А вот сигары курят для себя. Окружающие с отвращением морщатся от их запаха, как и ты сам, когда закурит кто-нибудь другой. Вот странно – почему этот запах приятен лишь для самого курильщика? Тут, как и с трубкой, свои ассоциации, прямо противоположные – не с севером, а с югом. Тропическая кубинская горечь, отчетливо проступающие структура и форма листа. Видишь табачные плантации под грозовым небом, фигурки женщин-сборщиц в широких юбках, смуглые лица и руки, пятна темного пота. Запах сигарного дыма сгущает, оживляет эти образы. С трубкой совсем не так: там по мере курения отдаляешься от удовольствия первых движений, когда ты открывал пакет и утрамбовывал в чашечке табак.
Очень важен и выбор коробки: например, металлическая от «Кафе крем» придает табачному удовольствию кофейный оттенок, заставляет вспомнить о глотке ароматного кофе, хотя коробку напоказ не выставляют, а держат в кармане. Поневоле подумаешь: не потому ли тебе так нравится сигара, что она плоха для других?
* * *
Иногда приезжала на несколько дней кузина из дальней родни. Красивая девушка, старше меня на два-три года. С длинными черными волосами и светлыми глазами. Одевалась по тем временам очень смело. Помню, в один из ее приездов к нам, на Гаронну, жарким летом, она ходила в джинсах, надетых на купальник с открытой спиной. После обеда мы иногда катались на велосипедах. Время от времени она что-то говорила хорошо поставленным низким и властным голосом, слегка в нос, а я робел и бормотал в ответ какую-то невнятицу. Больше молчали.
А вот за семейным завтраком она бывала более разговорчивой и, обхватив руками бокал с молоком, томно потягивалась… то есть, конечно, не на самом деле, просто так казалось… и восклицала: «Обожаю теплое молоко с утра!» Я и так чувствовал себя рядом с ней полным пентюхом, а это кошачье признание в любви к молоку окончательно доказывало мою безнадежную заурядность. По-моему, и всем остальным, кому больше, кому меньше, становилось не по себе. Те, кто пил черный кофе, из вежливости не спорили, мне же мой чай с молоком вдруг начинал казаться пошлым, как и я сам – ничтожество, неспособное с таким же пылом оправдать свой вполне обоснованный выбор.
Кузина, в силу некоторого превосходства или, может, бестактности, всегда ухитрялась словами и жестами выражать свой восторг по самым обыденным поводам, не предполагающим, согласно этикету, никаких бурных излияний, которые обычно позволяются только детям – то ли потому, что они острее все чувствуют, то ли, скорее, потому, что они еще не научились сдерживаться в угоду правилам. А чем обусловлены такие правила? И, главное, как молчаливый запрет на слишком откровенное выражение удовольствия сказывается на качестве этого удовольствия? Бесспорно, смешно впадать в экстаз от глоточка кофе. Но с другой стороны, разве нормально говорить всегда одно и то же «вкусно» тоном беспристрастного ревизора, одобряющего финансовый отчет; или «восхитительно» с повышенной дозой эмоций, предписанной гостю, который хвалит поданное угощение, причем обычно в тот момент, когда он занят далеко не гастрономической беседой, – в нем словно бы звенит звоночек, вызывающий рефлекс, – и он с тем большим жаром произносит свое «восхитительно», чем меньше оно значит, а сам старается не упустить ни слова из рассказа о выставке Тулуз-Лотрека.
А что сказать о тех, кто даже «вкусно» никогда не говорит? Это бедные жертвы или люди с извращенным вкусом? Или от такой экономии слов удовольствия у них прибавляется? И наконец, сам ли человек решает, говорить или не говорить это самое «вкусно»?
Конечно, кузина слегка переигрывала. Конечно, она знала, что хороша собой. Конечно, понимала, что смущает нас. И все же до чего было здорово, когда она встряхивала своей шевелюрой и, выбрав подходящую паузу, громко объявляла: «Обожаю теплое молоко с утра!»