерской литературе и истории. Докладчики, о чем бы они ни говорили, всегда находили возможность сообщить нам венгерские новости, рассказать о последних сводках с фронта, о достижениях советской экономики.

Довольно частым гостем у нас был Золтан Ваш, который регулярно бывал на фронте, а по приезде в лагерь сразу же информировал нас об обстановке там. Когда Вторая венгерская армия вышла к берегам Дона, члены Московского комитета партии активизировали свою деятельность как на этом участке фронта, так и в лагерях. Делалось все для того, чтобы спасти от уничтожения как можно больше венгерских солдат.

Зимой 1942/43 года венгерских пленных, прибывавших в лагерь номер 27, к огромному их изумлению, встречал венгр, один из членов венгерской эмиграции, в советской военной форме. Сотни венгерских пленных навсегда запомнили Белу Иллеша и Золтана Ваша. Про последнего даже говорили, что он якобы может в одно и то же время быть в нескольких местах.

Наши товарищи отлично справлялись со своими задачами. Политическую работу среди пленных проводили Ерне Гере и его супруга, Эржебет Фазекаш, Геза Кашшаи и его сын Владимир, Бела Санто, Реже Санто и Золтан Санто, Ференц Сабо, Йожеф Тот, братья Кевеш и многие другие. Они часто бывали в лагерях, читали там лекции, организовывали семинары. По примеру школы в Красногорске была создана антифашистская школа в Юже.

Большую пропагандистскую работу проводила газета «Игаз со». Она попадала в каждый лагерь и даже на фронт. Газету обычно сбрасывали с самолетов прямо на позиции венгерских войск. Теперь уже сотни и даже тысячи военнопленных объявляли себя антифашистами и требовали, чтобы венгерское правительство порвало с Гитлером и, сформировав из представителей демократических партий новое правительство, заключило мир с Советским Союзом.

Все большее и большее число военнопленных присоединялось к венгерскому Фронту независимости и его программе. Его многочисленные воззвания переписывались военнопленными и печатались в «Игаз со». К движению военнопленных присоединялось все большее число кадровых офицеров и запасников. Катастрофа венгерских войск под Воронежем и победа советских войск под Сталинградом открыли глаза многим пленным, которые стали сознавать, что в Советском Союзе встретят с пониманием их желание создать из венгерских антифашистов формирование, которое будет с оружием в руках сражаться на фронте против фашистов.

Летом 1943 года началась подготовка к созданию так называемого Венгерского национального комитета, одной из задач которого и было сформирование такого лагеря. Во всех лагерях прошли митинги и собрания, на которых были выбраны делегаты. Им предстояла поездка в Красногорский лагерь на конференцию.

В конце августа 1943 года Золтан Ваш из лагеря номер 27 отправился на машине в лагерь, находившийся в Суздале. Он взял с собой капитана Даниэля Гёргени и майора Чатхо. Лагерь располагался в здании старинного монастыря. Нужно было избрать там делегатов для сформирования Венгерского национального комитета.

Гёргени так вспоминает об этой поездке:

«На следующее утро мы в открытой военной машине тронулись в путь. По дороге заехали в какой-то городишко, где Золтан Ваш купил нам на рынке ягоды. Примерно в полдень мы остановились на опушке великолепного соснового бора, где подкрепились продуктами, которые взял с собой Золтан Ваш.

Чатхо, который всегда любил поесть, жадно набросился на еду. Ваш заметил, что, когда будет создан национальный комитет, питание еще больше улучшится. Правда, мы и сейчас не жаловались, получая в день по триста граммов хлеба — больше, чем в то время выдавали в Венгрии по карточкам. Нам регулярно давались сливочное масло, сахар и по шесть сигарет на день. Пленные, занятые на каких-нибудь работах, получали дополнительный хлебный паек.

По приезде в Суздаль Золтан Ваш сначала явился в военную комендатуру. Нам дали сопровождающего. Он повез нас в лагерь и разместил в отдельном здании.

На следующий день пленные венгры собрались на митинг. Я должен был выступить на нем. Выступление мое удалось. После меня выступил Золтан Ваш. Он рассказал военнопленным, что руководители Венгерской коммунистической партии, жившие в эмиграции, думают создать Венгерский национальный комитет. Большинство венгерских пленных офицеров, находившихся в Суздальском лагере, согласились с идеей создания такого комитета.

После этого нам было дано время на выбор кандидатов в национальный комитет. Кандидаты из своего состава на своем собрании выбирали членов комитета. В течение двух дней мы беседовали с прогрессивно настроенными офицерами. В Венгерский национальный комитет желательно было избрать высокопоставленных офицеров и генералов, которые пользовались бы в Венгрии большим авторитетом. В своей агитации основной упор мы делали на чувства национального самосознания и ненависти к нацистам. В последний день был избран комитет и его руководство. Все это закрепили соответствующими документами.

На следующий день мы вернулись в Красногорск. Подготовили место для расположения членов национального комитета, разработали план их работы».

Делегаты один за другим съезжались в Красногорский лагерь. Их набралось так много, что они не все разместились в лагере, часть их, главным образом офицеры, расположились в здании нашей школы. Делегаты были самые разные. Некоторые постоянно твердили о том, что они солдаты, а не политики. При нас, антифашистах, они переговаривались только шепотом, предполагая, что здесь готовят большевистских агитаторов. Если они случайно встречались с нами во дворе, то старались обойти стороной. Отдельные старшие офицеры после катастрофы под Воронежем осмелели настолько, что были согласны даже на разрыв с Гитлером, однако они и слышать не хотели о том, чтобы Хорти, их «верховный полководец», как они его называли, уступил свое место представителям венгерского Фронта независимости, который должен сформировать в Венгрии демократическое правительство.

Они мечтали о прекращении огня союзниками русских, более того, даже соглашались на то, чтобы венгерская армия отошла к своим границам, но втайне вынашивали план сдачи Венгрии и оккупации ее англосаксами.

Офицеры прожили в наших апартаментах несколько недель, и их в конце концов обуяло любопытство. Им захотелось узнать, какие же «тайные и преступные» науки мы здесь постигаем. Для этой цели они выбрали моего товарища Шандора Ковача Ихаса. Видимо, он приглянулся им своей внешностью: худой, с испещренным морщинами крестьянским лицом. Вот офицеры и решили, что из него-то они легко выудят все, что их интересовало.

Выбрав удобный момент, они остановили Шандора во дворе. Каково же было их изумление, когда Ихас очень вежливо объяснил им, что́ именно мы изучаем, а затем заговорил о политэкономии, философии, истории и венгерской литературе! Очень быстро офицеры сообразили, что с Ихасом им явно не повезло. Шандор обладал живым умом и железной логикой, в довершение всего он умел прекрасно вести дискуссию. Еще до войны, когда Шандор, находясь дома в селе, работал на помещика, он много читал, выпрашивая книги то у самого помещика, то в школе, где учился. Особенно хорошо он разбирался в том, что касалось земли и ее раздела между бедняками.

Приближалось время работы конференции. Создать венгерский национальный легион не удалось в основном из-за сопротивления высокопоставленных старших венгерских офицеров. Два пленных венгерских генерала, злым духом которых, по словам некоторых офицеров, был майор генерального штаба Чатхо, ради видимости согласились с предложениями, но на самом деле просто хитро ушли в сторону от ясного высказывания своей точки зрения. Заслушав доклады и выступив в прениях, делегаты разъехались по своим лагерям.

Среди делегатов конференции было немало офицеров и солдат, которые разделяли передовые, антифашистские взгляды. Заграничное бюро партии отобрало из их числа слушателей для второй антифашистской школы. Несколько человек сразу же переселились к нам в школу, среди них были лесник Дюла Уста, мой старый друг Миклош Рекаи, санитар лагерного лазарета Янош Маркович. Они усилили наш хор, особенно Мики Рекаи, у которого оказался хороший голос. Это был высокий стройный парень, очень веселый, готовый в любой момент оказать товарищу помощь. Все мы сразу же полюбили его.

На одном из семинаров — должен откровенно признаться в этом — я написал стихотворение «Не плачь, мама!». На следующий день, набравшись смелости, я показал стихотворение товарищу Рудашу. Прочитав его, он с улыбкой поздравил меня, а затем, сложив листок, сунул его себе в карман со словами:

— Сегодня я еду в Москву, передам его в редакцию «Игаз со». Пусть напечатают!

Похвала Ласло Рудаша окрылила меня, ведь обычно он был скуп на нее. Стихотворение и в самом деле напечатали в «Игаз со», чему я был бесконечно рад, так как впервые в жизни видел свои стихи напечатанными. После этого случая Рудаш не раз подбадривал меня, прося, чтобы я написал еще что-нибудь. Наши занятия в школе тем временем приближались к концу, и всех очень интересовало, куда нас направят после окончания школы.

Однажды в нашу школу приехали Матиас Ракоши и Золтан Ваш. Они побеседовали почти со всеми нашими товарищами. Мы очень волновались, чувствуя, что сейчас решается наша судьба. Настала моя очередь. Меня вызвали и задали несколько вопросов:

— Есть ли у вас желание пойти на фронт? Хладнокровны ли вы? Приходилось ли вам уже бывать в трудном положении? Не пугают ли вас трудности? Понимаете ли вы, что если гитлеровцы или венгры схватят вас, то прикажут казнить?

На все эти вопросы я старался отвечать откровенно и заметил, что моими ответами остались довольны.

— Ну хорошо, товарищ Декан, мы подумаем о том, куда вас лучше послать, — сказал мне на прощание товарищ Ракоши.

Нам ничего не оставалось, как набраться терпения и ждать. В то же время все мы готовились к торжественному вечеру, организованному по случаю нашего выпуска. Вечер состоял из двух отделений. В первом каждый слушатель должен был подписать клятву, похожую в какой-то степени на военную присягу. В ней мы клялись в том, что всегда будем бороться за прогресс человечества, за демократический путь развития Венгрии и честно служить интересам рабочего класса.

Все второе отделение вечера занимал концерт, который должен был состояться за пределами лагеря, в городском клубе Красногорска.

И вот настал этот торжественный день. Нас построили во дворе школы. В голове колонны стоял духовой оркестр. Ждали приказа на отправление. Во главе каждой национальной секции находились преподаватели, одетые по-праздничному. Все они загадочно улыбались, но мы тогда еще не знали, чем это вызвано.

Наконец появился начальник лагеря профессор Янзен и настежь распахнул перед нами ворота.

— А теперь в путь! — сказал он с улыбкой.

Мы удивленно переглянулись между собой, потом посмотрели на своих педагогов, на начальника, но с места не тронулись.

«А где же охрана?» Этот вопрос можно было прочитать на лице каждого из нас. Однако охраны нигде не было видно. До сих пор мы за пределами лагеря и шагу не делали без охраны. Каждую неделю нас водили в соседний лагерь в баню, потому что при школе своей бани не было, однако, разумеется, всегда под охраной. Но чтобы без охраны…

Профессору Янзену пришлось еще раз повторить свое приглашение. Постепенно мы пришли в себя. Оркестр заиграл марш, и мы с пением революционных песен пошли к центру города.

Мы строем шли по мостовой, а наши преподаватели — по тротуару. Из всех домов, мимо которых мы проходили, выглядывали любопытные жители, на улицах останавливались прохожие. Они смотрели на нас, слушали наши революционные песни и, улыбаясь, радостно махали нам.

Во время концерта мы могли выходить из зала и даже из здания на улицу. Нас никто не останавливал, и мы прямо-таки опьянели от вновь обретенной свободы.

Золтан Ваш вскочил в небольшой автобус, сел на сиденье рядом с шофером и, с силой захлопнув дверь, сказал:

— В Красногорск!

Шофер понимающе кивнул и ловко вывел машину на проезжую часть дороги. Он гнал машину на большой скорости, стараясь доехать до места засветло, так как светомаскировка еще не была отменена. В городе было полно военных машин, которые по сравнению с гражданскими пользовались некоторыми преимуществами: как-никак шел декабрь 1943 года…

Дорогу шофер хорошо знал. Он уже не раз возил по ней в Красногорский лагерь членов венгерской эмиграции. Возил он и Матиаса Ракоши, и Шандора Гёргея, и Реваи, и других товарищей, но чаще всего ему приходилось ездить с Золтаном Вашем. Золтан был веселым, разговорчивым человеком, с которым в пути не заскучаешь. Он объездил все лагеря, где содержались венгерские военнопленные, встречался со многими людьми и знал массу веселых историй. В прошлый раз он рассказал нам о том, как один пленный венгерский офицер, чтобы не идти на собрание, где нужно было подписывать воззвание, просидел в уборной целых три часа.

— Представляете, — со смехом закончил Ваш, — на улице тридцатиградусный мороз, а ведь уборные-то не отапливаются.

Шоферу не терпелось поскорее выехать из Москвы на загородное шоссе, где можно было спокойно вести машину и даже разговаривать. Бросив беглый взгляд на пассажира, он проговорил:

— Задремал.

Но Ваш и не собирался дремать, он просто закрыл глаза и погрузился в свои думы. В кармане у него лежала бумажка с девятью венгерскими фамилиями; из-за этих людей он сейчас и направлялся в Красногорский лагерь. Всех их он знал лично, а с некоторыми неоднократно беседовал. Многих из них он сам разыскал в лагерях после разгрома венгерской армии под Воронежем зимой 1942/43 года.

И вот состоялся первый выпуск слушателей антифашистской школы. Закончена шестимесячная программа, которую прошли девять венгров — ветеран коммунистического движения Йожеф Фазекаш, не раз сидевший в тюрьмах, Карой Прат, Шандор Диамант, Иштван Ковач, Ференц Домонкаш, Йожеф Костелич. Все они — испытанные борцы рабочего движения. Уже в плену к ним присоединились Лайош Шольт, Золтан Ерлеи и Иштван Декан.

Теперь всех их ждут серьезные испытания: из лагеря они попадут к советским партизанам и сразу примут участие в боях. Необходимо разворачивать партизанское движение в Венгрии, а для этого нужны люди, которые знакомы с методами партизанской войны.

Товарищи из венгерской эмиграции долго думали над этим вопросом, прежде чем обратиться к соответствующим советским органам с просьбой послать к советским партизанам специально подготовленных людей из числа венгерских военнопленных.

Отвечая на эту просьбу, секретарь Коминтерна товарищ Димитров задал вопрос:

— А не окажется ли среди посланных предателей? Ведь им достаточно будет сдаться первому попавшемуся гитлеровскому или венгерскому солдату.

Не было никакого сомнения в том, что венгерские партийные руководители, взяв на себя такую большую ответственность, сильно рисковали. Если бы в первой венгерской группе случайно оказался хоть один предатель, это помешало бы посылке на фронт новых групп венгерских антифашистов.

Золтан Ваш, несмотря на первую неудачу, связанную с тем, что старшие венгерские офицеры сорвали организацию венгерского антифашистского легиона, все же не отказывался от этой идеи. Эту неудачу он считал своей личной неудачей. Шел декабрь 1943 года, и вот теперь у Золтана в кармане лежал листок с девятью фамилиями. Вместо легиона всего-навсего девять человек, которые свободно могут разместиться вот в этом маленьком автобусе.

Тряхнув головой, Ваш открыл глаза и, чтобы поскорее отогнать от себя невеселые мысли, повернулся лицом к шоферу.

— Не слышали случайно, — спросил он с веселой улыбкой, — как появился в Красногорском лагере немецкий дирижер? Если не слышали, то расскажу… — И тут же, хлопнув себя ладонью по лбу, произнес: — Да, чуть было не забыл, нам ведь сначала нужно заехать на Большую Семеновскую, к дому номер тридцать один. Мне нужно сказать Еве Кардош, чтобы она к нашему возвращению из Красногорска была в редакции «Игаз со». Помните такую маленькую темноволосую девушку с большими глазами? Мы ее на прошлой неделе видели. Будет, как мне кажется, совсем неплохо, если этих девятерых парней встретит молодая красивая девушка, тем более что воевать им придется вместе. Ева будет в группе десятой.

Большинство наших выпускников уже разъехались инструкторами по различным лагерям, и в школу пришли слушатели второго набора.

Шел декабрь. Занятия в школе продолжались. Мы с Марци Сёни составляли программу новогоднего вечера. Время бежало быстро, и пора уже было приступать к репетициям. Я написал новогоднее стихотворение.

Однажды во время репетиции меня разыскал начальник лагеря. В руках он держал список. Зачитав фамилии нескольких товарищей, он сказал:

— Вызванных товарищей прошу приготовиться. Выезжаем через полчаса.

В тот же миг порядок в зале нарушился. Товарищи, фамилии которых назвали, бросились ко мне. Остальные окружили нас. В растерянности я уронил карандаш, а почти готовую программу вечера сунул в карман и побежал к себе в комнату собирать вещи.

Мне жаль было расставаться с Марци Сёни, Марковичем, Шандором Ковачем Ихасом. Что же касалось Марци, то мы с ним просто не могли представить себя друг без друга. Вещей у меня было немного, так что сборы были недолгими. Мои товарищи тоже быстро собрались. Когда дело дошло до наших книг, мы сначала растерялись, не зная, как быть с ними. Тут были и толстые тома «Капитала», и «Вопросы ленинизма», и другие книги. Брать их с собой или не брать? В конце концов мы решили оставить их товарищам — пусть пользуются. Мы догадывались, что едем не на инструкторскую работу в лагеря, а скорее всего на фронт, но точно об этом, разумеется, никто не знал.

Мы побежали прощаться с начальником школы профессором Янзеном, но его, к сожалению, не оказалось на месте. Попрощались с его заместителем, старым седовласым профессором, который принимал участие еще в Великой Октябрьской социалистической революции. Он произнес короткую речь, а в заключение сказал:

— Любите свою Родину так, как великий советский народ любит свою Родину — Советский Союз!

Тепло простились с нами Ласло Рудаш и Эржебет Андич. Эржебет, пожимая мою руку, сказала, что мне следует быть немного посерьезнее, так как в школе я показал себя чересчур веселым человеком. Ласло Рудаш, напротив, порекомендовал мне оставаться всегда таким же жизнерадостным, каким я был до этого.

Мы вышли из лагеря. В автобусе нас уже ждал Золтан Ваш.

 

Десятая

— Итак, я стала десятой по счету, — вспоминает Ева Кардош. — Позже я узнала, что это далеко не счастливое число: например, крестьяне платили церкви десятину, то есть отдавали десятую часть урожая; поденщики на уборке урожая, как правило, получали от хозяев десятую по счету копну в счет платы за свой труд. Видимо, поэтому при упоминании числа «десять» никто не радовался, поскольку тот, кто отдавал десятую часть, считал, что дает слишком много, а тот, кто получал, полагал, что ему слишком мало дают.

Для того чтобы стать десятой, мне пришлось из Мако приехать в Москву. И вот я с волнением и нетерпением жду встречи с незнакомой мне девяткой.

Мои первые воспоминания относятся к дому моих дедушки и бабушки, которые жили в Мако. Во дворе дома пестрели кучи песка и извести, потому что в одной из комнат жил квартирант, работавший в какой-то строительной конторе. Наша семья занимала второй этаж, где размещались просторная передняя и три комнаты. В передней стоял большой стол, за которым работали мой дед с двумя дочками: они шили шляпы и делали искусственные цветы для местных дам. Жизнь всей нашей семьи проходила в этой передней: здесь обедали, здесь же работали, ссорились, обменивались сплетнями и слухами. Мои тетушки были уже немолодыми, им давно пора было выйти замуж, но, как говаривала моя бабушка, кому нужна беднота, да еще в лице девки.

Шли годы, и в доме все чаще говорили о замужестве. Я почти целыми днями крутилась в передней, разглядывая яркие красивые цветы и слушая вздохи своих тетушек, становившиеся все протяжнее и печальнее.

Скоро и меня посвятили в таинство их мастерства: я научилась скручивать лепестки для роз и вырезать листья. Дедушка с бабушкой любили меня: я была у них единственной внучкой.

Лица своей матери я не помню: мне было только три года, когда она развелась с отцом и уехала. Единственное, что осталось в моей памяти, это мокрое полотенце, которое клали мне на лоб, когда я болела воспалением легких. До восьми лет я часто видела отца, когда он приезжал к родителям в Мако. Два лета я жила у него, в селе неподалеку от Мако, где он имел небольшую адвокатскую контору, дел в которой, однако, было невпроворот.

Самый красивый дом в селе принадлежал моей мачехе. Обставлен он был бйдермайеровской мебелью. Адвокатская контора отца находилась в отдельном помещении. Вся жизнь в доме сосредоточивалась на кухне, потому что днем жалюзи закрывали все окна в комнатах, чтобы от солнца не выгорала обивка на мягкой мебели. Самым веселым местом были двор и сад, где бродили свиньи и домашняя птица. Мачеха не только хорошо вела хозяйство, но и умело приумножала его.

По вечерам отец жил «общественной» жизнью. Он уходил в корчму, играл там в карты или в кегли, а то и немного выпивал, если мачеха давала ему денег. Часто отец вспоминал золотые времена, когда он жил и работал в Пеште, а моя мама отдавала ему до последнего филлера все деньги, которые ей удавалось заработать шитьем, а он с друзьями беззаботно проматывал их за несколько дней. Сейчас же стоило ему только немного задержаться, как мачеха сразу же посылала меня за ним.

Я всегда стыдилась таких поручений и старалась незаметно проскользнуть в корчму, где отец азартно играл в карты с местными богачами. Тайком я залезала под стол и оттуда тихонько дергала отца за штанину, и он уже знал, что ему пора идти домой.

Как только лето прошло, меня посадили в автобус и отправили в Мако к деду с бабкой. В школу я пошла с опозданием, когда учебный год уже начался. Ученики с любопытством уставились на меня, а я расплакалась и никак не хотела оставаться в классе. Особенно я боялась перемен, когда вся орава ребятишек выскакивала во двор, а я одна оставалась стоять посреди грязного коридора. Среди детей я чувствовала себя чужой, и они смотрели на меня как на чудачку. Позже я поняла причину этого: ведь все в городе хорошо знали историю моей матери, которая была коммунисткой и эмигрировала в Советский Союз.

Как-то весь наш класс собрался на какую-то экскурсию. Учительница, расставляя нас парами, поставила меня с девочкой, которую сопровождал отец. Этот представительный, хорошо одетый мужчина тут же решительно запротестовал, воскликнув:

— Вы думаете, моя дочь пройдет через весь город в паре с этой русской?!

С того момента я стала еще больше бояться школы и частенько прогуливала уроки, слоняясь без дела по базару среди торговок, которые тоже знали историю моей матери, но всегда жалели меня.

Мама сделала все, чтобы забрать меня к себе в Москву. Когда один из ее братьев собирался эмигрировать, выхлопотали разрешение и для меня. В те времена это было сенсацией, и потому неудивительно, что в Мако об этом говорили буквально все. Люди никак не могли понять того, как можно было уехать в страну, одним названием которой официальная пропаганда вот уже который год пугала всю Венгрию.

Начались приготовления к моему отъезду. Дедушка с бабушкой и мои тетки превзошли самих себя, желая показать, что я у них жила безбедно. Они нашили мне множество платьиц — одно лучше другого, голубых в белую полосочку матросок с разными воротничками, муслиновых фартучков, батистового белья, сшили даже пальто из бархата. Все это с трудом помещалось в чемодане. Местные портные как будто хотели показать, на что способны в Мако. Я же едва успевала ходить на примерки.

Наши хлопоты сопровождались постоянными разговорами о России. К нам то и дело заходили соседи и знакомые, которых собиралось так много, что им тесно было в громадной передней. Все они говорили наперебой, стараясь запугать меня тем, что у матери мне все равно жить не придется, потому что у нее много мужей — ведь там сейчас в моде свободная любовь. По ночам мне стали сниться кошмары, но я упрямо настаивала на поездке к маме. В конце концов кто-то из соседей сказал, что не стоит меня так красиво причесывать, так как «там все равно всех стригут наголо». Эта угроза подействовала на меня. Когда все мои многочисленные юбочки и матроски были уже уложены в чемодан, а из Пешта приехала тетушка, чтобы забрать меня с собой, я убежала из дому, пошла на пляж и вернулась домой лишь на следующее утро, гонимая голодом. Тетушка моя очень спешила и, не дождавшись меня, уехала в тот же вечер.

Я ожидала, что меня станут ругать или даже побьют за то, что я убежала, но ошиблась. Дедушка с бабушкой приняли меня спокойно, в душе они, видимо, радовались тому, что их единственная внучка останется с ними. Их огорчало, что мои многочисленные наряды, которые я должна была продемонстрировать в «большом свете», увидят теперь только в Мако.

Мой «побег» задержал меня в Мако на целых полтора года.

Однако мама стала чаще писать мне и звать к себе. Она нашла одну супружескую пару, которая должна была выехать в Советский Союз и которая по просьбе мамы согласилась взять и меня. Теперь подготовка к поездке шла тихо и незаметно, без особых разговоров и шитья нарядов. Я сама узнала об этом только тогда, когда за мной в большой красивой машине приехал отец, чтобы отвезти меня на станцию. Времени для прощаний не было; меня усадили в машину, туда же положили чемодан с вещами, и мы поехали к поезду. В Пеште я познакомилась с моими новыми «родителями», вместе с которыми я поездом поехала в Берлин. В Берлине нас встретили какие-то венгерские товарищи, они же заказали нам машину, на которой нас привезли в большой серый дом, где нам выделили комнату.

Товарищи предупредили нас, чтобы мы не показывались на улице, так как по городу снуют группы фашиствующей молодежи, от которой можно ждать чего угодно. Несколько дней мы действительно никуда не выходили из дому; к тому же выяснилось, что в моем гардеробе не оказалось зимнего пальто, а ведь приближалась зима. На следующий день к нам в комнату пришел скорняк с заготовками овчины и тут же сшил мне хорошую теплую шубку. Вскоре мне достали и другие теплые вещи.

Я очень удивлялась тому, что за все это не нужно было платить, а моя новая «мама» объяснила мне, что все это делает МОПР.

Через несколько дней любопытство все же вывело нас на улицу. Когда мы шли, за нами увязалась группа студентов. Сначала они только что-то кричали, а затем начали бросать в нас камнями. Мы побежали, они бросились за нами. Через проходной двор нам удалось скрыться. Я тогда очень перепугалась, хотя ничего не понимала. Да разве могла восьмилетняя девочка понять, что это были предвестники фашизма?

Разумеется, я очень обрадовалась, когда узнала, что мы можем ехать в Советский Союз. Официальное разрешение у нас было только до советской границы, но мои «родители» знали, что по ту сторону границы нас ждут. Мне еще раз строго наказали называть моих сопровождающих в поезде только «папой» и «мамой», а чтобы не возникло никаких недоразумений, приказали побольше молчать.

Повторять это дважды не было необходимости: я и сама не знала, о чем можно разговаривать с двумя совершенно незнакомыми людьми, которые к тому же были ужасно напуганы тем, что их могут вернуть обратно. Я молча смотрела в вагонное окошко, про себя считала километры и тоже в душе волновалась. И неудивительно: ведь в последнее время мне приходилось слышать немало рассказов о границе, которая время от времени изменяется самой историей. Мне не терпелось поскорее увидеть, как же она выглядит, эта загадочная граница.

И вот однажды наш поезд остановился перед воротами, на которых крупными буквами было что-то написано. На ближайшем доме были такие же крупные буквы, и я спросила «маму», что там написано.

— «Кто не работает, тот не ест», — ответила «мама».

От такого объяснения я сразу же загрустила, но «родители» успокоили меня, сказав, что на детей этот лозунг не распространяется.

Затем все наши чемоданы куда-то унесли, и я почему-то очень переживала за тот, в котором находилась моя новая шубка. От усталости и волнений я задремала, а когда проснулась, узнала, что наши вещи вернули нам и мы можем ехать в Москву.

О приезде в Москву у меня сохранились лишь обрывки воспоминаний: какие-то дома, то большие, то маленькие, крохотные лавки и магазинчики. Потом наш конный экипаж остановился перед шестиэтажным домом. Забрав чемоданы, мы в лифте поднялись на пятый этаж. Вдоль длинного коридора по обе стороны виднелись двери. Сердце мое учащенно забилось: какая же дверь наша? Мы уже дошли почти до конца коридора, где стало несколько светлее, так как через окна дневной свет проникал в коридор. И вдруг я увидела, что навстречу мне бежит какая-то женщина. Она порывисто обняла меня и начала жадно целовать. Сказать я ничего не могла, но поняла, что это моя мама.

Думая о маме, я почему-то всегда представляла ее старой женщиной, а тут передо мной стояла молодая красивая дама в светлом шелковом платье. Каштановые волосы ее рассыпались по плечам, глаза так и светились радостью. Мама мне очень понравилась, я уже гордилась ей, хотя и смотрела на нее несколько отчужденно.

Мы вошли в маленькую комнатку, где уже собралось много людей.

Меня представили моему дяде Ференцу Биро и его жене (Фери жил в СССР с 1925 года). Скоро народу в комнате стало еще больше: пришли соседи, чтобы увидеть чудесную девочку, которая приехала сюда из-за границы, да еще из капиталистической страны.

Пришли и дети. Им было любопытно посмотреть на меня: такая ли я, как они, или не такая, умею ли играть, шутить и смеяться? Скоро от натянутости не осталось и следа. Соседская девочка по совету родителей принесла деревянную куклу, которую мы стали по очереди дергать за веревочку, заставляя ее прыгать и бить в медные тарелки. Через какие-нибудь полчаса классовые различия были начисто стерты. И лишь в коридоре детишки по секрету сообщали взрослым жильцам дома о том, что в квартиру номер 409 приехала девочка-буржуйка.

Вечером в маленькой комнатке по случаю моего приезда состоялся настоящий пир. Один за другим приходили соседи, все что-нибудь приносили: кто-то — большой кусок сахара-рафинада, кто-то — немного жира, кто-то — копченую рыбу. Все они как-то хотели продемонстрировать свое дружеское отношение ко мне, маленькой черноволосой девочке. Венцом ужина было жаркое из кролика. Моя тетушка объяснила мне, что студенты держат во дворе кроликов и каждый из них раз в две недели получает по кролику. Мама со страхом смотрела, как я с гримасой жую крольчатину, как откусываю черный хлеб, с которым в ту пору были затруднения.

На какое-то время эта маленькая комнатка стала для меня домом. В те времена пятнадцатиметровая комната считалась хорошей жилплощадью. В соседней комнате жил художник с женой. Он с гордостью показывал мне свои картины. Дядюшка вечером со смехом рассказывал жене о том, что в моем лице художник приобрел нового почитателя его декадентской живописи.

Большую часть нашей комнаты занимала оттоманка, покрытая дорогим ковром. Днем я играла на ней с соседскими ребятишками. Мы рассказывали друг другу сказки, мечтали, если, конечно, я не каталась на лестнице по перилам, чему научилась от ребят. С детворой я познакомилась быстро. Прошло немного времени, и страх, с которым я ехала к матери, прошел.

Когда мама была свободна, она брала меня в город гулять, показывала большие стройки, стараясь не пропустить ничего красивого или интересного.

— Видишь, доченька, все вокруг — наше! Ты понимаешь?

Этого я, разумеется, не понимала, да и как я могла понять, если в Мако мне постоянно твердили, чтобы я ни к чему не притрагивалась, так как это не мое. Мама старалась мне все объяснить, и здесь ее терпению и воодушевлению не было границ. Мне же очень нравилось, что огромный кирпичный дом, который строился неподалеку, был моим и что все здесь работают ради меня и для меня. Часто мы возвращались домой поздно вечером, усталые, но полные впечатлений. Мама отводила меня к тетке, а сама шла спать к знакомой. Тогда у нее еще не было своей квартиры, она часто не знала даже, где будет спать. Однако это не мешало ей быть всегда веселой и много рассказывать о заводе, где она работала. Она хотела как-нибудь взять меня на завод, и я с волнением ждала, когда же настанет этот день.

Оказалось, что меня ждали на заводе. Мне надарили множество всяких игрушек, которые сделали специально для меня. Больше всего мне понравился цех. Кажется, что я до сих пор чувствую его атмосферу, вижу обнаженных по пояс потных рабочих, которые не без гордости показывали мне изготовленную ими продукцию. В жидкое стекло они опускали длинные трубки, а потом мгновенно выдували из стекла различные сверкающие изделия. Я была счастлива, потому что теперь уже знала, что все это принадлежит всем, а значит, и мне тоже.

Постепенно я перезнакомилась с людьми, которые окружали маму. Вскоре она сочла меня достаточно подготовленной для того, чтобы сказать мне, что вышла замуж. Отчим внешне оказался непохож на папу. Это был высокий черноглазый мужчина с черными волосами. В том году он заканчивал сельскохозяйственную академию. Материальной базой его брака явились два центнера картофеля, мешки с капустой и яблоками. Все это он заработал летом на практике и привез в студенческое общежитие, где семейным студентам выделяли по крохотной комнатке. Лишь одно общежитие размещалось в новом кирпичном здании, а остальные — в старых деревянных домах с двориками, похожими на самый настоящий лабиринт. Играть там в прятки для нас, детей, было большой радостью.

Мама была счастлива: теперь вся семья жила вместе.

Однажды мама взяла меня с собой на собрание. В огромном нетопленом помещении собрались студенты; многие пришли с детьми, среди которых были и грудные младенцы, и подростки. В те времена родители довольно часто брали с собой детей на различные собрания, так как оставлять их было не на кого. С малых лет дети находились в курсе событий взрослых, знали их радости и горести. Мы с мамой сели в первом ряду. Я, разумеется, почти ничего не поняла из того, что говорил докладчик, но зато мне понравились воодушевление слушателей и горячий прием, оказанный ими докладчику. От этого в холодном зале казалось теплее. В конце собрания все встали и хором запели «Интернационал», который я слышала впервые.

Мама пела по-венгерски, хотя и умела хорошо говорить по-русски. Песня мне так понравилась, что я начала тихонько подпевать, путая русские слова с венгерскими. И вдруг я перехватила счастливый взгляд мамы.

К тому времени я уже довольно бегло говорила по-русски. Языку меня выучили русские ребятишки, с которыми я играла во дворе. Мама с радостью следила за теми изменениями, которые происходили во мне. Правда, мне надоело есть морковь и картошку, но в тот год и эти продукты считались богатством. Мяса мы почти не видели.

Приближалась зима, ударили первые морозы, пошел снег… Мама все чаще и чаще стала обсуждать с отчимом вопрос о том, что делать со мной. Ей не хотелось оставлять меня в нетопленой комнате. И тут мамина сестра Чиллаг Миклошне, которая жила на Украине, где работала вместе с мужем в совхозе, пригласила меня и маму к себе на зиму. Она написала, что они ни в чем не нуждаются, что детей у них нет, хотя им всегда хотелось их иметь, а в степи зимой они чувствуют себя такими одинокими. Мама скрепя сердце отпустила меня, потому что другого выхода у нее не было.

И вот я снова в дороге. Вагоны забиты до отказа: люди лежат и сидят, даже самые верхние багажные полки заняты людьми. Поездов мало, а пассажиров полным-полно. Горожане едут в деревню, чтобы достать там продукты, а деревенские едут в город, чтобы выменять на продукты, которых и у них немного, вещи.

Я очень любила ездить на поезде. Мне нравилось разглядывать станции, людей. Когда поезд останавливался, его мгновенно окружали крестьяне и крестьянки, сразу же начинались торг и обмен. На каждой станции имелась будка, в которой можно было набрать кипятку, за которым, как только поезд останавливался, пассажиры с большими чайниками и жестяными бидонами бежали наперегонки. Зимой чаем грелись, летом — охлаждались, и не было большего удовольствия, чем выпить несколько чашек ароматного чая с сахаром вприкуску. Правда, сахар тогда был большой редкостью и чай зачастую приходилось пить вприглядку. Иногда и заварки не было, тогда пили просто кипяток. Ради шутки рассказывали историю о том, как пили чай в Сибири еще при царе: подвешивали кусок рафинада к потолку над столом и, глядя на него, пили чай — это называлось вприглядку. Мы приближались к югу, и снегу на полях становилось все больше. Через двое суток мы наконец прибыли на землю обетованную.

Мама еще издалека узнала мужа сестры, который приехал за нами на станцию на санях. Меня закутали в тулуп, и мы тронулись по заснеженному полю в совхоз, до которого, по словам дядюшки, было всего двадцать пять километров.

Сани, запряженные лошадью, легко скользили по безбрежному белому полю, в котором — куда ни посмотри — не видно ни домика, ни деревца, ни даже куста. Повсюду один лишь слепящий белизной снег. Глаза мои быстро закрылись, и я крепко уснула.

Разбудил меня собачий лай. Я открыла глаза и увидела среди белого поля длинный дом под черепичной крышей. И в тот же миг в одном из окошек блеснул свет, дверь распахнулась. Навстречу нам бросилась молодая женщина в пуховом платке, сестра моей матери.

Нас сразу же завели в просторную кухню, в которой топилась печка. Тетушка моя засуетилась, забегала, и через несколько минут на столе появились давно не виданные яства — ароматный окорок с толстым слоем жира, колбаса, шкварки, соленые огурцы и квашеная капуста. Я не верила своим глазам. Все это было похоже на сон. Тетушка отрезала от круга большой кусок колбасы, но я уставилась на розовую ветчину. Мне дали большой кусок ветчины, и я с жадностью начала есть ее даже без хлеба.

После этого поистине княжеского ужина нас отвели в комнату, в которой стояли три железные кровати с огромными перинами и подушками, как это принято у украинцев. Комнаты и здесь не отапливались, потому что дров в степи негде взять. Зато продуктов было сколько угодно. Мой дядюшка уже два года работал в совхозе, а почва здесь была черноземной и давала богатые урожаи.

Меня оставили в комнате одну, потому что мама целых пятнадцать лет не видела сестру и хотела вволю наговориться с ней, а я только помешала бы им. Однако заснуть я не могла. В комнате слышались какие-то странные звуки, то ли скрипели половицы, то ли скреблась в углу мышь, и меня охватил страх.

Моя тетка в свое время вышла замуж за Миклоша Чиллага, который учился на инженера-механика в Англии, и сразу же уехала из родительского дома.

В жизни молодоженов было много трудных, но интересных лет. Дело в том, что Миклош с пятнадцати лет принимал активное участие в молодежном и студенческом движении. От этого движения он не отошел и в Лондоне. В марте 1919 года он вернулся в Венгрию, где в дни Венгерской Советской Республики возглавил отдел печати Наркомата иностранных дел. После падения республики его арестовала полиция, а когда он в 1924 году вышел на свободу, то сразу же эмигрировал во Францию.

Это был очень образованный человек. Он знал четыре иностранных языка, любил музыку, искусство, спорт, особенно футбол. Во Франции он занялся партийной работой, за что и был выслан из страны в 1931 году. Тогда он работал в одной из гостиниц. Начальник парижской полиции лично вызвал его к себе и сказал, что если он согласен сотрудничать с полицией, то может остаться в стране, в противном случае его немедленно вышлют из Франции. Шеф полиции надеялся, что для Чиллага собственное благополучие дороже всего на свете. Чиллаг наотрез отклонил такое предложение, за что и был выслан из страны в сорок восемь часов. С помощью Коминтерна в 1932 году он вместе с женой попал в Советский Союз, где получил задание организовать на Украине крупное механизированное хозяйство.

Грандиозность задания понравилась Чиллагу, и он без колебаний согласился. Моя тетя быстро привыкла к новым условиям. Правда, порой ее охватывала тоска по городской жизни. Тогда она снимала с плеч белый пуховый платок и, вытащив дорожный чемодан, доставала из него купленное в Париже платье, которое тут же надевала, долго красуясь в нем перед зеркалом.

Дядюшка много рассказывал мне о своей работе. Совхоз был создан два года назад. Когда он принял совхоз, на этом месте стояло всего несколько домов. Сейчас же хозяйство так разрослось, что имеет собственную электростанцию, мастерские по ремонту сельскохозяйственной техники, 110 тракторов СТЗ, 24 комбайна «Запорожец» и много других машин. Есть в поселке своя школа, Дом культуры. Но, пожалуй, больше всего дядя гордился пекарней, которую местные мастера построили по его чертежам.

На следующий день мама уехала в Москву, а я осталась на новом месте. Под вечер к нам один за другим потянулись соседи: им хотелось посмотреть на девочку, приехавшую из-за границы. Мне приходилось рассказывать им о том длинном пути, который я проделала от Венгрии до Москвы. Чем больше собиралось людей, тем красочнее становился мой рассказ. Однажды кто-то принес старенькую географическую карту, и я, проследив по ней свой маршрут, сама удивилась тому, как много километров проехала.

Вскоре меня записали в школу. Сначала я шла туда с опаской, уж очень живо было в моей памяти воспоминание о школе в Мако. Пугало меня и то, что здесь все говорили по-украински, как-то странно растягивая слова. Однако и дети, и учительница приняли меня очень тепло. В ту школу ходило не так уж много учеников, поскольку на главной усадьбе жили только специалисты, а основная масса рабочих совхоза жила по деревням. Школа размещалась в одноэтажном доме, но рядом с ним уже строили для нее кирпичное двухэтажное здание. Первоклассники ходили в школу в первую смену. Было нас человек двадцать. Я, еще не научившись как следует говорить по-русски, должна была учить украинский язык. По правде говоря, он мне дался без особых трудностей.

Во вторую смену в школе занимались старшеклассники, а по вечерам — взрослые. Среди них были и молодые, и пожилые, и старики. Взрослые приходили в школу уставшими после трудового дня, но учились упорно. Совхозу требовались образованные люди, а многие из приходивших в школу кончили всего по нескольку классов. Старики же были вообще неграмотными и теперь учились читать и писать.

Заработная плата работников совхоза была небольшой: ее только-только хватало на самое необходимое. С хлебом положение обстояло не лучше: все нужно было сдавать государству, потому что в городах с продовольствием было тяжело. Хлеб и в деревне выдавали по строгому учету. Бывали случаи, когда сало приходилось есть без хлеба. Картофель и зелень можно было выращивать на личном огороде, разрешалось откармливать скот.

Мы находились в некоторой степени в привилегированном положении: дядя считался иностранным специалистом, а для них в городах были открыты особые магазины, где можно было купить такие вещи, о которых население и не мечтало.

В тот период проводилась политика ликвидации кулачества как класса, и украинские кулаки, организовав банды, бродили по степям, не желая, как они выражались, «работать на Советы». Коллективизация началась еще в 1929 году и теперь, по сути дела, уже заканчивалась. Кулаки начали понимать, что ни саботажами, ни поджогами, ни убийствами из-за угла колхозных активистов нельзя остановить этот процесс.

Мы боялись раскулаченных бандитов, готовых на все. Взрослые по ночам никого не впускали в дом на ночлег. Бандиты ночевали в погребах или сараях, а днем просили женщин дать им поесть. Днем они не казались такими страшными, и женщины, жалея их, давали им хлеба и сала.

Во время долгих зимних вечеров украинские женщины обычно собирались на кухне, где вязали, шили и рассказывали сказки или какие-нибудь страшные истории. Эти рассказы я запомнила на всю жизнь. Я верила каждому сказанному слову и, когда ночью слышала скрип половиц или завывание ветра, испуганно накрывалась с головой теплым одеялом.

Однажды дядя, вернувшись домой, проговорил:

— Представляете, сегодня ночью от нас увезли десять самых лучших работников! Приехали за ними из райкома и увезли в Харьковский университет учиться!

Тогда бывали и такие случаи. Советскому государству нужны были образованные люди, без опоры на которых невозможно было существовать в капиталистическом окружении. Страна проводила коллективизацию, создавала крупные сельские хозяйства, а затем встала на путь индустриализации. Такие великие задачи нужно было осуществить в короткий срок, а специалистов не хватало. На повестку дня был поставлен лозунг Ленина: «Учиться, учиться и учиться!»

Лучших рабочих начали направлять на учебу на рабфаки и в вузы. Тяга к образованию была так велика, что даже немолодые, обремененные семьей люди ходили на курсы, а затем садились на вузовскую скамью. Партия направляла на учебу своих активистов. Был брошен лозунг: «Тысячи в вузы!» Очень скоро таких людей стали называть парттысячниками.

На учебу посылали не только партийные органы, но и комсомол и профсоюзы.

Большая часть посланных на учебу не имела среднего образования, хотя и обладала опытом практической работы. Среди них встречались даже руководители крупных предприятий; для них организовывали годичные курсы, на которых они наверстывали упущенное. Занимались они с утра до позднего вечера, жили в общежитиях.

Другой мой дядя, Ференц Биро, по партийной путевке был послан на подготовительные курсы в Рыбинск, небольшой город на Волге. После окончания курсов его направили в авиационный институт в Новочеркасске.

Это был богатый казацкий район, в котором жило много кулаков. В гражданскую войну здесь находилась ставка белого генерала Краснова. Здесь парттысячников не жаловали. И хотя гражданская война окончилась еще в 1921 году, но в этих местах все еще вспыхивали кулацкие мятежи.

Студенты должны были сами обеспечивать себя топливом, доставать продукты. И с жильем в ту пору было нелегко.

Учиться было трудно, но преподаватели делали все, чтобы передать свои знания молодежи. Даже реакционно настроенные профессора, заботясь о своем престиже, были заинтересованы в том, чтобы студенты лучше усвоили их предмет.

Наконец после долгой зимы наступила весна. Теплые солнечные лучи пробудили степь к жизни, снег быстро растаял и превратил землю в море вязкой грязи. Воды собралось столько, что она не находила стока. Но потом подул сильный ветер, и вода постепенно стала спадать.

Мы, дети, особенно радовались весне с ее пестрыми красками и звонкими трелями. Когда вода немного сошла, мы начали ходить в школу на ходулях, которые сами сделали. Когда же земля окончательно просохла, для нас нашлось новое развлечение: вместе со взрослыми мы поджигали степное жнивье. Удивительное это зрелище — видеть, с какой быстротой огонь пожирает огромное пространство.

Весной в теплые вечера женщины с вязанием или шитьем в руках усаживались на завалинке около какой-нибудь хаты и пели. Мы подпевали взрослым. Пели старинные печальные украинские, а также революционные песни. Любили петь и партизанские песни. Вместе с весенним обновлением степи обновлялись и люди.

Я вместе с другими детьми целыми днями бродила по покрытой высокой травой степи, разыскивая птичьи яйца, или помогала взрослым на огороде. Огород в ту пору каждый имел такой, какой был в состоянии обработать. Мы на своем огороде сажали картошку, кукурузу, капусту, всевозможную зелень, арбузы и все прочее, что требовалось семье. Картошку сажали не целиком, а разрезая на куски, кукурузу — отдельными зернами: приходилось экономить семенной материал. Но в жирном черноземе и это давало хороший урожай.

Вместе с дядей на пароконной повозке мы разъезжали по бескрайним полям. Земли в хозяйстве было много, поэтому отдельные участки находились далеко от центральной усадьбы. Бригады, обрабатывающие участки, жили в передвижных вагончиках и по нескольку недель не бывали дома. Водой и продуктами их снабжали.

Мне очень нравились эти дальние поездки, я любовалась огромными полями подсолнечника, кукурузы и пшеницы, над которыми высоко в небе парили жаворонки. Любила я и вечера, когда все усаживались вокруг костра. В золе пеклась картошка, вкусно пахло жареным салом. А потом все пели песни.

Я совсем втянулась в эту жизнь, но тут мама начала забрасывать меня письмами. Она очень скучала без меня и просила, чтобы я приехала домой. Отчим закончил сельскохозяйственную академию и, получив диплом агронома, был направлен во вновь организованный колхоз, расположенный на берегу Оки. Делать было нечего, пришлось проститься со ставшей мне такой дорогой украинской землей и ехать к маме.

Два года я прожила с мамой в деревнях, переезжая через некоторое время из одной в другую. Отчима примерно через каждые полгода посылали в новый колхоз с задачей поставить там хозяйство на ноги. Вот нам и приходилось ездить с места на место, можно сказать, все время находиться среди чужих людей, и к этому я никак не могла привыкнуть.

Тем временем наша семья увеличилась. В селе на Оке у мамы родилась девочка, которую назвали Тамарой. Врачи не советовали маме иметь второго ребенка, опасаясь, как бы это не сказалось на ее больных легких. Однако мама и в этом показала себя упрямой, считая, что ребенок еще больше укрепит семью. Когда сестренке исполнилось всего два месяца, мама тяжело заболела, и ее забрали в больницу.

С того дня все заботы о сестренке легли на мои детские плечи. Жили мы тогда в доме кулака, у которого снимали две комнаты. По берегам Оки раскинулись богатые села. Об этом красноречиво свидетельствовали просторные рубленые избы и большие сады возле них. Окна в домах украшали великолепные резные деревянные наличники.

У отчима было очень много работы. Уходя чуть свет из дому, он давал мне указания, что нужно сделать и как ухаживать за сестренкой, и возвращался домой поздно вечером. Обычно он приносил мне кулечек конфет.

Я не имела ни малейшего представления о том, как нужно обращаться с грудным младенцем, что, безусловно, сказывалось на здоровье моей крохотной сестрички: она постоянно стонала и плакала. Я должна была ежедневно приносить из города для сестрички материнское молоко. А до города было километров шесть. Ровно в полдень я пешком направлялась в город; правда, иногда меня жалел кто-нибудь из проезжавших на телеге и подвозил до города. И все же, несмотря ни на что, я любила ходить в город, потому что только тогда чувствовала себя на свободе, не слыша плача и кряхтения сестренки.

Я заходила к маме в больницу. Она лежала в большой палате и постоянно что-нибудь вязала. Палаты топили плохо из-за недостатка топлива, кормили тогда в больнице неважно, но мама всегда успокаивала меня, обещая:

— Скоро я выпишусь.

Настала весна, и дорога в город, пересекавшая Оку, сделалась непроходимой. Зимой можно было перейти реку по льду, а весной этого уже не сделаешь. Пришлось начать кормить сестренку козьим молоком, которое нам давали соседи.

Как только мама выписалась из больницы, отчима перевели на новое место, назначив его заведующим учебным хозяйством при сельскохозяйственной академии имени Тимирязева. Хозяйство находилось неподалеку от Москвы. Здесь проводились опыты по выращиванию малины, смородины, клубники. Нам дали трехкомнатную квартиру в бывшей помещичьей усадьбе. Одна комната некогда использовалась помещиком как молельня: стены ее от пола до потолка были отделаны резными деревянными панелями. Эту комнату отдали мне. Глядя на резные стены, мама не раз говорила, как много труда потратили мастера на эту дивную работу, сколько им пришлось пролить пота. Эта фраза так запала мне в душу, что мне все время казалось, что в комнате чувствуется запах пота.

Когда сестренке исполнился год, родителям удалось устроить ее в московские показательные ясли. И само здание яслей, и сад при них были великолепны. Повсюду царила чистота. Воспитание малышей там проводилось по новой системе, суть которой заключалась в том, чтобы ни в коем случае не вмешиваться в жизнь ребенка и не оказывать влияние на его развитие. На практике это означало, что с детишками не занимались, каждого сажали в отдельные красивые стеклянные «клетки», где он был предоставлен сам себе. Кормили их по-научному, с учетом количества калорий, необходимых для нормального развития ребенка. Росли детишки великолепно. Я сама не раз любовалась пухленькими и румяными щечками сестренки, не замечая за свое кратковременное посещение, что она чересчур тихая и молчаливая.

За год на свежем воздухе при наличии множества фруктов и ягод здоровье мамы начало улучшаться, и врачи разрешили ей забрать дочку к себе. Девочке было тогда три с половиной года, но она все еще не умела разговаривать и абсолютно ничем не интересовалась. Сидит, бывало, и молча смотрит прямо перед собой в пустоту. Видимо, новый метод, основанный на полной изоляции ребенка от внешнего мира, сделал свое дело.

И лишь благодаря долгим и кропотливым усилиям нам наконец удалось расшевелить ее и пробудить в ней живой интерес к окружающему. Вся наша квартира была завалена игрушками, из которых сестренка больше всего любила плюшевую кошку. Через полгода она уже начала говорить, а потом, играя с деревенскими ребятишками, сделалась веселой и жизнерадостной.

В русской школе я стала учиться только с пятого класса. До этого я ходила в украинскую школу, и перестраиваться мне было трудно.

Школа размещалась в новом современном здании, где были раздевалка, большая библиотека и спортивный зал. Наша классная руководительница, пожилая женщина, понимала, как мешает мне плохое знание языка, и много занималась со мной, чтобы я поскорее освоила русский язык. Очень часто после уроков она уводила меня к себе домой. Там мы обедали, а потом она занималась со мной русским языком.

Наша школа имела и клуб. Для него было построено отдельное здание. При клубе работали всевозможные кружки. С детьми учебного хозяйства в клубе занимались воспитатели. Это было похоже на современную продленку. Там мы учили уроки, готовили домашние задания, организованно ходили на прогулки. Сотрудники хозяйства организовывали для нас представления и вечера. Мама шила для девочек пышные юбки из тюля и делала разные маски.

Я была проворной и ловкой девочкой, и, заметив это, моя учительница записала меня в гимнастический кружок.

Я стала заниматься гимнастикой. Сначала у меня не все получалось, но я очень старалась.

Однажды на школьном вечере я выступала с чардашем, напевая при этом по-венгерски. Мое выступление всем очень понравилось. Мама смотрела на меня радостными глазами, а затем даже немного прослезилась.

— Доченька, ты совсем забыла венгерский язык, — сказала она с горечью, когда я спросила, почему она плачет.

Осенью мы переехали в Москву, где нам дали самую большую комнату в трехкомнатной квартире со всеми удобствами. Отчим с нами не поехал, он остался в учебном хозяйстве. Жили мы тогда очень скромно, хотя квартплата и паровое отопление стоили буквально копейки. О ремонте тоже не нужно было беспокоиться, так как по заведенному порядку раз в два года всем жильцам, независимо от того, хотели они этого или нет, делали ремонт квартиры, и притом бесплатно.

Мама по состоянию здоровья работала на дому: мастерила красивые абажуры из шелка и новогодние игрушки. Материал ей давали в ателье.

Иногда приезжал отчим, привозил масло, мед, яблоки, но мама ничего не хотела брать у него. Я тайком от мамы брала продукты и ставила на подоконник, который в зимнее время выполнял у нас роль холодильника.

По соседству с нами жила семья, приехавшая из провинции: отец, мать, дочь и два взрослых сына с женами. Комната у них была большая, метров тридцать, и ее перегородили занавесками. Сыновья были рабочими на заводе. Зарабатывали они хорошо, ни в чем не нуждались, кроме квартиры, а с жильем в те годы в Москве было трудно.

И снова я пошла в новую школу. Здесь я пристрастилась к чтению и театру. Записалась одновременно в несколько библиотек. Я активно включилась в школьную жизнь и стала участвовать в различных конкурсах.

Самые лучшие воспоминания остались у меня от летних пионерских лагерей, которых так много в Подмосковье, на берегах рек возле лесов. В лагерях дети жили на всем готовом, ни в чем не нуждаясь. На лоне природы, на свежем воздухе они становились крепче и здоровее.

Мама часто навещала меня в лагере. Однажды она привезла мне красивые кавказские сапожки. Я очень обрадовалась, а мама печально сказала:

— Это Чиллаг тебе прислал. Мне, к сожалению, снова придется лечь в больницу, но к твоему возвращению я уже буду дома.

Тогда я еще не знала, что мама готовится лечь на операцию. Не знала я и того, что ее и до этого оперировали и удалили несколько ребер, чтобы помочь легким работать. Мама никогда не говорила о своей болезни, не жаловалась на трудности, а я, занятая своими детскими заботами, ничего не замечала.

В 1938 году, когда мне исполнилось четырнадцать лет, меня приняли в комсомол. Для меня это было важным событием, тем более что я училась только на четверки, а в комсомол тогда принимали преимущественно отличников, которые к тому же были еще и общественниками. В нашем классе было тридцать два ученика, а приняли только семерых. Мы долго готовились к этому событию, учили устав. Когда же меня спросили, почему я вступаю в комсомол, я так растерялась, что пробормотала что-то маловразумительное. Однако меня все же приняли.

Прошла зима, и здоровье мамы вновь ухудшилось. Ее снова увезли в больницу. С помощью венгерского доктора Хаваша маму положили в туберкулезный санаторий в Сокольниках, где и лечение, и питание были превосходными. Я осталась дома с маленькой сестренкой, которая тоже часто болела, и мне из-за нее приходилось пропускать занятия в школе.

Учителя помогали мне, товарищи из класса занимались со мной. По вечерам иногда заходил кто-нибудь из учителей, но долго так не могло продолжаться.

Тогда мама написала Миклошу Чиллагу письмо, прося его устроить маленькую сестренку куда-нибудь в интернат. В Иваново находился Международный детский дом, в котором воспитывались дети революционеров всего мира, находящихся в тюрьмах или в ссылках. Миклошу удалось устроить туда мою сестренку.

Мама понимала, что жить ей осталось совсем немного, и потому была особенно рада тому, что малышку удалось устроить в хорошее место.

Я, разумеется, ничего не знала о тяжелом состоянии мамы, хотя ежедневно навещала ее. При мне мама всегда старалась быть веселой и спокойной. Мне казалось, что она выздоравливает. Откуда мне, ребенку, было знать, что румянец на ее щеках говорит об ухудшении здоровья.

Потом настало время, когда меня перестали пускать к ней. Но я все равно каждый день ходила в больницу, чтобы хоть в окошко увидеть ее, благо она лежала в палате на первом этаже. А однажды я увидела, что кровать мамы пуста…

На похоронах присутствовали только самые близкие друзья и родственники. По просьбе мамы тело ее кремировали. Все плакали, а у меня и слез уже не было: их я, видно, выплакала тогда, когда ходила навещать ее. Я находилась в таком состоянии, что меня нисколько не тревожило мое будущее.

Вскоре Миклоша Чиллага перевели работать в Москву в Министерство сельского хозяйства, и он вместе с тетушкой переехал в нашу квартиру, где я теперь жила одна. Они взяли надо мной опекунство, а Тамара по-прежнему находилась в детском доме. Я становилась взрослой, только была очень хрупкой и маленького роста. Мальчики меня не замечали, да меня это нисколько и не волновало.

Девочки дружили друг с другом. Воспитывали нас в этом отношении строго. Любовь мы считали делом серьезным, с которым не следует шутить. Если же какая-нибудь девочка вне школы встречалась с мальчиком, на нее смотрели косо.

Я жила жизнью московской детворы, которая не знала никаких забот. Жизнь год от года становилась все лучше. В 1934 году была отменена карточная система, появилось много продуктов. Одного хлеба выпекали до сорока различных видов. Пожалуй, такой разнообразный ассортимент хлеба есть только в Москве: и черный, и ржаной, и серый, и белый, и хлеб с тмином, и обдирный, и много-много другого. Масло тоже продавалось нескольких сортов. Я особенно любила шоколадное масло. Правда, промышленных товаров и обуви было еще недостаточно, но все необходимое имелось. Я нисколько не переживала от того, что мой гардероб не ломился от платьев. Меня гораздо больше, чем наряды, интересовали библиотеки и театры. Зимой я почти каждый день ходила на каток.

В Москве очень много старинных парков. До революции они были местом охоты царя и его приближенных, а после революции стали местом отдыха трудящихся. В них появились зеленые театры, спортивные и игровые площадки. Зимой дорожки парков заливались водой и получались многокилометровые катки.

Мы, молодые люди шестнадцати-семнадцати лет, самозабвенно увлекались театром. В столице, кажется, не было такого театра, куда бы мы ни ходили. Стыдно было не иметь собственного мнения о той или иной театральной постановке. В школе нас довольно часто заставляли писать рецензии на различные спектакли.

Летом же молодежь отправлялась в лагеря или в походы. Свободного времени у меня, можно сказать, совсем не оставалось, так что я не была в тягость тете. Правда, мне частенько попадало от нее за позднее возвращение домой.

 

Война

Летом 1941 года мы снимали в Подмосковье, в великолепном сосновом бору, маленькую скромную дачку. Летом почти все москвичи стремятся выехать за город, где много лесов, главным образом, сосновых. Вокруг столицы в радиусе ста — ста пятидесяти километров можно видеть множество различных по размеру деревянных домиков и дач. Добраться до дач не представляет особой трудности: от каждого вокзала через четверть часа отходят электрички.

По субботам и воскресеньям у нас собиралось все семейство. При даче имелся небольшой огород, который мы, дети, поливали. Воду для него нужно было носить издалека.

В один из июньских дней мы пораньше собрались на прогулку в лес. День обещал быть жарким, и мы решили захватить с собой несколько бутылок пива. Встал вопрос, кто побежит в ларек за пивом. Разумеется, выбор пал на самого молодого в семье — тринадцатилетнего Виктора, моего двоюродного брата. Пока мы его ждали, над лесом пролетело несколько самолетов.

Наконец появился Виктор, неся сумку с бутылками пива. Он запыхался и покраснел от быстрого бега.

— Началась война! — выпалил он на ходу. — Быстрее включайте радио! На станции только об этом и говорят!

Взрослые недоуменно переглянулись между собой и побежали в соседнюю комнату к радио. Когда его включили, Молотов уже заканчивал свое выступление. Виктор сказал нам, что пугаться нечего, что люди верят в быстрый разгром Советской Армией вероломных захватчиков. Однако взрослые замахали на него руками. Уж они-то хорошо знали, что такое война.

Пришлось прервать летний отдых. Мы быстро собрались и пошли на станцию, чтобы поскорее попасть в Москву. Взрослые торопились на работу, а я — в школу. На перроне собралось много народу, все хотели поскорее уехать в Москву. Лица у всех были серьезные и напряженные.

В Москве, собравшись группами около радиоусилителей, люди жадно слушали передачи и тут же обсуждали случившееся. Трамваи были полны: все ехали к себе на работу. Я пошла в школу. Там уже собрались старшеклассники. Их направили в комсомольское бюро, чтобы они писали лозунги и воззвания. Потом старшеклассников отпустили по домам, сказав, что их вызовут, если будет нужно.

На третий день нас вызвали в комсомольское бюро. Там сформировали группу в тридцать человек, которую направили в колхоз под Тулу, чтобы помочь колхозникам убрать урожай. На следующий день мы под руководством педагога выехали туда. Настроение у нас было бодрое. В колхозе работы шли своим чередом, будто и не было никакой войны. Колхозники работали со смехом и шутками, учили нас, городских, что и как нужно делать. Мы копали картошку, репу, помогали убирать ранние овощи. Нас поили парным молоком. По вечерам звенели сверчки и слышался девичий смех. Мы были молоды и не знали, что такое война. С неба светили ясные звезды, опьяняюще пахло свежим сеном, на котором мы спали. И нам было хорошо.

Правление колхоза забрало нас, девушек, на поля, где росли помидоры и огурцы. Нас учили работать спокойно, без спешки.

Прошло несколько дней, мы уже втянулись в работу, но вдруг однажды нас собрали всех вместе и зачитали телеграмму ЦК комсомола, в которой говорилось, что обстановка серьезная и нам необходимо немедленно вернуться в Москву. На следующий день мы простились с колхозниками, которые устроили нам торжественный обед, а на дорогу подарили всем девочкам по банке масла и меда. К вечеру мы приехали в Тулу. Все дороги были забиты военными машинами. В вагонах было полно народу — эвакуирующиеся гражданские и солдаты. Нам с трудом удалось сесть в последний вагон. О билетах не могло быть и речи, да и проводников-то нигде не было видно.

Беспокойство пассажиров наполнило и наши сердца тревогой. Шел сентябрь…

В Москву мы приехали ночью. Города мы не узнали. Во дворе нашего дома был привязан аэростат воздушного заграждения. Повсюду дежурили солдаты. В центре двора, где раньше стояли беседки, зловеще чернели глубокие воронки. Стекла в доме были выбиты, кругом валялись обломки кирпича и щепки. Витрины магазинов были заколочены досками или заложены мешками с песком. На асфальте больших площадей цветными красками нарисованы деревья и дома. Красную площадь вообще трудно было узнать. Кремлевские стены тоже были замаскированы. Кругом кипела работа по подготовке столицы к обороне.

Наша комната оказалась пустой. Я подмела веником осколки оконного стекла и только тогда заметила записку от дяди, лежавшую на столе:

«Бела эвакуировался. Я записался в народное ополчение. У меня снова обострилась язва. Если можешь, достань молока, но привези так, чтобы об этом не знала ни одна живая душа. Женя и Виктор находятся в Москве, в крайнем случае переберись к ним».

Хорошо, что ко мне обращались с просьбой. Ведь в таких случаях самое худшее — это бездеятельность. Весь день я ходила по городу в поисках молока, достать которое стало уже невозможно. Дядюшка мой записался в народное ополчение и теперь работал на строительстве оборонительной линии вокруг Москвы. Ополченцы рыли окопы, ходы сообщения, укрытия и противотанковые ловушки, устанавливали проволочные заграждения. Вечером над Москвой, словно по расписанию, появлялись гитлеровские бомбардировщики. Девушки в военной форме, служившие в ПВО, поднимали в небо огромные аэростаты воздушного заграждения, с которых свисали густые стальные сети. В городе повсюду стояли орудия и пулеметы противовоздушной обороны, так что каждый раз, когда гитлеровские самолеты совершали налет на столицу, их встречал сильный огонь зенитных батарей. Теперь гитлеровцы предпочитали делать налеты уже по ночам.

Как только сирены возвещали своим воем о начале воздушной тревоги, черное ночное небо перечеркивали огненные лучи прожекторов и разрезали трассы снарядов и пуль, строчили пулеметы, надрывно завывали самолеты.

Все сразу же спешили в бомбоубежище. Если поблизости находилось метро, спускались туда. На станциях метро, переоборудованных под бомбоубежища, было безопаснее всего. Неподалеку от нашего дома находилась недостроенная станция метро, куда мы обычно спускались во время воздушной тревоги. Забрав с собой подушки и одеяла, жители устраивались там на многоярусных деревянных нарах. Под землей было тепло и почти не слышно лая зениток.

Дни шли за днями, а продукты, которые мне дали в колхозе, заметно таяли. Я нигде не работала и получала по карточке только двести пятьдесят граммов хлеба. Получишь, бывало, порцию хлеба, а пока дойдешь до дому, съешь ее.

Мне было очень страшно и скучно одной, и я начала разыскивать знакомых. Моя лучшая школьная подруга ушла на фронт. Все мужчины, жившие в нашем доме, воевали, а женщины, поздно вечером вернувшись с работы, ночью шли дежурить на крышу дома или на чердак, потому что город бомбили все чаще и чаще, сбрасывая на него не только фугаски, но и зажигалки — так называли зажигательные бомбы.

В начале октября стали приходить печальные известия: гитлеровские войска предприняли новое крупное наступление на Москву. Куда бы я ни пошла, повсюду только об этом и говорили. Меня охватил страх, и я решила во что бы то ни стало разыскать своего двоюродного брата Виктора. Дверь мне открыла моя тетя Женя.

— Как ты сюда попала? — удивилась она.

— Я осталась совсем одна. Если можно, я бы хотела пожить у вас, — попросила я.

— Оставайся, но ведь мы дома не живем. Я только на минутку забежала сюда. Виктор еще в сентябре эвакуировался вместе с пионерским лагерем. А мы готовим наш завод к эвакуации.

Наверное, вид у меня в тот момент был ужасный, потому что, помолчав немного, тетя Женя сказала:

— Знаешь что, оставайся у нас, а я скоро за тобой приду. Сосед позаботится о твоем питании.

Так я снова оказалась на Арбате, где жила первое время по приезде в Москву.

Мне надоело сидеть без дела, и через два дня я отправилась искать тетю Женю, которая работала на крупном авиационном заводе.

Завод я нашла довольно быстро, а вот тетю никак не могла отыскать: Женю никто не знал. Все куда-то спешили. Рабочие разбирали машины и тут же упаковывали их в громадные ящики, снимали плитки с пола, вырывали из земли кабель, вытаскивали из досок гвозди. Дело в том, что завод эвакуировался в такое место, где дорог каждый гвоздь, каждая железка. Рабочие были усталые, грязные; у всех в глазах застыли тревога и боль.

За три дня завод полностью демонтировали, оборудование погрузили в эшелон. С личного разрешения министра моя тетя осталась в Москве. Теперь я уже была не одна. Я постоянно ожидала прихода тети, но она часто не ночевала дома. Из нашего дома уже эвакуировались многие жильцы, некоторые готовились к отъезду. У настройщика роялей, который взял на себя труд охранять квартиры, с каждым днем росла связка оставленных ему ключей.

14 октября, когда гитлеровские войска прорвали фронт на волоколамском направлении, число решивших эвакуироваться резко возросло.

Теперь и мы с тетей решили эвакуироваться. А произошло это так. Нас каким-то чудом нашла подруга тети Жени. Она ворвалась к нам в квартиру с небольшим рюкзаком за плечами. В глазах ее застыл ужас. Она рассказала, что жители только что якобы разворовали один из продовольственных складов, чтобы продуты не достались фашистам. Затем она сообщила нам еще несколько не менее страшных новостей, которые она услышала от соседок.

В тот же вечер, запасясь несколькими рюкзаками, мы с Женей начали набивать их всем, что попадало нам под руку. Вечером пришли на станцию. Последний состав с заводским оборудованием еще стоял на путях, Несколько вагонов в нем было отведено для эвакуирующихся рабочих и их семей. С трудом в один из таких вагонов втиснулись и мы. Всю ночь, нервничая, просидели мы в нем, дрожа от холода. Не обошлось и без сомнений.

Начало светать, а состав все не отправлялся. Тетя вылезла из вагона и пошла на станцию звонить кому-то по телефону. Через полчаса она вернулась и с улыбкой проговорила:

— Ребята, быстро передайте мне мои вещички!

Мы с трудом пробрались через сидящих в вагоне людей к выходу. Едва мы успели спрыгнуть на землю, как эшелон тронулся.

Как я узнала позже, тетя позвонила своему соседу, который сообщил ей добрые вести: с частью добровольцев вернулся в столицу муж тети. Художник лично разговаривал с ним, интересовался положением на фронте. Дядя отвечал уклончиво, но был в очень хорошем настроении. Все это оказалось вполне достаточным для того, чтобы мы остались в Москве.

В тот же день, 20 октября, в столице постановлением ГКО было введено осадное положение. Государственный Комитет Обороны призывал всех жителей Москвы грудью встать на защиту своего родного города и беспощадно бороться с паникерами и провокаторами. Прошло всего два дня после опубликования этого постановления, как в городе стало значительно спокойнее. Две недели я жила в Москве и училась в своей школе. Однако мне было плохо одной, в нетопленой комнате, без денег и продуктов. В школе я рассказала обо всем секретарю нашего комсомольского бюро. Он согласился с тем, что жить одной мне не следует, и посоветовал сходить в райком. Я пошла в райком партии, где мне сразу же порекомендовали обратиться в заграничный отдел Венгерской коммунистической партии, который работал тогда в Москве. Я позвонила в ЦК, после чего меня сразу же направили к одному венгерскому товарищу. Это был черноволосый здоровяк, быстро-быстро говоривший. Звали его Золтан Ваш. Меня он принял очень тепло. Успокоил, пообещал, что все будет в порядке, и попросил прийти к нему завтра.

На следующий день было принято решение: меня направили в Иваново, что в двухстах километрах от Москвы, в Международный детский дом. Там мне предстояла встреча с сестренкой и другими венгерскими детьми, там же я должна была окончить десятилетку. Мне выдали билет до Иваново и восемьдесят рублей на первые расходы.

Я поехала в Иваново и вечером уже была на месте. Забрав свой маленький узелок, я отправилась искать детский дом. Он находился на окраине города. Пока я добралась до старинного парка, обнесенного железной оградой, настала глубокая ночь. Я позвонила у ворот. Сторож с удивлением посмотрел на меня и пошел будить директора. Вышел директор, пожилой крупный человек со строгим лицом, который очень удивился, узнав, что я приехала без предварительного извещения. Он попросил у меня направление, которого у меня не оказалось, так как Золтан Ваш забыл, что такое направление необходимо. Директор растерялся. Без направления он никого не имел права принимать в детский дом.

— Видите ли, мы не принимаем детей в детский дом вот так, с улицы, без всякого направления, но поскольку вы уже приехали, а у нас живет ваша младшая сестренка, то оставайтесь пока. За это время постараемся все утрясти.

Так я стала воспитанницей первого в Советском Союзе да и за рубежом Международного детского дома.

В этом детском доме воспитывались дети зарубежных революционеров, и среди них сын Долорес Ибаррури, дети Тольятти и два сына Мао Цзэ-дуна. Кроме моей сестры там жили еще две девочки-венгерки — Магда и Ева Палоташ. Я попала в одну комнату с сестрами Палоташ, где кроме них жили две итальянки, японка и две немки.

Одну половину современного трехэтажного дома занимали спальни, другую — комнаты для игр, занятий и столовая, в отдельном крыле находились учебные классы и медицинский пункт. Наши воспитатели — представители самых различных национальностей — жили в отдельном здании. Нашей любимой воспитательницей была болгарка Свобода Благоева, мужа которой казнили в Болгарии только за то, что он был коммунистом.

До обеда в детском доме шли занятия, после обеда следовал обязательный послеобеденный сон или отдых, затем начиналась самостоятельная подготовка к завтрашним урокам и занятия в кружках.

Девочки приняли меня очень тепло. Они много рассказывали мне о себе, о своих родителях. Все они верили в то, что рано или поздно настанет день, когда они смогут вернуться к себе на родину. Особенно близко я подружилась с итальянкой Терезой Мондини и ее японской подружкой Кити Ми. Эту дружбу мы поддерживали и тогда, когда стали совсем взрослыми. Здесь я встретилась со своей сестренкой Тамарой, которая уже училась в первом классе.

Два раза в неделю мы могли ездить в город, но в этом не было острой необходимости, так как абсолютно все для жизни и отдыха было у нас в детском доме. Вокруг нашего дома росли вековые ели и сосны, а совсем недалеко было озеро. Как только наступала зима, мы катались на коньках по льду этого озера и ходили на лыжах по заснеженному лесу.

Окрестности Иваново находились, так сказать, в полувоенной полосе. И мы, учащиеся старших классов, рыли противотанковые рвы на аэродроме, находившемся в десяти километрах от детдома. Зима 1941/42 года выдалась на редкость холодной. Хотя мы все были очень тепло одеты, но, пока доходили до аэродрома, все равно замерзали. Очень хотелось есть. Правда, перед выходом нам выдавали по сто граммов хлеба и мяса и по яблоку или апельсину, что в то время считалось большой редкостью. Но все это мы съедали еще по дороге, несмотря на сильный мороз.

На нашу долю выпала нелегкая работа. Мне дали лопату, но, когда я в первый раз попыталась вонзить ее в землю, она отскочила, словно мячик. Ребята разбивали и рыхлили землю, а девочки вслед за ними копали противотанковый ров. После работы нам предстояло пешком проделать десятикилометровый путь обратно в детский дом. Хотя мы сильно уставали, голов не вешали и старались быть веселыми. По вечерам мы устраивали концерты самодеятельности, ставили спектакли, а остальное время посвящали рукоделию.

Помимо рытья противотанкового рва и окопов мы собирали бутылки, которые заполняли горючей смесью. Эти бутылки бойцы на фронте использовали для уничтожения гитлеровских танков.

Когда Красная Армия разгромила гитлеровские полчища под Москвой, стало немного веселее. В Иваново обстановка тоже стала спокойнее. Начались регулярные занятия в школе. Комсомольская организация организовывала лекции и доклады. Ко Дню Парижской коммуны мне поручили сделать доклад. Я усиленно готовилась, прочитала много книг, а потом села писать доклад. Доклад, как мне казалось, удался. Слушали меня очень внимательно. Закончив доклад, я поклонилась и вышла из зала, а выйдя, очень удивилась тому, что за мной никто не пошел, все остались в зале. Тогда я еще не знала, что каждый доклад обсуждался присутствующими, которые высказывали свое мнение.

Наша комсомольская организация, как могла, помогала фронту. Группа девушек занималась на курсах санитарок. Желающих набралось человек двадцать. Руководство детского дома разрешило нам бывать в госпиталях с условием, что это не отразится на наших занятиях в школе. В городе в ту пору было развернуто несколько военных госпиталей. Мы напросились в госпиталь, где находились тяжелораненые. Именно там не хватало санитарок.

Госпиталь располагался в здании школы, где в каждой классной комнате лежало на железных койках человек по тридцать раненых, многие из них не могли даже пошевелиться.

Довольно быстро мы научились всему, что требовалось от санитарки. Нас разбили на пары, и каждую пару прикрепили к одной из палат. Представив нас раненым, санитарки ушли по своим делам. Я с опаской вошла в палату и присела на краешек стула.

— Сестренка, утку! — раздался через минуту чей-то голос.

Я недоуменно оглянулась вокруг, но никакой утки не увидела. Тогда я вышла в коридор и спросила госпитальную сестру, что такое утка и где ее взять. Сестра показала мне рукой на уборную. Я вошла туда и начала искать вещь, которая хоть чем-нибудь напоминала утку. Наконец нашла, принесла в палату, и тут началось самое трудное. Я просто не знала, что мне с ней делать. Я подошла к постели раненого и остановилась, беспомощно глядя на него. Раненые заулыбались и начали давать мне практические советы. Робко, но я все же подала раненому утку.

Потом я научилась делать раненым компрессы, менять белье… Нелегко семнадцатилетней девушке поднимать уложенного в гипс больного, чтобы подложить под него чистую простыню. Время в госпитале бежало на удивление быстро: я не успевала оглянуться, как стрелки на часах уже показывали одиннадцать вечера. Ночью по занесенной снегом улице мы возвращались в детский дом, шли прямо на кухню, где повара оставляли нам, работающим, горячую еду.

В восемь часов утра начинались занятия. В два часа — обед, от трех до пяти — подготовка к занятиям, а в пять уже пора было отправляться в госпиталь.

В конце января к нам прибыла большая партия раненых с фронта. Мы разбинтовывали повязки, наложенные прямо на передовой. Кровати пришлось установить не только в палатах, но и в коридорах. Легкораненых расположили на койках по двое. Мы едва успевали раздевать их, обрабатывать и перевязывать раны.

Видимо, я неплохо справлялась, потому что вскоре меня перевели в операционную, чем я очень гордилась. Я, которая раньше не могла переносить одного вида крови и брезгливо относилась к различным запахам, приучила себя к работе в новых условиях. Постепенно привыкла и к запаху операционной, и к виду свежих ран. Мне, как новичку, поручали снимать с ран старые повязки и производить дезинфекцию. Много всевозможных ран увидела я, но не было ничего страшнее ран от обморожения. Я не могла смотреть на отстающее от костей черное человеческое мясо. Увидев, как я страдаю, врач поручил перевязку обмороженных госпитальной сестре.

Питание в госпитале было скромным, поэтому мы в детском доме, не ставя об этом в известность своих воспитателей, начали потихоньку собирать продукты. Каждый из нас оставлял небольшие кусочки от своих порций хлеба и масла, а иногда нам удавалось что-нибудь унести с кухни или даже со склада, куда мы имели доступ. Мы хитрили, стараясь утаить лишний кусочек, лишь бы только получше накормить раненых.

К весне число раненых несколько уменьшилось, и госпитальная жизнь вошла в свою обычную колею. Легкораненых перевели в другие места, а в нашем госпитале остались только тяжелораненые. Попадались и такие, которым должны были ампутировать ноги и руки. В моей палате таких раненых было двое. Один из них до войны был крестьянином. Он совсем упал духом и уже полностью отказался от мысли жить, хотя раны его не были смертельными. Он не хотел есть, не разговаривал, не разрешал, чтобы его мыли, брили, и не слушал советов врачей.

Второго раненого звали Борисом. Это был молодой инженер, служивший в военно-морском флоте. Его раны были очень опасны. Еще во фронтовом госпитале ему ампутировали отмороженные руки и ноги, но, видимо, неудачно, так как после этого ампутацию пришлось повторять трижды; кроме того, у него были пробиты пулями легкие. Однако Борис верил в то, что будет жить, будет ходить на протезах, обязательно пойдет в лес и во что бы то ни стало станет работать — ведь он инженер. Он просил меня приносить ему нужные книги. Из них я на большой лист бумаги выписывала для него какие-то формулы, и он заучивал их.

К маю положение в госпитале настолько стабилизировалось, что состоявшие в штате медсестры и санитарки уже без нашей помощи могли обслуживать всех раненых. Дирекция детского дома была заинтересована в том, чтобы нас поскорее освободили от работы в госпитале, потому что нам нужно было готовиться к экзаменам на аттестат зрелости. Педагоги всегда остаются педагогами, независимо от того, идет война или нет: им важно, чтобы их ученики как можно лучше учились. Я же была готова остаться работать в госпитале и не сдавать никаких экзаменов; все мои мысли были заняты только ранеными. Однако меня крепко раскритиковали, и мне ничего не оставалось, как снова засесть за учебники. Экзамены я сдала только на «удовлетворительно».

Сразу же после сдачи экзаменов передо мной встала проблема: что делать дальше, чем заняться? В детском доме был заведен такой порядок: дирекция после окончания воспитанником средней школы устраивала его учиться в вуз или, если он этого хотел, на работу. Тех, кто навсегда прощался с детским домом и начинал самостоятельную жизнь, снабжали одеждой и постельными принадлежностями. Несмотря на то, что шла война, выдали все положенное и нам. Большинство выпускников пошли в университеты. Я учиться дальше не хотела и решила закончить курсы медицинских сестер, чтобы попасть в санитарный поезд или прямо на фронт.

Директор детского дома поддержал мое решение и разрешил мне до окончания курсов медсестер жить в детском доме. Когда прошло два месяца моей учебы на курсах, я получила письмо от Миклоша Чиллага, в котором он приглашал меня и Тамару в Москву. В Москву я решила поехать. Перед отъездом мне устроили торжественный прощальный ужин. Повара постарались и приготовили великолепные холодные закуски. Проводы происходили в канцелярии дирекции. Когда в кабинет внесли тарелки с закусками и поставили их на стол, я от удивления онемела. Директор пытался приободрить меня, уверяя, что все это съедобно и все можно смело есть. Я долго смотрела на великолепно оформленное блюдо, а затем осторожно подняла на вилку грибок и положила его в рот. Грибок мгновенно растаял во рту — сделан он был из сливочного масла.

В конце июля 1943 года я приехала в Москву. К тому времени мои тетя и дядя привели в порядок квартиру. Дядя опять работал в Министерстве сельского хозяйства. Тетушка тоже пошла работать: она стала косметичкой, неплохо зарабатывала. После долгого обсуждения моей дальнейшей судьбы было решено, что я запишусь на курсы радисток. В то время большинство радисток после окончания курсов посылали на фронт. Так я попала на шестимесячные курсы радисток, а после их окончания снова оказалась перед выбором жизненного пути. Была я тогда совсем молоденькой и жаждала романтики. В нашем доме жила одна девушка, от которой я узнала, что ее брат работает на речном пароходе радистом. Не раздумывая, я решила последовать его примеру.

Я взяла в руки телефонную книгу, отыскала в ней номер Министерства речного флота и попросила соединить меня с отделом кадров. Когда меня соединили, я коротко сказала, что хотела бы работать радисткой на каком-нибудь пароходе. Человек, с которым я разговаривала, удивился и спросил, почему я обратилась именно к нему. Немного подумав, он сказал, что им действительно нужны радисты, хотя и не такие молоденькие, как я, но все же пригласил меня зайти для переговоров.

В министерстве меня приняли с любопытством. Инспектор отдела кадров, увидев меня, заулыбался. Роста я была небольшого, от нелегкой жизни и скудного питания была так худа, что в восемнадцать лет мне никак нельзя было дать больше пятнадцати.

По-видимому, моя смелость и решительность понравились инспектору, потому что ровно через неделю я была зачислена в штат министерства на должность радистки, что, учитывая военное время и то, что я была иностранкой, было делом немалым. Сначала меня назначили стажером на радиостанцию, которая находилась километрах в двадцати от Москвы в зоне, свободной от помех. Там были установлены антенны, а в большом зале стояли радиопередатчики. Я должна была принимать в строго определенное время позывные подходящих к столице пароходов, а затем сообщать об этом в Центр, который находился в Москве. Требовалось обеспечить одновременный прием нескольких радиостанций, и это было делом нелегким, потому что в передаче текстов по телеграфу ошибки недопустимы. Рабочее время продолжалось с восьми вечера до восьми утра. Сначала мы выполняли дневное задание вдвоем, а затем я осталась одна, так как второго радиста забрали в армию. Работать было трудно, но я любила ночные дежурства, а в музыку азбуки Морзе, можно сказать, была прямо влюблена.

Зарабатывала я четыреста рублей в месяц, причем половину этой суммы тратила на театры. В Москве я еще ближе познакомилась со студентами, которых знала по детскому дому. Мы часто собирались вместе, и, пожалуй, не было в столице такого спектакля или концерта, который бы мы не посетили. Несмотря на то, что шла грозная война, в столице театральная жизнь била ключом, достать билеты на хороший спектакль было так же трудно, как и до войны. Москвичи театралы буквально атаковали театры, когда в них шло что-нибудь интересное. Довольно часто мы ходили в Дом работников искусств, куда вход был бесплатный.

В сентябре 1943 года мне пришлось снова переезжать. В Москве в то время возникли трудности с топливом. Каждое крупное предприятие или министерство начало создавать так называемые бригады заготовителей. Я записалась в бригаду по заготовке сельскохозяйственных продуктов, так как считала, что у меня в этой области имеется богатый опыт. От нашего министерства была выделена группа в двадцать человек. Ехать нужно было в столицу Чувашской автономной республики Чебоксары.

От Москвы до Горького мы ехали поездом, а дальше до места назначения пароходом, битком набитым пассажирами.

В Чебоксарах нас встретил сильный ливень. Я до этого много слышала о плохих дорогах в маленьких городах, но того, что увидела собственными глазами, я не могла себе представить даже во сне. Обувь нам сразу же пришлось снять, потому что ноги увязли по щиколотку в густой липкой грязи. К нашему счастью, по центральной улице города были проложены деревянные мостики, выполнявшие роль тротуара. По ним можно было ходить спокойно.

По обе стороны главной улицы стояли одно- и двухэтажные домики. Весь город больше походил на большую деревню. Из конторы госхоза, находящейся в Чебоксарах, нас послали в село в километре от города. Половину населения села составляли русские, половину — чуваши. Дома, в которых жили русские, были больше и красивее чувашских. Меня поселили в доме, где жила многодетная чувашская семья. Приняли меня исключительно тепло и дружелюбно, отвели для ночевки самое лучшее место — большую русскую печь.

Работали мы либо в поле, где копали картошку, либо в садах, где собирали яблоки.

Через месяц мы прощались с гостеприимными хозяевами, устроившими нам торжественные проводы в сельском клубе. Каждого из нас они одарили таким количеством картофеля и овощей, сколько мы были в силах унести. Такая щедрость потрясла всех. Нас завели в амбар, где мы и должны были взять продукты, но тут оказалось, что у хозяев нет ни одного мешка. В то время это был дефицит. Мои хозяева подарили мне наволочку, и я, насыпав в нее картофеля, поехала обратно в Москву.

В ноябре 1943 года меня вызвали в загранбюро Венгерской коммунистической партии.

Беседовал со мной Золтан Ваш. Сначала он поинтересовался моей работой, а затем сразу же перешел к делу:

— Мы хотели послать нескольких товарищей на нелегальную работу в Венгрию. Им нужен радист, который поддерживал бы связь с Центром. Вот я и вспомнил о вас.

Сначала мы разговаривали по-русски, но скоро Золтан Ваш перешел на венгерский язык. Я пыталась отвечать ему по-русски, но он хотел, чтобы я говорила только по-венгерски. Наконец он не выдержал и сердито сказал:

— Я вижу, вы основательно забыли венгерский язык! Как же я вас пошлю в Венгрию, когда каждому встречному станет ясно, что вы приехали из-за границы!

Так и не послали меня в тот раз.

В начале декабря меня снова вызвали к Вашу. Я с нетерпением думала о том, что он мне поручит.

Ваш объяснил, что они посылают группу венгров в советский партизанский отряд, и спросил, согласна ли я стать переводчицей и радисткой одновременно.

Немного подумав, я согласилась. Задание показалось мне интересным и романтичным; опасности меня не пугали. Да и что они могли значить для человека, которому всего девятнадцать лет!

С волнением и интересом ждала я встречи со своими соотечественниками.