Они возвращались пешком в отрезвляющей ночной прохладе.
После этого признания, этой изысканной грусти Жанин Фукампре все заговорили о другом. Немного о политике, само собой: о Саркози, не понимаю, что в нем находят женщины, сказала Жюли, которая сама была очень красива, все у него маленькое, минус, да и только, говорят, что каблуками и подпяточниками он добавляет себе семь сантиметров; ПП, который сразу налег на аперитивы, напомнил, что его прозвали Наболеон и что, как бы то ни было, через два года Стросс-Кан задаст ему взбучку, даже нахлобучку (забавное слово, после которого пошло одно к одному: якобы невинный и обеленный виновный, покладистый пенис, застуканный в люксе 2806 нью-йоркского «Софителя», камера в Рикер-Айленд, скандал с проститутками в лилльском «Карлтоне», подружки, живой товар, распутницы, Додо Рассол, Эффаж, бедная Тристана Банон, обезьяна в течке и прочие «неуместности»; низость человеческая; великолепное и гнусное падение; наконец, вспухшее лицо жалкой монашки; разрыв), а затем всем захотелось поговорить о чем угодно, лишь бы не об этих придурках. Все мудаки. Все одинаковы. Хоть голосуй за Ле Пена.
Жюли рассказала, что помощник Тоннелье видел Кристиану Планшар выходящей из отеля «Ибис» в Аббевиле в темных очках и с высоким волосатым брюнетом, на что ПП заметил (пятый аперитив), что, не будь он при жене, а я при тебе, Жюли, поверь мне, я при тебе, не отказался бы это самое (читай: вставить) парикмахерше Планшар, потому что есть в ней что-то этакое, вульгарное, слово вертелось у него на языке, ну как его, сейчас, сейчас, и тогда Жюли ущипнула его за руку; ноготки у нее были острые – укус змеи, да и только. Валери заговорила о кино (естественно для несостоявшейся актрисы, – вот-вот, сос, соска! – воскликнул ПП, это самое слово, у нее вульгарный рот, у этой Планшар, ларчик с подарочками, длинный чехольчик, о‑ля‑ля, новый щипок, капельки крови на бицепсе владельца гаража), Валери уже три раза видела «Аватар», для нее это был абсолютный шедевр, аб‑со‑лютный, крупнее, бессмертнее, чем «Большая прогулка», шедевр последних двадцати столетий, но! но при чем тут «Большая прогулка»? – удивилась ее сестра, большая жопа! – воскликнул ПП, на которого алкоголь начал уже действовать всерьез, как ты можешь сравнивать двух идиотов с синими людьми, вот так и могу, самый большой успех французского кино всех времен – это что-то значит, это веха, плевать мне на вехи, «Аватар» – событие мирового масштаба, а эта самая жопа ПП – узко французского; но особенно ей не терпится дожить до 29 сентября, чтобы посмотреть «Уолл-стрит‑2», в главной роли Шайа Лабаф, какой же он красивый, красивее не бывает, призналась она, сложив губы сердечком и зардевшись, ладно, ясно, имя у него и вправду несуразное, вроде chier le boeuf или chia le jambon! – поддел ПП, который уже перешел на крепкие напитки, но все засмеялись, потому что это было глупо и грубо, а грубость иной раз идет на пользу. Сокращает дистанции, излечивает от застенчивости. У него вышел облом с Меган Фокс, у твоего быкосраля. Пфф, рано или поздно он ее получит, да и вообще, она больная на голову, мнит себя Анджелиной Джоли, даже делает такие же татуировки. А говорят, у Майкла Дугласа рак горла, да, а я думала, у него опухоль языка, как бы то ни было, Зета-Джонс унаследует кругленькое состояние, она из тех баб, что выходят за стариков ради бабок, вот-вот, как же она растолстела, точно, я видел фото в «Пюблик», ни дать ни взять беременная Нана Мускури. Кстати, кроме «Зорро», Зорро? Зозо, ага, заплетающимся языком выговорил ПП, кого она сыграла-то, а? Я читал, что она бисексуалка, би, точно би, продолжал ПП, давайте о чем-нибудь другом, это мерзко! Слушай, ПП, подбрось-ка уголька, если не хочешь есть сырыми твои сосиски (поскольку котлеты обуглились, ПП принес из дома сосиски, которые его жена собиралась подать к обеду завтра), дикарь! Быкосраль, смешно ведь, правда? Быкосраль? Умора, ПП, умора.
Они ели дряблые сосиски с подгоревшей картошкой, а ПП между тем рухнул в траву, и его оставили лежать там, как стейк, как большой труп, на съедение муравьям и червям.
Потом они пошли домой пешком, ночная прохлада потихоньку отрезвляла, и, когда Жанин Фукампре вздрогнула, механик обнял ее.
И вот они уже в гостиной. Смотрят друг на друга. Артур включил музыку, как в кино. Их глаза блестят. Они боятся поспешить. Жесты должны быть идеальными, иначе они ранят; оставляют неизгладимый шрам. Она взволнована; грудь ее вздымается; легкая одышка. Артуру Дрейфуссу кажется, что короткая фраза, может быть, всего одно слово пробивается у нее откуда-то снизу, выбирается на поверхность, появляется, вздуваясь маленьким пузырьком в уголке ее немыслимого рта, слово, которое будет ключом ко всему, слово, которое будет всему прощением, камнем, из которого складывают стены, красотой человеческой. Но другое слово слетает с губ, другое, почти жестокое, чуть приглушенное ладонью, которую она вдруг прижимает ко рту.
– Завтра.
Она встает; ей, видно, жаль; поворачивается, как в замедленной съемке; будто бы нехотя; он ничего не говорит, и она скрывается в тени лестницы, где под каждым ее шагом скрип каждой ступеньки не заглушает ударов стонущего сердца и сраженных желаний Артура.
Один на диване «Эктроп», он вспоминает фразу, которую нашел в fortune cookie в ресторане «Мандагон» в Амьене несколько лет назад; что-то вроде: «Таково ожидание, оно крылато. Чем сильней крылья, тем дольше путь» (из перса Джалал ад-дина Руми, 1210–1273). Тогда это показалось ему глупостью.
Но в эту ночь он хотел бы знать, как долго длится ожидание.
* * *
Утром шестого и последнего дня их жизни шел дождь.
Она спустилась, уже одетая; он готовил «Рикоре». Она поцеловала его в щеку (боже мой, ее запах, боже мой, ее мягкие губы, боже мой, ее сосок, коснувшийся его бицепса), давай сходим в магазин, Артур, купим кофе, настоящего кофе, и она, смеясь, потянула его за руку. И если эта минута между ними для вас банальна или глупа, подложите, как Артур Дрейфусс, под нее музыку, «Сюиту для оркестра – Увертюру № 3 до мажор» Баха, например, соло на скрипке Рудольф Баумгартнер, снимите ее на кинопленку на фоне дождя, запечатлейте ее смех, его восторг, и вы увидите перед собой двух робких влюбленных; первый шанс для него, последний для нее, и позже, пересматривая фильм, вы вспомните, что момент, когда все рухнуло, тот самый, когда они решили построить вместе жизнь, по крайней мере, попытаться, начался именно там, в этом скромном доме на департаментском шоссе 32, без слов любви, без глупостей и шутовства, – нет, просто они поставили крест на «Рикоре».
В Экомаркете в Лонгпре-ле‑Кор‑Сен они наполнили две корзины кофе, зубной пастой (она любила «Ультра-Брайт», он – «Сигнал»), мылом (оба сошлись на молочном), шампунем (для окрашенных волос ей, для нормальных ему), прихватили бутылку масла, макарон (она предпочитала парпаделли, он пенне, он взял парпаделли), банку варенья (она любила клубничное, он вишневое, она, смеясь, выбрала красную смородину: цвет тот же), туалетной бумаги (ей нравилась с запахом сирени, он ненавидел ароматизированную, признавал только без запаха, взяли и той, и другой), зеленых овощей (я должна блюсти фигуру, я же актриса мирового масштаба!), не забыли и картошки (механик должен есть, чтобы быть сильным, а гратен – это смак: слоган, который ей приходилось повторять каждые пять минут в овощном отделе аббевильского Интермаркета два года назад), шоколаду (оба выбрали белый, надо же, хоть что-то общее, сказал он), две чашки, на которых было написано вручную Он и Она (и они посмотрели друг на друга, зардевшись, умиленные и умилительные, и держась за руки, дошли до отдела сыров, где взяли грюйера, гауды, конте 18‑месячной выдержки; мясной отдел они обошли стороной (надо полагать, из-за отъеденной руки Лекардоннель Терезы и возникавших следом страшных пурпурных картин типа кровавого бифштекса, тартара или алой мякоти телятины), взяли и бутылочку доброго вина (ни он, ни она ничего в нем не смыслили, но один покупатель, чей сизый нос выдавал знатока, посоветовал им Лабади 2007‑го за 10,90 евро, медок с чарующими нотками красных ягод, просто чудо, идет ко всему и безо всего хорошо пьется, я его обожаю, спасибо, мсье, спасибо, до свидания), наконец, большой черный несмываемый фломастер (зачем? – спросила Жанин Фукампре, секрет, ответил он, секрет) и направились к кассе.
Итог был, разумеется, куда больше того, что Артур Дрейфусс имел обыкновение тратить, придется экономить до конца месяца. Но он подумал и о том, как ему повезло: есть женщины, которым надо дарить драгоценности, часы, дорогие сумки, чтобы они лишь едва улыбнулись, а Жанин Фукампре была в восторге от зубной пасты, настоящего кофе, ароматизированной туалетной бумаги и пары плиток белого шоколада – всего, что придает вкус жизни вдвоем.
И в этот последний день их жизни, а на самом деле день первый, Артур Дрейфусс открыл для себя одну из самых простых и чистых форм счастья: когда ты глубоко и необъяснимо счастлив в чьем-то обществе.
Из-за дождя они побежали бегом к галантному средству передвижения; Жанин Фукампре чуть не расквасила лицо, только чудом удержавшись на ногах (и снова смех – представим их под музыку Аарона, For every step in any walk / Any town of any thought / I’ll be your guide), Артур Дрейфусс бросил ей ключи, ты с ума сошел, крикнула она, у меня нет прав, два раза проваливалась, плевать, крикнул он; она, дрожа, отперла дверцу и со смехом укрылась в машине, пока Артур Дрейфусс убирал покупки в багажник, не обращая внимания на дождь, намокшая одежда превратилась в половую тряпку. Артур, ты выглядишь, как половая тряпка, сказала бы ему мать.
Жанин Фукампре нашла его очень красивым, когда он нырнул в машину с лицом в каплях дождя; в слезах любви. Надо вставить ключ и повернуть его, чтобы завестись, шепнул он ей – своим ласковым голосом. Она улыбнулась, сделала, как он сказал, мотор завелся. Он положил руку на ее ладонь, чтобы помочь ей переключиться на первую скорость, и нет, мотор не заглох. Первые километры она вела очень осторожно (около 17 километров в час), а если нас остановят? Нас не остановят; тогда она переключилась на вторую, счастливо вздохнула и тихонько прибавила скорость. С тобой я не боюсь, сказала она. Инструктор, который принимал у меня экзамен, был мерзавцем. Он говорил, что я не из тех девушек, чье место за рулем. Поверните направо, мадемуазель, тихо сказал Артур Дрейфусс, и не забудьте включить поворотник. Она рассмеялась и свернула на авеню Депорте. Затормозите у автобусной остановки. Но это запрещено, мсье. Нет, ничего не запрещено, мадемуазель.
Жанин Фукампре остановила машину у автобусной остановки, и Артур Дрейфусс, распахнув дверцу, расправил под дождем свое большое тело актера, только лучше, достал из кармана несмываемый черный фломастер, и Жанин Фукампре с улыбкой, с любопытством смотрела, как он идет к рекламному плакату, восхваляющему духи «The One» от Дольче и Габбана.
Она увидела, как он подрисовывает усы и смешную бородку под герцога де Гиза к прекрасному лицу Скарлетт Йоханссон, эгерии итальянской четы; потом, бросив на нее довольный взгляд проказника-мальчишки, он замазал слово One внизу плаката огромной цифрой 2.
И тут сердце Жанин забилось так сильно, как в жизни еще не билось; сильнее даже, чем в тот день, когда оно сорвалось с цепи при виде маленькой девочки, которая смеялась, потому что фара ее велосипеда вновь освещала мир.
* * *
Когда они разобрали покупки (Жанин Фукампре не могла удержаться, чтобы не навести свой порядок в кухонных шкафчиках, да и кухню надо бы перекрасить, предложила она, мне нравится желтый, так солнечно; Артур Дрейфусс не мешал ей, даже когда она выбросила в мусорное ведро три щербатых стакана, пригоревшую кастрюльку, смешную рекламную жестяную коробку для спагетти – в которой завалялись всякие ненужные мелочи, монетки-франки прошлого века, пластмассовая ложечка, боб из рождественского пирога, кусочек коры черешни, птичьей вишни, записочка из fortune cookie. Он не мешал ей обустраиваться, осваиваться, распространяться и только лихорадочно вздыхал от восторга всякий раз, когда она поднимала руки, чтобы достать что-нибудь сверху, – то был абсолютно восхитительный жест, от которого выгибался ее бюст, твердела сказочная грудь и дивно напрягались незагорелые икры, ах, боже, какая красота, как мне повезло, думал он, и сердце его заходилось, и на язык просились тысячи слов, тысячелетних и несказанных), итак, когда они разобрали покупки, пришло время сварить кофе, настоящий, а не твой ужасный «Рикоре», Артур, сказала она тем же пленительно теплым голосом, каким Шарлотта (Скарлетт Йоханссон) в «Трудностях перевода» говорит своему мужу Джону: Mm, I love Cristal, let’s have some, а тот мямлит в ответ: I gotta go… and I don’t really like champagne; и двое в кухне, которая станет со временем желтой, рассмеялись. Отрадным подарком была эта минута, посвященная лишь себе самой, но смех разом смолк, когда они обнаружили, что забыли купить фильтры для кофе.
Вот тут-то Жанин Фукампре возблагодарила небо и еще больше Артура Дрейфусса за его непреклонность в вопросе о туалетной бумаге: только представь, кофе с запахом сирени, пффуу, бее, вот гадость-то, вот ужас. Несмотря на кусочки целлюлозы, которые, покружившись в их новых чашках Она и Он, печально пошли ко дну, то ли клочки промокашки, то ли снежинки, кофе марагоджип оправдал все ожидания и раскрыл лучшее; это был кофе ароматный и легкий, как мелодия Сьерра-Мадре-де‑Чьяпас, где он долго зрел, и наши два гурмана смаковали его, закрыв глаза, размечтавшись о гватемальских вершинах, о сухих просторах Сахары, о патагонском озере и об индийской глуши – о местах в этом мире без электричества, без телевидения, без кино, без Интернета, без электроники и гарантийного обслуживания, без Скарлетт Йоханссон.
К полудню дождь перестал.
Они добрались до Аббевиля за неполных двадцать минут, и в эти неполные двадцать минут Артуру Дрейфуссу мечталось, будто он за рулем открытого кабриолета рядом с прекрасной Скарлетт Йоханссон, и волосы ее развеваются на ветру, и скулы блестят, гладкие и розовые, как два яблочка pink lady. Жанин Фукампре высунула руку в открытое окно, волосы ее развевались в салоне «Хонды Цивик», она надела коротенькую юбку, подол колыхался и трепетал от ветра, приоткрывая восхитительную белизну бедра, и ей нравилось смущение Артура; Артур Дрейфусс ехал быстро, сосредоточившись на дороге, стараясь избежать эротических отвлечений, столь чреватых авариями.
Ваша мама хорошо покушала, сказала им молодая медсестра, которую они не видели раньше, она оставила рыбу, зато съела все пюре. И сын каннибалки пригорюнился, вспомнив, что его мать разлюбила рыбу, с тех пор как разлюбила его отца, шельму-рыбака, ловца на блесну и прочие запретные снасти. Она будет немножко вялой, предупредила сестра, только что приняла лекарства, но сегодня с утра она поспокойнее, хотя дважды требовала Элизабет Тейлор, и я подумала, добавила она, понизив голос, что с головой у нее не все в порядке, ну да ладно.
У нее с головой все в порядке, сухо ответила Жанин Фукампре. Ее голова полна чудесных вещей, для которых она не находит нужных слов. Вот и все.
Лекардоннель Тереза глуповато улыбнулась при виде входящей в палату Элизабет Тейлор.
Сыну показалось, что за одну ночь растаяло и рассосалось то немногое, что еще оставалось от ее плоти: кожа стала тончайшей, еле видной сеточкой, валансьенским кружевом, ничуть не скрывавшим больше жуткую угловатость челюстей, фронтального выступа, скул и черепа. Лицо ее было лицом мертвеца, еще улыбавшимся, глаза запали, как две жемчужины на дне водостока; губы, иссохшие, шершавые, походили на наждак. Она с трудом выговорила: пришла, хорошо, красавица, ангел, собаки, у них нет крыльев, и прозрачная вуаль век накрыла утонувшие жемчужины.
Артур Дрейфусс и Жанин Фукампре взяли каждый по руке – левая была уже синей и холодной, – той, что тонула в темных и жутких водах горя; но явление сногсшибательной Американской Венеры (с Элизабет Тейлор) нарисовало на ее устрашающем лице улыбку, которая так и останется с ней до конца.
* * *
Позже они спустились в кафетерий, взяли два пакета чипсов, натуральные ей, барбекю ему, «Марс» и «Баунти» в автомате, по чашке кофе, и, пока он тек, скорее сочился, медленно-медленно, со скоростью капельницы (на то и больница), они посмотрели друг на друга и улыбнулись, и эта улыбка сблизила их сердца и их страхи и удалила их на время от всего, что они потеряли, что все мы теряем на каждом шагу: маму, воспоминание, музыку, любовь; все, что пугает нас, разрушает, расчеловечивает.
Любовь – единственный способ не стать убийцей.
Лекардоннель Тереза с застывшей отныне на лице улыбкой умирала на их глазах, душа ее улетала к душе Нойи на крыльях Клеопатры Тейлор; она не разговаривала, не двигалась; Артур Дрейфусс искал слова прощания и любви, ведь зачастую это одни и те же слова, чуть раньше, в унылой палате, но, как и он, слова испугались и не выстроились во фразы, и тогда Жанин Фукампре обошла кровать, села за его спиной и – маленький Сирано с черными, по-мальчишески подстриженными волосами, с потрясающими формами, с клубничным ртом, – подсказала ему эти последние слова: Я был счастлив с тобой, мама, и я благодарен тебе. Скажи Нойе, когда ее увидишь, что я люблю ее и всегда по ней скучаю, она ведь наша Краса Господа. Артур Дрейфусс повторял произнесенные шепотом фразы, но в слезах тонули порой звук, слог, целое слово.
Я не грущу, мама, вы будете вместе на большом дереве, все втроем, а я приду вас проведать. И Элизабет тоже будет со мной, мы придем вместе, мы больше тебя не покинем… Я люблю тебя, подсказала Жанин Фукампре. Скажи ей, что ты ее любишь, Артур. Это так важно. Это не дает умереть. Я люблю тебя, выговорил Артур Дрейфусс, но рот его был полон соли, горя, слюны, и слово бессмертия растворилось в нем.
Застывшая улыбка чуть заметно дрогнула.
И Жанин Фукампре, взволнованная, повернула лицо к Артуру Дрейфуссу. Так замкнулся круг даров. Трепет вечности. Получаем, отдаем. Артур подарил ей смех ребенка, и она чудесным образом выжила. Она, в свою очередь, принесла покой его безутешной матери, а та, между тем, передавала возможную нежность этого мира обитателям черешни, ветру, лесам, праху, из которого мы состоим.
Любовь никогда не пропадет.
А в кафетерии кофе все еще сочился капля по капле.
И тут Жанин Фукампре вдруг отшвырнула на стол пакетик чипсов, дрожа, ухватилась за руку Артура Дрейфусса, сжала ее изо всех сил и голосом, севшим от испуга, оцарапанным страхом, положила конец ожиданию:
– Я хочу быть с тобой, Артур, давай уедем.
* * *
Они не стали дожидаться дежурного врача, который наверняка заморочил бы им голову иностранными словами, конфокальная иммуноцитохимия, точечные очаги поражения в подкорковом белом веществе или церебральная стереотаксия, которые сам перевел бы, человечности ради, лаконичным «не волнуйтесь, все хорошо, все идет, как и предполагалось»; нет. Они побежали к галантному средству передвижения, так и держась за руки, как будто через их переплетенные пальцы смешивалась кровь. Сев за руль, Артур Дрейфусс сорвался с места на бешеной скорости «скорой помощи», которая везла двух тяжело раненных любовью – две жертвы горя. Они проехали двадцать два километра за десять минут – в среднем 132 километра в час, что было сущим безумием, но так разумно, если знать, что при ударе молнии свет распространяется со скоростью 300 тысяч километров в секунду, да-да, в секунду, а молния в этих двоих ударила крепко.
Они остановились перед домом с отчаянным визгом тормозов – завтра ПП наверняка выдаст по первое число за состояние шин, но завтра, так или иначе, все будут кричать и плакать, – пулей вылетели из машины, ворвались в дом порывом ветра в грозу, и Артур Дрейфусс ногой закрыл дверь, которая хлопнула, как удар грома, и тут вдруг, после неотложности хотения пришли тишина и неподвижность желания.
Оба задвигались, как будто в замедленной съемке.
Грациозным движением Жанин Фукампре крутанулась на месте, ее юбочка, красная, как первая кровь первого раза, всколыхнулась; длинные незагорелые ноги блеснули на миг в полумраке гостиной, потом она тихонько прислонилась к стене, словно бабочка села, так все вдруг стало в ней легко; блестели ее поразительные губы, блестели высокие круглые скулы, блестели глаза, смотревшие на Артура Дрейфусса, у которого пересохло во рту, взмокли ладони и зашлось сердце. Из горла Жанин Фукампре вырвался хрустальный смех, ариетта, плеск камешка, упавшего в чистую воду родника, и все так же замедленно она вспорхнула по лестнице вверх, до третьего этажа, до спальни, до кровати.
Когда он пришел следом, она стояла у окошка; ее дрожащие пальцы расстегивали одну за другой пуговки блузки – так надрезают кожу, чтобы найти под ней сердце. Иди сюда, шепнула она, иди ко мне, это твое. Артур Дрейфусс подошел на подгибающихся ногах. Прекраснейшая в мире грудь будет подарена ему. Он увидит ее, потрогает, погладит, может быть, даже полижет, укусит, проглотит; он утонет в ней и умрет, да, теперь можно и умереть; он был в одном вздохе, в одном поцелуе от нее, когда бюстгальтер, темный, атласный, немыслимый, соскользнул, освободив два чуда плоти, эти совершенные груди, апельсиново-белые, со светлыми ореолами вокруг твердых сосков, такие живые. Жанин Фукампре была до жути красива, Артур Дрейфусс не видел ничего прекраснее ее грудей, невероятных, волшебных. Она и Он, робкие, теплые, были прекрасны; изумительны в своей стыдливости, словно еще в детстве, медлившем уйти.
Жанин Фукампре взяла руку механика, похожего на Райана Гослинга, только лучше, и положила ее на левое полушарие: ему показалось, будто дивная, теплая грудь дрожит, но это колотилось ее сердце, словно птица металась там, хлопая крыльями, и когда она дала понять своему юному любовнику, что можно надавить сильнее, погрузившись в нежность, в одурь, в лакомство, у Артура Дрейфусса вырвался крик, скорее даже хрип, он отдернул руку и кинулся прочь в сумрак лестницы. Он эякулировал.
* * *
Опустим всевозможные «ничего страшного» и «с каждым может случиться», опустим, потому что для Артура Дрейфусса это было страшно, даже очень, а на тот факт, что случиться может с каждым, ему было плевать с высокой колокольни.
Это случилось с ним.
Он держал в руке мечту всей жизни – шесть секунд, если быть точным, абсолютную мечту со времен Надеж Лепти в третьем классе, со времен Лианы Ле Гофф с ее 80Е на гимнастическом коне, со времен мадам Верхерстратен в выпускном – о эта ее бороздка между двумя полушариями, сто раз, тысячу раз при виде ее ему хотелось стать слезой, капелькой духов, пота, чтобы затеряться в ней, – и эту мечту всей жизни он упустил самым жалким образом, в штаны, в темноту и стыд, как в те смехотворные часы отрочества, когда у него вышел подобный облом со жрицей любви.
Но нежный, спасительный голос Жанин Фукампре проник к его сердцу, смыл позор:
– Мне приятно, что ты так хочешь меня, Артур. Это мило.
И Артур Дрейфусс вышел из тени, накрывшей его точно пеплом, и лег к своей искупительнице на кровать. Она лежала голая; еще прекраснее, чем можно себе представить по миллионам фотографий полуодетой Скарлетт Йоханссон. У Артура закружилась голова: тут было не только роскошное тело, Жанин была соткана из слов, что трогают душу, из этих невесомых сгустков плоти, которые суть вес вещей. Трепет, / Ветер, / Мир, / Смутная боль, / Нежность, / Рассвет.
И он вздохнул с облегчением, ибо случившаяся неприятность оставила ему, до новой серьезной эрекции, небольшую передышку, чтобы погрузиться в это светлое озеро, подплыть к его изящно пухлым берегам, к поросли (или заросли – тут сама старая мадемуазель Тириар, переводчица-любительница, заколебалась), к этой буйной, ликующей поросли, которую она сохранила как есть, естественно дикой, в память, сказала она, о поросли (или заросли) Марии Шнайдер (в знаменитом фильме Бернардо Бертолуччи 1972 года – три года спустя после первого Вудстокского фестиваля, когда, что правда, то правда, у парней были длинные и довольно грязные волосы, а у девушек мохнатые и довольно грязные подмышки).
И Жанин Фукампре рассмеялась, глубоко тронутая восхищенным, детским и, в сущности, таким простым взглядом своего любимого; то был смех счастливый и чистый, он взлетал под потолок, и отскакивал от стен, и говорил всем, а особенно тебе, мама, видишь, твое молчание меня все же не замарало; и если бы можно было подобрать песню к этой светлой минуте, то, скорее всего, «Беги от счастья, пока оно само не убежало» Гензбура, и ломкий голос Джейн Биркин, немыслимую эту ностальгию, которая не заглушила бы мольбу Жанин Фукампре:
– Ты не первый, Артур; я бы хотела, чтобы ты был последним.
* * *
А тем временем мадам Ригоден, журналистка из «Курье Пикар» (рубрика местной информации, Амьен и его окрестности) написала заметку на сайте Лонга.
Эту заметку, или пост, перепостила в Твиттере некая Клодетта, мать двоих детей, автор-любитель блога «Стены имеют уши».
Этот твит (140 тысяч знаков максимум) воспроизвела Виржини Ла Шапель (участница Фейсбука, фанатка Флави Фламан, Дани Буна, Тома Дютронка и иже с ними Бруно Гийона по его фотографиям), в свою очередь, написав на своей стене следующий незамысловатый комментарий: «Скарлетт Йоханссон в Лонге. ПОЛНОЕ СЧАСТЬЕ».
В следующие секунды, помимо сотни лайков, расцвели цветистые комментарии: Лонг-Айленд?? Где это!!! Лонг?? Скарлетт – бомба. Где она? Говорят, она уходит от Райана Рейнолдса. В бухте Ха Лонг? Лонг – не длиннее моего члена? Мне безумно понравился «Остров». Какие сиськи! Я заказал куклу Скарлетт в натуральную величину, смогу наконец ее поиметь. И т. д. Изыск. Высший шик.
И после многих перепостов друзьям друзей друзей на стену Виржини Ла Шапель наткнулась чета валлонцев, отдыхавшая в кемпинге Жипе – протыкателя шин. Они тут же решили обойти деревню (9,19 квадратного километра) в надежде случайно встретить знаменитую актрису и, почему бы нет, сфотографироваться с ней, скажем, на фоне пруда Большой Хижины – рая для рыболовов. Ах, какой сюрприз они преподнесут своим друзьям, вернувшись в Грас-Оллонь (область Льежа, жители которой должны бы изящно называться «грациозными оллонцами»).
Тем временем ПП, который любил пошарить по Всемирной паутине, пока Жюли, его третья жена, была занята ритуалом еженедельного наведения красоты (полная эпиляция, гоммаж, маска, ногти, обработка подошв пемзой, окраска волос и наконец долгая мастурбация горячей водой из новой пятиструйной душевой насадки), так вот, ПП, любивший побродить по сайтам с заманчивыми названиями и полюбоваться телесами во всей естественной красе, наткнулся самым естественным образом на некий сайт, посвященный актрисам, в том числе и Скарлетт Йоханссон. Там он с ужасом узнал, что фотошоп изрядно уменьшил размер ее грудей в последней рекламе «Манго»: дивные арбузы превратились в унылые комочки. Он тотчас поклялся никогда не покупать никаких товаров этой мошеннической марки. Нет, в самом деле. И вообще.
На том же сайте он узнал, что Скарлетт Йоханссон провела вечер 14 сентября в Эперне (Марна), отстоящем на сто пятьдесят километров от Лонга (Сомма), куда она прибыла на следующий день. Тут его осенило, и он крикнул Жюли – в самый интимный момент с душевой насадкой:
– Дорогая, Артур все наврал, это не Анджелина Джоли, это Скарлетт Йоханссон!
* * *
Артур Дрейфусс разделся и лег рядом с ней.
Их тела были светлы. Их страхи бледны. Они держались за руки. Артур Дрейфусс еще не решался потрогать сказочные груди. Его руки уже отведали их, с известным результатом; нет. Он хотел растянуть время желания, это время до свершения и буйства. Хотел насладиться Скарлетт Йоханссон, упиться, наполниться ею на целую жизнь; быть может, завтра она уедет, быть может, завтра она исчезнет. Пока же она была здесь, держалась за его руку механика, сухую и сильную, как руки его браконьера-отца, такие руки не выпустят и не дрогнут. Он улыбался и знал, не глядя на нее, что она тоже улыбается. Очень скоро они задышали в одном ритме, в такт; музыка – что-нибудь легкое, фортепьяно, «Кельнский концерт» Кейта Джаррета, например. От сцепленных рук поднималось, окутывая их, новое тепло, тепло одновременно и детства, и зрелости с ее ожогами. Мне и жарко, и холодно, прошептал он.
И она повторила: мне и жарко, и холодно, и они поняли, что уже начали любить друг друга.
С тобой мне не страшно, Артур. Ты ласковый. Ты красивый. На ум пришла песня Барбры, слышанная однажды, ему понравились слова: Иди ко мне, клянусь тебе любя, / Что до тебя я не знал никаких до тебя; он забыл все вплоть до лица мадам Лельевремон, которую взял по ее настойчивому требованию на заднем сиденье ее «Рено эспас» однажды, когда не было на месте ПП – боже упаси; мадам Лельевремон, жена нотариуса с той же фамилией, лишившая его девственности властно, быстро, вульгарно, неистово, точно оголодавшая: ах, мой маленький, кончай же, кончай; вопли возбудили его, он кончил, зверь взревел, и ему тогда понравилась необузданность телесной любви. Ее бесстыдство. Проститутка из Альбера и жена нотариуса – то были два его первых раза, и однако же он прошептал на ухо прекрасной Жанин Фукампре: до тебя я не знал никаких до тебя, это были лучшие слова любви, которые он мог сказать в эту минуту, и она тихонько повернула к нему лицо, поцеловала в щеку: ты милый. Мне хорошо с тобой. Вернулась эрекция, и у нее вырвался короткий очаровательный смешок – краснеющий, если можно так выразиться. Я с тобой, Артур, я тебя выбрала, а ведь даже не знаю, что ты любишь. Любишь ли ты… ну, не знаю. Рыбу на гриле или мясо на вертеле. Книги Амели Нотомб, диски Селин Дион или, добавила она, хихикнув, хлебец по-пикардийски. Жанин Фукампре повернулась на бок, чтобы лучше видеть Артура Дрейфусса; ее груди скользнули, медленно потекли, точно ртуть. Это было очень красиво. Я люблю читать, признался он, но дома было мало книг. Отец говорил, что, когда читаешь, не живешь, мама была не согласна. Она брала книги в библиотеке. Какие книги? Делли, Даниэлу Стил, Карен Деннис, любовные романы. Она говорила, что это заполняет пустоту, оставшуюся после Нойи, а когда плакала, говорила, что слова омывают ее. Это мило, сказала Жанин Фукампре. Нет, это глупо. Они рассмеялись. Однажды я нашел книгу стихов в машине. В разбитой машине. Никогда бы не подумал, что там найдется книга стихов. Потому и взял ее. Я прочел ее много раз. Чем больше читал, тем больше мне казалось, будто все, что мы открываем в жизни, уже было открыто словами, все, что мы чувствуем, уже чувствовали до нас. Будто все, что еще случится, уже живет в нас. Жанин вздрогнула; и он понял, не без ностальгического чувства, что нас всегда опережают слова. Мне нравится, как ты говоришь, сказала она. В одном стихотворении, продолжал он, говорится о юноше, у которого впереди как минимум полвека жизни, и сказано так: Он улыбался банальной надежде. По лицу Жанин пробежала ностальгическая гримаска. Это из-за банальной. Это уже говорит о конце. Это говорит, что. Она прервала его. Он не обиделся; время новых слов еще придет. Я не очень любила поэзию, от нее у меня только неприятные воспоминания школьной поры. Боссюэ в первом классе средней школы. Понж не то Эпонж во втором. А вот Амели Нотомб я очень люблю. Она забавная. Я не читал. Я прочту тебе что-нибудь, если захочешь. И еще Селин Дион, знаешь, как я ее люблю, она спасла меня. Но я не обижусь, если тебе не понравится. Если тебе не понравится, я не стану больше ее слушать, обещаю (смех). А кто твой любимый певец? Артур Дрейфусс улыбнулся; у меня нет любимого певца, я просто люблю песни, и все. Какие? Да всякое старье, которое ПП постоянно крутит в гараже. Песни его поколения. «Сюзанна» Леонарда Коэна, например. Реджиани. Песня «Мой старик» Даниэля Гишара – она напоминает мне о моем старике. Это древняя кассета, ее приходится перематывать с помощью карандаша, но ПП ее обожает, потому что ее подписал сам Даниэль Гишар, когда был здесь в 1975‑м. Еще песенки Балавуана. Гольдман, Далида. И Пегги Ли, один клиент как-то забыл.
Жанин Фукампре улыбнулась, приблизила лицо, поцеловала Артура Дрейфусса в губы, ее язычок, легкий, ласковый, кружил, точно клылья бабочки; глаза ее были закрыты, глаза же Артура Дрейфусса оставались открытыми, он хотел видеть ее, созерцать; ему нравилось, что ее глазные яблоки под веками метались то вправо, то влево, то по кругу в такт движениям крылышек у него во рту; она старалась, она была влюблена.
Ты повезешь меня к морю? Да. Какое море самое красивое? Не знаю, я и был-то всего один раз на мысе Гри-Не с ПП и Жюли.
(Для географов-любителей и прочих любопытных: мыс Гри-Не расположен между Виссаном и Одресселем, в Па-де‑Кале, коммуна Оденген, 600 жителей, в самом сердце Опалового берега. Это самая близкая к Англии точка французского побережья, 28 километров от Дувра. Место это обожают орнитологи из-за миграций множества птиц – овсянок, воробьев, камышовок, поморников и других, которые можно наблюдать там весной и осенью; со скалистого утеса открывается великолепный вид. Можно лишь пожалеть о большом количестве случающихся там весьма неприглядных самоубийств: после падения с высоты в сорок пять метров человеческое тело напоминает по консистенции паштет для собак.)
А там красиво? Да. Прекрасно, потому что нет домов, нет машин, и я подумал, что тысячу лет назад, наверно, все было так же, это-то и прекрасно: неподвижность. Как бы мне хотелось поехать туда с тобой, Артур. Завтра, если хочешь. Я повезу тебя туда завтра.
Мне это нравится, сказала Жанин Фукампре. Мне нравится, что ты находишь неподвижность красивой. Все, кого я знала, вечно спешили. В шестом классе один мальчик прислал мне стихи. Как сейчас помню. «Твой рот», так они назывались, я запомнила их наизусть. Даже разревелась в первый раз. Он как ягода из чудного сада, / поцелуй меня, моя отрада, / о, Жанин, возьми, / о, Жанин, сожми. Черт-те что. Дурак. Все дураки. Иногда я думаю, что у меня не то тело. Потому что все путают: это не я. Мне бы быть повыше, потоньше, поплоще, иметь тело поизящнее, не такое… показушное (она поколебалась, подбирая слово), и тогда, может быть, люди пытались бы разглядеть то, что внутри: мое сердце, мои вкусы, мои мечты. Возьми, например, Каллас. Будь она секс-бомбой, о ней говорили бы, что поет она плохо, типа это одно надувательство. А так – нет. С ее лицом, ее длинным носом, сухопарым телом и сумрачными глазами люди любили в ней душу и муки. Она рассмеялась, чтобы не будить свои. Однажды, сказал Артур, отец рассказал мне, что его привлек зад моей матери, как она им покачивала; точно курочка. Зад как источник желания. Кто она – ему было плевать. А тебя-то разве не мои груди привлекли в первую очередь? Он покраснел. А если бы я была уродиной? Есть ли желание в отсутствие тела?
Несколько минут было слышно только их дыхание. Все длилось, по-прежнему полное ожидания, написал Фоллен. Я думаю, есть желание и в отсутствие тела, прошептал наконец Артур Дрейфусс.
Жанин прикрыла глаза, вздрогнула. Потом сменила тему, как за буек ухватилась: да! Раз уж мы говорим о моих вкусах, знай, что я люблю нугу и рождественское полено. Что отовсюду таскаю пластмассовых гномов, особенно если с пилой. Что хотела бы когда-нибудь сходить в оперу и поплакать, слушая музыку.
А ты был в опере? Нет, ответил Артур Дрейфусс. Хотел бы? Хмм. Посмотрим. Однажды я слышал «Лебединое озеро». Очень красивая история. Очень грустная. Я думаю, озеро – это слезы родителей похищенной девушки, которая по ночам превращается в лебедя, и в нее влюбляется принц. Его зовут Зигфрид. Это так красиво. Так… трагично. И музыка такая прекрасная, о, я плакал. Это было как рождение. Артур Дрейфусс теснее прижался к ней. Ни ему, ни ей ничуть не мешала мощнейшая эрекция. Они лежали удобно, переплетя руки, она на левом боку, он на правом, их светлые тела совместились, отражаясь друг в друге, открывая карту их желаний; глаза смотрели в глаза, сияя будущим, которое они рисовали друг другу, музыкой, которая их ожидала, всем, что встреча обещает вечного.
Еще я однажды плакал, слушая песню, сказал Артур Дрейфусс; мой отец тогда уже ушел, и мать ждала его со стаканом мартини, а по радио пела Эдит Пиаф. Этого меньше всего можно было ожидать, но он запел. Красивым и чистым голосом. Жанин Фукампре была тронута. Мой Бог, мой Бог, мой Бог, / Еще на миг со мной оставь мою любовь. / На год, на день, на час. / Пусть он придет еще один хоть раз, и моя мать танцевала в кухне, голая, со стаканом в руке, она была пьяна, вино выплескивалось через край, и она казалась мне красивой в своем страдании, в обнаженности своего тела, в безутешном горе, она кружилась, как волчок, и, смеясь, подпевала Пиаф: О, дай ему и мне не умирать! / О, дай гореть в огне и не сгорать, и глядя на нее, я заплакал, а потом она увидела меня, и поманила, и обняла, и заставила танцевать с ней, мы кружились, кружились, она упала, и я упал на нее, на ее сухую, уже холодную кожу, я плакал, а она смеялась. Сколько тебе было лет? Четырнадцать. Мой милый, прошептала Жанин Фукампре, целуя его влажные, мерцающие веки, мой милый. Артур Дрейфусс прижал к себе сногсшибательное тело, сказочные груди расплющились о его торс, казалось, он хотел вобрать их в себя, наполниться ими, стать ею, ее телом, этими грудями, ты задушишь меня, выдохнула Скарлетт Йоханссон, но мне нравится, и он обнял ее еще крепче, его член скользнул между ее ног, они захватили его, стиснули; живот ощутил пушистую, шерстяную ласку буйной поросли / заросли; тут он подумал о масляном фильтре «Ксара Пикассо», который предстояло заменить, чтобы отвлечься от того, что происходило ниже, на уровне тестикул. Не кончить, только не кончить сейчас, но ляжки Жанин Фукампре тихонько ласкали его член, и после масляного фильтра возникли портреты политических деятелей, собака, задавленная на дороге Шасс-а‑Ваш за лонгским кемпингом, лицо Алисы Саприч в «Мании величия», и, победа, эрекция медленно пошла на спад. Тебе не нравится, что я делаю? – прошелестела она. Нравится, о, нравится, но я не хочу спешить. Знаешь, ты можешь кончить.
Он поцеловал ее долгим поцелуем в губы, потому что не хотел говорить о наслаждении, не хотел слов для всего этого – они немного пугали его, слова. Он уже убедился в этом давеча, когда пытался высказать ей, что почувствовал, читая книгу Фоллена; пытался и ее заворожить, как вчера, когда говорил ей о Бароне на дереве в лесу Эави, а она приблизилась к нему, и их тела впервые попробовали двигаться в такт.
Это, быть может, и было словом начала. Молчание.
Потом Жанин Фукампре подвинулась к изголовью кровати, приблизив к губам механика, красивого, как Райан Гослинг, только лучше, свое сокровище, свои груди, сводившие с ума миллиарды мужчин на земле; это тебе, сказала она, я тебе их дарю, они твои, только твои, и Артур Дрейфусс с пересохшим ртом поцеловал чудесных близнецов, его язык отведал на вкус каждый квадратный миллиметр; его рот, его пальцы познали молочную сладость, шероховатость твердеющей в губах розы, щеки его ласкали атласную кожу, нос зарывался в нее, вдыхая новые запахи, тальк, мед, соль и стыдливость; Артур Дрейфусс жадно сосал груди Жанин Фукампре, прекраснейшие груди на свете, и он расплакался, а она прижала его красивое лицо к ним, набухшим от любви, переполненным желанием мужчин, жестом мамочки. Я с тобой, шепнула она, не плачь, не надо плакать, я с тобой.
Они полежали так неподвижно, переплетенные, спаянные, пока их сердца не забились вновь в спокойном ритме нежности; пока не высохла соль, приклеившая кожу к коже; потом он тихонько выдохнул «спасибо», и она почувствовала себя несказанно счастливой. Я бы хотела остаться так навсегда, это глупо, это невозможно, я знаю. Но я бы все-таки хотела. И ему понравились ее слова, потому что он думал в точности то же самое.
Чтобы такое длилось вечно. Чтобы можно было говорить слезами, потому что слова слишком неловки или самонадеянны, чтобы описать красоту.
Знаешь, мне бы хотелось быть актрисой. Но место занято, добавила она с делано веселой улыбкой. Актрисой; ты видишь мой зад в зеркале? Нет, ответил Артур Дрейфусс. В фильме, объяснила она, он отвечает да. Отвечает да на все ее вопросы. А мои ноги, ты их любишь? Да. А мои груди, ты их любишь? Да. Безгранично, как уточняет Пикколи в «Презрении». Что ты больше любишь, мои груди или соски моих грудей? Да. Ты глупый, Артур, сказала она, смеясь. Я не знаю, одинаково. А мое лицо? Да. А мое сердце, Артур, ты любишь мое сердце? Да. А мою душу, а мои страхи, а мою тягу к тебе ты любишь? Да. А любовь, ты веришь в любовь? Ты веришь, что я, быть может, создана для тебя? Что я единственная в мире, неповторимая, редкая и драгоценная, что я не Скарлетт? Что ты любил бы меня без этой внешности, что и у меня был бы шанс, как у всех на свете женщин? Да, да, да и да. Ты Жанин Изабель Мари Фукампре, и ты единственная, и в эти последние дни я открываю с тобой красоту и неспешность; теперь Стоит (мне) коснуться засовов и крестов решетки, / И я чувствую неотвратимую тяжесть мира, теперь я могу бояться, потому что страх – это, может быть, такая форма любви (палец Жанин погладил его губы, он дрожал), и я люблю твои страхи, люблю все твои страхи; нам с тобой обоим кое-чего недостает, Жанин, как бы это сказать… исконных запчастей (они оба улыбнулись). Тебе недостает тела, которое было бы твоим, а мне – тела моего отца, который, наверно, любил меня, но так мне этого и не сказал. Мы побывали в аварии.
Мы помяты.
Жанин Фукампре уткнулась лицом в подушку, она не хотела, чтобы он видел красные глаза. Ты веришь, что нас можно починить? Ты веришь в Бога? В судьбу? Веришь, что можно простить? Да, ответил Артур, но тут же одумался; нет, на самом деле нет, я не верю. Я не могу простить отца. Не могу, пока его не увижу. Тогда ты так и будешь помят. А ты – ты простила свою мать? Жанин Фукампре улыбнулась. Да. В одну прекрасную ночь. Я простила ее в ту ночь, когда решила приехать сюда. Сделала выбор – не останавливаться. А фотографа? Обидел меня не он. Он сделал свое грязное мужское дело, и только, он не причинил мне зла. Боль была в ее молчании. В том, что она больше не прикасалась ко мне. Быть дерьмом в ее глазах – вот что было больнее всего. В ту пору мне хотелось, чтобы был на свете Бог. С его маленьким раем на ватных облачках, где можно встретить тех, кого любишь. И где не больно. Как ты думаешь, мой отец узнал бы меня? Не знаю, выдохнул Артур Дрейфусс. Как ты думаешь, он бы меня починил? Он протянул руку, положил ладонь, медленно погладил ее груди. Он их больше не боялся. Он смотрел на них, смотрел на свою руку, на свои пальцы; он думал: это мои пальцы, это мой указательный, это моя кровь, это мой большой, я трогаю груди Скарлетт Йоханссон, то есть Жанин Фукампре, без разницы, они те же самые, почти те же, потому что этих ни Джош Хартнетт, ни Джастин Тимберлейк, ни Джаред Лето или Бенисио дель Торо никогда не касались; до тебя я не знал никаких до тебя; и чем дольше он их ласкал, тем больше Жанин Фукампре выгибалась, рот ее постепенно пересыхал, вздохи становились хриплыми, кожа покрывалась крошечными, странно пахнувшими капельками; ее глаза порой закатывались, и Артур Дрейфусс видел только белки, два молочных глаза, что немного пугало его, но он знал, после мадам Лельевремон, что наслаждение женщины, волна, сказала она тогда, это волна, мой маленький, удар, может вызывать удивительные реакции, вплоть до самых ужасающих.
Груди Жанин Фукампре были абсолютно эрогенны. Артур Дрейфусс с гордостью подумал, что эта встряска, эта маленькая смерть рождаются благодаря его пальцам.
Когда, с громким криком, сказочное тело напряглось с головы до ног, а потом, с долгим хрипом, с головы до ног обмякло, Жанин Фукампре была вся красная, лоб ее пылал; он подумал, что ей дурно, но она улыбнулась, воскресая, прижала горячую ладонь к щеке своего благодетеля, держи меня, пожалуйста, и Артур Дрейфусс, которого эти слова взволновали, только и мог, что кивнуть.
Когда же волна совсем отхлынула, «самая красивая женщина в мире» раскрыла свой клубничный рот, раскрыла пухлые и блестящие губки и произнесла фразу, которую ни один мужчина на земле и не мечтал бы услышать, грациозную, воздушную, чарующую:
– Ты можешь теперь войти в меня, если хочешь.
Артур Дрейфусс не воспользовался случаем – хотя сейчас был бы не прочь эякулировать, и теперь с его красивых губ слетели слова, те слова, которые – он понял это, произнося их, – были его словами любви, простыми, искренними и однозначными, такие слова говорят, открываясь душой и телом в первый раз: я должен кое-что сказать тебе, Жанин. До тебя у меня была мечта. Гараж «Ауди», большой, в Амьене или еще где-нибудь – Лонг слишком мал, здесь только мэр да нотариус и, может быть, Тоннелье могут себе позволить такое; красивый гараж, чистый зал ожидания, кожаные кресла и кофемашина «Неспрессо», свежие журналы, не старье, как у ПП, с обтрепанными страницами и вечно влажными от слюны уголками, кроссворды разгаданы, кулинарные страницы вырваны; но вот что, ты эту мечту прогнала. Жанин привстала. Артур успокаивающе улыбнулся. Вместо нее у меня теперь другая, лучше. И она больше не пугает меня. Я хочу вернуться в школу. Хочу научиться словам. Научиться находить верные, складывать их, чтобы делать жизнь прекрасной. Как музыка. Жанин вздрогнула от волнения. Но я буду продолжать работать у ПП, чтобы у нас были деньги на жизнь, ты не беспокойся, я тебя не оставлю. Я не беспокоюсь, Артур. Жанин Фукампре дрожала: она знала, что это самое прекрасное признание в любви, какое только может сделать скромный механик двадцати лет от роду; она натянула простыни на их разгоряченные тела, потому что ей вдруг стало холодно. Она спрятала свое прекрасное лицо на плече влюбленного механика, и ее клубничный рот (из чудного сада) прошептал ему на ухо да, Артур, да, я хочу, чтобы слова стали когда-нибудь твоими инструментами, да, я хочу, чтобы ты всегда ласкал мои груди, как только что, и да, я хочу увидеть мыс Гри-Не с тобой, и ловить людей, чтобы люди не падали и не превращались в страшное месиво, да, я хочу помогать твоей маме, ухаживать за ней, быть Элизабет Тейлор, если ей так хочется, да, я полюблю зубную пасту «Сигнал», и пенне, и туалетную бумагу без запаха, и все, что ты любишь, все, что ты любишь, и да, я забуду все песни Селин Дион, выучу весь репертуар Эдит Пиаф, Артур, и Реджиани, и да, да, да, я хочу, чтобы ты вошел в меня сейчас; чтобы ты вошел в меня до самого сердца, пожалуйста.
* * *
Смеркалось. За окном тени уже поглотили все; людей и животных; все грехи.
В единственной комнате на третьем этаже домика Артура Дрейфусса белизна сплетенных тел лучилась изысканным сиянием картины Хаммершоя (1864–1916, чьи интерьеры обладают нереальным изяществом, магнетическим светом и, наверно, являются лучшим определением слова «меланхолия»; ибо речь именно об этом, о меланхолии).
Артуру Дрейфуссу и Жанин Фукампре вдруг открылась любовь.
Ничего сексуального не осталось в их объятиях – это было ближе к балету Чайковского, заставившему ее плакать в мечтах о принце Зигфриде, и пусть Артур Дрейфусс вошел в нее, как она хотела, он сумел тронуть и ее сердце.
Эти двое, неловкие и грациозные, наслаждались каждой новой секундой, мучительно и завороженно, потому что она была последней; уже.
Всякий первый раз – преступление.
Они смотрели друг на друга в наплывающих тенях. Их глаза блестели и говорили, говорили друг другу то, чему не нужны слова. Их красота восхищала. Их хрупкость ужасала. То, что они теряли, убивало. Пришло неистовство жизни. Все это и только это.
Жанин Фукампре тяжело задышала, сердце Артура Дрейфусса сорвалось с цепи; слезы мешались с потом, и запахи их тел стали сладкими, дурманящими, брызнул сок, терпкий, вульгарный, восхитительный; она застонала, он вскрикнул. Они заплакали. Волна, это волна, мой маленький, пропела пылкая супруга нотариуса; волна все унесла, все разбила, все перемолола: их нутро, их последние сомнения; и тогда их тела затрепетали и взлетели, забились о стены комнаты; они засмеялись, обнаженные, освежеванные, окровавленные, они не боялись больше, теперь они могли потеряться – и уже потерялись; умереть; все остальное будет лишь воспоминанием, невозможным путем, чтоб вернуться сюда, в единственный раз.
Меланхолия.
Когда их тела упали на промокшую постель, когда влага стала дрожью и от соленого холода начали цепенеть их пальцы, Артур Дрейфусс улыбнулся, слегка пьяный, влюбленный, и слетели слова, те самые, что меняют жизнь:
– Я люблю тебя, Скарлетт.
И сердце Жанин остановилось.
* * *
Артур Дрейфусс спал с умиротворенным лицом на сказочной груди. На его красивых губах блуждала детская улыбка. Жанин Фукампре гладила его волосы, лоб, такую нежную кожу; она не спала.
Ей казалось, что она больше никогда не уснет. Она не плакала. Слезы пришли раньше, в ночи, хлынули потоком, вскоре после того, как ее возлюбленный уснул и его голова потяжелела на ее груди; и слезы смыли все ее мечты.
Теперь у нее их больше не было.
Я люблю тебя, Скарлетт.
Занимался день, вдали, за Конде-Фоли, за болотами; чуть-чуть облаков, безветренно: погода будет прекрасная, тихая, как в те редкие утра, когда Дрейфусс Луи-Фердинанд брал сына с собой к пруду Круп или реке Планк на рыбалку; в их молчаливые мужские часы. Жанин Фукампре печально улыбнулась. Она забыла спросить его, любит ли он животных, потому что мне бы очень хотелось когда-нибудь завести маленького бретонского спаниеля. Знаешь, они такие славные, спаниели. Умные, живые, послушные. И потом, они очень любят детей, потому что мне бы хотелось, чтобы у нас когда-нибудь были дети. А тебе, тебе тоже, Артур? Я так и вижу тебя с маленькой девочкой, маленькой Луизой, красивое имя – Луиза. Так звали мою бабушку. Я ее помню, хоть мне было всего шесть лет, когда она умерла. От нее пахло нафталином, вот смех-то. Однажды я спросила, как называются ее духи, и она сказала мне, что это духи из сундука, ты представляешь себе, духи из сундука. Каждый раз, когда я к ней приходила, она доставала из сундука нарядное платье, только ради меня, чтобы быть для меня красивой, какая ты красивая, бабуля! А она отвечала, нет, нет, это ты у меня будешь самой красивой девушкой в мире, и я смеялась, что ты такое говоришь, бабуля, а она мне в ответ, с гримасой, перекосив рот, не смейся, Жанин, это худшее, что может случиться, – быть самой красивой девушкой в мире.
Жанин Фукампре вдруг зажмурилась и прошептала как бы про себя: я знаю, бабуля.
– Людей делают несчастными.
Она открыла глаза. А потом я увидела тебя, Артур, с той маленькой девочкой, и мне захотелось твоего взгляда, вот этого взгляда на меня, и ты давал мне его каждую минуту, каждую секунду этих шести последних дней, и я благодарю тебя за это. Потому что впервые в жизни я была собой. Я была счастливой, и живой, и такой чистой в твоих глазах. Такой чистой. Все было так просто, все могло быть наконец-то просто. Но теперь так больно. И мне так грустно.
Я Жанин, Артур, не Скарлетт.
Очень осторожно она приподняла одной рукой голову своего любимого, другой подложила под нее подушку; покинув постель меланхолии, она спустилась в кухню, бесшумно, переступая через коварные ступеньки; в кухню, которая будет когда-нибудь желтой.
Она взяла со стола ключи от галантного средства передвижения и ушла.
* * *
На улице ее царапнула утренняя прохлада.
Она села за руль «Хонды Цивик»; вспомнила мельком инструктора по вождению, который однажды дал ей понять, что ее место рядом с водителем, – тогда она не поняла оскорбления; она спокойно тронулась с места и, вспомнив руку Артура на своей руке, когда они включали первую скорость, вздрогнула.
Узкое шоссе 32 было пусто. Она оставила позади Альи-ле‑О‑Клоше, проехала через Лонг; миновала центр деревни, гараж ПП, кемпинг Гран-Пре.
На нее вдруг снизошло спокойствие большого горя.
Она прибавила скорость; ей больше не было страшно. Третья, четвертая. Она проехала местечки Потанс и Бюке на скорости больше 90 километров в час. Она смеялась. Ей казалось, что машина летит. Тело вдруг стало таким легким. Она была почти счастлива. Первые дома вдали. За ними – болота, где рос в молчании Артур. Она улыбнулась; представила, как он насаживает на крючки хлебные катышки для ловли карпа в беззаконные ночи рядом с безмолвным отцом; в эти ночи он становился мужчиной, чтобы прийти однажды к ней; все эти ночи теперь канули. Руль дрожал в ее руках. Стрелка спидометра показывала 115. Впереди была часовенка Лурдской Богоматери; она появится в том месте, где шоссе 32 и улица Каве, круто идущая под уклон, образуют букву V. Они проходили там в третий вечер их жизни, она замерзла, а он тогда еще не осмелился обнять ее, согреть навсегда; не осмелился и не нашел мужских слов, тех, что теснят, берут без спроса; силой.
В тот вечер она сказала бы «да». Каждый вечер и каждый день она говорила бы «да».
«Да, Артур».
Часовенка возникла внезапно. Она все жала на акселератор. На скорости около 120 километров в час машина врезалась в узкую синюю дверь молельни, как будто хотела въехать внутрь. Я говорю тебе «да, Артур»; «да»; кирпичные стены устояли, машина остановилась как вкопанная; тело Жанин Фукампре в салоне бросило вперед, подушка безопасности не сработала, ее прекрасное лицо ударилось о ветровое стекло, которое разлетелось вдребезги; прошло насквозь; острые осколки изрезали розовую кожу, выкололи глаз, отхватили ухо, рассекли клубничные губы, все вдруг стало пурпурным, липким; красный цвет ужасен; великолепную грудь расплющило о рулевое колесо, ребра были переломаны, перемолоты, но сердце, сдавленное, стиснутое, продолжало тихонько биться; мотор, выдавленный под приборную доску, раздробил ноги – жуткий и неслышный хруст костей; то была картина Френсиса Бекона, багровое месиво; боль такая нечеловеческая, что Жанин Фукампре ее не чувствовала, или, может быть, у нее не было слов для этого ужаса; она исторгла из себя свое сердце, исторгла из себя свою душу.
Еще несколько долгих минут она умирала, и когда в безобразии испустила наконец дух, все еще плакала.
Я Жанин, Артур, не Скарлетт.
* * *
Артур Дрейфусс проснулся счастливым. Его рука пошарила в поисках тела Жанин Фукампре, ее тепла. Простыня была холодная.
Ни звука в доме. За окном тоже еще ни звука.
В этот час одна только булочная в Альи-ле‑О‑Клоше была уже открыта, и в ветреные дни запах круассанов, молочных булочек и бриошей с глазурью вержуаз долетал порой сюда и пробирался под двери домов, заставляя спящих улыбаться и глотать во сне слюнки.
Артур Дрейфусс вскочил. Жанин? Он тотчас представил ее двумя этажами ниже, в кухне, которая будет когда-нибудь желтой. И улыбнулся. Она варит кофе. Марагоджип из Чьяпас. Он хочет спуститься к ней, обнять, сказать спасибо, сказать я люблю тебя, Жанин, снова заняться с ней любовью и вместе смаковать кофе, ароматный, как сладкие духи. Он хочет спросить ее, любит ли она животных, он бы непрочь когда-нибудь завести щенка, для рыбалки, лучше всего спаниеля; он научит его ловле на приманку, на блесну, на живца; передаст ему все наследство браконьера, чье тело бесследно исчезло. Он заканчивает одеваться. Спускается. Жанин? Ему думается, что он самый счастливый человек на свете. Он говорит себе, что они поедут навестить его мать в клинике, он и Элизабет Тейлор. Что на этот раз он найдет нужные слова. Мама, вот с ней я хочу быть, только с Жанин я смогу жить. Открыть слова, которых мне не хватает. Не удерживать его больше, отпустить папу, пусть улетает. И никогда больше ни слова о Скарлетт. Он переступает через коварные ступеньки. А еще они поедут к библиотекарше. Она скажет ей, что «друг» – это любовь. Только бы не поскользнуться, не упасть, не разбить голову. Просто подойти к ней в кухне, не напугать, прижать к себе. Ни шума, ни запаха кофе; только тишина, когда он добирается до площадки второго этажа. Жанин? Он спускается, переступив через ступеньку номер восемь, которая пищит, как мышь: не разбудить бы ее, если вдруг она уснула на диване. Но ее нет. Наверно, пошла за хлебом, за круассанами. Он улыбается. Она красивая. Он по ней уже соскучился. Он вздрагивает. Достает кофе, кастрюльку для воды. Он еще прочтет ей стихи Фоллена. Видишь струйку дыма, / улетающий лист, / только человеку положено чувствовать время. Он даст словам расти в нем, и пусть она их собирает. Он знает, что слова – поле и что порядок, в котором выстраивает их ветер, может изменить мир.
Кофе готов.
Воздух в кухне пахнет чуть сладко; по-женски. Хорошо бы она была здесь. Время так долго тянется без нее. Он хочет начать их жизнь. Хочет вернуться к часовенке Лурдской Богоматери. Он осмелится на этот раз; нежная грубость. Вот и она! Стучится в дверь. Он вскакивает, открывает. Перед ним ПП. ПП неузнаваемый, жалкий, с красными блестящими глазами; черные руки дрожат, вдруг брызжут слезы, неиссякаемым, кажется, потоком, сухие губы склеены, спаяны, они удерживают слова, которые положат конец всему, положат конец свету. Сейчас Артур Дрейфусс закричит. ПП стискивает его в объятиях, душит его боль, вбирает его в себя.