Жанин Фукампре в то время не работала. Был сентябрь; ближайшие турне «Пронуптиа» планировались на январь, с новыми моделями – платья из микадо, из микрофая или кружев корнели с жемчугом, – обещания свадеб, первые солнечные дни; отчаянные жертвы невест, диета Дюкана, таблетки Нуворин, гастрические кольца и прочие изуверства, лишь бы быть красивой, хоть один раз, на вечном фото.
Две недели она работала аниматором в супермаркете Maxicoop в Альбере (80300–28 километров от Амьена, 813 от Перпиньяна), в отделе птицы, и, хоть порой в ее адрес отпускали сомнительные шуточки типа: Славную цыпочку поставили в секцию цыплят; а то и соленые: Такую курочку я бы с удовольствием нафаршировал, или вульгарные: Яички-то эта курочка снесла страусиные, – Жанин Фукампре нравилась эта работа. У нее был костюмчик с лебедиными перьями, такими нежными, и беспроводной микрофон, в который каждые четыре минуты надо было говорить симпатичный тексток: Наши курочки не дурочки, упакованы в лучшем виде, покупайте куриное филе. Все служащие магазина были с ней очень милы, кто угощал чашечкой кофе, кто шоколадкой; директор пригласил пообедать в «Руаяль-Пикардии», а главный бухгалтер прокатил на своем новеньком «Ягуаре XF». Задние мысли, мечты, сальности, страдания, как всегда, со всеми мужчинами, с тех пор как ей было двенадцать лет, с женских прелестей и рта, похожего на спелый плод, со святыни и появившегося в ней чего-то такого (на самом деле все знают, что это такое), что делает мужчин несчастными, грубыми и безумными, а женщин подозрительными, нервными и жестокими.
Жанин Фукампре никогда долго не засиживалась на одном месте: ее превентивно обвиняли в пиромании, как ту Лаури Be Cool, точную копию Лорен Бэколл в мультфильме Боба Клампетта, что сеет огонь на своем пути и сжигает сердце Боджи Гокарта. Ее удаляли как могли, потому что она была отравой, опасностью, сиреной из рода бога Архелоса.
Она была химерой. В многоэтажных клиниках отточенные лезвия полосовали другие лица, чтобы скопировать ее лицо. Скальпели резали тела, перекраивая их по образу и подобию ее – большие груди, тонкая талия. Жанин Фукампре была несчастьем мужчин, которые ею не обладали; женщин, которые на нее не походили.
Показуха, одна показуха.
Если бы они знали. Жизнь той, что как две капли воды походила на Алекс Форман из фильма «Крутая компания», была чередой бед, невзгод и унижений.
Объятия матери так и не раскрылись вновь. Ласковые слова так больше и не слетели с ее губ. Материнские руки никогда больше не причесывали, не трогали, не утешали дочку. А когда появились первые морщинки в уголках слепых глаз, когда она поняла, что ей не дотянуться до Павловой, Нижинского и Нуриева на холодильнике, не освоить эшапе батю и сисон ретире, молчание матери стало лишь еще более угрожающим. Поговори со мной, мама, просила Жанин; молила Жанин. Скажи что-нибудь. Поговори же. Пожалуйста. Прошу тебя. Колись же. Она умоляла. Ну выругайся. Выругайся, если хочешь. Покрой меня, если хочешь. Но не оставляй меня, не надо. Не в молчании, мама. В молчании можно утонуть. Ты же знаешь. Скажи мне, что ты этого не хочешь. Скажи мне, что я все еще твоя дочь.
Молчание тоже обладает злою силой слов.
Когда Жанин Фукампре исполнилось девять лет, мать подкинула ее тетке, библиотекарше из Сент-Омера (что в Одомаруа), доброй женщине, жене почтальона, бездетной, – но это никак не связано с тем фактом, что он был почтальоном, а она библиотекаршей; они жили в красивом домике с садом у прудов Малов и Босежур. У них я выросла, рассказывала Жанин Фукампре юному механику. Он уходил из дому рано. Естественно. Почтальон. Как только закрывалась дверь за письмоносцем, они ставили пластинки Селин Дион (ах! Feliz Navidad, ах! It’s All Coming Back To Me Now). Танцевали в кухне. В гостиной. Пели караоке, спускаясь по лестнице, как звезды. Смеялись. Я была счастлива. Потом, в восемь, я уходила в школу, а тетя в библиотеку. Вечерами мы читали романы. Или смотрели телевизор, а дядя, сидя за кухонным столом, пытался писать книгу об истории канала Сент-Омер, длиннющий труд, аж с X века, с монахов. Скучища. Мне было хорошо. Но ненадолго.
Когда ей исполнилось двенадцать, ее «грудки, мягонькие и бледненькие, что твои облатки», как говорил фотограф, превратились в немыслимую грудь, грубо вырвавшую ее из сиропов детства и мелодий Селин Дион на потребу свинской похоти.
Так начался первый оплаченный отпуск Артура Дрейфусса: они лежали вдвоем на полу, поскольку садика при доме не было (что объясняло его разумную цену), на ворсистом ковре в маленькой гостиной (Икеа, 133×195, размер небольшой двуспальной кровати), безмятежные, как будто прилегли на мягкой травке среди лютиков, счастливые, как будто играли в любишь ли ты масло? С отсветами их золотистых лепестков, – прелестная игра, в которую Артур Дрейфусс в детстве был бы рад поиграть со своей сестренкой, если бы сосед предпочитал чихуахуа доберманам.
Жанин Фукампре смотрела в потолок, улыбаясь так, словно это было небо, с его облаками и белыми птицами, уносящими вас на край света, с его синевой, подобной синеве глаз влюбленных в песенке; на короткий миг она ощутила детство, которого ей так не хватало. Нежность пожарного. Грацию танцовщицы. Потом, позже – отрочество, рука в руке славного парня; мечта о жизни простой, даже наивной, но в которой так часто скрыт ключ к счастью. Она вздохнула, и грудь ее приподнялась, но, поскольку Жанин Фукампре лежала, не выросла до рассмейровских пропорций, и механик не лишился чувств; пожароопасная выпуклость приподнялась еще раз, другой, потом, успокоившись, замечтавшаяся отроковица шепнула доверчиво:
– Мне хорошо с тобой.
И тогда пальцы Артура Дрейфусса, затекшие от долгой неподвижности в двух дюймах от изумительного тела, от храма всех грехов, ожили, точно пять робких змеек, и потянулись к руке той, что держала руку Юэна Макгрегора, и, когда они коснулись ее, пальцы Жанин Фукампре раскрылись, точно пять нежных лепестков над сокровищем-завязью, и встретили пальцы Райана Гослинга, только лучше.
Райан Гослинг, только лучше, сжал ее руку, притянул к себе и быстро поднялся.
– Идем!
Голова у него кружилась, как в тот день, в третьем классе, когда он нюхнул трихлорэтилена с недавно лишившимся девственности Аленом Роже и пел Стабат Матер Вивальди, хоть никогда ее раньше не слышал.
* * *
Только благодаря отменному здоровью и регулярным занятиям йогой Кристиана Планшар избежала сердечного приступа.
Кристиана Планшар держала на улице Сент-Антуан одноименный парикмахерский салон, где также можно было взять напрокат диски и заправить струйные и лазерные картриджи; Кристиана Планшар, стало быть, если бы не регулярные занятия йогой и умение владеть собой, упала бы замертво при виде Скарлетт Йоханссон (Скарлетт Йоханссон!), входящей в ее салон об руку с красавчиком-механиком.
Однако в тот момент, когда рот ее широко открылся, ножницы яростно щелкнули и отхватили историческую челку мадам Тириар, преподавательницы английского на пенсии и старой девы до нынешнего дня, – что, возможно, объясняла давно вышедшая из моды челка.
Разом смолкли все разговоры, сплетни и пересуды. Время остановилось. Можно было услышать, как пролетит волосок.
Потом раздался глухой щелчок смартфона, которым кто-то сделал снимок, и этот негромкий звук послужил сигналом жизни, вступившей в свои права. Кристиана Планшар кинулась к вновь прибывшим, мадемуазель Йоханссон, какая честь, вы… вы снимаетесь в наших краях? С Вуди Алленом? Он так любит Францию! И так чудесно играет на кларнете! Какие у вас дивные волосы, а этот цвет, ни дать ни взять апрельская пшеница, островок ястребинки летом, это, это, вы еще красивее вживую, вы, но Артур Дрейфусс перебил ее: вы могли бы подстричь ей волосы покороче и покрасить их в черный цвет, пожалуйста? От этих слов Кристиана Планшар пошатнулась, но взяла себя в руки (спасибо позе йоги, именуемой бхуджангасана, или поза кобры, которая дает уверенность в себе, чтобы противостоять препятствиям, и необходимую силу, чтобы противостоять жизни; принцип: визуализируйте голубой свет на уровне груди), черный, окраска, конечно, Шанталь, займитесь мадемуазель Йоханссон, шампунь, пожалуйста, особый, живо, живо; минутку, мадемуазель Тириар, прошу вас, вы же видите, но, но да, вам очень идет новая челка, очень, очень идет, деструктурированная, все просят у меня такую челку; и пока все суетились вокруг божественной актрисы, Жанин Фукампре привстала на цыпочки, поцеловала Артура Дрейфусса в щеку и шепнула ему на ухо «спасибо» с улыбкой, от которой млели три с половиной миллиарда мужчин.
Сердечко Жанин Фукампре забилось чуточку чаще. Он хотел ее. Не ту, другую.
И пока светлые пряди Жанин Фукампре, кружась, бесшумно падали на пол сначала золотым венком, потом рыжеватым ковриком, Артур Дрейфусс ждал, читая замусоленные журналы (судоку и кроссворды разгаданы, кулинарные рецепты вырваны, а к лицам Деми Мур и ее хлыща подрисованы шариковой ручкой усы). В старом номере «Пюблик» ему попалась статья, в которой говорилось о скором выходе «Железного человека‑2» с Робертом Дауни-Младшим, Гвинет Пэлтроу и… Скарлетт Йоханссон в роли Черной Вдовы, длинные каштановые волосы, черное платье в обтяжку и все та же сногсшибательная грудь. Кристиана Планшар начала накладывать краску. Он еще полистал глянец, прочел старые гороскопы и наткнулся на удивительное свидетельство некой женщины, прибегнувшей к нимфопластике. До сих пор он думал, что «нимфа» – это красивая девушка из сказок или, как объяснил ему отец, одна из метаморфоз насекомого, и только теперь узнал, что женщины доверяют свои вагины скальпелю пластической хирургии. Мои малые губы отвисли, мое лоно походило на шею старого индюка. После операции оно как у маленькой девочки, такое свеженькое, такое гладенькое. У него побежали мурашки по спине.
Ложь гнездится повсюду.
Два часа спустя – за это время дважды посылали к Деде-Фри за кофе для мадемуазель Йоханссон и красавчика; салон у нас скромный, но мы знаем, что такое сервис, сказала Кристиана Планшар, – Жанин Фукампре вышла брюнеткой, с короткой взъерошенной мальчишеской стрижкой (для тех, кто помнит, типа Анн Парийо в «Никите»), и все сошлись на том, что ей очень идет; что да, правда, немного неожиданно сначала, ведь привыкли видеть ее блондинкой с распущенными волосами или узлом, но да, ей очень идет эта стрижка, просто здорово. Жанин Фукампре согласилась попозировать рядом с Кристианой Планшар для фото, которое завтра увеличат, вставят в рамку и повесят на стену над кассой.
Когда они выходили, она продела свою руку под локоть Артура Дрейфусса, и им зааплодировали. Для всех присутствующих в тот день образ этой пары, такой невероятной и красивой, был образом света, чудесным видением, и никому в голову не могло прийти, какая непроглядная тьма поглотит ее; теперь уже меньше чем через сорок восемь часов.
В тот седьмой день; проклятый; черный и пурпурный.
Они дошли до гаража, где одолжили у ПП галантное средство передвижения (старенькую «Хонду-Цивик»), и ПП, в свою очередь, тоже не удержался от комплимента: вы еще красивее, чем вчера, мадемуазель Анджелина. Жанин Фукампре лучезарно улыбнулась.
Артур Дрейфусс вел осторожно все тридцать два километра, отделяющие Лонг от Амьена, где он заказал столик в «Реле-дез‑Орфевр», потому что они говорили без умолку, а разговор, когда ты за рулем, согласитесь, немного отвлекает. Как мило, что тебе пришла в голову парикмахерская, сказала она. Тебе потрясающе идет, сказал он. Ты находишь? Да. Она покраснела. Он тоже. Куда ты меня везешь? Это сюрприз. Обожаю сюрпризы. Надеюсь, тебе понравится. Я уверена. Как повезло, что я увидела тебя в марте. Ты был такой красивый. Перестань. Такой трогательный с этой маленькой девочкой. И ее смех. Черт, ее смех. После этого я думала о тебе почти каждый день. Ты, верно, считаешь меня дурочкой. Нет. Я мечтала с тобой познакомиться. Чтобы ты меня рассмешил, как ее. Вообще-то да, ты дурочка. Будем друзьями. Будем. И так далее, все тридцать два километра.
Это был юношеский флирт, прелестный, терпеливый; этот момент до свершения, когда все возможно; эти слова в беспорядке, еще не написанные.
Не было никакого напора в поведении Артура Дрейфусса, никакого вызова в поведении Жанин Фукампре, и когда она проводила рукой по коротким волосам, знакомясь со своей новой головкой, было в ее жестах что-то сдержанное и трогательное, наполнявшее водителя счастьем. Когда они подъехали к знаменитому ресторану, она положила руку на его запястье.
– Спасибо, что попытался удалить Скарлетт от меня, Артур. Что пришел ко мне. Что захотел увидеть меня… именно меня.
Артур Дрейфусс улыбнулся. И ничего не сказал, потому что сказать было нечего.
* * *
В «Реле-дез‑Орфевр», ресторане шеф-повара Жан-Мишеля Деклу, они заказали традиционное меню; тридцать евро, на минуточку, но, подумал скромный механик, когда ты с такой девушкой – Мэрилин Монро, сказал ПП, перепутавший ее с Анджелиной Джоли, – говори «спасибо». Говори: «Я могу умереть завтра». Даже прямо сейчас. Говори деньги не в счет. И думай carpe diem.
(Традиционное меню, для любителей: на закуску копченое филе сайды в хрустящем тесте с кремом из цветной капусты; на горячее спинка мерлузы, жареная в масле с водорослями, ломтик окорока фри с соком пикильос – сорт сладкого перца, выращиваемый в Лодосе, в испанской Стране басков, – и наконец сырное ассорти от Жюльена Планшона или карта десертов. Экономическое чудо тридцати евро заключалось в этом или.)
Конечно, на них косились. Особенно на нее. Показывали пальцем, более или менее скромно. Клиенты возбужденно перешептывались, и Артур Дрейфусс отнес это на счет скуки. Человек обычный, но хорошо одетый, в сопровождении красивой женщины, смотрит на других женщин. Чужих женщин. Трофеи.
Опять все та же показуха.
У Жанин Фукампре были розовые с перламутровым отливом скулы, как у Скарлетт Йоханссон, и, хоть новая прическа радикально изменила сложившийся имидж пышнотелой актрисы, надо признать, что сходство по-прежнему было. Боже, какой она казалась Артуру Дрейфуссу красивой. Она была наконец единственной: никто не видел ее до него; ни этого лица, ни этой почти детской радости. Он готов был, подобно многим в эту минуту, умереть, лишь бы оказаться на месте ложечки с кремом из цветной капусты, которая подплывала к ее пухлым, немыслимым губкам, исчезала во рту и выходила оттуда блестящей, как киношная слеза; в конце концов, мечтал же Вуди Аллен быть колготками Урсулы Андресс. Я никогда не ела ничего вкуснее, призналась Жанин Фукампре, растроганная, с повлажневшими глазами. Разве что один раз, хлебец по-пикардийски, с директором Maxicoop. Когда работала в отделе птицы. (Для тех же любителей – это блин с ветчиной и грибами, запеченный в духовке, 420 калорий/100 г). Но это было тяжко, продолжала она. Он ел быстро. Смотрел на меня странно. Потел. Все допытывался, знаю ли я номера в «Руаяль». Говорил, что хорошо бы мне там прилечь, отдохнуть после обеда. Для пищеварения. Все-таки хлебец по-пикардийски тяжеловат, как гратен с сыром. И бла-бла-бла. Десять тонн он весил, директор. Женат. Две взрослые дочки. И увивается за девушками, их ровесницами. Артур Дрейфусс хотел было задать вопрос, но она движением плеча заставила его замолчать и добавила с улыбкой, тронув ложечкой свои волшебные губки: что ты себе думаешь, Артур. Я не ложусь в постель за хлебец по-пикардийски. Он криво улыбнулся. У тебя красивый рот, две красавицы-дочки, и готово дело, думают, могут все себе позволить. Я видала-перевидала вульгарных, Артур. Навязчивых, неловких, красивых, даже очень, очень красивых. Стариков, скряг, негодяев и зануд. Все пытались. С цветами, с шоколадом, с хлебцами по-пикардийски, с деньгами. Даже с большими деньгами. Оскорбительно большими. Какая же это, наверно, мука. Один раз был бриллиант. Но без предложения руки и сердца. Только с обещанием снять квартиру попозже. Как шлюхе. И еще «Фиат‑500», обитый кожей внутри. Ох, мужчины. И я могла сама выбрать цвет. Но я никогда не встречала добрых. По-настоящему добрых. Ты первый, Артур. А доброта трогает женщин, потому что она не требует ничего взамен.
С сердцем Артура Дрейфусса случилась легкая аурикулярная экстрасистола. Он хотел было накрыть своей шершавой рукой, способной разобрать и собрать любой мотор на свете (а может быть, когда-нибудь и сердце человеческое), чуть пухлую ладошку Жанин Фукампре, но тут совсем рядом с ними раздался тоненький голосок:
– Вы не могли бы дать мне автограф, пожалуйста, Скарлетт?
Маленькая кругленькая девочка стояла у их столика. Она протягивала Жанин Фукампре меню на подпись, глядя на нью-йоркскую актрису глазами, полными любви и обожания; глазами мокрой собаки, вроде бассет-хаунда, покорность и благоговение – в общем, святая Бернадетта Субиру в миниатюре.
У меня уже есть автограф Жан-Пьера Перно и Fatals Picards (которые без большого успеха представляли Францию на Евровидении‑2007), – добавила девочка, – но нет такой великой актрисы, как вы. Прекрасные глаза Жанин Фукампре тотчас наполнились слезами, она провела руками по своим коротким черным волосам, так и не скрывшим сногсшибательную актрису; испуганная маленькая фанатка вдруг попятилась, актриса же вскочила; стул упал; она выбежала в слезах. Губы девочки дрожали, когда она спросила: что я сделала плохого? Но Артур Дрейфусс тоже встал, бросил на стол деньги – как делали в подобных случаях в «Клане Сопрано», – и убежал вдогонку за Жанин Фукампре, как за счастьем.
Она была на улице, сидела на капоте галантного средства передвижения.
Артур Дрейфусс не находил слов для такой ситуации. Он был способен успокоить плачущую женщину, у которой не заводилась машина или не срабатывало зажигание, но не мог помочь горю девушки, которая плакала из-за того, что другая, в Америке, накрыла ее и украла ее жизнь. Он только и решился протянуть руку. Решился погладить короткие, по-мальчишески подстриженные волосы; размазать акварелью капельки ртути, катившиеся из ее глаз. Он старался дышать ровно, тепло, по-мужски, как ПП; дышать так, чтобы она могла расслабиться; почувствовать себя спокойно; далеко, далеко от другой.
Несколько минут понадобилось Жанин Фукампре, чтобы успокоиться; и вот ее глаза встретились с глазами механика, и были сказаны безмолвные слова. Она тихонько соскользнула с капота машины, привстала на цыпочки и росла, росла, пока ее бархатистые губы не коснулись губ Райана Гослинга, только лучше.
Это был настоящий первый поцелуй любви.
* * *
За этим чудесным поцелуем Артур Дрейфусс быстро забыл конфуз в ресторане. Сердце его летело, душа неслась вскачь. Он был Бемби.
Он вел машину, рядом с ним сидела изумительная Жанин Фукампре, и он распевал во все горло песню, которую как раз передавали по авторадио: Знайте, любовь не игра / Это понять пора. / Сколько же горьких слез / По моей вине пролилось. / Одно лишь слово, один лишь взгляд / И ничего не вернуть назад, старый шлягер Вальдо Силли (родился в Италии в 1950‑м, переехал в Рубе в 1958‑м, стал певцом, выступал в дансингах и на гала-концертах, познал свой час славы в первой части спектакля Жерара Ленормана; скоропостижно скончался от сердечного приступа все там же, в Рубе, в 2008‑м – ах, как жесток порой бывает Север); а аниматорша из отдела птицы заливисто хохотала, и оба они, осторожно ступая на зыбкую почву влечения и желания, были очень красивы.
После патоки Вальдо Силли Жанин Фукампре изъявила желание заехать в Сент-Омер, чтобы познакомить механика со своей тетей – бездетной библиотекаршей, женой почтальона, трудившегося над опусом о канале Сент-Омер. А поскольку лечебница, в которой содержалась мать Артура Дрейфусса, находилась по пути, они решили остановиться и там. Знакомства – как обещания.
Лекардоннель Тереза несколько лет назад была помещена в клинику в Аббевиле, специализирующуюся по всевозможным штучкам, касающимся психиатрии: алогия, бред, галлюцинации, психозы и прочие недуги подсознания, фантомы и каннибальские страхи.
В самом деле, регулярное и неумеренное употребление спиртного (в данном случае мартини) может повлечь за собой энцефалопатию Гайе – Вернике, алкогольную деменцию или синдром Корсакова; последний и диагностировали у безутешной матери Нойи.
У Лекардоннель Терезы наблюдалась ретроградная амнезия, дезориентация, мифомания и аносогнозия. Настроение у нее было эйфорическое, но отмечались потеря рефлексов и иногда нарушения речи.
Они приехали туда около трех пополудни.
Она сидела на скамейке в саду. Голова ее покачивалась из стороны в сторону, как у пластмассовых собачек над задними сиденьями машин. Ноги были накрыты пледом, хотя погода стояла еще теплая. Артур Дрейфусс сел рядом с ней. Жанин Фукампре осталась поодаль, она знала, какие океаны могут отделять от матери, а та обронила, даже не повернув головы к сыну: я уже съела бисквит и яблоко, больше не хочу, сыта. Это я, мама. Собаки тоже. Тоже сыты. Полны. Жирны. Они съели моих детей. Я Артур, прошептал Артур Дрейфусс, я твой сын. Перестань, Жорж, ты меня не привлекаешь. Пуста. Нет больше сердца, сердце съели, проговорила она с мучительным спазмом, так и не посмотрев на сына. Перестань, сейчас мой муж придет, злой-презлой. Мой муж. Ушел. Где его тело. Собака ест. (Кто такой Жорж?)
Жанин Фукампре встретила взгляд Артура; она грустно улыбнулась, сдерживая слезы, и шепнула:
– Она же разговаривает, она хотя бы с тобой разговаривает.
Артур Дрейфусс осторожно положил руку на плечо матери, точно воробушек присел. Она не шевельнулась. Он был до крайности взволнован; злился на себя, что не навестил ее раньше, что все откладывал этот визит – то мешала смена масла, то технический контроль, то грязные свечи мотоцикла; да что говорить, те, кого мы любим, у нас всегда на последнем месте; он вдруг осознал всю тщету, глядя на мать, блуждавшую теперь в краях эфирных, краях опасных, понял, какой он плохой сын, и стыд кинжалом пронзил его сердце.
– Я пришел поздороваться с тобой, мама. Узнать, как ты себя чувствуешь. Я тебе много чего расскажу, если хочешь. Скажу, как я живу, если хочешь, если это тебе интересно. И кое с кем тебя познакомлю. (…) Я немного подожду с тобой папу. – При этих словах Лекардоннель Тереза тихонько повернула голову к сыну. И улыбнулась. Убогое счастье: между ее губ зубов не хватало через один, а устоявшие были воскового цвета. Это был шок. В сорок шесть лет Лекардоннель Тереза стала старухой, изнуренной, дряхлой. Инке, доберман-убийца, продолжал пятнадцать лет спустя терзать ее сердце, ее нутро и ее душу.
Но внезапно ее злая улыбка сменилась улыбкой восторженной. Улыбкой наивного ребенка, деревенского дурачка: ее дрожащий палец указал на стоявшую в двух шагах Жанин Фукампре, и срывающимся голосом она воскликнула:
– О, смотри, Луи-Фердинанд, тут рядом с тобой Элизабет Тейлор! Какая красивая… Какая красивая…
Элизабет Тейлор тихонько приблизилась, опустилась на колени перед сорокашестилетней старухой и, взяв ее руки в свои, поцеловала их.
* * *
Они приехали в Сент-Омер, как раз когда муниципальная библиотека закрывалась. Жанин Фукампре запрыгала козочкой, увидев свою тетю, расставлявшую книги на полках в секции для юношества. Роальд Даль, Грегуар Золотарев, Джером К. Джером; она бросилась к ней, и бездетная библиотекарша раскинула руки с великолепным, и радостным, и громогласным Жанин!
Артур Дрейфусс печально улыбнулся, вспомнив о своей матери, заточенной в истерзанном теле, сидящей на скамейке в доме скорби; о своей матери, которая его больше не узнает и никогда не осчастливит великолепным, радостным и громогласным Артур!
После объятий а‑ля Лелуш (Моя маленькая Жанин! Шабадабада, тетя! Шабадабада!), Жанин Фукампре протянула руку к Артуру Дрейфуссу. Познакомься, тетя, это Артур. Тетя состроила лукавую гримаску, и Жанин Фукампре слегка покраснела: мой друг, тетя, Артур Дрейфусс. В тот самый миг, когда это имя было произнесено, гримаска библиотекарши исчезла, рот дернулся, раскрывшись большим «О», и из него вылетело едва слышное имя друга: Артур Дрейфус. Вы Артур Дрейфус? Библиотекарша была, казалось, на грани обморока. Артур Дрейфус? И она удалилась мелкими нетвердыми шажками. У Артура Дрейфусса заколотилось сердце. Что он такого сказал? Она приняла его за другого? Он напомнил ей что-то плохое? Затаенную боль, тени прошлого? Ложь самой себе? Тут ему вспомнился парижанин из кемпинга Гран-Пре (у которого одна шина белого «Сааба 900» 1986 года и другая – прицепа «Caravelair Venicia 470» – четыре койки – так некстати и одновременно лопнули), парижанин этот рассказывал каждому встречному, что его жена похожа на Роми Шнайдер, так похожа, что ее то и дело останавливают на улице, чтобы восхититься этим сходством, да вот, не далее как сегодня утром местная парикмахерша, мадам то ли Плюмар, то ли Плакар, и это замечательно, потому что сам он считает немецкую актрису самой талантливой, самой блестящей и самой красивой женщиной всех времен, а ПП на это спросил его, что же он тогда делает в убогом прицепе, в задрипанном кемпинге, в сырости и тучах комаров, где еще и шины таинственным образом лопаются, ведь если она так хороша, эта Роми Шнайдер, то он, ПП, увез бы ее отдыхать под пальмы или фламбуаяны, в голубую лагуну, где она купалась бы голой, мсье, на зеленые острова с прохладными водопадами; в воде / отсвет любви, прошептал Артур; потому что если наружность для вас так много значит, продолжал ПП, надо ее уважать, надо ей потрафлять, надо ей лгать, надо, чтобы все было красиво вокруг нее, мсье парижанин, как ларец, ага, вот что я думаю. И тогда задетый парижанин показал фотографию своей жены на экране мобильного телефона, и ни ПП, ни Артур Дрейфусс, ни даже жена нотариуса (которая зашла справиться, здесь ли ПП, или, точнее, нет ли его) не узнали на маленьком экранчике Роми Шнайдер. Скорее Дениз Фабр, только моложе! – воскликнула жена нотариуса, или Шанталь Гойя без волос, добавил ПП, заметьте, есть и что-то от Мари Мириам, так, на беглый взгляд, и парижанин поспешно спрятал телефон в карман, вы неправы, сказал он, она очень на нее похожа, даже мсье Жипе из кемпинга это заметил.
Библиотекарша вернулась. Она протягивала какую-то книгу, глаза ее блестели. Руки слегка подрагивали. Вы тот самый Артур Дрейфус? – спросила библиотекарша, и Артур Дрейфусс открыл глаза.
Нет.
Хоть на очень короткий миг затуманил ему разум искус иллюзии; нет. Я не тот Артур Дрейфус, в моей фамилии два с, и я автомеханик; мои руки / слов не творят. Жанин Фукампре подошла, взяла книгу. Что это? Тут тетя улыбнулась, извинилась за свою ошибку, однофамилец, я сглупила, подумала на минутку, что вы – это он, что вы можете быть им, что входите в роль ваших героев, механик, конечно, изучаете жизнь для нового романа, мне очень жаль. Да о чем вы говорите? – снова вмешалась Жанин Фукампре, на сей раз гораздо громче. Я так давно мечтаю познакомиться с писателем, продолжала тетя, настоящим, не обязательно известным, но они сюда не приезжают, городок у нас маленький, слишком далеко, слишком сыро, нет бюджета на командировочные расходы, только на обед, и то меньше пяти евро, даже на дежурное блюдо не хватит, так жаль, сандвич продают дороже, чем книгу карманного формата, я понимаю, есть надо, но ведь надо еще и мечтать, здесь выпадает шестьдесят сантиметров осадков в год, средняя температура ниже десяти градусов, а керамика музея Санделен давно всем глаза намозолила, другое дело писатель, вот где мечта, слова обретают изыск, и серые будни, дождь и десять градусов вдруг становятся поэзией.
Краткое рукопожатье, / И он отправился в дальний путь, / Лишь вещи остались (…)
* * *
– Минус одна буква – и ты писатель, – тихо сказала Жанин Фукампре с тусклой улыбкой. – Ты кто-то другой. Как и я.
Смеркалось. Они отправились в обратный путь, простившись с тетей у одомаруазской библиотеки. Тетя укатила на велосипеде (этим средством передвижения она пользовалась, невзирая на метеосводку, – из солидарности с почтальоном и из любви к летописцу истории каналов нижнего и верхнего Мелдика, ставших каналом Сент-Омер).
В галантном средстве передвижения Жанин Фукампре сидела, съежившись, с ногами на сиденье, – такую позу принимают, когда хочется прийти в себя. Или просто согреться, если холодно внутри.
– Однажды я хотела поехать в Соединенные Штаты, чтобы встретиться с ней.
Я хотела, чтобы она увидела себя. Чтобы представила, как мне живется с ее лицом. С ее ртом, ее скулами, ее грудью. Я подумала, ее ведь тоже может привести в ужас, что она существует в двух экземплярах. Пусть бы узнала, что она не единственная. Не редкая. Три месяца назад редакция «Боте Консей» выбрала ее самой красивой женщиной в мире. (Она горько улыбнулась.) Я – самая красивая женщина в мире, Артур. Самая красивая женщина в мире, а жизнь у меня самая дерьмовая в мире. Что нас с ней разделяет? Только то, что я родилась через два года после нее? Опоздала на два года? Что она – свет, я – тень? Почему нельзя поменяться жизнями?
За окном тянулись бесконечные голые поля, которые через месяц засеют пшеницей. Несколько тяжелых дождевых капель ударились о ветровое стекло; но гроза не разразилась.
Я так туда и не поехала. Зачем? Чтобы мне велели перестать быть на нее похожей? Переделайте себе нос. Рот. Вставьте цветные линзы, мадемуазель деревенщина. Измените цвет кожи. Уменьшите сиськи. И нечего вам здесь делать! Прекратите походить на нее. Найдите себя. Найдите вашу собственную душонку. Проваливайте подобру-поздорову. Не походите на нее, вы наносите ей ущерба. Походите на кого-нибудь другого, если хотите. Походите на себя. Артуру Дрейфуссу вспомнились лица, виденные иногда в журналах или в «Галери Лафайет» в Амьене, вспомнились женщины, которые, чтобы походить на других, стесывают кости скул, удаляют коренные зубы, чтобы впали щеки, накачивают губы как посул наслаждения и с силой оттягивают веки, точно штору над утраченной молодостью и канувшими иллюзиями; и тогда розовая свежесть Жанин Фукампре вдруг предстала ему истинной красотой: самоуважением.
Я так туда и не поехала. А вдруг бы они сжалились? Потому что я, наверно, чудовище. Мне могли бы предложить быть ее двойником. Ее тенью. Тенью ее тени, как в песне. Меня посылали бы в Balthazar или Mercer, меня вместо нее преследовали бы навозные мухи, а она тем временем тайком бежала бы на свидание к новому бойфренду. Я была бы ее дублершей в постельных сценах. В этом плане она в своих фильмах не блещет. Даже не показывает грудь. Знаешь, у нас почти одинаковые размеры. 93–58–88 у нее. 90–60–87 у меня. Я даже работу не могу найти с моим лицом, Артур. Только и гожусь строить из себя дуру в супермаркетах или в свадебных платьях, и нет такого мужика, который не попытался бы полапать мой зад или засадить мне свой хрен, им всем хочется знать, каково это – трахнуть Скарлетт Йоханссон. Прости. Я вульгарна. Это потому что мне грустно.
Артуру Дрейфуссу тоже было грустно.
– Что бы ты сделала, если бы была ею?
Жанин Фукампре расправила свое вновь обретенное тело и улыбнулась. Наконец-то.
Дурацкий вопрос. Но это забавно. Так вот. 1) Я убила бы себя, чтобы РАЗ И НАВСЕГДА оставили в покое Жанин-Изабель-Мари Фукампре, здесь присутствующую. 2) Сожгла бы все копии «Любовной лихорадки», потому что я там ну совсем никакая. 3) Не переспала бы с Кираном Калкином. Клянусь. 4) Постаралась бы записать диск с Леонардом Коэном. 5) Сняться в фильме у Жака Одиара. 6) Не стала бы сниматься в рекламе, которая врет, будто вы красивее с сумкой от Вюиттона или, например, с кремом от Л’Ореаль. 7) Объяснила бы девочкам, что дело не в красоте, а в желании, и что если им страшно, всегда найдется песня, которая спасет им жизнь. 8) Записала бы диск со всеми этими песнями. 9) Поставила бы фильм для моей старшей сестры Ванессы и баловала бы мою мать до бесконечности! 10) Сказала бы людям, чтобы переизбрали Барака Обаму через два года, и 11) уж коли у меня было бы очень, очень много денег за все мои звездные роли, я купила бы билет на самолет, в первый класс, мой милый. Я пила бы шампанское Тэттэнже Конт весь полет. Ела бы икру. И прилетела бы сюда. Я закончила бы мою карьеру, как Грейс Келли, и осталась бы с тобой. Если ты хочешь.
Артур Дрейфусс был тронут.
Он остановил галантное средство передвижения на обочине, не заглушив мотора, и посмотрел на нее. Она была красива, и щеки ее блестели, и слезы подступили к глазам механика, и он сказал ей «спасибо». Спасибо. Потому что уж коли сам Фоллен не употреблял этого слова в своих чудесных стихах, значит, слово это редкое, ценное, прекрасное и самодостаточное. А именно в эту минуту Артуру Дрейфуссу хотелось сказать редкое слово.
Позже, когда они поехали дальше, ему показалось, что он постарел.
* * *
Они приехали глубокой ночью. Жанин Фукампре дремала на пассажирском сиденье. Они пересекли Лонг и добрались до домика Артура Дрейфусса на департаментском шоссе 32, на выезде из деревни.
По дороге они остановились заправиться и заодно выпили натурального кофе (ммм, ммм) и съели по сандвичу в пластиковой упаковке; сандвичи оказались мягкие, клеклые, мякиш прилипал к небу; сандвичи для беззубых, сказал он, а она улыбнулась, и тут они оба подумали о его матери и укорили себя за жестокость.
Когда они вошли в дом, Жанин Фукампре запечатлела легкий поцелуй на его щеке, спасибо, это был прекрасный день, Артур, мне не было так хорошо, с тех пор как я пела My Heart Will Go On (саундтрек к «Титанику»), спускаясь по лестнице с тетей, и она, наоборот, поднялась по лестнице в спальню, где рухнула на кровать, еле живая от усталости и волнений.
Артур Дрейфусс сел на диван, где он спал четыре ночи, но ему было не до сна.
Зачем Жанин Фукампре под дивными чертами Скарлетт Йоханссон вошла в его жизнь? Она нашла его милым, славным; она сказала cute в первый вечер, you’re cute, so cute, ей хотелось увидеть его снова, после того как он починил девочкин велосипед, и она явилась вот так, запросто, в сумерках, четыре дня назад, с фальшивым Вюиттоном, Мураками и тремя вещичками – и неделю не прожить; они поцеловались один раз, поцеловались, чтобы не дрожать, не плакать, когда тень Скарлетт Йоханссон вновь накрыла ее в ресторане; до обручения было еще далеко. Он находил ее привлекательной (Скарлетт Йоханссон как-никак), но и Жанин Фукампре тоже его привлекала. Ему нравилась ее фарфоровая хрупкость. Ее трещинки. Все эти надломы внутри, как у него. Все то, что, по словам Фоллена, ждет, чтоб освободили, написав. Но после. После.
Какова она, жизнь после об руку со Скарлетт Йоханссон, которая вовсе не Скарлетт Йоханссон, но все думают, что она Скарлетт Йоханссон, до тех пор, пока разум не убедит в обратном, ведь Скарлетт Йоханссон не может быть на вручении Нобелевской премии мира в Осло (Норвегия) рядом с Майклом Кейном и одновременно в Лонге (Франция); не может три месяца подавать реплики в нью-йоркском Корт Театре (48‑я улица) в «Виде с моста» Артура Миллера и одновременно обсуждать свежесть дорады в Экомаркете в Лонг-пре-ле‑Кор-Сен.
Какова она, жизнь после со Скарлетт Йоханссон. Сначала вы просто ее новый дружок, вдобавок никому не известный; ретивый папарацци выслеживает вас на пляже в Этрета или в Туке; телеобъектив обнаруживает родимое пятно на вашей левой ноге, на уровне поясничной мышцы – десять сантиметров под ягодицей, и, когда снимок будет опубликован, «Пуэн де вю» восхитится этим знаком благородного происхождения, «Вуаси» заподозрит лакомый засос, а «Упс» – рак кожи. Так начинается ложь.
В сути или во плоти – где она, правда? Образы теснятся в его голове. Он представляет себе тело как пальто. Его можно снять, можно повесить, оставить на крючке, если оно больше не подходит. И выбрать другое, которое лучше сидит, подчеркивает точнее, элегантнее силуэт вашей души. Фигуру вашего сердца. Но так не бывает; вместо того, чтобы приручить его, выучить новым словам, новым жестам, его режут. Кроят, латают, перешивают. Искажают. Пальто уже ни на что не похоже; тряпка, жалкий лоскут. Сколько оголтелых женщин мечтают походить на других. На самих себя, быть может, на себя, только лучше. Но печаль и ложь никуда не делись. Они всегда с вами. Как шутовской нос, приросший к лицу. Кто забыл себя, тот потерялся. Он угадывает тяжесть тел, тяжесть их бед, потому что Жанин говорит ему о своих; но в твоем несчастье ты прекрасна, Жанин. Тебе неведомы горести некрасивых, которые хороши для себя и которых убивает презрение, взгляд за взглядом, ежечасно, сжигает на медленном огне. Ты не знаешь веса грузных тел, чувствующих себя птицами. Перья. Запахи. Вот бы нас видели так, как мы видим себя: в благости нашего самоуважения. Он улыбается. Чувствует, как слова прорастают, размещаясь, чтобы обрисовать перемену мира. Его захлестывает радость. Что если, спрашивает он себя, еще больше, чем ее сказочное тело, хрупкость Жанин трогает его всего сильней?
Нежность трепещущего листа, написал Фоллен. Нежность трепещущего листа. Твоя немыслимая нежность, Жанин; эта хрупкость, обладающая даром делать ПП любезным, даже изысканным, в образах его слов; даром делать Кристиану Планшар и всех девушек из салона грациозными и легкими, маленькими феями, порхающими вокруг тебя; твоя нежность умиротворяет; ты – встреча, которая всякого взволнует, всколыхнет, «красота берет за душу», шепнула мне Шанталь, мойщица, когда ты увидела свои короткие волосы и чуть не расплакалась, ты – встреча, делающая еще и терпимее; она добавила: «Но ведь и опасна красота, она притягивает все, что может ее погубить», – и я понял, что твоя нежность может творить и добро, и зло, как оружие, как плохо подобранные слова, как этой ночью на заправочной станции, когда тот мудак, вульгарный, вонючий, запущенный, с грязными ногтями, говорил с тобой как со шлюхой, потому что многие думают, что женщина с большой грудью – непременно шлюха.
Артур Дрейфусс чуть не сцепился с этим смердящим мудаком, но Жанин Фукампре остановила его: «Брось, не марай руки», – и Артуру Дрейфуссу понравилась эта реплика. Он почувствовал, что имеет для нее значение. И вот это-то больше всего его смутило.
Об руку со Скарлетт Йоханссон, ну, то есть с Жанин Фукампре, вы стали другим. Вы стали ее. Ее мужчиной. И мужчины и женщины смотрели на вас, иногда по-доброму, чаще строго, задаваясь вопросом, почему вы; чем вы так уж от них отличаетесь; что у вас есть такого, чего у них, мужчин и женщин, нет.
И найдя наконец ответ, они становились несчастными, а порой жестокими.
Вы их ущемляли.
Артур Дрейфусс уснул на диване, как раз когда Жанин Фукампре спустилась из спальни. За окнами занимался пятый день их жизни.
* * *
Жанин Фукампре подняла соскользнувшее на пол одеяло, накрыла им механика, бережно, как мама, и вздрогнула при мысли, что с ее девяти лет, с ванны и фотографа-свина, родная мать ни разу не обнимала и не согревала ее. Что никогда больше ей не пришлось выплакаться на ее плече и никогда с тех пор не была она маленькой девочкой.
Она вскипятила воду для «Рикоре» (они еще не купили настоящего кофе, еще не ходили за покупками, как делают это для дома, где живут вдвоем); размочила в нем два сухарика (без масла и варенья, все по той же причине и потому, что двадцатилетний парень, который живет один, увы, не лучший сам себе кулинар).
А потом она стала смотреть на него.
С того дня, когда на автостраде А16 перевернулась цистерна с молоком, залив ее белизной и заставив водителя фургона турне «Пронуптиа» сделать крюк, который привел их в Лонг, к ее судьбе, Жанин Фукампре была влюблена в него и тосковала по детскому смеху.
В ту самую секунду, когда она его увидела, она полюбила в нем все. Его походку; его неуклюжее тело, утопавшее в рабочем комбинезоне, его руки, черные от масла, словно в кожаных блестящих перчатках, сильные, как ей показалось, руки (недаром же он был сыном лесничего-браконьера и ловкого рыбака); его красивое лицо, такое красивое, почти женское порой, без тени надменности; он как будто даже не знал, что красив; да, она почувствовала себя в тот день круглой дурой, маленькой девочкой, явившейся на край края света (напомним: Лонг, 687 жителей, пикардийская коммуна площадью 9,19 квадратного километра, принадлежащая кантону Креси-ан‑Понтье, где 26 августа 1346 состоялась знаменитая битва при Креси, настоящая мясорубка, тысячи убитых французов под ливнем стрел лучников Эдуарда III, – и это в общем-то все); на эту конечную остановку, где, если повезет, она сможет наконец исчезнуть с добрым человеком (по-настоящему добрым, и детский смех был этим благословением); забыть Скарлетт Йоханссон; забыть жестокость мужчин, подлость мужчин, грязные предложения.
Забыть детское тело, рассеченное объективом фотоаппарата. Непристойность. Крупные планы. Лоно, тончайший, не шире волоска, надрез. Предательство тех, кому полагается вас любить. Потерянность, страх. Я ненавидела тебя все эти годы, мама. Я ненавидела твое молчание. Оно крутило мне нутро. Резало кожу. Делало больно. Я втыкала иголки в губы. Хотела замолчать. Как ты. Я молилась, чтобы он бросил тебя ради тысячи шлюх, моих ровесниц. Я хотела, чтобы ты умерла. Одна. Чтобы ты была безобразна и воняла салом. Скажи мне, что ты меня любишь, мама, хоть немножко. Скажи мне, что я чистая. Что у меня будет прекрасная жизнь. На, возьми мои руки. Смотри. Я выучила вальс, польку, карманьолу, я могу научить тебя, мама. Давай станцуем вдвоем. Я скучаю по твоим поцелуям. По звуку твоего голоса.
Забыть лекарства, которые отупляют и лишают сил. Бежать от накатывающего порой желания принять сразу всю упаковку, чтобы уснуть, как прекрасная Мэрилин Монро, как трогательная Дороти Дэндридж. Уснуть – и остановиться на заре благодати. Растечься бледной акварелью. Исчезнуть, улететь; лететь до тех пор, пока не найдешь где-то там, в небе, теплые руки белокурого пожарного, и выплакать наконец все свои слезы. Во мне столько слез, что можно наполнить реку. Столько воды, чтобы потушить все на свете пожары, чтобы ты не сгорел, мой папочка. Чтобы ты не умер. Не оставляй меня хоть ты. Мужчины злые, злые, и чтобы они исчезли, должна исчезнуть я. Себе, себе самой должна сделать больно. Папа. Мне больно.
И однажды, в ночь конца всего, за которой не бывает рассвета, когда Селин Дион пела по радио трогательную песню: Лети, моя птица, в эфирную даль, / Тебе ничего в нашем мире не жаль. / Лети, и пусть будет свободен твой путь / От тревог земных, / Не дающих уснуть. – Жанин Фукампре выплюнула таблетки, которые душили ее, выплюнула яд, уже делавший свое дело с ней, сонной, расслабленной.
Ее вырвало отвращением ко всему; ужасом, мраком.
Песня удержала ее. Песня не дала упасть, и Жанин Фукампре в ту ночь поняла, в чем ее спасение: вернуться туда, в день, когда она увидела его.
Своего ангела.
Она приехала в Лонг на следующий вечер. В 19:47 минута в минуту она постучала в дверь Артура Дрейфусса, вымотанная, с грязными волосами, с запавшими глазами. Но живая.