Это из-за поэтессы с бедными рифмами, с фарфоровой кожей – такого тонкого фарфора, что он кажется почти голубым, – я здесь сегодня, 13 июля 1999-го, одна, за рулем моей машины, на шоссе, ведущем в Ле-Туке, где я никогда не была.

По «Авторадио» в третий раз с утра передают новую песню Кабреля «Мертвый сезон». Слова кажутся мне слишком меланхоличными и холодными для летнего шлягера.

А море не знает Ни печали, ни сна, Песню «Где ты? Где ты?» Напевает волна.

Я предпочитала, в теплоте моих тридцати пяти лет, в тогдашнем аппетите моего тела, наконец-то снова крепкого после трех беременностей, дурацкие и какие-то голодные слова некого Патрика Кутена:

Я люблю смотреть, как девушка на пляже Разденется, как паинька, и ляжет, А глаза вопрошают: что это за парень…

Но парень, которого я любила, который смотрел на меня, когда я шла по пляжу, этот парень, ставший моим мужем, потом отцом моих сыновей, больше на меня не смотрел.

Завтра мне исполнится пятьдесят пять лет.

Я родилась 14 июля 1944-го. Очень насыщенный год, занимающий много страниц в учебниках истории. Среди хороших новостей этого года: Ануй ставит «Антигону» в театре «Ателье» в разгар оккупации; Пьер Броссолет предпочитает самоубийство признаниям; в Нормандии 6 июня высаживаются сто тридцать две тысячи солдат союзнических войск; Паттон входит в Динан, потом в Ванн, потом в Дре, потом освобождает Шартр – силен все-таки Паттон; Леклерк освобождает Париж, и де Голль произносит свое знаменитое «Париж, Париж оскорбленный! Париж сломленный! Париж замученный! Но Париж освобожденный!»; Лина Маржи поет «Ах, белое винцо», а Арагон выпускает «Орельена». По части плохих: Деснос и Мальро арестованы; тридцать пять участников Сопротивления расстреляны у водопада в Булонском лесу; шестьсот сорок два человека убиты в Орадур-сюр-Глане; последний поезд с заключенными отправляется из лагеря Дранси в Освенцим; можно насчитать еще десять тысяч трагедий, которыми заполнены десять тысяч книг.

Пятьдесят пять лет назад мои родители назвали меня Моникой. Это было в духе времени, как Мари и Николь; но я всегда думала, что есть толика садизма в том, чтобы назвать Моникой розовенькую новорожденную кроху. Я предпочла бы что-нибудь не столь резкое, нежнее, женственнее. Что-нибудь сладкое во рту мужчины. Например, Жанна. Или Лилиана. Или Луиза.

Завтра меня будут звать Луизой.

* * *

Я улыбаюсь в машине, думая о «Мертвом сезоне».

И спрашиваю себя, не у меня ли наступил этот мертвый сезон. В моем возрасте.

Я спрашиваю себя, станет ли, глядя, как я иду по песку сегодня – живот потяжелее, мускулы не такие упругие, не такие подвижные, – оголодавший поп-певец по-прежнему петь: «Их груди, полные желанья жить / Их глаза, ускользающие, когда смотришь на них». Правда, невзирая на несведущего и грубого любовника в юности, невзирая на кормления, трещины, невзирая на этот ужасный закон всемирного тяготения, у меня есть еще кое-какие аргументы по части груди.

Народу на шоссе – не протолкнуться. Приходится резко тормозить.

Но я не злюсь. В воздухе витают запахи гудрона, лакрицы и табака; обещания детства, каникулы.

В Ле-Кротуа на указателях значится, что до Ле-Туке пятьдесят три километра. Я буду там меньше чем через час. А уже через час с небольшим буду в номере, который забронировала на две ночи в отеле «Вестминстер», примерять новый черный купальник. Качественный покрой, ловкая посадка и смелый вырез на груди. Пользуйся тем, что имеешь, говорила моя мать. Я закажу шампанского; розового «Таттинже», вот как! Хорошенько замороженного. И буду кружиться, как Пегги Сью в своем серебристом бальном платье.

Пузырьки будут лопаться на моем языке, на нёбе; они образуют буквы, составят фразу, которая нашепчет мне, что я еще хороша и привлекательна. И, главное, желанна, а то в последние несколько лет мой муж заставил меня в этом усомниться.

Эта красивая фраза меня убедит, что мужчина еще может для меня стать животным, вернуться со мной к истокам, в эпоху огня и грубых насущностей, которые суть сама соль желания.

Перед большим зеркалом в номере мои руки станут ласкать мой живот, пальцы ущипнут плоть, по-доброму. И я засмеюсь, и от смеха еще больше похорошею, я это знаю. Мне это всегда говорили.

Завтра я буду Луизой.

* * *

Завтра мне еще придется встретиться с чудовищами. Совершенные тела – какой ужас. Эти тела с безупречными грудями благодатью молодости или при помощи скальпеля. Великолепные тела, сбежавшие из весенних журналов, с их глянцевых, амбровых страниц, которые можно увидеть теперь на берегу моря, в нескольких метрах от нас, от наших мужчин, от наших раздавшихся, израненных животов. Эти тела с бесконечно длинными ногами, выставленными напоказ на террасах кафе, под легкими юбчонками, точно «циркули, которые мерят земной шар во всех направлениях». Эти тела мечты, непрестанно напоминающие мне, чего мы после пятидесяти лишены; что жизнь, роды, годы, злое время и тайные страдания отняли у нас. И коль скоро мой муж его больше не видит, я выставлю мое тело на обозрение охотникам, дикарям и прочим хищникам, которых сама плоть лета делает людоедами. Я отдам им мое тело матери, давней любовницы, в надежде, что его пожрут, как все другие.

Я знаю, что на моем теле записаны мои битвы. Серебристые растяжки внизу живота – трое моих сыновей были тяжелы. Выступающие вены на ляжках. Мозоли на ногах. Но моя фигура осталась грациозной, лицо красивым – я давно ухаживаю за ним, берегу кожу от чрезмерного солнца и табака, делающих ее сухой и серой. И порой, еще совсем недавно, когда я одна или даже с мужем, бывает, что мужчины улыбаются мне, и их улыбки как комплимент, как ласка, а взгляды их задерживаются на моей спине, когда я прохожу мимо. И мне вдруг кажется, что я вернулась в годы жара и огня, хоть я давно уже в возрасте нежности, этой крошечной привязанности, которую дарит мне мой муж после бурь страсти. Я была любима; немного – до него, очень – с ним; роман длился больше четверти века. Любовь была сильна поначалу. Огромна. А потом, очень скоро, трое детей. Много смеха. Были и страхи: два падения с велосипеда, одно с угнанного мопеда, разбитый до кости подбородок, аллергия на яйца, бритая наголо голова, еще падения, с яблони, со второго этажа, бесконечная скарлатина, проваленные экзамены, ребенок, потерявшийся на пляже 15 августа, фаланга мизинца, откушенная злобной таксой, выбитые зубы и три первые любовные горести.

Наши дети выросли очень быстро.

Я бесконечно любила быть их мамой. Заниматься ими, давать волю исконным жестам: ласкать, лечить, стряпать – я создала домашнюю пиццу и креативные блинчики, от которых они были без ума, – выбирать им одежду, рассказывать по вечерам сказки, целовать, выслушивать признания, плакать вместе с ними, смешить и даже вызывать спасателей, в тот день, когда пришлось «отклеивать» руку от кухонной стены и еще в тот, когда вытаскивали синий раздутый палец из бутылочного горлышка.

Летние каникулы мы проводили на юге. Сен-Рафаэль, Ла-Гард-Френе; Сен-Тропе в одно лето – но нам всем не понравилось. Мы снимали дома на месяц; муж был с нами две недели, уезжал на свои стройки или к письменному столу и возвращался на уик-энды. Дети проводили дни на пляже со мной, потом, позже, в пору отрочества, ломки голоса, первых усов и прочих нарождающихся безобразий, они пропадали целыми днями. Приходили вечером с речами, полными пива или «Монако», со вкусом клубничной помады на губах и запахом светлого табака в волосах, часто с красными щеками, порой на дрожащих ногах. И тогда я гордилась ими, и завидовала их порывам, тоскуя о своих, и сокрушалась, что так быстро наступает он, возраст мужчины.

Теперь они взрослые. И больше не проводят лето с нами. Мы теперь не уезжаем на каникулы всей семьей. У них свои пляжи, другие постели вечером, другие объятия, другие тени, и, наверно, им и теперь есть чего по-хорошему стыдиться; но об этом они мне не говорят. Видно, считают меня слишком старой для этого.

* * *

После детей пришло все то, чего мужчинам не понять.

Бесконечная печаль. Приливы жара. Набор веса. Высыхание кожи. Головные боли. Перепады настроения. Нескончаемая скорбь по утрате моего тела, которое было способно рожать детей, моего чрева, в котором угасала жизнь; которое было теперь создано лишь для удовольствия, подбадривала меня моя гинекологиня. Вот именно, удовольствия. Которого муж мне больше не доставлял.

В дальнейшем наши летние каникулы стали короче. И дальше. Остров в пятнадцати часах самолетом. Шале в призрачных горах, в сердце Европы. Шоссе 66 по другую сторону Атлантики. Лишь бы ничто не напоминало нам былые счастливые летние месяцы. Запахи сосен или лаванды. Нескончаемые радостные трапезы. Визг из-за ос, которые непрошеными гостьями жаловали к столу.

После всех этих лет веселых какофоний мы с мужем оказались в невыносимой тишине.

Вечерами я уходила спать рано.

Вечерами он читал допоздна.

Мы были безутешны.

В иные ночи в нашей постели я вспоминала наши прежние слова. Слова наших первых аппетитов, которые дурманили меня; слова наших маленьких алчностей; наших трогательных смущений и моих бесстыдных требований. И тогда я произносила их про себя, эти канувшие слова. Они взлетали в темноте спальни и садились на мою кожу, на мою трепещущую плоть, и мои ломки глодали меня, подобно термитам.

Вот тогда-то, в пору этих погребенных слов, я и стала посещать маленький поэтический клуб в Сенген-ан-Мелантуа, в нескольких километрах от нас. В мои годы я полагала, что благоразумнее будет замахнуться на карьеру поэта, чем искать первого попавшегося места, к примеру, уборщицы в «Ашане» или надзирательницы в муниципальной гимназии.

Клубом руководила такая же «домашняя хозяйка», женщина с прозрачной кожей, хрупкого, поговаривали, здоровья, которую едва не отравила собственная кровь. Она писала стихи, которые ее муж, банкир, издавал за счет автора; свои коротенькие опусы она читала раз в месяц в гостиной их большого сенгенского дома. Чтения обычно сопровождались чаем и пирожными от Меерта, знаменитого лилльского кондитера. И если мы не всегда получали удовольствие от сонетов, дерзких анжамбеманов и редких парономазий, то неизменно наслаждались сладостями, в которых наверняка и была истинная поэзия, та, что рифмует «шоколадный мусс и драже» с «патом под крем-брюле».

Шутки ради я накропала пару-тройку шестистрочных строф (слишком трудно), перешла на пятистишия и четверостишия (с тем же успехом) и в конечном счете выдала несколько удачных, казалось мне, дистихов; но они пришлись не по вкусу бледной поэтессе.

– Вы не такая, как другие мои ученицы, Моника (я еще не была Луизой). Вы… Вы не такая, как я. Мы пишем стихи, потому что неспособны их прожить, мы слишком боязливы, слишком уже безропотны. А вот вы – вы созданы для страсти, для бездн, что делают женщин такими живыми. В вас есть что-то русское. Виктория, моя младшая, такая же. Ей всего тринадцать, но я уже угадываю это в ней, она будет способна на пожар страстей, на страдания и рай. Уезжайте, Моника, не заносите того, чего вам не хватает, на бумагу! Уезжайте, переживите страсть, сгорите, уезжайте и потеряйте себя; ведь в потере себя мы себя находим.

Она вдруг показалась мне очень усталой – наверно, слишком много было слов. Слишком много признаний – уже.

– Уезжайте в Ле-Туке, потеряйте себя там, где море отступает, как откинутая простыня, как бесстыдство. И потом, я знаю, что там еще встречаются джентльмены.

В тот вечер мы долго говорили с мужем. Я рассказывала ему о своей тоске и своих желаниях. Он слушал. Протестовал. Мы выпили бутылку вина, одну из тех, что он берег для «особых случаев». И пришли к согласию, смеясь и плача. И 13 июля 1999-го я уехала за сто восемьдесят километров от нас. Одна.

Туда, где море отступает. Как откинутая простыня. Бесстыдство.

* * *

И вот я в Ле-Туке. Еще цепочка машин, велосипедов, колясок на длинной красной лесной дороге. Скрытые дома по обе стороны, смех, плеск воды, запахи костров. Осталось потерпеть еще несколько тысяч метров, и вот уже появляется огромный «Вестминстер», весь из красного кирпича, с белыми балконами.

Часы показывают шесть, и, если верить Нострадамусу, конец света неотвратим:

В году тысяча девятьсот девяносто девятом через семь месяцев С неба придет великий Король ужаса, Воскресит великого Короля Ангулемского. До и после Марс будет счастливо царствовать.

* * *

В номере «Вестминстера» на низком столике стоит букет из пяти красных гиацинтов в красивой вазе.

Я улыбаюсь.

Началось.

Гиацинт, я знаю. Этот дивный цветок, произрастающий из луковицы, появился, очевидно, в Греции. Мифология рассказывает, что он родился из крови юноши, Гиацинта, которого убил Зефир во время неосторожного броска диска Аполлоном. Опечаленный этой трагедией, Аполлон создал из крови Гиацинта красный цветок, чтобы он мог возрождаться вечно.

Говорят еще, что красный гиацинт означает: хотите поиграть в любовь? – с толикой эротизма.

Гиацинта – это еще и имя, ныне подзабытое, святой XVII века, монахини-клариссинки из Витербо, которая ушла в монастырь в угоду родителям и вела там скандальную жизнь больше десяти лет.

Скандальную.

* * *

Как и собиралась, я заказываю бокал розового «Таттинже», хорошенько замороженного. Потом опять примеряю мой новый купальник. В большом зеркале рассматриваю грудь, длинные тонкие ноги, ягодицы, бедра. Щиплю мою лакомую плоть. И смеюсь, и мой смех, я это знаю, красив и чист.

Пузырьки шампанского подсказывают мне красивые фразы; и другие, которые немного смущают меня.

Позже я надеваю короткое черное платье; мои ноги, точно циркуль, смогут мерить глазные яблоки мужчин, как земной шар, во всех направлениях.

Да, мое сердце срывается с цепи, когда я вхожу в полутемный бар отеля. «Мэхогэни». Много народу, много шуму. Мне вдруг кажется, что мое платье выглядит неуместно. Но улыбки влюбленных меня успокаивают: здесь открываются двери, даются головокружительные обещания, здесь нет приличий. Лето, полумрак, а алкоголь раздевает всякую стыдливость. Мужья далеко, и жены одни.

Свободных столиков нет. В углу, в сторонке, сидят рядышком старичок и старушка, потягивая портвейн. Они смотрят друг на друга влюбленными глазами. Их пальцы, маленькие, скрюченные артритом змейки, соприкасаются, переплетаются, и мне вдруг становится трудно дышать, потому что я угадываю огромную историю любви, той, о какой мы все мечтаем, но она никогда не приходит, оставляя вместо себя лишь горечь маленькой жизни. Наши любови всегда нам тесны.

– Вам нехорошо? – спрашивает меня старушка.

Глаза у нее светлые, добрые. Я лепечу в ответ:

– Нет. Я…

– Присядьте на минутку, – предлагает она, – здесь так жарко.

И я усаживаюсь в единственное свободное креслице напротив них. У него тоже светлые глаза, впалые щеки, высокие, изящно очерченные скулы. Они похожи, это естественно. И прекрасны оба. Не удержавшись, я говорю им это. Она, смеясь, отмахивается от моего комплимента.

– Это не мы, – говорит она, – это то, что мы пережили, прекрасно. Даже наши бури были прекрасны. Хотите стакан воды?

Я качаю головой. Спасибо. Я заворожена ими.

– Извините за нескромный вопрос, вы давно вместе?

На этот раз смеется он.

– Вы находите нас такой неподходящей парой?

– Нет. Конечно нет. Наоборот. Вы смотрите друг на друга так, будто только что встретились.

– Ах, мы уже пятьдесят с лишним лет встречаемся каждый день, – вмешивается она лукаво.

И вдруг вновь накатывают все мои ломки. В нескольких словах этой женщины, в их взглядах, в их бесконечной любви. Я встаю.

– Мне уже лучше. Спасибо вам.

Я удаляюсь. Ошарашенная.

Официант предлагает мне сесть у барной стойки.

Я взбираюсь на высокий табурет, обитый красной кожей; на такие задолго до меня усаживались Тамара де Лемпицка, Марлен Дитрих, Глория Свенсон или, позже, Лу Дуайон, Шарлотта Ремплинг и Кароль Буке, все из себя роковые. Закидываю ногу на ногу, медленно. Киношным рапидом. Никогда раньше я так себя не вела. И тотчас краснею. Бармен подает мне карту коктейлей. От одних названий ингредиентов у меня кружится голова. Я размышляю несколько минут, как вдруг мужской голос шепчет совсем рядом, прямо мне в шею:

– Забудьте все это. Вам идет только шампанское.

Я вздрагиваю. Боже мой, это произошло так быстро. Как ненасытен аппетит мужчин и их нетерпение обладать, порой столь мало лестное. Инстинктивно я тяну платье вниз – старый рефлекс покойной Моники. Мне нравится этот голос. Теплый. Низкий. Хорошо поставленный. Нравятся слова, которые он произнес. Точные и волевые. Слова знатока. Когда я оборачиваюсь, не спеша, чтобы увидеть его лицо, его уже нет. Наверно, ему не понравилось то, что он увидел. Мои ноги. Моя фигура. Мой возраст.

Я заказываю бокал шампанского.

Я хочу, чтобы со мной заговаривали не потому, что я одна, а потому, что я красива. Не потому, что у меня есть опыт, а как раз потому, что я ничегошеньки не знаю.

Ну конечно; позже со мной заговорили. Предложили присоединиться к группе. Почему бы не поужинать у Перара, рыбный суп там, говорят, исключительный. Выпить по последней еще где-нибудь. Пойти потанцевать. Но мне не нужны новые друзья, не нужны веселые застолья, не нужны неуклюжие соблазнители и танцоры на балу 14 Июля, нет. Я хочу быть покоренной, похищенной. Хочу быть растерзанной.

Но мужчины слепы.

Я хочу этой крайней женской опасности. Той, что заставляет верить словам песен: «Иди ко мне, клянусь тебе, любя, / Что до тебя я не знал никаких до тебя». Этой опасности, что примиряет с животным в нас, с отчаянием и ликованием. Желание. Настоящее. Насущное. То, которому отдаешься без остатка. Которое несет нас к гибели. И оставляет нам порой только наши слезы.

Я покидаю «Мэхогэни» с теплыми звездами в глазах. Одна.

Потихоньку темнеет. Один за другим зажигаются фонари. Тепло. Я спускаюсь по улицам, которые указал мне портье в отеле, к Пляжному бульвару. Мне встречаются счастливые семьи, родители, снова держащиеся за руки, возбужденные и капризные дети. И молодежь, ее много приехало из Лилля, Амьена, Арраса, Бетюна, чтобы праздновать, танцевать, и пить, и ухаживать за девушками, ибо сказано, что летом тела говорят сами за себя и не нужно богатого словарного запаса, чтобы понять друг друга.

Но ведь всегда бывают несчастные девушки назавтра после лета. Злые парни. Упущенные поцелуи. Пропущенные удары. Безутешные горести. Мне встречаются все эти мечты о счастье тех, что работали, экономили или в чем-то себя ущемляли, чтобы оказаться здесь, на одну летнюю неделю, на вечер бала, чтобы запастись счастливыми воспоминаниями, красивыми и яркими картинами, которые однажды помогут вынести другие, невыносимые картины болезни, страха или одиночества.

В каникулы ненадолго возвращается детство, когда мы были бессмертны и знали, что вовек не расстанемся.

Город установил большой подиум на паркинге, для завтрашнего бала. Небо светлое, сияют разноцветные лампочки; потрескивают волоски, словно мечутся внутри испуганные бабочки. Ребятня уже танцует. Они принесли музыку, напитки, которые не дают спать. К ним присоединились несколько взрослых и кружат своих новорожденных.

Наблюдая за ними, я вспоминаю другие, далекие кружения. Мой первый танец в двенадцать лет, с мальчиком, который сильно потел. В четырнадцать – слоу с моей лучшей подругой, высокой, рыжей, чьи волосы пахли сырым лесом, влажной корой; мы обе были смущены, а потом поцеловались, а потом наши руки заплутали, и лес стал осиянным, а потом наш секрет был нашим сказочным сокровищем.

На пляже я снимаю туфли. Песок прохладный, почти холодный. Я направляюсь к морю, откуда бегут мне навстречу отважные и продрогшие дети. Матери ждут их с махровыми полотенцами и ласковыми словами. Там, дальше, наездники едут шагом, их тени вытягиваются на песке. Поодаль горит костер, вокруг молодые парни и девушки, ветер доносит гитарные аккорды, запахи жареного, взрывы их смеха. Стемнело. Никто не хочет уходить. Все хотят жить.

– Бокал шампанского вам очень шел.

Я вздрагиваю, но не оборачиваюсь. Он идет за мной, в метре, даже меньше. Мне не страшно. Я его знаю.

– Вы очень быстро исчезли давеча в баре отеля.

– Там было слишком людно.

– Не очень по-рыцарски с вашей стороны, не правда ли? Значит, вас замучила совесть, и вы последовали за мной сюда, чтобы извиниться за то, что сбежали.

– Я ни о чем не жалею.

– Может быть, вы из робких мужчин, пытающихся сделать робость своим шармом?

– Нет.

– Значит, женаты?

– Да.

– И зачем женатый мужчина накануне 14 Июля, в сумерках, преследует женщину на пляже?

– Он пытает счастья.

– Это не очень лестно для меня.

– Моя жена уехала без меня на неделю.

– Тоже не очень похвально.

– Извините меня. Вообще-то я не привык заговаривать с женщиной, которая идет босиком по пляжу в ночи.

– Но это не помешало вам чуть раньше заговорить с замужней женщиной в баре?

– А. Вы замужем?

– Да.

– А ваш муж не здесь?

– Он, возможно, с вашей женой.

Я сошла с ума.

– Не думаю. Она слишком серьезна для этого.

– Но может быть, мой муж – сказочный соблазнитель и умелый краснобай, не в пример вам.

Сошла с ума. Подтверждаю.

– Вы были первой. В первый раз я это делаю.

– В первый раз? Вы, однако, смелы для новичка. Или «Вам идет только шампанское» – это реплика из книги?

– Я никогда никому этого не говорил. Вы первая.

– Я была. Я есть. Спряжение вас опасно приближает.

– Я увидел сначала ваши ноги. Мне вспомнилась фраза Шарля Деннера в фильме Трюффо. Потом ваши бедра, когда вы взбирались на табурет. Потом то, как вы закинули ногу на ногу, почти рапидом. Как глиссе.

В точку.

– Вы еще не видели моего лица?

– Я еще не видел вашего лица. Я дошел до затылка, когда прошептал вам эту дурную реплику из книги.

– Она была прелестна.

– Вы не походили на женщину, заказывающую коктейль со смешным названием и вынужденную терпеть патетические жесты бармена, который смешивает его при ней, думая, что держит в руках статуэтку «Оскара» в Голливуде. Шампанское было единственным выходом.

– Почему вы сбежали?

– Потому что вы могли найти меня очень безобразным.

– Вы безобразны?

– Уже темно. К счастью.

– Я, может быть, не так очаровательна, как вы думаете.

– Темно.

– И не так молода.

– Непроглядная темень.

– Мне нравится ваш голос.

– Он впервые говорит слова, которые я вам говорю.

– А дальше?

– А дальше? Это напоминает мне Рок-сану.

– …Вот канва! По ней набросьте вы узоры прихотливо.

– Вы меня волнуете. С первой минуты, когда я вас увидел.

– Но вы женаты.

– Вы тоже замужем.

– Вы ей изменяли?

– Нет.

– У вас когда-нибудь было такое желание?

– Желание – нет.

– А случаи были?

– Да.

– Набросьте же узоры прихотливо.

– Ни одной, которая стоила бы потери себя.

– Но если бы хоть одна того стоила?

– Я ее не встретил.

– Вы же все-таки заговорили со мной. Я могу того стоить?

Сошла с ума окончательно и бесповоротно.

– Да, Роксана. А вы? Вы ему изменяли?

– Меня зовут не Роксана. Луиза.

– Луиза. Красивое имя. Что-то сладкое во рту, долгая конечная нота. Изысканно.

– Меня могли бы звать Моникой.

– Какой ужас, кислятина, а не имя. Нет, решительно, Луиза вам подходит. И мне тоже. Итак?

– Нет. Я тоже ему не изменяла.

– Не было желания?

Я смеюсь.

– О, еще как!

– Так почему же?

– Я ждала, когда мужчина заговорит со мной в баре отеля и скажет мне теплым голосом «вам идет только шампанское», потом последует за мной на пляж Ле-Туке, в сумерках, чтобы я не могла увидеть его ужасного лица, а он моего преклонного возраста, и возьмет меня за руку.

Он берет меня за руку.

– Крепко обнимет меня.

Он крепко обнимает меня.

– Прижмется ко мне.

Он прижимается ко мне.

– Поцелует меня в шею.

Он целует меня в шею.

– Скажет мне, что у него на меня встает.

– У меня на вас встает.

– И я с криком убегу.

Я убегаю.

Он кричит:

– С каким криком?

– Найдите меня!

* * *

Я бежала до потери жизни.

Бежала к дамбе, к дурацким паркингам, к подиуму, установленному для бала. Я миновала очень оживленную улицу Сен-Жан, кого-то толкала, меня беззлобно поругивали; мне свистели, как девчонке, обещая; но я смеялась, снова смеялась, я чувствовала себя красивой; и в эту секунду я и была красивой, клянусь вам, что была.

* * *

А потом последнее 14 июля века наступило.

* * *

Утром моего дня рождения я проснулась поздно.

Впервые за долгое время я спала голой. Впервые за долгое время я узнала первобытные ощущения желания; эти благости, приближающие все возможное.

Несколько раз за ночь моя рука искала тело рядом и находила пустоту. Бездну. Кто он, тот последний, с которым знаешь, что закончишь жизнь, никогда не сдавшись нежности, этой безделице, уютной и почти оскорбительной, что приходит на смену страсти? Кто он, тот, что будет по-прежнему воспламенять наши разбитые тела, наши материнские тела, наши женские воспоминания?

Я заказываю завтрак. Молоденький официант быстро его приносит. Серебряный поднос, белая скатерка, маленькая желтая роза в узкой вазочке – желтая роза означает предвестье неверности; это вызывает у меня улыбку. Мальчуган дрожит. Когда я говорю ему, что он прелесть, он убегает, проворный, как ящерка.

Потом я долго нежусь в ванне, как до меня Ариана Дем, ожидавшая своего Властелина.

Как я; как эти тысячи женщин, безоружных перед единственной одержимостью мужчин. Новизной.

* * *

В полдень дамба черна от народа.

Балет велосипедов, самокатов и колясок. Маленькая музыкальная комедия. Большая человеческая комедия. Дети визжат, требуя сахарной ваты, итальянского мороженого. Целые семьи располагаются, чтобы позавтракать на пляже. Пожилой мужчина курит, глядя на девушек, выходящих из воды. Ни дать ни взять фотографии Дуано. Одинокие женщины улыбаются, на всякий случай. Взгляды наконец-то встречаются. Случаются встречи. Вырисовываются опасности. Расцветают любови в надежде, что никогда не увянут от дыхания сентябрьского утра.

Впервые в моей жизни я причастна к этим летним любовям. Я в числе тех, что отдаются охотнику. Мечтая, что он принесет свой трофей домой.

Я долго шла по дамбе. Миновала пляж напротив авеню Луизон-Бобе; там, на песке, под желтым зонтом, сидят в синих полотняных креслах двое, мужчина как будто спит, женщина читает книгу – со спины она смахивает на мою сенгенскую поэтессу: бледный затылок и тело, уже такое усталое.

В тридцати метрах ниже, едва скрытые высокой травой, два подростка, белокурые, под цвет песка, чья медлительность движений напоминает об осторожности детства, но нетерпение тел выдает насущность взрослого желания, вдруг целуются в губы и так же резко отскакивают друг от друга. Девочка кричит:

– Любовь – это когда покалывает руки, жжет глаза, когда не хочется есть!

Я сразу подумала о моих трех взрослых сыновьях и пожелала им быть из породы мужчин, от которых у девушек покалывает руки и жжет глаза. Из тех, что убегают, но всегда возвращаются; как, в общем-то, мужчина из бара, мой чудесный непрошеный гость.

Я ложусь в дюнах. Закрываю глаза. Мои пальцы погружаются в теплоту песка, точно змейки. Песчинки текут, как сухая вода. Солнце пригревает мое лицо. Ветер откидывает полу юбки, я не поправляю ее.

На мое колено ложится рука.

– Одно слово, чтобы я узнала ваш голос.

– Это я.

И рука скользит выше. Она останавливается между ног и начинает знакомство с новизной.

* * *

– Это ваша супруга научила вас так ласкать женщин?

– Нет. Но мое неукротимое желание – да. Мое бесстыдство.

– Вы больше не занимаетесь любовью?

– Недостаточно хорошо. Недостаточно часто.

– Вы ее больше не хотите?

– Я хочу вас.

– Слова, слова, слова.

– Я искренен, Луиза. Впервые за двадцать пять лет я хочу женщину так, как вас.

– Новизны, вот чего вы хотите.

– И это тоже.

– Но когда вы поцелуете меня, а может быть, и возьмете, я стану древней историей. Летним воспоминанием. Отпускным трофеем: красивая женщина средних лет, замужняя, верная жена, одна в Ле-Туке 14 июля. Мужчины – воры, которые не хранят краденое.

– Я так не думаю. Я украду вас у вашего мужа. Я сохраню вас, Луиза.

* * *

И тогда я смотрю на него.

Шестидесяти ему, наверно, еще нет. Трогательные морщинки в уголках глаз. Глаза светлые, гипнотические и волнующие, точно у ездовых собак, всегда забываю, как они называются. Мои пальцы гладят линии его лица. Его щеки колются. Губы у него пухлые, плод, который так и хочется надкусить. Он не идеально красив, но в нем, мне кажется, есть мощное обаяние; чем-то похож на Ива Монтана в «Сезаре и Розали» – та же неотразимая улыбка, та же явная сила и те же озадачивающие слабости. Я опускаю голову ему на грудь, и он прижимает меня к себе, и его рука, которая творит чудеса, крепко держит мое плечо. Мы долго идем так по дамбе. Шагаем в ногу, подлаживаясь, он чуть укорачивает свои шаги, я удлиняю мои. Как труден этот ритм первого раза. Мы улыбаемся. Не разговариваем. Между нами нет ничего, кроме этого нового тепла; тепла наших желаний, наконец открытых друг другу. Наших нетерпений. Впервые после моего материнства я чувствую себя красивой об руку с мужчиной.

Желанной.

* * *

В один серый и горестный день, когда муж стал меньше заниматься со мной любовью, я подсчитала, что, помимо смеха, детей и других счастливых моментов, двадцать пять лет совместной жизни – это еще и восемнадцать с лишним тысяч стирок, тысячи часов глажки и еще тысячи на то, чтобы складывать, убирать, пришить пуговицу, вывести стойкое пятно, удостовериться, что его любимая рубашка безупречна на завтра, для такого важного совещания; десять тысяч программ посудомоечной машины и как минимум вдвое больше движений, чтобы расставить по местам в шкафчиках тарелки, стаканы, рассортировать приборы, отмыть блюдо, десять блюд, тысячу блюд и видеть, как мало-помалу грубеют мои руки, чувствовать, как подушечки пальцев превращаются в тонкий наждак. Так что «да», сто раз «да», почему бы сегодня не рискнуть быть счастливой. Наконец. Для себя. В ненасытной страсти мужчины. Чтобы он ласкал меня снова и снова, как делал это чуть раньше, в дюнах, с этим нетерпением, понимавшим мой голод, пробуждавшим мои уснувшие волны, утолявшим мои желания бурь и гибели в пучине.

О, я кричала. Боже мой, как мне стыдно. Я так кричала, что, наверно, слышал весь пляж. Я розовею, я смущена. Моника никогда бы на такое не отважилась: даже, и особенно, со своим мужем; никогда не отважилась бы дать себе волю на людях, рискуя, что ее застукают.

На Пляжном бульваре, на пересечении с улицей Дороте, я узнаю чету давешних старичков из «Мэхогэни». Они одеты в одинаковые бежевые жилеты. Держатся за руки, словно чтобы не дать друг другу улететь, если ветер вдруг вздумает сыграть с ними злую шутку и попытается их разлучить. Но они меня не видят. Я вздрагиваю. Я хочу когда-нибудь стать на них похожей, говорю я себе. Хочу, чтобы кто-то держал меня за руку и никогда ее не выпустил. Хочу не бояться больше времени, которое проходит. Скуки, которая находит. Любви, которая уходит.

Я хочу истории, рассказанной до конца в обожании. Как Филемон и Бавкида, я хочу верить, что можно состариться вместе, умереть в один день и, как они, превратиться в дерево.

В одно дерево.

Скоро я скажу ему «да». Я скажу ему: украдите меня, сохраните меня. Скоро я скажу ему безвозвратное.

* * *

Любитеменянеспрашивайтеразрешенияберитепользуйтесьукрадитеменявсе вашеяничегонезнаюнаучитеменяразбудитеменяятакдавносплюяхочукончатьисмеятьсяиплакатьсвамиянебоюсьмненравятсявашипальцыкаконишарятпомненапоминаяпальцыРобертаКинкейдавМостахокругаМэдисонкогдаончиститовощидляужинакоторыйонаимготовитяплакалавкиномневдругзахотелосьэтогокрепкогоплечавжеланииэтогоудараногойвдверьмоихколебанийзахотелосьэтойтерзающейгрубостидаядарюваммоелучшеедаскажитемнечтовасзовутРобертичтовыменярастерзаете.

* * *

– Меня зовут Робер.

А я люблю тебя. Но этого я не говорю. Отвечаю только:

– Я рада.

* * *

Позже, под вечер, когда мы шли по улице Сен-Жан к «Вестминстеру», к моему номеру, я вдруг остановилась, привстала на цыпочки – боже мой, я и забыла, какой он высокий, – и поцеловала его, как никогда бы не посмела раньше. Горячечный поцелуй, прямо здесь, посреди улицы, посреди людей. Поцелуй непристойный. Редкий. Это был первый поцелуй, самый важный, самый сокровенный, тот, что открывает сердце и нутро.

Конечно же, мы удостоились одной из самых глупых реплик на свете: «Для этого есть отели!» И я, смеясь, ответила: «А мы туда и идем, как раз туда!» А Робер еще крепче прижал меня к себе, к своему желанию, теплому, твердому, животному; и я почувствовала себя польщенной. Красивой и единственной.

Позже, в соленом и жгучем сумраке номера большого отеля, после упоения наших забвений, после сияющей черноты, непристойных неприличий, грубых, неслыханных ласк, после слез, которые есть сама суть наслаждения, на грани удушья, так, словно речь шла о моей жизни, о моем последнем вздохе, я смогла наконец признаться ему, как необходимо мне быть желанной, отдаваться вновь и вновь, снова принадлежать мужчине.

* * *

Спасибоспасибоспасибоспасибоспасибо.

* * *

Небо черно, и дамба черна от народа.

Все поют, пьют, смеются. Последнее 14 июля века похоже на те шумные праздники, которым нет дела до завтрашнего дня, до похмелий и прочих разочарований.

Мы с Робером идем медленно. Держимся за руки, как те прекрасные старички, которых мы видели раньше, днем. Наши руки горят, наша кровь кажется густой – точно река, бурная, радостная, ненасытная.

Вдали глухо рокочет море, кажется, будто голодный зверь, притаившийся во мраке, поджидает жертву. Дети тоже празднуют: на пляже мальчики танцуют с матерями, слишком громко смеясь, девочки – с отцами, стараясь быть очаровательными и утонченными, быть уже большими – ах, если бы они знали!

На огромной танцплощадке, окруженной желтыми, синими, зелеными, красными лампочками, оркестр заиграл первые ноты «Мертвого сезона». Некоторые пользуются томностью мелодии, чтобы сблизиться; другие – чтобы прильнуть друг к другу, раствориться друг в друге, начать игру, которая возбудит кожи, тела, и после попробовать друг друга на вкус, растерзать, в дюнах или сырых съемных комнатах на берегу моря. Мы и сами не отстаем. Наши пальцы снова сплетаются, стискиваются до хруста, губы терзают друг друга, пылая этой новой, нежданной страстью – которая сметет наши прежние жизни.

Ниже, на пляже, женщина лет тридцати пяти стоит одна; она закурила сигарету – это огонек ее зажигалки привлек наше внимание. Она смотрела, как дым улетает в ночь, провожала его взглядом, пока он совсем не растаял, как смотрят вслед, долго-долго, даже больше не видя, кому-то, кто нас покидает. Она делает пару танцевальных па, но одиночество – плохой партнер. Оно не пускает к беззаботности. Обрекает на неловкость.

Потом она удаляется к морю, пошатываясь с некоторой непринужденностью, и растворяется в холодной тьме.

У одного из буфетов-однодневок мы покупаем два бокала вина, кислятина кислятиной, светлое, как «Гренадин», но какая разница. Мы чокаемся за нас, молча, в шуме и криках, и я поднимаю мой бокал за мое такое стремительное возрождение, и загадываю желание, чтобы ничто больше не изменилось, чтобы никогда не вернулась Моника. И как будто где-то там, наверху, есть Бог, прислушивающийся к просьбам и горестям нашего мира, в ту самую минуту, когда я поднимаю бокал к небу, на севере, над Ардело, расцветают первые разноцветные огни фейерверка; это наше крещение; море ловит их летучие искорки, осколки драгоценностей: розовые бриллианты, алые турмалины, виноградные топазы, которые гаснут крошечными язычками пламени, коснувшись воды.

И тогда Робер смеется, и его смех как подарок.

* * *

Позже я спрашиваю его. И он мне рассказывает. Тоже три сына, как у меня. Я опускаю голову, улыбаясь. Архитектор. Красивые дома, давным-давно, смелые линии, небывалые формы. Потом уродливые дома. Деньги не предполагают вкуса. Приходилось делать то, что не нравилось. А потом многоэтажки, халупы, чтобы втиснуть как можно больше народу, картонные стены дешевизны ради, плитка made in край света, которая раскалывалась, стоило чему-нибудь на нее упасть. Строить требовалось быстро, это был вопрос политики, выборов, барашка в бумажке. Подступало отвращение, но у него так и не хватило мужества все бросить и построить дом своей мечты. Но после вчерашнего, Луиза, после вашего бокала шампанского в «Мэхогэни», после ваших ног-циркуля, после вашего затылка, вот что я решал сделать, если вы согласны: построить дом, дом для меня и для вас, где никто не жил до нас с вами, где стены не будут помнить ничего, кроме наших слов, наших вздохов, нашего дыхания. Там не будет ничего, что мы бы не выбрали вместе.

Я глажу его лицо и даю волю слезам – бог с ним, с макияжем.

– Я согласна, Робер. Я тоже этого хочу.

Снова я знаю, что сошла с ума. И мне это очень нравится.

* * *

Вдруг от жуткого рева в небе мы все вздрагиваем.

Пары перестали танцевать, смолк смех. Заплакал какой-то ребенок.

Вертолет. Грохот войны.

Мы все завороженно смотрим, как он снижается, летит к морю, туда, где вращается синий маяк. Он летит так низко, что песок поднимается, разлетается, тянется за ним длинным шлейфом, скорбным треном. Вертолет садится, буквально на несколько минут. Взмывает и вновь улетает к северу, и ночь поглощает его.

Тишина конца света окутывает дамбу, пока не звучат вновь песни бала. Смех. Жизнь.

* * *

Мишель де Нотрдам, больше известный как Нострадамус, ошибся.

Великий Король ужаса не сошел с небес, не разрушил Ле-Туке – как это сделали зато бомбы люфтваффе пятьдесят девять лет назад.

В это утро 15 июля, когда мы просыпаемся после нашей первой ночи вдвоем, погода прекрасная, небо чистейшее, колорит Кляйна; дети уже развернули в нем воздушных змеев, тут и дельты, и ромбы, и даже китайские драконы.

Странный это момент, когда на смену ослеплению приходит действительность без прикрас. Усталые глаза. Круги под ними. Морщинки. Первые пятнышки ржавчины на руках.

Но мы нашли друг друга красивыми. И сказали это друг другу.

Потом – никогда бы не подумала, что я на это способна, во времена Моники, – мы вместе приняли ванну. Впервые в жизни, в мои пятьдесят пять лет, мужчина мыл мне волосы, спину, живот, лоно – он секунду поколебался, и я сама об этом попросила, – ягодицы, ноги. Удовольствие, новое, смутное, мощное захлестнуло меня. Когда он поцеловал меня в щеку, я ощутила на его щеке слезу.

Теперь мы были в точке невозврата.

Отступить мы больше не могли.

* * *

К сожалению, я забронировала в «Вестминстере» только две ночи, и мой номер уже сегодня вечером должны были занять другие постояльцы. Мы навели справки – все другие отели в Ле-Туке, в Ардело и даже в Этапле были переполнены.

Это неделя 14 Июля, мадам. Самый большой наплыв за год. Раньше меняется ветер. Позже возможны грозы.

Мы с Робером провели больше часа на телефоне и наконец нашли хоть что-то в Виссане, в пятидесяти восьми километрах к северу. Отель «Бухта». Хороший номер с видом на море.

Мы выехали после завтрака на моей машине. Ни он, ни я не хотели возвращаться, сообщать непоправимое. Мы хотели еще насытиться друг другом, посмаковать «нас», позволить себе еще в это верить.

О дай ему и мне не умирать, о дай гореть в огне и не сгорать.

Но прежде надо было, чтобы все, что наши тела сожгли здесь, все, что высвободили наши слова, открыли наши смелые жесты, все, что наши желания, наше неукротимое наслаждение изменили в нас навсегда, не разбилось в эфемерности, в безнаказанности летней страсти, но стало солью и кровью наших жизней. До конца. Чтобы мы были наконец друг у друга последними. И все – только после.

После придется опустошать дома, стирать воспоминания, продавать мебель. И строить дом.

После будет новая жизнь, новый словарь. И доверие, абсолютное. Бесповоротное.

После.

* * *

Отель оказался простым и славным, прием теплым. Много народу на пляже, по большей части семьи. Мы как-то сразу оказались далеко от атмосферы Ле-Туке, от кичливости парижан, от глухой ярости молодежи. Виссан (в Нор – Па-де-Кале произносят Уи-ссан) – маленькая коммуна, расположенная в центре бухты между двумя нагромождениями скал. Скал мыса Гри-Не, высотой сорок пять метров, и более высоких скал мыса Блан-Не (сто тридцать метров), идеальных на случай больших и безутешных любовных горестей. Здесь эрозия наносит трагический урон и каждый год меняет карту побережья. Туристы приезжают ради бесконечных пляжей, долгих прогулок, покоя, красоты скал и закатов. Мы же с Робером – чтобы изнурить друг друга любовью.

Три дня и три ночи мы провели в постели. Часто занимались любовью, научились прикасаться к безднам и укротили наши последние сопротивления. Много говорили. О нас. О наших прежних жизнях, о детях, улетевших слишком скоро, о наступившей с тех пор тишине. О несбывшихся мечтах. Всех этих маленьких пустотах, что засасывают жизнь. О жизни, которая будет у нас теперь. Без препон, искренней, цельной. Еще мы подолгу молчали. Вслушивались в наш новый любовный словарь: биение сердца, дыхание, трепет, вздохи и даже сон друг друга.

На четвертый день мы наконец вышли. Отправились обедать на мыс Гри-Не, в «Сирену» – ресторан над морем, семейный бизнес с 1967 года. Вид оттуда великолепный. Три дня мы с Робером были отрезаны от мира; когда мы пришли в ресторан, все только об одном и говорили: двое мальчишек, собиравших в это утро ракушки, заметили метрах в пятидесяти нечто принятое ими сначала за сундучок, потерянный пиратским кораблем, всплывший из морских глубин или даже с «Титаника». Они подошли ближе, и один из них хлопнулся в обморок. То был не сундучок с сокровищами, а тело старой женщины, бесформенное, раздутое, наверняка много дней пробывшее в воде. Быстрое расследование ничего не дало – море один из лучших могильщиков улик, – и жандармерия отправила тело в Институт судебной медицины в Лансе.

После этого – ничего. Никто не знал. Все строили догадки, каждый сочинял свой личный сценарий, вплоть до самых мрачных.

А я спросила себя, каким образом я умру. Когда-нибудь.

* * *

Как и все клиенты, мы пообедали легко.

Воспоминание об этой несчастной женщине не допускало ни рыбы, ни морепродуктов. Хозяева были в отчаянии. Что ж, возьмите тогда свежие овощи, немного мяса, ах, у меня остался только холодный ростбиф, и сыр: у нас есть изумительный сен-винок от мадам Дегрев и чудесные авенские шарики, выдержанные три месяца в пиве.

После обеда мы в последний раз прошлись по огромному пляжу; долгая прогулка к мысу Блан-Не.

Поднялся ветер, но теплый; он хлестал наши красные щеки, уносил наш смех, вздохи, продолжавшие наши поцелуи. Очень скоро нам предстояло вернуться, и этот момент нас не пугал.

Совсем наоборот.

Я доеду на машине до своего дома близ Лилля; буду в час ужина.

Я попрошу моего мужа уйти и никогда больше не возвращаться, без всяких объяснений. Он сам поймет по моему лицу, по моим зардевшимся скулам, по моим слипшимся от соли волосам, по моим длинным ногам, которых я больше не показывала, что я безумно влюблена, одержима, что отныне я принадлежу другому и что это мой последний шанс. И он уйдет, без шума, ничего не разбив, ничего не потребовав.

Устранится.

И тогда я впущу Робера в мой дом, в мои объятия, в мою постель, в мою жизнь. На весь остаток моих дней.

Завтра же я ликвидирую прошлое.

Выброшу ненужные вещи.

Лишние воспоминания.

Необходимую ложь.

Все безделушки, глупости и гадости жизни, прожитой в служении другим.

Я продам или раздарю всю мебель, которую мы не оставим себе.

А потом он нарисует наш дом.

Я попросила, краснея, кровать побольше, большую ванну; сад – я мечтаю огородничать на старости лет; я попросила его любить меня всегда, как ровно шесть дней назад, в это особенное 14 июля, когда на мой день рождения он преподнес мне в подарок себя, свои бесстыдства и эту невероятную встречу; я попросила его всегда дарить мне пять красных гиацинтов; я попросила его хотеть меня всегда, всегда, брать меня всегда, жадно и нагло, и он сказал мне: да, да, Луиза, да, все, что пожелаете. Все. Все.

И он не лгал, я знаю, и я увидела, впервые, цвет его слез.

* * *

По автостраде А25 мы едем в Лилль, и близ Стенворда я останавливаюсь на заправке Сент-Элуа, чтобы залить бак.

Когда мы уже трогаемся, звонит мой телефон. Я смотрю на высветившийся номер. Отвечаю. Это один из моих сыновей. Он спрашивает, как я, поздравляет с днем рождения и, главное, извиняется, что не смог позвонить мне 14 июля, потому что 14-го и в следующие дни был в Буррене, на западном побережье Ирландии. Он объясняет, что это так называемый каменистый край, огромная карстовая пустыня, где можно найти множество следов кельтов и доисторических людей, но нет телефона, мама, даже бакелитовой древности; он извиняется.

– Тебе не за что извиняться, милый… Да, день рождения чудесный. Спасибо. (Я кладу руку на колено Робера.)… Лучший в моей жизни… Да… Да… Он рядом со мной… Передаю трубку папе.

Я протягиваю телефон моему мужу.

– Возьми, это Бенуа.

И, повернув ключ зажигания, я включаю первую скорость и мчусь во весь опор к моей новой жизни.