Ничего, кроме счастья

Делакур Грегуар

Часть вторая

 

 

1922

Отель называется «Десконосидо». Он расположен на западном побережье Мексики, в шестидесяти милях к югу от города Пуэрто-Вальярта, в сердце природного заповедника. О сваи его palafitos плещется Тихий океан, они изящны, как ноги женщин, пробующих воду в ванне. Есть бар, где подают blood and sand, коктейль, созданный в 1922 году для одноименного фильма (с Рудольфом Валентино). История матадора. Бурная страсть. Кровь и песок. Два сантилитра виски, два сантилитра вишневого ликера, два красного вермута, два апельсинового сока. И цедра для украшения. Я только что заказал второй. Лопасти вентилятора тихонько вращаются над моей головой. Мерное, спокойное дыхание. Чета норвежцев сидит в углу, как и каждый вечер. Они пьют шампанское и не разговаривают. Сейчас придет индиец с дочерью поесть рыбы дневного улова и привезенных из деревни овощей. Здесь нет окон, только широкие проемы. Жара немного спала. Солнце – большой апельсин. Цвета огня в моем стакане. Скоро оно сядет в море, и наступит ночь. Зверь ушел. Ночи больше не страшат меня. Уже почти четыре недели я здесь. Я отдал деньги, на которые буду кормиться. Отмоюсь. Наберу немного веса. Я произнес совсем немного слов. Мой школьный испанский потихоньку всплывает. С каждым днем мои фразы становятся длиннее. Мои ошибки вызывают улыбку. Мне дарят слова, как костыли. Всем так хочется, чтобы мы друг друга поняли. Здесь человек, который не может высказаться, – животное. Pendejo. Я снова научился спать по ночам. Я часами ходил по берегу океана, пятясь маленькими шажками от его убийственного аппетита, и ему не удалось меня поймать. Я отпустил тех, кого любил. Глаза моего отца еще плакали, когда я их всех покинул. Они жили. А ведь мы не должны были бы жить.

Здесь я – незнакомец. У меня нет прошлого. Я никогда не держал в руке «Ругер». Не нажимал на спусковой крючок. Я приехал из Европы, из Франции. Ах, Париж, Париж! Я, пожалуй, еще слишком худ. Моя кожа за эти недели потемнела от солнца. Волосы на висках начали седеть. Зелень, которую любила моя мама, вновь блестит в моих глазах.

Десконосидо. Незнакомец.

 

15

Крик разбудил Леона. Он тоже закричал при виде окровавленного лица сестры. При виде оружия в моей руке. Подушки в другой. Я кинулся к Жозефине. Пуля прошла сквозь челюсть, обнажив кость. Моя дочь рухнула мне на руки. Набери 15, Леон. Позвони 15. Скорее. Скажи, пулевое ранение. В лицо. Ребенок. Быстрее. Быстрее.

Шесть минут спустя наши жизни были уничтожены.

Приехала полиция. Меня изолировали от детей. Попытались связаться с Натали. Безрезультатно. Тогда позвонили жене моего отца. За ней выслали машину. Вызвали еще врачей. Полицейские отправили по домам любопытных соседей. «Скорая» уже увезла Жозефину в Университетский госпитальный центр.

В кухне, где меня заперли, мой страж смотрел на меня сначала с отвращением. Потом с бесконечной грустью. Сотворить такое со своими детишками. Мать твою. Он велел мне отдать шнурки, часы. И вынуть все из карманов.

Приехала жена отца. Леон кинулся к ней. Все Леон все кончилось я здесь сейчас поедем ко мне дедушка тебя ждет он приготовил горячий шоколад поедем ко мне ты примешь ванну отдохнешь мы посмотрим кино у нас много хороших фильмов музыкальных комедий о Боже мой что же это такое что же это такое как будто мало нам несчастий не хватало только. Одна из женщин мягко положила руку ей на плечо, призывая замолчать. И они покинули дом, Леон шел между ними в перепачканной пижамке. Маленькая сломанная кукла. И наступила пустота. Бездна.

Наручников на меня не надели. Подтолкнули твердой рукой к машине. Я влез внутрь. Мой страж сел рядом. Его глаза не отрывались от меня. Вместе с его ненавистью. Мы поехали. С проблесковым маячком. Без сирены. Мелкий факт в хронике происшествий: мужчина стреляет в свою одиннадцатилетнюю дочь. Нет повода будить весь квартал. В полицейском участке капрал узнал меня. И невесело улыбнулся. Я же говорил вам, мусорная свалка невзгод человеческих, мсье. Давайте, ступайте в кабинет, сейчас за вами придут. Я спросил, как моя дочь. Сейчас за вами придут, мсье. Она не..? Сейчас за вами придут, мсье. Никто не пришел.

На рассвете меня отвезли в машине «Скорой» в психиатрическое отделение Университетского госпитального центра Лилля. Меня привязали к койке. Утыкали руку иголками. Несколько раз я терял сознание. Тепло моей мочи успокаивало меня. Запах моего дерьма. Я отказывался есть. Я хотел умереть. Мне всадили еще одну иголку. Есть больше не хотелось. Пить тоже. Я попытался проглотить язык, и меня вырвало кислой водой. Заходили медсестры, присматривали за мной. Они были милы.

А моя дочь.

Мы ничего не знаем, мсье. Мы даже не знаем, здесь ли она.

Потом, много позже, за мной пришли. С улыбкой.

 

60

Я один здесь. Я приехал один.

После трех лет с врачами, подвергшись всевозможным терапиям, я все-таки отыскал наконец журналистку, носившую громкое имя великого адмирала английского флота и альбома Гензбура.

Она меня не помнила. Я вас не понимаю, твердила она. Не могу уразуметь, чего вы хотите. И потом, я не одна, у меня есть муж. Я говорил ей о ее грусти, о ее безграничной красоте. О голубой лагуне. О коктейле, носившем название фильма, с кусочком апельсиновой корки на краю стакана. Я говорил, что хочу ее развеселить. Я говорил ей о жизни, я говорил ей о ней. О моем нечаянном спасательном круге, не давшем мне утонуть, удержавшем живым на поверхности несчастья; все эти долгие месяцы, проведенные в белизне, в эфире, среди железного лязга. Молчание мира. Три года в ремнях, в химии. Она ничего не сказала – и положила трубку навсегда. Двое раненых нужны для встречи, два скитальца, иначе один придавит другого, прикончит его. Я долго держал в руке телефонную трубку, прижимая ее к уху. Маленький пластмассовый пистолетик. Растаяла моя последняя иллюзия.

Дом был продан. Натали получила больше половины, а на остальные деньги я оказался здесь.

Здесь, где я мечтал теперь о рождении наших жизней. О большой и трагической любви. Краткой и бесконечной одновременно. В нескольких милях отсюда снимали «Ночь игуаны».

Здесь, где испарина тел и ожоги желания осязаемы. Грехи. Безумие. Океан, поглощающий людей.

Здесь двадцать семь palafitos. Каждый носит имя мексиканской лотерейной карточки. Я живу в el valiente. Смелый. Как язвителен порой случай. Сегодня моя последняя ночь в этой немыслимой комнате, в этом домишке, танцующем, точно водомерка, между небом и водой. Вчера утром одна из шести уборщиц не приехала вместе со всеми в грузовичке, который каждый день привозит их из Эль-Туито, ближайшей деревни на краю заповедника. Молчание пяти остальных выдавало беду. Тигры всегда бродят ночью. Я попросился на ее место. На ее работу. Пожалуйста. Я сын уборщицы, я все умею. Я не боюсь испортить руки. Они у меня крепкие и надежные, как у моей мамы. Я не могу больше платить семь тысяч семьсот пятьдесят песо в день. Эта работа – шестьдесят песо в день, сеньор, проработав год, вы едва сможете провести здесь пару ночей, как вы не понимаете. Я хочу работать здесь, сказал я, и получать шестьдесят песо в день. El loco. El loco. В тот день я стал безумцем. Мое молчание, с тех пор как я приехал, говорило в мою пользу. Стушевавшись, я создал образ безобидного существа. Мои более чем приблизительные слова внушили вежливое сочувствие персоналу отеля. Позже я узнаю от моих коллег по уборке, что мне приписывали большую, огромную, неисцелимую несчастную любовь, – и это отчасти правда. Что я-де ходил так близко к океану, желая, чтобы он поглотил меня. Как тот suicida, что написал «У подножия вулкана». Что я приехал сюда работать над книгой. Писать слова своей sangre. Как пишут историю безумной любви. Говорили, что магия Десконосидо спасла меня. Я стал уборщиком. За десять песо в день мне сдали крошечную комнатушку в Эль-Туито.

Мы выезжаем каждое утро с рассветом, семь дней в неделю. Пятьдесят минут в тряском грузовичке. Проселочные дороги. Длинный, длинный шлейф пыли. Я ловлю ее порой, пытаюсь удержать. Женщины смеются. И сквозь решетку пальцев, заслоняющих рты, вылетают слова. ¡El loco! ¡El loco! Я смеюсь вместе с ними, и день ото дня мой смех все легче, он даже становится звонким, освободившись от горестей прошлого.

С этим смехом однажды я войду в нее.

 

х 100

– Почему вы ни разу не навестили вашу мать?

Хотя табличка на стене запрещает, он разрешил мне курить. Я глубоко затягиваюсь, пока сигарета не обжигает мне губы и язык. Выдыхаю дым, и он зависает перед моим лицом, скрывая его, как скрывает яблоко лицо «Сына человеческого» на картине Магритта.

– Я ждал, что она вернется. Я думал, ребенок – это настолько важно, что мама не может не вернуться. Оказалось, нет. Я всегда задавался вопросом, почему она не взяла нас с собой, мою сестру и меня. Почему оставила нас с отцом. Мы хотели поехать к ней однажды, когда были маленькими. Билет на поезд стоил дорого, сотни франков, у нас не было денег. Я поклялся Анне, что достану их. Украду, если понадобится. Но я так и не посмел. Не знаю, почему. Страх, наверно. Страх, что меня поймают, накажут. Нет. На самом деле все не так. Это был другой страх. Страх обнаружить, что она может жить без нас. Быть счастливой и живой – без нас. Страх увидеть, что она не мучится, что мы ей не нужны. Так лягушки без колебаний оставляют в болоте своих головастиков. Так морские черепахи зарывают свои яйца в песок, чтобы их детки сами вылуплялись, сами добирались до воды, сами выживали. Она, наверно, была из этой породы – морская черепаха. Вот чего я не хотел знать. Не хотел видеть. Ее рук, обнимающих других. Я так и не посмел спросить отца, были ли у нее другие дети после нас, другая семья, другая маленькая девочка – живая. Был ли у меня брат. Она ушла, потому что ушла Анн. Она оставила нас отцу. Мне кажется, мы с Анной выросли, скорее, в ее отсутствие, чем в его присутствии. Когда мамина соседка задала тот же вопрос, что и вы, – почему мы ни разу ее не навестили, – я понял. Это потому, что она меня не любила. Однажды я спросил ее, любит ли она меня, и она ответила: кому это нужно. Ни один ребенок не должен такого слышать. Это меня убило. Я хочу сказать, именно это начало меня убивать.

Я закуриваю новую сигарету. Он смотрит на меня. Добрый взгляд. Приветливая улыбка.

– И это тоже начало вас убивать, – говорит он.

– Она сильно кашляла, когда я видел ее в последний раз, десять лет назад. Я рассказывал ей, как мы живем, а она уснула. Я посмотрел на нее и сказал себе: пора. Вот сейчас я должен обнять ее, подхватить и увести домой. Но у нас не было больше дома. Все место заняла жена моего отца. Я разводился с Натали. Анна и Тома жили в однокомнатной квартирке. У нас не было больше дома, потому что не было больше мамы, так я думаю. Когда она ушла от нас, в день похорон, она унесла с собой само понятие семьи, дома. Желание приклеивать рисунки на дверь холодильника. Она оставила за собой пустоту. Холод. Отца головой в тарелке. Нас с сестрой на лестнице. Вот почему в тот день я не обнял ее, не подхватил. Не увел с собой. Я оставил ее там, среди пепельниц, банок из-под пива, ее книг. И больше я никогда ее не видел. Вы не знаете, моя дочь…

 

XVI

Эль-Туито его назвали ацтеки в XVI веке. Есть два перевода этого названия. Долина богов. И Место красоты.

Домишки желтые, оранжевые, смесь грязи и местной глины. Красная черепица. Пальмы. Квадратная площадь, крытая галерея с колоннами, а на площади огромное дерево, которому жители дали имя Мария. Скотоводы и земледельцы работают на окрестные отели, в том числе и Десконосидо. Каждый день грузовички и пикапы доставляют туда манго, апельсины, лимоны, гуаяву. Скотоводы снабжают их мясом. Но там предпочитают рыбу. Голубых марлинов, желтых тунцов, красных карпов, рыбу-меч. Вот уже два месяца я живу здесь. Еще не знаю, начал ли я восстанавливаться.

На рассвете мы выезжаем в Ла-Крус-де-Лорето. Начинается наша работа в «Десконосидо». Мы моем сначала деревянные мостки. Иногда натираем их олифой. Потом огромный palafito, где размещаются бар, ресторан, внушительный бильярдный стол. Потом виллы, когда клиенты вывешивают голубой флаг, указывающий нам, что можно убирать. Красный – подать завтрак. А белый означает, что им что-то нужно. Телефона в комнатах нет. Нет и электричества, и горячей воды. Это экологически чистый отель, использующий ресурсы заповедника. Питьевая вода добывается из артезианской скважины. От солнечных батарей поступает горячая вода и электричество в кухню. Поначалу мне было не по себе. Но каким оказалась счастьем жизнь, которой правит свет дня, цвет неба. Как хороши вечера при свече среди тьмы, словно нигде, под далекий, лживо умиротворенный рокот океана. Убирать мне нравится. Меня научили отмывать пятна воска, губной помады и крови (без горячей воды). Подметать пол, добираясь до песчинок между половицами. На мне пять palafitos. Люди, живущие в них, мне симпатичны. Но когда они уезжают, я стараюсь не оставить от них никаких следов, ни волоска, ни запаха, чтобы следующие чувствовали себя первыми. Чувствовали себя в раю. Мы уезжаем под вечер, когда кровати застелены к ночи, резервуары наполнены водой и расставлены цветы на ночных столиках. В иные дни я немного задерживаюсь, брожу вдоль океана и возвращаюсь с последним фургончиком. Меня ждет моя крошечная комнатушка. Она похожа на келью. За два песо хозяйка готовит мне такос или тостадас, еще за два наливает стаканчик raicilla, местной водки, которая обжигает желудок и помогает быстрее уснуть.

Мне теперь не снятся кошмары. Я больше не просыпаюсь в слезах. Мне не нужны таблетки. В тишине я встретил свое сорокалетие. Я уборщик в отеле на западном побережье Мексики. Мои друзья водят грузовички, полные фруктов, учат меня отбеливать белье. Мы смеемся вместе вечерами в тени Марии, гигантского дерева. А когда они просят меня рассказать им о моей прежней жизни, я в десятый раз заливаю, что скрываюсь от женщины, exaltada, hambrienta d’amore, они хохочут еще пуще, и мой смех взлетает, легкий-легкий, и тогда мне кажется, что я наконец обрел покой.

 

Скорее всего три

Я долго ничего о ней не знал. Не знал даже, жива ли она, или я – убийца родной дочери. Это было всего мучительнее. Не знать. На мои вопросы не отвечали. Со мной не разговаривали. Я плыл в какой-то пустоте. Пытался утопиться под душем. Задохнуться, глотая свое дерьмо в туалете. Прокусить зубами кожу на запястье, чтобы добраться до вены и вскрыть ее. Пусть брызнет яд. Вязкий. Окончательный. Всякий раз меня спасали. Я был им нужен живым. Они хотели понять, препарировать ужас, объяснить. Я вспоминал фотографии. Жозефина целует большой живот своей матери. Жозефина рисует, раскрашивает, готовит тысячу подарков будущему братику. Моя дочь красавица. Анна хотела меня навестить. Ей отказали. Остальные не порывались со мной увидеться. Ни Натали. Ни ФФФ. Ни жена моего отца.

Я был чудовищем. Очаровательный сосед, вежливый, всегда улыбающийся. Тишайший человек. Ни единого плохого слова. Ни единого косого взгляда. Он сортировал свой мусор. Окурка никогда в жизни не бросил на пол. И вот ведь как. Жена от него ушла. С работы уволили, за взятку, кажется. Отец у него инвалид или что-то в этом роде. А его мать. Она умерла в ужасающих условиях. Он бросил ее на произвол судьбы.

Я был папой, причинившим зло своей дочери и собиравшимся сделать то же самое со своим сынишкой. Но моя рука дрогнула.

Я хотел положить конец нашей трусости, хотел, чтобы это наследие оборвалось на мне. Но моя рука дрогнула, и часть лица моей дочурки была снесена пулей.

Я хотел, чтобы никогда какой-нибудь непорядочный мерзавец не смог причинить им зла, разрушить их жизни. Но моя рука дрогнула, и даже это мне не удалось.

Порядочность. Конец всему.

Мне не удалось прощание.

И вот однажды, год спустя, спустя вечность: ваша дочь жива. Жозефина жива. Я заплакал. Я могу ее увидеть? Пожалуйста. Я умолял. Как она себя чувствует?

Врачи были холодны, дотошны. Как скальпели.

Она еще не улыбается. У нее навсегда останется легкая деформация челюсти. После нескольких пересадок кожи, скорее всего трех, шрам практически исчезнет. Реабилитация поможет ей заново научиться говорить. Главное – терпение, время лечит. Хирурги сегодня волшебники. Они поистине творят чудеса.

Но какое нужно чудо, чтобы у Жозефины была когда-нибудь хорошая жизнь?

 

1/2

¡El loco! ¡El loco! Я обернулся. Кричал мальчишка лет десяти. Мне тотчас вспомнился Леон. В моей памяти Леон повыше, такой же худенький, но чуть младше.

Ему было восемь, когда я видел его в последний раз, в ту ночь, почти пять лет назад. Он ушел, не оглянувшись, между женой моего отца и другой женщиной, в перепачканной пижамке, жалкий, напуганный. Он не навестил меня в больнице, когда, год спустя, постановили, что я не опасен. Не захотел и увидеться со мной, когда я выписался накануне его двенадцатого дня рождения. Я написал ему письмо, но не знал, прочел ли он его, или Натали его ему не дала. Нужно время, говорили мне. Восстановление отношений будет долгим, трудным. Не факт, что будет. Не зацикливайтесь на этом пока. Идите своим путем. Не останавливайтесь, неподвижность для вас – падение.

Мальчишка держал под мышкой футбольный мяч. Старая сшитая кожа, похоже, не раз лопалась. Я его уже видел; всегда один, в великоватой футболке, он отрабатывал дриблинг вокруг колонн на площади, бил по стволам пальм. Были в нем трогательная неуклюжесть и обезоруживающее упрямство.

¡El loco! ¡El loco! Я обернулся. Он смотрел на меня чернющими глазами и улыбался мне; два ряда зубов, последних молочных и коренных. По обыкновению один. Он попросил меня пробить ему пенальти. Он хотел быть вратарем, но в деревенскую команду его не принимали. Меня дразнят Решетом. Тут я подумал, что безумец и решето, пожалуй, созданы друг для друга, – и согласился. Он запрыгал от радости, точно так же подпрыгнул Леон, когда мы в первый раз пригласили его лучшего друга переночевать у нас. Я прошел за маленьким вратарем несколько улочек до узкого тупика. На глиняной стене были нарисованы ворота. Рядом несколько мужских слов. Грубых и волосатых. Все очень просто. Ты бей отсюда. А я, вот здесь, буду Хорхе Кампосом. С первого же удара я чуть не переломал пальцы на ноге. Мяча он не поймал. Я послал его на добрых три метра выше ворот. Во второй раз я ударил осторожно, почти мягко, кажется, это называют прицельным ударом. Третий удар был коварнее. В верхний угол. Решето подпрыгнул, но мяч ударился в стену за его спиной. Он упал наземь, поднялся, потирая локоть, с совсем мужской гримаской на лице.

Четвертый, пятый и так далее до двадцатого были гибельны для моей ноги и для чести вратаря. К нам подошли односельчане. Слышались охи и ахи, аплодисменты, смех. Один огородник предложил сменить меня. «Хорхе Кампос» отразил два красивых удара. Я изготовился пробить последний раз, как вдруг женский голос позвал мальчика. Архинальдо! Тот кинулся на зов. Это моя сестра, сказал он мне, пробегая мимо, пора домой. Я оглянулся. Сестра была много старше его. Черные, очень черные глаза. Очень глубокие. Архинальдо вернулся, подбежал ко мне. Всего на полсекунды.

Спасибо, el loco.

 

873

Тихий океан, яростный, завораживающий, красота местности, тысячи птиц, свежий воздух, отсутствие телефона, факса, Интернета, электричества и плохих новостей из большого мира – достаточно причин, чтобы Десконосидо никогда не пустел. Клиенты сменяют друг друга. Они приезжают из Дели, Сан-Франциско, Гамбурга, Биркиркары, Москвы, Капа. Приезжают замотанные, уезжают счастливые. Некоторые пары не покидают своих palafitos. Другие уходят гулять к океану на целый день. Им дают с собой чудесную корзину с обедом. Они возвращаются под вечер с красными щеками, с сухой, просоленной кожей. Кое-кто наблюдает за птицами. Одному довелось разглядеть большую питангу, ацтекскую чайку и белых цапель. А иным посчастливилось увидеть, как рождаются морские черепашки, и помочь им добраться до теплой воды океана. Они спасли их. Они рассказывают об этом вечером, и глаза их лихорадочно блестят в свете свечей.

Еще несколько месяцев назад я был одним из них. Я слушал вечером ту чету норвежцев, изливавших свою страсть к Торо, и мы проспорили до глубокой ночи. Молоденькие недалекие студенты, слегка пьяные. Идеализм. Трусость. Природа. Индустриализация. Отсутствие смысла. Я рассказал о конском копыте во французской лазанье с говядиной. О катышках дерьма в печенье из «Икеи». Они мне не поверили. Заказали еще шампанского. В пламени свечей плясали пузырьки, порхали наши взгляды. Свет Латура. Снаружи, всего в метре от нас – тьма. Угрозы.

Мы чувствовали себя тогда на краю края света. Там, где все кончается. Где обнаруживаешь, что Земля не круглая. Что совсем рядом, в нескольких милях, океан обрушивается вниз, как водопад, и вода его утекает в пространство, и каждая капля становится маленькой звездой. Мы так малы и уже кончены. Леон никогда не спрашивал меня, почему Земля круглая. Почему люди с Южного полюса не падают, папа?

Позже мне предложили работу в отеле, вечерами, помимо часов уборки. В эти вечера я зарабатываю еще шестьдесят песо. Такими темпами через триста восемьдесят ночей я смогу купить себе подержанную малолитражку. Я убираю со столов, когда последние клиенты уходят спать. Мою посуду. Мы смеемся с Паскуалем. Он заливает, что у него была тысяча женщин. Восемьсот семьдесят три, если быть точным. И ни одной парижанки. Но он не жалеет. Ему говорили, что в постели они не golosa. А ему только того и надо в любви и в постели: лакомиться. Я накрываю столы к завтраку. А закончив работу, там и сплю, на песке у огромного пруда, полного рыбы; несколько теплых часов. Рокот океана укачивает меня. Он горячий и хриплый, как дыхание отца. Мужественного отца на сей раз.

 

11, 5–13

– Да, так вот. Ваш отец?

– Мне трудно говорить о нем. Он умирает. Рак. Кишечник, печень. Последний рентген показал еще и затемнения в легком. Он неизлечим. Но не хочет этого знать. Чтобы не огорчать свою жену, да, может быть, но главное – чтобы не бороться. Я бы не сказал, что грущу о нем. Я грустил о моей матери. Ее смерть меня подкосила. Жестокая смерть. Это было в год, когда родился Леон. Когда Натали снова мне изменяла. Я вдруг совершенно осиротел. Мне было тошно. Не только на душе, в теле тоже. Мне казалось тогда, что от меня воняет. Я был дерьмом. Меня бросили. Все бросили. А Леону я еще не был нужен, ему еще не был нужен отец. Хватало матери. С ее запахами другого, паршивыми духами и душком спермы. Я пытался не ревновать. Вот чем хороша трусость: вас опускают, а вы помалкиваете. Мой отец на моей памяти всегда был таким. Раз уж вы хотите поговорить о нем. (Он встает, открывает пошире окно, это из-за моих сигарет. Но он не жалуется.) Я помню, что отец казался мне красивым, когда убалтывал клиенток, мол, спасение есть: он приготовит нужный раствор. Мы с сестрой подглядывали за ним из-за витрины Лапшена. И гордились им. В такие моменты мы были до ужаса счастливы; но почему счастье и радуга всегда так недолги? Есть спасение для вас, мадам Мишель, раствор только для вас, мадам Доре. И они смотрели на него так, будто он был Иисусом: «Просите, и дано будет вам». Он делал их счастливыми, спасал их. За это его любили. Почему же он не спас нас с сестрой. Почему находил растворы только для других. Почему дал нашей маме уйти. (Я устало вздыхаю.) Извините. (Гашу сигарету.) Ох, какая пакость это наследие. Вот чего я не могу ему простить. Не того, что он недостаточно любил нас, чтобы спасти, – хотя бы как своих сучек-клиенток, – а того, что сам стал таким, как он. Куском дерьма, жалким трусом. Не могу простить, что он не потряс меня за грудки, не проорал мне в ухо: Не будь таким, как я, Антуан, слышишь? Никогда! Не походи на меня, беги прочь! Моя мама говорила мне это, но я не понял. Такие вещи должен вам говорить отец. Однажды, когда он парковался, кто-то занял его место. Дай ему в морду, папа! Дай ему в морду, неужели ты это проглотишь. Он ничего не сказал. Включил первую скорость. Рванул с места и отвез меня домой. По-прежнему молча. Я тогда поклялся себе, что со мной, когда я вырасту, такого не случится. Но это случилось и со мной. Он передал мне это, как болезнь. Я рос с этим стыдом. Худшим из всех: когда стыдишься себя. Я знаю, что он хочет меня навестить. Но пока не хочу его видеть. Я не готов. Зло, которое я совершил, – это зло, которое совершил он.

 

71

В те вечера, когда я возвращался в Эль-Туито, мы с Архинальдо встречались для его тренировок. Хорхе Кампос тоже был маленького роста, но это был самый великий из вратарей, говорил он мне, чтобы приободриться. Я бил по мячу, едва не сворачивая лодыжки, и вечер за вечером Решето взлетал все выше, летел все дольше, нырял все быстрее, злился, бранился, а порой сам себе аплодировал. За три месяца он улучшил свой результат с девяноста четырех пропущенных мячей из ста до семидесяти одного. Прекрасное достижение, утешал я его. И поверь, я целюсь все лучше.

Когда число пропущенных мячей уменьшилось до шестидесяти пяти, малыш подарил мне найковские бутсы. Он сел рядом со мной после тренировки, когда я выхаркивал свои легкие. Положил ручонку мне на плечо. У меня есть для тебя подарок. Это моя сестра их купила, но придумал я. Чтобы поблагодарить тебя. Держи. Почти такие же, как у Кака. И тише, почти шепотом: я бы тоже хотел иметь такие. Когда-нибудь.

Я рассмеялся. И разрыдался. Крепко обнял мальчугана. Я дрожал. Мне вдруг захотелось обещаний. Встреч. Этой радости. Я подарю тебе такие, когда ты вырастешь, Архинальдо. Когда я вырасту, тебя здесь не будет. Почему ты так говоришь? Это моя сестра. Она говорит, ты здесь не останешься. Потому что так всегда бывает.

И тогда я взял найковские бутсы, почти такие же, как у Кака, надел их. Встал, попрыгал на месте пять-шесть раз, а потом подпрыгнул высоко-высоко, изо всех сил. Когда я приземлился, шипы полностью ушли в охряную землю.

Двадцать четыре маленьких корешка.

Я останусь здесь, Архинальдо. Обещаю тебе. Я останусь, и ты станешь лучшим вратарем в мире.

 

75

– Вернемся к вашему отцу. Вы говорили, он недавно выразил сожаление, что не отвез вас к Патриции В* после, после, дайте гляну в мои записи, после вашего обеда тет-а-тет в «Кафе де ла гар», и вы будто бы задались вопросом, почему, только теряя, мы встречаем наконец тех, кого нам не хватало?

– Я не знаю, что вам сказать. Ему почти семьдесят пять лет. Он на лекарствах, они отупляют. И его жена говорит без умолку, даже дух не переводит между словами. Он задыхается. Ему, наверно, очень страшно. Я думаю, он погружается в себя в поисках островов. Берегов тишины. Простительных ошибок. Он прячет голову в песок, но знает, что уходит. Наверно, всплывают воспоминания. Мечутся. Он, может быть, хотел мне что-то сказать. Что помнит тот вечер. Что понял, как много значила для меня эта девушка.

– Он, может быть, хотел вам сказать, как много значили для него вы.

 

4 х 4

Пикап вдруг резко тормозит. Посреди дороги, в клубах пыли. Сзади, в кузове, нас бросает друг на друга. Крики. Хруст. Одного поденщика выбросило. Он поднимается, смеясь, – и падает в обморок, увидев свою левую руку, выгнутую пониже локтя под неестественным углом. К нему кидаются женщины. Водитель с окровавленным лицом воздевает руки к небу, сам не свой от гнева. Он заглядывает под внедорожник. На обочину. Ничего. И вот он вопиет: ¡Espíritu maligno! ¡Espíritu maligno! Пока поденщик приходит в себя, а женщины накладывают лубок из дощечек на его покалеченную руку, я подхожу к здоровенной «Тойоте» спереди. Паскуаль со мной, рядом, потирает ушибленное о кабину плечо. Я обхожу пикап. Водитель теперь сидит метрах в десяти от нас, ¡Espíritu maligno! В оседающей пыли он смахивает на призрак.

Меня вдруг отбрасывает на пять лет назад. Когда мой ум силился объяснить то, чему не было объяснения. Мой инстинкт той поры. Тогдашний идеальный мерзавец был обязан найти зацепку, чтобы не платить. Я прошу снять колеса. Улыбаюсь. Я так и знал. Клапаны и гидравлическая камера дисковых тормозов были заменены китайскими или корейскими подделками. Контрафактная сталь расплавилась, и клапан заклинило, прокладка практически прилипла к дискам, что и повлекло резкую остановку пикапа, выгнутую под прямым углом руку поденщика и крики женщин.

Я снял передние диски, перекрыл доступ жидкости, проверил работу задних тормозов. Вот так, теперь два больших колеса можно поставить на место. Паскуаль смотрит на меня глазами ребенка, хотя по возрасту годится мне в отцы. El loco, умереть – не встать. У тебя золотые руки, а ты занимаешься уборкой. Мы разворачиваемся, едем на малом ходу обратно в Эль-Туито. В медпункт. Поденщик постанывает, лежа среди нас прямо на железе, обжигающем ему спину. Одна из женщин гладит его лоб, как мама. Другая молится.

Паскуаль берет меня за руку. Рассматривает ее, точно драгоценный камень. Ты – доктор всех вещей.

Эта самая рука выстрелила в мою дочь пять лет назад.

 

700

– Вы еще думаете о смерти?

– Нет.

– Что вы хотели унести с собой в ту ночь?

– Проклятие.

– Вы подумали о горе тех, кто останется?

– Покоя хотелось больше. Я подумал, что они поймут.

– Что поймут?

– Понять – значит сделать гигантский шаг навстречу. Это начало прощения.

– Вы хотели, чтобы вас простили за то, что вы собирались сделать?

– Нет. Я только хотел, чтобы они поняли, что у меня не было другого выхода.

– Вы не хотели прощения?

– Это невозможно. Не так давно родители убили двух своих детей, после чего повесились. Они оставили записку. Это не убийство, это акт любви. Кто может понять. Прощение не для этих людей. Страх сильнее.

– Вы сказали, что у вас не было другого выхода.

– Все казалось мне смехотворным в сравнении с тем, что пожирало меня изнутри.

– Зверь, о котором вы говорили?

– Настал момент, когда он решал за меня. Вы знаете, что будет кровопролитие, но знаете и то, что после все будет кончено. Что вы не будете больше страдать.

– Почему Жозефина и Леон?

– Мне было страшно.

– Страшно?

– Я сказал себе, что, если они не проснутся, ничего плохого с ними больше не случится.

– Не проснутся, как ваша сестра Анн?

– Как моя сестра Анн.

– Вы никогда не думали, что Анн, быть может, предпочла бы жить, будь у нее выбор?

– Это все праздные вопросы.

– Мне виднее.

– Я думаю, она любила жизнь. Наверно, она бы хотела жить, как Анна.

– А ваши дети, вы не думали, что и они хотели бы жить?

– Они бесконечно страдали из-за развода.

– Как многие дети.

– Леон снова стал писаться по ночам. Жозефина отстала в школе. Компетентные люди подозревали расстройство от недостатка внимания. Оба ходили к психологу. Натали предложили более высокую должность в Лионе. Они с арт-директором собирались перебраться туда. Семьсот километров между нами. Больше не видеться. Не соприкасаться. Не быть вместе. Им не нравилась такая жизнь.

– Вы их спрашивали?

– Я не хотел для них такой жизни.

– Коль скоро у вас здесь не было больше работы, вы почему-то не подумали переехать в Лион. Начать новую жизнь там. Чтобы быть ближе к ним.

– Я не хотел строить свою жизнь, подлаживаясь под женщину, которая мне изменяла. Которая меня бросила.

– Я говорю о ваших детях.

– У меня не было сил.

– А может быть, дело, скорее, в том, что ваши дети не выбрали вас? В том, что они последовали за матерью? В том, что вас в очередной раз бросили? Сначала ваша мать, потом жена. Ваш работодатель несколько месяцев назад, ваш отец прямо сейчас. Дело в том, что вернулся этот ужас. Вы сказали мне на днях, что бросили вашу мать, простите, что не навестили ее в Баньоле, потому что она вас не любила.

– Любовь тоже убийственна.

– Нехватка любви, вы хотите сказать.

– Нехватка любви.

– Почему именно в эту ночь?

– Неделя была очень хороша. Натали уехала в Лёкат делать снимки для их очередного каталога. Дети были со мной. Тот последний день нам особенно удался. Мы слушали музыку, танцевали в гостиной. Строили планы насчет бассейна в саду. Ели пирожные от «Монтуа». Из той кондитерской, где мои родители впервые взялись за руки, где началось зло. Я хотел изменить ход вещей. Начать заново с того места, где все пошло наперекосяк. Перечеркнуть первую ложь. После обеда Жозефина рассказывала мне, на кого хочет учиться. Что мечтает создать. Это было прекрасно. Мы были счастливы до глубины души.

– Вы не думали, что это счастье с детьми может повториться?

– Я думал, что этот вечер будет хорошим концом.

– Вы еще думаете о смерти?

– Нет.

 

17

В воскресенье мы едем на пляж Майто, к югу от Пуэрто-Вальярта. Грузовичок ведет Паскуаль. С нами три уборщицы из отеля, муж одной, жених другой. Они приготовили большущую миску салата из гороха и чечевицы. Гуакамоле. Мужчины захватили несколько бутылок неббиоло. Архинальдо взял с собой свой латаный-перелатаный футбольный мяч. Пляж великолепный. Огромный. Семнадцать километров в длину. Дорога к нему ухабистая. Чтобы не совались туристы. Единственный маленький отель, всегда полупустой. И центр защиты морских черепах; этих матерей, бросающих своих детишек.

Океан здесь бурный, и ветер бушует на радость смельчакам на досках. Некоторые улетают, как говорят, навсегда. Других засасывает пучина. И выплевывает, переломанных, разбухших, несколько недель спустя, в маленьком порту Теуальмикстле в нескольких километрах отсюда. Океан калечит тех, кто хочет его приручить, и угрожает остальным.

Пока мы вчетвером играем в футбол, Паскуаль сидит с женщинами. Он их смешит. Архинальдо наигрался вволю. Ему выпал чудесный денек. Как и всем нам.

После обеда от вина клонит в сон. Паскуаль храпит, пристроив голову на груди третьей уборщицы, Доминги; это вдова, и он мечтает, что она станет его восемьсот семьдесят четвертой победой. Он всех их хочет сделать счастливыми, из-за ошибки, которую совершил однажды с одной из них. Доминга тихонько гладит его волосы, как старшая сестра. Жених с невестой, краснея, удалились к маленькой бухточке. Архинальдо упражняется с мячом. Грудь-колено-голова. Голова-стопа-колено. Я дремлю.

Я вижу нас, с Анной, с детьми, у озера Ловитель, в Ле-Бур-д’Уазане, до всего этого.

До того как я решил, что ничего хорошего больше не может произойти. До этой жуткой поры, когда у меня не было больше сил, когда я ложился порой ничком, где придется, чтобы поплакать, чтобы забыться.

Потом я поднимаюсь.

Вхожу в теплый океан. Иду вперед в завораживающих красках. Все оттенки синего как на подбор. Бирюза. Лазурь. Бонди блю. Майя. Аквамарин. Тиффани. Я иду. Вода мне уже по колено. Я вдруг чувствую, что погружаюсь, – и я действительно погружаюсь. Волна опрокидывает меня навзничь и, откатываясь, затягивает в глубину. Камешки царапают мне спину. Я пленник мутной воды. Высвобождаю ноги из песка. И становлюсь таким же легким, таким же летучим, как воланчик в бадминтоне. Меня крутит. Я не знаю, где поверхность воды. С какой стороны небо. На мгновение моя голова выныривает на воздух, и я успеваю увидеть лицо Архинальдо. Его отчаянные жесты. Воплей его я не слышу. Меня снова засасывает. Бьет. Швыряет. Я кричу, и мой крик тотчас тонет в океане. Я колочу руками, ногами. Я маленькая черепашка. Я должен выжить. Я тянусь к свету. К поверхности. Меня выбрасывает. Исторгает. Я рассекаю лоб об острый камень. Архинальдо за руки тянет меня из воды. Силенок у него не хватает. Он кричит, плачет, хлюпает. На помощь кидается Паскуаль. Наконец-то я на песке. Мальчуган стоит рядом со мной на четвереньках. Он сжимает мое лицо в ладонях, весь дрожа. «Ты же сказал, что останешься! Ты же сказал, что останешься!» Я улыбаюсь ему. Глажу его перепуганную мордашку. Вытираю серебряные слезы.

Я здесь, Архинальдо. Я остался с тобой.

Я боролся. Я выбрал жизнь.

 

3

Когда мы вернулись в Эль-Туито, Архинальдо чуть не силой затащил меня к себе домой. Моя сестра, знаешь, она была немножко фельдшерицей. Она полечит твой лоб. Один раз она зашила мне коленку, и совсем не было больно.

Матильда усадила меня в кухне и размачивала корки запекшейся крови, пока маленький футболист рассказывал ей о спасении, о моей битве с океаном, о моей победе. El loco, видела бы ты его, ни дать ни взять Эрик Моралес. Потом – я-то, слава богу, был жив и невредим, – он принялся изображать, как нырял на песок. Как доставал до верхнего угла ворот. Как ловил мяч. Посуда опасно подпрыгивала на столе. Его сестра улыбалась. У нее была хорошая улыбка. Ее черные глаза встретили мой взгляд, не задержавшись на нем. Она промыла рану, осмотрела ее. И я наконец услышал ее голос: три стежка, если вы хотите остаться guapo. Один, если хотите быть golfo. Архинальдо расхохотался. Соглашайся на три стежка, el loco, она терпеть не может golfo! Golfo, бродяга. Guapo, красавец.

Ее руки не дрогнули. Я тоже. Ни когда игла проткнула мою кожу, ни когда нить натянула ее, ни когда она посмотрела на меня, на сей раз дольше, и сказала: готово. Готово, и я хотела бы вас поблагодарить за все, что вы сделали для моего брата. С вами к нему вернулся смех. Я была бы рада, если бы вы остались с нами поужинать. Тут Архинальдо подпрыгнул, в точности как Леон. Победный прыжок.

У меня оставалось время, пока она стряпала, и я вернулся в свою комнату. Ополоснул под душем соленую, исцарапанную кожу. Сменил футболку на белую рубашку – то-то посмеется надо мной Архинальдо: ты как будто в церковь собрался.

А когда я пошел купить ей подарок, когда выбирал его из сотни, мое сердце сорвалось с цепи. Хотя между нами ничего не было. Никакой двусмысленности. Я и видел-то ее всего дважды. Меня поразил взгляд ее черных глаз, жесткий и таинственный одновременно. В выражении ее лица, кротком и грустном, было смирение. Отстраненность. Красота, не желающая проявляться, не дарующая себя.

Быть может, и у нее тоже были свои звери?

Маленький вратарь обхватил меня ручонками и стал исступленно целовать, когда я, войдя, бросил ему новенький мяч. Почти такой же, как у Роналдиньо. Матильда потупила глаза, и кровь прилила к ее щекам, когда я преподнес ей витой браслет из перламутровых ракушек, розовых и черных, выбранный из сотни. И когда я помогал ей застегнуть его на запястье, руки у меня дрожали. Из вас вышел бы плохой фельдшер, сказала она, смеясь. Ее смех успокоил меня. Я присоединил к нему свой. И мне показалось, что в этот момент что-то отпало от меня. Окончательно. Старая кожа. Старый запах. Я не знал других женщин после Натали. Только отвращение.

Три года в ремнях, связанный, отрезанный от мира, я цеплялся за божественную грусть той журналистки. Спасательный круг красоты. Она помогла мне выжить, вынести белизну, холод, сталь, решетки. Серебристые жидкости в трубках. Я представлял, как привезу ее сюда. Или куда-то еще. Каждый день, все эти три года, я мечтал о нашей новой жизни. Чтобы избыть ее грусть, избыть мое горе. В моих горячечных снах я слышал порой взрывы смеха. Иногда в них соприкасались наши тела, ее губы шептали у моего уха слова головокружения и страсти. Но если человеку не хочется в ваши мечты, нет шансов, чтобы это случилось. Она бросила трубку, и мне не было грустно. Ее молчание пробудило меня.

У вас хороший смех, сказала мне Матильда, хочется смеяться вместе с вами.

А мне захотелось плакать. Все стало таким простым. Таким настоящим. Я задерживаю ее руку в своей. Она не отнимает ее. Смотрит на свой браслет. Он очень красивый. Знаете, эти цвета здесь редки. Больше красного, желтого, оранжевого.

Я.

Ее рука взлетает, легкая, изящная, чтобы откинуть прядь волос.

Я.

Я думаю, нам пора к столу, тихо говорит она. Ее черные глаза избегают моего взгляда. Идемте к столу, прошу вас. Архинальдо! Ее губы складываются в восхитительную гримаску. Восхищение едва ли на долю секунды, но мне этого достаточно, чтобы увидеть ее несказанную красоту. Этот свет, который она гасила на людях восемь с лишним лет.

 

46

Pozole blanco был изумителен. Рагу из свинины и маиса какахуацинтле, белого маиса, зерна которого при варке раскрываются венчиками и образуют в тарелке цветы. Архинальдо смешил нас, изображая бомбардира Хареда Борхетти, автора сорока шести голов в национальных матчах. Он растрогал нас рассказами о школе. Матильда больше не откидывала прядь. Иногда она косилась на браслет, который я ей подарил. Наши взгляды не встречались – думаю, из-за присутствия братишки. Она, в свою очередь, рассказала забавные случаи из своей работы в медпункте. Про одного марьячи, совершенно borracho, который попал смычком своей скрипки себе в глаз. Это было ужасно. Архинальдо хохотал. Он копировал пьяницу, изображал зомби. Это было ужасно. Нехорошо смеяться, Архинальдо, это не по-христиански. И мы закатились еще пуще. Им было жарко от свечей. Пламя щипало глаза. Потом настало время Архинальдо идти спать. Тогда он взял меня за руку и увлек в свою комнату. Расскажи мне сказку, el loco. Пожалуйста. Сестра рассказывает всегда одни и те же.

Сидя рядом с ним на кровати, я рассказывал ему сказки, которые читал Жозефине и Леону. О детях, которые одолевали чудовищ. Злые чары. Доставали звезды с неба. Сказку о богатыре, который вернул людям солнце. О женщине, превратившейся в лису. О семерых потерянных братьях. О приключениях Прямой Линии.

Матильда сидела в тени и слушала. На душе было тепло и отрадно. У нас не было прошлого. Не было будущего. Лишь недолгое забытье в минуту благодати. Которая ничего не требовала. Ничего не ждала.

Она проводила меня до дверей. Меньше, чем через четыре часа, за мной приедет грузовичок, чтобы отвезти в Десконосидо. Мы прошлись немного по улице в теплой ночи. Маленькие перламутровые ракушки блестели на ее запястье. Мы молчали. Мне показалось, что мы шагаем в ногу, и нам стало смешно. Два коротких смешка, приглушенных тяжестью темноты.

У нас уже появился свой язык.

В конце улицы мы расстаемся. Я погружаю зелень моих глаз в ночь ее взгляда. И что должно быть сказано, то сказано.

 

16:30

– Был период Центра занятости, кошмар. Кафка. Они ничего не понимали. Не слушали. Они окопались за своими столиками, за своими экранчиками. За своей мелкой гордостью: у них есть работа, они важные птицы. Их зарплата – наши налоги. Их пенсия – наше разорение. Они об этом забывают. Никакого сочувствия, никакой доброты. Ноль такта. Я видел, как прерывали собеседование, потому что им пора было уходить. В 16:30, черт побери, 16:30, время полдника. Люди оплакивали свою рухнувшую жизнь, а они уходили полдничать. Приходите завтра, мы открываемся в 8:30. Ровнехонько в тот час, когда люди отводят детей в школу. Приходишь – очередь на четыре часа. Война нервов. Они предлагали мне черт-те что. Ремонт и покраска автомобилей. Сварка. Акустика. Больше ничего нет. В автомобильной отрасли это все. Людей так достали обираловкой с машинами, что теперь они ходят пешком. Попробуйте продавать обувь или велосипеды, переквалифицируйтесь. Отстаньте от меня с вашими пустяковыми проблемами. В этой стране каждый день прибавляется по тысяче безработных. Так что вы ли, другой ли. Орите сколько хотите. Что я могу поделать. Вы хотите на мое место, да? Хотите мою работенку? Ступайте, ступайте! Убирайтесь, не то я позову охрану. Меня от вас блевать тянет. В моем досье вечно не хватало какой-то бумажки. Двадцать раз они требовали справку о зарплате за год. За пять лет. Характеристику, которую я посылал им три раза, и три раза они ее теряли. Мы сменили программное обеспечение. Мы сожалеем. Черта с два. Это чтобы вас достать, раздавить окончательно. Одним безработным меньше. Кривая идет вниз. Ложь завоевывает позиции. Я ждал выплаты компенсации. Прошло уже восемь месяцев, а мне не заплатили ни гроша. Прикиньте, Натали рвала и метала, вся ее зарплата уходила на прокорм, все псу под хвост. Но дело не только в этом. У нее был в то время кто-то в Париже. Она ночевала в «Терминюс норд» на Северном вокзале. Я был один. С детьми сидела няня. Мои бессонные ночи. Вино. Рак отца. Жирные водопроводчики. Все эти унижения. Вот тогда-то мне и захотелось прикончить к чертям этот мир, который я больше не любил и который больше не любил меня. Но даже на это я оказался неспособен. И тогда я решил, что моя трусость, мои разочарования и мои слабости – все это должно кончиться на мне. Что у меня не будет наследников. Я хотел высушить источник.

– Это и послужило для вас толчком?

– Когда ваша личная жизнь летит к чертям, когда ваша семья рухнула, а в общественной жизни вы перестали существовать, вы знаете, что входите во тьму. Абсолютную. Ту, в которой вас уже не найти. Так что да. Наверно, это и послужило толчком.

 

150000

El loco больше нет. За неполных два года я стал el mago. Волшебником.

Обездоленные, несчастные, увязшие в долгах доверяли Паскуалю и моим золотым рукам свои машины, пикапы и грузовички для ремонта especial. И в ближайшие дни у них таинственным образом лопались подушки безопасности. На прямой дороге, на красном сигнале светофора. Или просто при включении зажигания. Некоторые водители получали легкие ожоги рук. От разрыва иногда немного страдали барабанные перепонки. Страховые компании и производители, желавшие во что бы то ни стало избежать скандала, платили без звука.

Одна женщина из Маскоты получила больше ста пятидесяти тысяч песо: ее ранило в щеку, под очками. Мерзавец переметнулся. Слегка изменив состав перхлората, газа, которым надувают подушки безопасности, я отомстил гиенам – пусть платят. За брошенных беременных женщин. За Гржесковяков, влюбленных в Иветт. За малых сих. Я отмывался от преступного мира. От воров-водопроводчиков. От жуликов-таксистов. Любимых женщин, которые вам изменяют. Отца, бросающего вас на произвол своего недуга, чтобы бросить себя на произвол другого, столь же смертельного. Этой неотъемлемой части себя, от которой не исцелиться.

Víctimas отстегивают нам с Паскуалем небольшой процент от компенсации, выплаченной страховыми компаниями. Я, однако, продолжаю убирать в Десконосидо, это моя связь с мамиными руками, с руками, которые так мало меня касались.

Я купил малолитражку 1986 года (без подушки безопасности) в прекрасном состоянии, и по воскресеньям вожу Матильду прогуляться по шоссе 200. Мы едем просто так, без цели. Ее рука высунута в окно. Пальцы гладят теплый воздух. И бывает, без всякой на то причины, она смеется. А бывает, что плачет.

И тогда мне холодно.

 

Первая

Пришла Анна. Мы встретились в комнате для свиданий, в присутствии охранника. Ее глаза увлажнились, когда она увидела мою бледность, мою худобу, темные круги, точно синяки от злых ударов кулаком. Боже, что сделали. Боже мой, что с тобой сделали? Я погладил ее по лицу. Ее теплота и нежность наполнили мою руку. Впервые без малого за год я коснулся человеческого существа. Женской кожи. Мои пальцы скользнули по ее скулам, по щеке, остановились у рта и приоткрыли губы. Они были влажные. Анна закрыла глаза, склонила лицо. Прошептала свои кусочки слов. Она была красива и безутешна в этом подарке, что сделала мне невзначай. Мой жест, грубый, непристойный, стал связующим звеном с жизнью. Мои пальцы проникли глубже. Я заплакал.

Потом она рассказала мне о них. Наш отец жестоко мучился. Он уже почти не вставал. Морфий. Рвота. Мешочек с дерьмом, приклеенный к бедру. Стыд. Кормили его через капельницу. Слезы текли не переставая. Жена массировала его, чтобы не было пролежней. Жалкие движения безутешных рук. Последние жесты нежности. Он теперь почти не разговаривал, слова бежали от оглушительного грохота моего выстрела. В ту ночь он лицезрел, бессильный и немой, ужас своего внука. Надо иметь мужество и столько любви, чтобы кого-то спасти. Ни Леону, ни мне он не подал милостыни этих нескольких фраз, позволяющих возродиться. Дрожь губ жены моего отца теперь охватила все ее тело. Она походила на бумажку, подхваченную сквозняком, унесенную последним вздохом. Никто больше не говорил о моем безумстве, моей звериной гнусности. Молчание игнорирует, силясь стереть то, что было. Анна регулярно навещала их. Время шло, пахло плохо. Смерть стояла у дверей.

Натали и дети переехали в Лион. С татуированным. Они стали новой семьей. Соседи с ними здоровались. Находили их красивыми, несмотря на эту безобразную щеку. Никто ничего не знал о них, ничего об их бедах. Они жили в большой квартире близ парка Тет д’ор. У Натали была высокая должность, служебная машина. Леона наблюдали врачи. Его кошмары стали реже, и он уже почти не писался в постели. Первая пересадка кожи на лице Жозефины дала обнадеживающий результат. Предстояли еще как минимум две. Реабилитация шла своим чередом; процесс был долгий, но речь возвращалась к ней. Слова больше не застревали в ране, не падали в бездонную пропасть моего безмерного горя; все, кроме слова папа, которое кануло в нее навсегда. Мои дети не хотели больше меня видеть. Никогда. Они не хотели носить мою фамилию, не хотели быть связанными со мною ничем. Они сожгли фотографии, памятные вещицы. Поставили на мне крест. Убили меня.

А потом, под вечер, уже стоя у двери, которую охранник приготовился открыть, Анна вдруг замерла и повернулась ко мне.

Жозефина конца мне вопрос. Почему выстрелил первую. Жозефина без конца задает мне этот вопрос, Антуан. Почему он выстрелил в меня первую?

 

1000

Я помню первый раз, первое лето, когда отец отправил нас с Анной в лагерь. Он сам упаковал наши чемоданы и забыл положить в мой сменные брюки.

На второй день за завтраком меня случайно толкнули. Моя чашка опрокинулась, и горячий шоколад растекся по брюкам темным позорным пятном в районе полового органа. Как отцова моча сегодня. Меня подняли на смех. Детские насмешки хлестки, жестоки. Мои слезы их только раззадорили. А над отчаянными его! его! Анны (что значило «оставьте его! оставьте его!) они покатывались еще пуще.

Я помню, как отец послал меня купить трусики для сестры. Сам он не решался. Он всегда отворачивал лицо, проходя мимо витрины магазина белья. Особенно бутика мадам Кристиан, что на улице Эльзас-Лотарингии.

Он никогда не держал нас за руки на улице.

Никогда не говорил об Анн.

Никогда не ложился к нам на кровать перед сном, чтобы рассказать сказку. Да и сказок никогда не сочинял. Иногда покупал книги, но не читал их нам. Мне помнится «Гензель и Гретель». Я тысячу раз читал ее Анне. От моей слюны как кислотой разъело уголки страниц. От них воняло. Но это была наша сказка, наша книга. Каждый раз моя сестренка натягивала одеяло до самого носа. Каждый раз ее била дрожь.

Он никогда не смотрел фотографии нашей мамы и не плакал над ними. По вечерам он пил пиво до тех пор, пока голова его не падала в тарелку.

Он не знал названий деревьев, цветов, и птиц тоже не знал. Только химические формулы. А они не связывают людей, не служат темой для разговоров.

Он никогда не слушал музыку. Не научил нас плакать от звуков Малера. Да и вообще не научил нас плакать. Давать выход нашей боли.

Нашей радости.

Нашему гневу.

Он никогда не ложился в траву, чтобы посмотреть на небо.

Он никогда не ел земляных червей. Его никогда не кусали осы.

Он никогда никому не набил морду.

Никогда не предлагал нам погулять под дождем.

Поиграть с ним в снежки.

Он никогда не ходил с нами в бассейн, не прыгал с вышки, не соревновался, кто дольше пробудет под водой, не дыша.

Он никогда не писал нам писем, когда мы были в лагере. Никогда не подходил к телефону, позже, когда меня бросила Натали.

Он всегда забывал о школьных праздниках.

Он никогда не бегал со мной за футбольным мячом. За теннисным мячиком, за шариком для пинг-понга.

За мечтой.

За летящим перышком.

Он всегда покупал по воскресеньям «голову негра» у «Монтуа».

Он всегда путал даты наших дней рождения. Дважды преподнес Анне один и тот же подарок.

Он никогда ничего не дарил моим детям. Это делала его жена.

Он никогда не рассказывал нам о своих родителях. О войне в Алжире. О своих взрослых страхах. О своих мечтах. О своей жизни до нас. До всего этого.

Однажды он повел меня смотреть «Мотылька» в «Паласе» и, когда каторжника казнили на гильотине, закрыл мои глаза своими ладонями. Больше мы никогда не ходили вместе в кино.

Он никогда не учил меня бриться.

Никогда не говорил мне о теле, сердце и лоне девушек.

О зверствах мужчин.

Он никогда не говорил мне, что я красивый. Некрасивый. Большой. Маленький. Толстый. Худой.

Никогда не рассказывал мне смешных историй.

Он думал, что рай, быть может, существует.

Он говорил, что любит песни Сержа Реджани. И никогда не был на его концерте. А теперь Серж Реджани умер.

 

2

Однажды я попросил его научить меня удить рыбу. У нас были богатые рыбой пруды в Маньере, в нескольких километрах от дома. Форель, плотва, пескари. Он вздохнул. В городе есть две рыбные лавки, только и сказал он мне. Но папа, не отступался я, мы поедем туда с классом через две недели, а я никогда не удил, мне опять будет стыдно.

Стыд не в этом, Антуан.

Меня прорвало. Я закричал. Стыд – это ты, это ты! До сих пор слышу, как мой голос, слабенький, дрожащий, воробьиный писк это ты! это ты!, бился о стены кухни. Я закричал еще громче. Лучше бы ты ушел, а не она!

Его руки закрыли лицо. Плечи тихонько осели. Только так он всегда и реагировал. Мне стало ужасно стыдно за него, и я поклялся себе, что никогда не буду таким отцом, как он.

Я стал худшим.

 

10–1

Удар был мощнейший. Мяч со свистом рассек воздух. Зрители умолкли. Маленький вратарь замер, точно зачарованный. Он среагировал на четверть секунды позже, чем нужно. Мяч врезался в его лицо с силой пушечного ядра. Хрупкое тельце опрокинулось навзничь. Публика зашумела. Радостные крики раздались с другой стороны поля, когда мяч вместе с мальчиком влетел в ворота. Судья засвистел изо всех сил. Как будто его свист мог удержать тела, остановить падение.

Люди сбежались к воротам. Среди них был фельдшер из медпункта. У мальчика был разбит нос, шатался передний зуб. Он лежал на земле, оглушенный. Но, когда его хотели перенести, воспротивился. Он хотел подняться, идти сам. Встав на ноги, он поднял вверх обе руки, изобразив большое V. Все зааплодировали.

Этот забитый гол сравнял счет. Играть оставалось еще тридцать минут. Наступило замешательство: у команды не было запасного вратаря, а по правилам матч должен был продолжаться. Играйте без вратаря, предложил судья. Будьте magnificos. Даю вам еще две минуты и возобновляю матч. Иначе retirarse. Проигрыш.

Тут я встал со зрительской скамьи и подошел к маленьким игрокам, чтобы сделать им предложение. Они пожали плечами. Двое захихикали.

Нет. Только не Решето. Мы проиграем 10:1.

Ну? – вопросил судья.

Ладно, пускай. Но если мы проиграем, поклянитесь, что купите нам новые бутсы.

Всем, обещаю.

И Архинальдо вышел на поле под улюлюканье и свист. Матч возобновился. Взгляд черных глаз Матильды устремился в мои глаза, потом соскользнул к губам. Ее пальцы коснулись моих. Их тепло говорило «спасибо». Их легкость крыльев мотылька передавала и ее страхи, и ее облегчение.

На поле команда ее брата удвоила усилия, чтобы не дать противникам приблизиться к воротам colador, Решета. Агрессивная тактика оказалась действенной. За шесть минут до финального свистка – Архинальдо так и не коснулся мяча – они забили второй гол. И не успокоились на этом. Но тут случилось вот что: игрок команды противника, настоящий угорь, Марадона лучших лет, завладел мячом, с дьявольской ловкостью обвел всех соперников и стремглав побежал к воротам Архинальдо. Всего один защитник оставался между мячом и Решетом. И он свалил нападающего подножкой. В штрафной площадке.

Пенальти.

 

2–1

Праздновали до глубокой ночи. Текла рекой raicilla, водка из агавы. Коварный напиток, способный свалить с ног даже самых крепких. Накрыли импровизированные столы, принесли салаты. Изжарили курицу, приготовили fajitas. Музыканты терзали струны своих гитар и скрипок. Женщины танцевали, пение пронзало ночную тьму, тела разгорячились. Матильда смеялась, ее черные глаза блестели. Темное пламя. Тайна. Один мужчина пригласил ее на quebradita. Ее смех тотчас угас, тело напряглось, как от ожога. Она отказалась. Когда наши взгляды встретились, она опустила глаза. Я подошел к ней. Я посмел. Наконец-то. Не беспокойтесь, я не умею танцевать. Она рассмеялась. Как хорошо все, что вы делаете для Архинальдо. Посмотрите, какой он счастливый, какой он живой.

Поодаль, метрах в двадцати, маленькая футбольная команда исступленно гомонила, окружив мальчика, ему аплодировали, его поздравляли, а он в сотый раз за эту ночь показывал прыжок, в котором отбил мяч, спас ворота, вырвал победу. Я сделал, как сказал мне el mago, говорил он. Следи за взглядом, это направление мяча. Он посмотрел направо, и я прыгнул влево.

После этого победного прыжка мальчишки кинулись к Решету, вытащили его из ворот, понесли на руках через поле, как трофей, и судья дал свисток: матч закончился. Через три с лишним года после нашей первой тренировки в переулке Архинальдо имел шанс стать одним из лучших вратарей мира.

В ту минуту, когда ее брат отбил мяч, рука Матильды до боли сжала мою. Она не хотела расплакаться. Счастье – это такое упоение, такая сила, что оно может, нахлынув, унести с собой все. Стыд. Страх. Оно может быть мукой, сбить с ног, изничтожить. В точности как горе. Но об этом молчат из боязни, что мир не приемлет счастья. Потому что тогда все рухнет. Потому что мы все станем тогда зверями и пожрем друг друга.

Позже, усталый, запыленный, еле волоча ноги, Архинальдо пришел и бросился нам на шею. Его ручонки соединили нас, сделав на миг единым телом.

И тут я наконец понял, чего мне не хватало с самого начала.

Занималась заря. Первые лучи осветили темные уголки, где спали вповалку мужчины, изнемогшие от смеха и спиртного. Иные с расцарапанными лицами, видно нарвавшиеся на женский отказ. Спали, кто где упал, до самых аркад Роситы. Впервые за шестнадцать лет команда niños Эль-Туито победила команду Лас-Хунтас; та ушла в слезах сразу после матча. Побежденным, от восьми до двенадцати лет, предстояло теперь расти с тенью этого поражения. Уже садясь в автобус, тот, что посмотрел направо, перед тем как ударить по мячу, крикнул: отец убьет меня, отец меня убьет! И тогда Архинальдо подарил ему свой мяч, тот самый, что подарил ему я, тот, что принес ему удачу. И я был горд им. Как отец.

Рассвело, и я, как Паскуаль и как Доминга, которая так ему и не уступила, опоздал на грузовичок, отправлявшийся в Десконосидо. Я проводил Матильду с братом домой. Архинальдо впервые назвал меня по имени. Антонио. Матильда предложила зайти. Я уснул на диване, зарывшись в перья. Провалился. Блаженствовал.

Когда я вынырнул, далеко за полдень, Матильда сидела рядом. Она смотрела на меня.

И нам больше не было страшно.

 

9

Через несколько недель Архинальдо и его сестра предложили мне поселиться у них. Соглашайся, Антонио. Скажи «да». За те же деньги (десять песо), что я платил за прежнюю комнату, они предлагали мне такую же крошечную каморку. Зато рядом кухня. Гостиная (с телевизором) в двух шагах. Терраса (на самом деле просто стул с подушечкой перед домом). Общий стол. Смех. Соглашайся, Антонио. Скажи «да». Сказки по вечерам. Футбольные тренировки на улице. Вы научите нас французскому, Антонио. А я научу вас стряпать. Зимой, когда холодно, мы будем разводить огонь. И потом, если вы расшибетесь, я смогу вас зашить. И я понял, что, зашивая мое раненое сердце, она зашивала и свое, и брата. Матильда хотела связать нас. Накрепко. Чтобы мы стали сильнее.

Однажды утром, когда мы ехали в Десконосидо, я спросил Паскуаля, почему Матильда не замужем. Он воздел очи горе и проронил одно лишь слово, как плевок: Fieras.

Звери.

Однажды ночью. Чуть больше девяти лет тому назад. Niña училась на фельдшерицу. Иногда вечерами помогала в медпункте. Они пришли вдвоем. Оба в ранах от бутылочных осколков. Летняя драчка. Пляска пьяниц. В кабинете один держал ее. Потом второй. Никто не слышал ее криков, потому что она не кричала. Когда все кончилось, она была красна от их крови. Она содрала себе кожу, оттирая яд их слюны. Соленую сперму. Сальные слова. Липкие следы их пальцев. Отмывшись, она ушла домой. Она бросила учебу, не хотела больше помогать людям, надеяться их спасти. С нее слетела свежесть, смолк ее смех. У нее был чудесный смех, Антонио, такой чудесный смех. Потом она уехала на время в Пуэрто-Вальярта к родным. Вернувшись сюда с мальчонкой, сказала, что это ее брат, а их мать умерла. Ей поверили. Вот и все. Откуда ты знаешь эту историю, Паскуаль? Я был там той ночью. Но я боялся. Я спрятался. Не суди меня, Антонио. Ты ведь тоже прятался. Ты тоже боялся. Страх – я видел его в твоих глазах. Хоть ты отмывал их тысячу раз, с тех пор как приехал сюда, я все равно вижу его следы. Меня одолевали те же страхи, что и тебя. Я хотел спрятаться, скрыться в женском лоне. Хотел сделать их счастливыми. Всех. Ради одной, которую когда-то бросил. У тебя другое укрытие – молчание. Но молчание, Антонио, оно как револьверные пули. Его не заглушить, не остановить никогда.

И тогда я, в свою очередь, рассказал ему все; о моих демонах, о моих чудовищах. И моя рука встретила его руку, его горячую, жесткую, растрескавшуюся кожу, сводившую женщин с ума. Мужская рука, рука отца. Огромная. Одно за другим пришли слова: имена моих детей, трусость моего отца, бегство моей мамы, ее жуткий кашель, вечная ночь Анн, грохот моих ударов в стены моего детства, смех Натали, когда она возвращалась домой на рассвете, пропитанная запахами другого, чавканье полдничающих чинуш из Центра занятости… И все слова улетели, как злой ветер, развеялись в прах и канули в Mictlán, царство мертвых.

Паскуаль обнял меня. Я чувствовал его кисловатое дыхание. Чуть забродившее яблоко. Надо быть двумя ранеными, чтобы встретиться, тихо произнес он, двумя скитальцами, двумя неприкаянными душами. Если одна сильна, она раздавит другую, рано или поздно прикончит ее.

А вы двое – вы спасете друг друга.

 

150000 (продолжение)

Пришла новая зима. Семь лет минуло с ночи зверя. Мои дети выросли без меня, как я без мамы. Сикось-накось. Натали, возможно, рассталась со своим татуированным. А может быть, родила ему ребенка. Или избавилась от других мужчин, от других младенцев – как она это сделала в нашу с ней бытность.

От тех, без кого нам в жизни пусто, только и остается, что эта пустота. Лица Жозефины и Леона затуманились в моей памяти, как померкло когда-то лицо Анн. Остались только образы, порой обманчивые, рожденные моим ужасом при мысли, что я брошен совсем, совсем один и даже без воспоминаний. Смех, например, которого не было и который я как сейчас слышу в саду. Красный цвет маленького синего пальто. Солнечный блик в белокурых волосах пасмурным днем. Цвет глаз отца. Все эти импрессионистские мазки, составляющие альбом наших горестей.

Было у меня однажды искушение попросить сестру прислать мне какие-нибудь фотографии. Какие-нибудь новости. Но – нет.

Я никогда не говорил о них здесь. Только раз Паскуалю.

Здесь я сумел мало-помалу освободиться от своих мертвецов. Здесь время вылечило меня.

Однажды утром запыленный, помятый «Шевроле Астра» остановился перед нашей мастерской. Узнав его хозяйку, Паскуаль тотчас испугался неприятностей. Но широкая улыбка женщины, выбиравшейся из маленького автомобиля, успокоила нас. Эпифания Флорес Алонсо. Она приехала из Мескато. У нее остался почти незаметный шрам на левой скуле, там, где разбилось стекло очков из-за сработавшей подушки безопасности. После того как страховая компания выплатила ей больше ста пятидесяти тысяч песо, муж размечтался о ее деньгах – без нее. Так что я хотела бы узнать, не сможете ли вы вашими золотыми руками, сеньор Антонио, сделать что-нибудь с его электробритвой, чтобы ему перерезало горло, когда он будет бриться, большую вену на шее, вот здесь, и чтобы вся кровь вытекла из него раз и навсегда, как из chancho. Свиньи. Я вам заплачу. И тогда Паскуаль заключил ее в свои объятия, вскружившие восемьсот семьдесят три головы – не считая Доминги, которая еще ломалась. Он нашептал ей на ухо слова, которые обычно поются, старинную балладу марьячис, о безумце, который во злобе убил свою красавицу тремя пулями в сердце, и красавица истекала кровью и плакала, и сердце спросило ее: почему ты не убежала, почему, почему, Эпифания, нет любви там, где есть злоба. И сердце Эпифании Флорес Алонсо забилось вновь, и она смахнула слезинку, медленно стекавшую по шраму. Я поняла, Паскуаль, сказала она, всхлипнув, ты открыл мне глаза. Gracias. Gracias. А вы, сеньор Антонио, поберегите ваши прекрасные руки для чего-нибудь прекрасного.

 

3

– Я бы хотел поговорить о том, что вы сказали несколько недель назад: мне это представляется очень важным. (Он роется в своих записях. Я закуриваю сигарету. Первая затяжка – всегда упоительное легкое головокружение.) А, вот. Вы были у вашего отца, посмотрели «Поющих под дождем», побыли с ним, как бы простились. Потом вы зашли к сестре и зятю, тоже в последний раз, перед тем как выстрелить в своих детей, а затем в себя; во всяком случае, таково было ваше намерение. И когда вы уходили, Анна сказала вам: «Выбери день». Давайте, если вы не против, вернемся к этой фразе.

– Занятно, что вы об этом заговорили. Эти два слова долго преследовали меня. Вы знаете, что после смерти Анн нас с сестрой связывали очень тесные отношения. До появления в нашей жизни Тома я единственный понимал ее полуфразы. Мы прошли через детство, держась за руки, защищая друг друга от зла и от всех этих забвений. И, в конце концов, я стал думать, что она знает меня лучше, чем я сам. Она не могла не видеть зверя. Она знала, что он вырвется наружу и, вырвавшись, освободит меня, освободит нас всех, что у меня нет другого выхода. Я уже все потерял. Жену, работу, уважение детей. Я думал, что этими словами – «выбери день», – она благословила меня, сказала: давай же, пора, выбери дату, соверши то, что должен, я тебя понимаю и прощаю, ты мой брат, и я всегда буду любить тебя, что бы ты ни сделал.

– И?

– Это было не так. (Я долго молчу. Не хочу расплакаться. Загоняю свое дыхание глубоко, очень глубоко, в низ живота.) Это было не так. Выбери день. Выбери свет, а не потемки зверя. Вот что она хотела сказать. Выбери иное. Иди к неведомому. Живи. (Новая сигарета. Мои руки дрожат.) Туда я и хочу теперь идти, к неведомому.

 

85

Позже в эту зиму мы снова отправились в Майто. Дует ветер. Волны высокие, яростные. Серфингисты в них не суются. Пляж почти пуст. Только несколько мальчишек вдали. Они играют, бросая палки собакам. Я иду рядом с Матильдой. По ту сторону мира. Годы изменили рельеф моего лица. Избороздили морщинами глаза, лоб. Моя кожа черна от солнца. Волосы побелели. Иногда вечерами Матильда гладит их. Она смотрит на меня, улыбаясь, и это все; можно и так заниматься любовью. У нас много времени впереди. Спешить некуда. Я знаю, что она будет последней.

Перед нами Архинальдо ведет мяч. Иногда порыв ветра уносит его далеко, и возмужавший мальчишка бежит за ним, смеясь, как бегал, смеясь, Леон за голубями в надежде их поймать. Эти паршивцы всегда подпускали его близко, а когда детские ручонки тянулись к ним, отскакивали на шаг. С десятого раза мой сын их возненавидел и бегал за ними, пытаясь пнуть ногой, ударить палкой, кидал в них камни.

Несколько минут назад наши пальцы соприкоснулись. Но не спешили переплестись. И Матильда улыбнулась. Эта редкая на ее лице улыбка раскрывает ее бесконечную красоту. Все так чудесно медлительно. Нет нетерпения встреч в четырех стенах кабин. Есть прелесть первого раза. Или последнего.

Больше семи лет я не занимался любовью, не терял себя в запахе женщины, не ощущал переполненного семенем члена. Только мои пальцы заплутали во влаге рта моей сестры, тогда, в больнице. Они грубо шарили по ее нёбу, и ее язык лизнул, и ее зубы укусили. Анна сдавленно вскрикнула. Палец был прокушен до крови. Я заплакал. Мое наслаждение и мой стыд. Семь лет никто не занимался со мной любовью. Мое тело кажется мне новым, будто у него нет прошлого.

Я живу у Матильды и Архинальдо в крошечной комнатушке за десять песо вот уже больше года. Когда на рассвете я ухожу из дома, крадучись, смешной походкой ladrón, шагами глупой цапли, к грузовичку, который отвозит нас в Десконосидо, они еще спят. Мы встречаемся под вечер. Я забираю Архинальдо из колледжа. Продолжаю его тренировать. К нам присоединились другие дети. Он теперь берет восемьдесят пять мячей из ста. Его слабым местом остается «свечка» из-за маленького роста. Он хочет поскорее вырасти, а я советую ему не спешить, напоминаю, что детство – счастливая пора. Край без войн. Я хочу в это верить для него, как хотел верить для Жозефины и Леона, хотя сам знаю, что детство может быть и огромным пейзажем руин. Когда ты маленький, звезды дальше, а мечты больше. Ты должен прыгать, чтобы достать яблоко с ветки, сорвать несколько вишен. Ты одерживаешь тысячу побед.

Мы сидим втроем лицом к океану. Наши плечи соприкасаются. Ветер треплет наши шевелюры, волосы Матильды хлещут меня по щекам. Ее сын прижимает к груди мяч, точно сокровище. Бьющееся сердце. Мать гладит его лицо. Он улыбается. Он не знает, что она его мать. Ничего не знает о злоключениях, не знает ее истории, которая еще пишется, медленно, осторожно. Я учусь для него жестам, которых не знал в пору моих детей. Бить по мячу. Лежать на песке и смотреть на небо. Держать чью-то руку. Узнавать названия фруктов. Матильда смотрит на меня, ее черные глаза ласковы. Наша семья рождается в молчании. В благодати. В покое, наконец-то в покое. Ветер принес тучи. Серые, тяжелые. Они парят над нами, между небом и водой. И Архинальдо поворачивается ко мне.

Почему идет дождь, Антонио?

* * *

Время прошло. И тогда время пришло.