Даниэль-Совенок понимал, что ему уже нелегко будет заснуть. У него в голове теснились и кипели воспоминания, не давая ему ни минуты покоя. А завтра, как на грех, надо было вставать спозаранок, чтобы успеть на скорый поезд, который увезет его в город. Но Даниэль-Совенок ничего не мог с этим поделать. Не он призывал себе на память сельские были и долину, а долина и сельские были сами вторгались в его сознание вместе с житейским шумом, тяжелым трудом, который он видел сызмала, и повседневными мелочами быта.
В открытое окно напротив его скрипучей кровати виден был Пико-Рандо, врезавшийся в звездное небо. Ночью Пико-Рандо маячил темной громадой. Он главенствовал над долиной этой ночью, как главенствовал над ней на протяжении всех одиннадцати лет жизни Даниэля, как над самим Даниэлем-Совенком и Германом-Паршивым главенствовал их друг Роке-Навозник. Немудрящая история долины воссоздавалась перед мысленным взором Даниэля, и отдаленные свистки паровозов, сонное мычание коров, заунывное уканье жаб, притаившихся под камнями, и разлитые в воздухе запахи влажной земли, внося в его воспоминания трепет жизни, бередили ему душу.
Вообще говоря, это была самая обыкновенная ночь в долине — чтобы недалеко ходить, такая же, как та, когда они в первый раз перелезли через забор Индейца, чтобы наворовать яблок. Для Индейца, у которого в Мексике были два роскошных ресторана, торговля радиоприемниками и два каботажных судна, яблоки, в сущности, ничего не значили. Да и для мальчишек, по правде сказать, яблоки Индейца были не бог весть что, поскольку у каждого из них дома, в своем саду, были хорошие яблоки, собственно говоря, ничуть не уступавшие тем, которые Герардо-Индеец выращивал на своей ферме. Вы спросите, почему же они их воровали? Это очень сложный вопрос. Упрощая дело, пожалуй, можно объяснить это тем, что в ту пору ни одному из них не было больше десяти лет, а волнующее чувство запретности придавало их воровским набегам неизъяснимое очарование. Им нравилось воровать яблоки у Индейца по той же причине, по какой, сидя на утесе в горах или валяясь на лугу после купанья, они любили говорить про «это», гадать об «этом», то есть ни больше ни меньше как об источнике жизни и ее тайне.
Когда Герардо уехал из селения, он еще не был Индейцем, а был всего только младшим сыном сеньоры Микаэлы, хозяйки мясной, и, по ее словам, самым тихим из ее парней. Но если мать утверждала, что Герардо у нее «самый тихий», то в селении до отъезда Герардо уверяли, что он просто недоумок и что в Мексике, если он уедет туда, он не пойдет дальше чернорабочего или докера. Однако Герардо уехал и через двадцать лет вернулся богатым. Все эти годы от него не было ни одного письма, а к тому времени, когда Индеец прибыл в долину, черви уже съели филейную часть, печенку и почки его матери, хозяйки мясной.
Герардо, который тогда уже был Индейцем, поплакал на кладбище возле церкви, но плакал он, не распуская сопли, как в детстве, а молча, почти без слез, как, по словам экономки дона Антонино, маркиза, плачут в городах элегантные люди. Отсюда вытекало, что Герардо-Индеец очень изменился. Его братья, напротив, так и не тронулись с места, хотя, по мнению матери, они были поразбитнее, чем он. Сесар, старший, занял место матери в мясной и продавал соседям говяжьи почки, филей и печенку, чтобы по истечении отмеренных ему лет так же, как сеньора Микаэла, отдать свои почки, печень и филей на съедение земляным червям. Поведение непоследовательное и необъяснимое. Второй, Дамиан, имел довольно посредственный земельный участок на другой стороне реки. Хозяйство у него было не ахти какое — несколько обрад луга да полоска чахлой кукурузы. Этим он и жил, если не считать грошей, что приносила ему дюжина кур, которых он держал во дворе.
Герардо в первый раз посетил селение не один, а с женой, почти не умеющей говорить, и дочкой лет десяти, и приехали они на «авто», которое двигалось почти бесшумно. Все они были очень хорошо одеты, и машина у них была тоже шикарная, а когда Герардо сказал, что в Мексике у него остались два роскошных ресторана и два каботажных судна, Сесар и Дамиан принялись подлизываться к брату и просить, чтобы он взял их туда и дал на попечение каждому из них один ресторан и одно каботажное судно. Но Герардо-Индеец на это не согласился. Правда, он оборудовал для них в городе предприятие по производству электроаппаратуры, и Сесар с Дамианом уехали из долины, отреклись от нее и от своих предков, и только время от времени, как правило на праздник рождества Богородицы, приезжали в селение, и тогда не скупились на чаевые, устраивали бег наперегонки в мешках и перетягивание на ремнях и вешали на верхушку мачты пять дуро — приз для ловкача, который до него доберется. И теперь они носили франтовские шляпы и жесткие воротнички.
Прежние друзья Герардо спросили его, как мог такой человек, как он — а он был, без сомнения, видный человек, человек с положением, — жениться на блондинке, которая вдобавок почти не умела говорить. Индеец, ничуть не надувшись, улыбнулся и сказал, что в Америке блондинки очень высоко котируются и что его жена прекрасно умеет говорить, а все дело в том, что говорит она по-английски, потому что она янки. С этого дня Андрес, «человек, которого сбоку не видно», стал звать свою собаку Янки, потому что она, по его словам, говорила точно так же, как жена Герардо-Индейца.
В отличие от братьев Герардо-Иидеец не отрекся от своего селения. Разбогатев, люди всегда проникаются любовью к местам, где они жили, когда были бедны. Видимо, потому, что здесь им легче всего показать, как с тех пор изменилось их положение, и почувствовать себя счастливыми, видя, что другие так и остались бедняками.
Герардо-Индеец купил дом одного дачника напротив аптеки, перестроил его снизу доверху, а в садах разбил клумбы и посадил фруктовые деревья. Время от времени он приезжал в селение и проводил там два-три месяца. Не так давно он признался перед старыми друзьями, что дела его идут хорошо и что в Мексике у него уже три каботажных судна, два роскошных ресторана и торговля радиоприемниками. Иначе говоря, на одно каботажное судно больше, чем в то время, когда он впервые приехал в долину. Но вот детей не прибывало. У него была только Мика (он звал дочь просто Мика, хотя в честь бабушки ее назвали Микаэлой: как объяснила экономна дона Антонино, маркиза, городские богачи не могут терять время, называя людей их полными именами), а крайняя худоба янки, которая изредка тоже наведывалась в долину, не позволяла надеяться на появление новых отпрысков. Сесар и Дамиан предпочли бы, впрочем, чтобы не существовало и Мики, хотя, когда она приезжала из Америки, они дарили ей цветы и коробки конфет и водили ее в лучшие театры и рестораны города. По крайней мере так говорила экономка дона Антониио, маркиза.
Мике очень полюбилось родное селение отца. Она признавалась, что Мексика ей не подходит, а сапожник Андрес доказывал, что можно точно знать, «подходит» тебе или «не подходит» страна, когда там у тебя два роскошных ресторана, торговля радиоприемниками и три каботажных судна. Ведь в долине у Мики ничего этого не было, и тем не менее она была счастлива. Всякий раз, когда представлялась возможность, она удирала в селение и оставалась там, пока отец не приказывал ей возвращаться. В последнее время Мика, уже взрослая барышня, подолгу жила в селении, поскольку родители ее были в Мексике. Ее дядья, которых в селении называли «подголосками Индейца», заботились о ней и время от времени навещали ее.
Даниэль-Совенок родился как раз в переходный период между двумя и тремя каботажными судами, то есть в то время, когда Герардо-Индеец копил деньги на приобретение третьего каботажного судна. Мике тогда шел десятый год, и она только что познакомилась с селением.
Но когда Роке-Навознику пришла в голову мысль воровать яблоки у Индейца, у Герардо было уже три каботажных судна, а Мике, его дочери, исполнилось восемнадцать лет. В ту пору Даниэль-Совенок уже был способен понять, что Герардо-Индеец вышел в люди и, кстати, ему не понадобилось для этого учиться четырнадцать лет, хотя его мать Микаэла говорила, что он у нее «самый тихий», и хотя в свое время он бегал по селению замурзанный и сопливый. Во всяком случае, так рассказывали в селении, а нельзя же было подозревать, что все жители сговорились между собой рассказывать ему небылицу.
Когда они перелезали через забор Индейца, у Даниэля-Совенка душа ушла в пятки. По правде говоря, ему не хотелось яблок, да и ничего другого, кроме как испробовать что-то запретное. Роке-Навозник первым перемахнул через забор. Он спрыгнул на землю мягко, с кошачьей ловкостью и грацией, как будто колени и лодыжки у него были на пружинах. Потом он из-за дерева сделал им рукой знак поторапливаться. Но у Даниэля-Совенка торопилось только сердце — оно колотилось как сумасшедшее. Он чувствовал, что у него немеют руки и ноги, и какое-то темное опасение убавляло его природную смелость. Герман-Паршивый спрыгнул вторым, а Даниэль-Совенок последним.
Совесть у Даниэля-Совенка в некотором смысле была спокойна. В последние дни ему передалась мания Перечницы-старшей. Утром он спросил у священника дона Хосе, настоящего святого:
— Господин священник, воровать яблоки у богача это грех?
Дон Хосе с минуту поразмыслил, потом уставился на него глазами-буравчиками и сказал:
— Смотря по обстоятельствам, сын мой. Если тот, у кого крадут, очень, очень богат, а вор в крайней нужде и берет яблочко, чтобы не умереть с голоду, всеблагой и милосердный господь не поставит ему это в вину.
Это принесло Даниэлю-Совенку душевное успокоение. Ведь Герардо-Индеец был очень, очень богат, а что до него самого, то разве с ним не могла стрястись такая же беда, как с Пепе-Голованом, который сделался рахитичным из-за недостатка витаминов и которому дон Рикардо, доктор, сказал, чтобы он ел побольше яблок и апельсинов, если хочет поправиться? Кто мог поручиться, что, если Даниэль не будет есть яблоки Индейца, с ним не случится несчастья, подобного тому, от которого страдал Пепе-Голован?
Думая об этом, Даниэль-Совенок испытывал облегчение. Несколько успокаивало его также и то, что, как он знал, Герардо-Индеец и янки были в Мексике, Мика с «подголосками Индейца» — в городе, а Паскуалон с мельницы, следивший за усадьбой в отсутствие хозяев, — в таверне Чано, где он играл в мус. Таким образом, бояться было некого. Почему же тем не менее у него так колотилось сердце, щемило под ложечкой и подгибались колени? Ведь и собак не было. Индеец гнушался этим средством защиты. Наверняка не было ни звонков, поднимающих тревогу, ни капканов, ни замаскированных ловушек. Чего же бояться?
Мальчики осторожно продвигались по саду, как тени среди теней, под высоким, усыпанным крохотными звездами небом. Они переговаривались едва слышным шепотом, трава тихо шелестела под их ногами, и вся эта атмосфера — темнота, легкие прикосновения, таинственные шорохи — взвинчивала нервы Даниэлю-Совенку.
— А что, если нас услышит аптекарь? — проговорил он вдруг.
Роке-Навозник шикнул на него, и он замолчал. Они продвинулись в глубину сада. Теперь они уже не переговаривались, и знаки Роке-Навозника, сопровождавшиеся нервными гримасами, когда Совенок и Паршивый их не сразу понимали, приобретали в полутьме что-то патетическое.
Они подошли к облюбованной яблоне. Она росла в нескольких метрах позади здания. Роке-Навозник сказал:
— Оставайтесь здесь; я потрясу дерево.
У Даниэля-Совенка еще сильнее забилось сердце, когда Навозник начал со всей своей силищей трясти ветви и спелые яблоки посыпались в траву, барабаня, как град. Он и Герман-Паршивый не успевали их подбирать. Даниэль-Совенок, нагибаясь, раскрывал рот, потому что порой ему, казалось, не хватало воздуха. Внезапно Навозник перестал трясти дерево.
— Смотрите, машина, — проронил он сверху каким-то странным, беззвучным голосом.
Даниэль и Паршивый посмотрели в сторону дома, окутанного темнотой. Из-за угла здания поблескивало крыло черной машины Индейца, производившей еще меньше шума, чем прежняя, на которой он впервые приехал в долину. У Германа-Паршивого задрожали губы, когда он потребовал:
— Слезай скорее; должно быть, это она.
Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый сгибались от тяжести яблок, которые они набрали за пазуху. Совенок был сам не свой от боязни, что их накроют. Он с жаром поддержал Паршивого:
— Давай слезай, Навозник. У нас уже яблок хоть завались.
От страха они теряли самообладание. Голос Даниэля-Совенка звучал взволнованно, тоном выше, чем следовало бы, и это был уже не шепот. Под торопливо спускавшимся Роке-Навозником подломился сук, и в тревожной тишине его треск раздался, как выстрел.
Возбуждение Даниэля возрастало.
— Осторожнее, Навозник!
— Я ухожу.
— Попробуй только!
— Кто первый перелезет через забор, тот мокрая курица!
Нелегко определить, откуда появилось привидение. После этого случая Даниэль-Совенок был склонен верить в ведьм, домовых и призраков.
Перед ним была она, Мика, высокая и стройная, закутанная, как и подобает привидению, в белое одеяние. В густых сумерках ее фигура приобретала неземную величавость, нечто родственное величию Пико-Рандо, только более туманное и неуловимое.
— А, значит, это вы воруете яблоки? — сказала она.
Даниэль-Совенок и Герман-Паршивый высыпали яблоки наземь. Они готовы были провалиться сквозь землю. Мика говорила спокойно и просто, ровным тоном:
— Вы любите яблоки?
В воздухе прозвучал дрожащий голосок Даниэля-Совенка:
— Да-а-а-а…
Послышался приглушенный смех Мики, как бы бивший из тайного родника веселой снисходительности. Потом она сказала:
— Возьмите каждый по два яблока и пойдемте со мной.
Они повиновались. Все четверо направились к портику. Там Мика повернула выключатель, и зажегся свет. Даниэль-Совенок про себя поблагодарил бога, что колонна милосердно заслонила от лампочки его удрученное лицо. Мика ни с того ни с сего опять рассмеялась. Даниэля-Совенка охватил страх, что она отправит их в жандармерию.
Никогда еще он не видел так близко дочь Индейца, и минутами ее лицо и фигура заставляли его забывать о щекотливой ситуации. А также и голос, нежный и мелодичный, как у щегла. Кожа у нее была гладкая и смуглая, а глаза темные и затененные черными, как уголь, ресницами. И руки, тонкие и гибкие, и ноги, длинные и стройные, своим золотистым оттенком напоминали грудку самца куропатки. А двигалась она словно невесомая — казалось, может улететь и исчезнуть в воздухе, как мыльный пузырь.
— Так, — сказала она вдруг. — Выходит, вы воришки.
Даниэль-Совенок признался себе, что ему не наскучило бы всю жизнь выслушивать от нее, что он воришка. Когда она говорила «воришка», это было все равно, как если бы она гладила его по щекам своими маленькими, легкими и теплыми руками.
Мика прислонилась к косяку, и эта поза подчеркнула ее изящество. Она сказала:
— На этот раз я ничего вам не сделаю. Я вас отпущу. Но вы должны обещать мне, что с этого дня, если вам захочется яблок, вы будете просить их у меня, а не перелезать тайком через забор, как воры.
Она оглядела их одного за другим, и все трое кивнули головой.
— Теперь можете идти, — закончила она.
Три друга в молчании вышли через ворота на шоссе. Несколько шагов они прошли, не проронив ни слова. Это было тягостное и напряженное молчание, за которым крылось тайное сознание, что если теперь они свободны, то обязаны этим не собственной хитрости и ловкости, а великодушию и состраданию своего ближнего. Это сознание всегда, а особенно в детстве, действует угнетающе.
Роке-Навозник искоса посмотрел на Совенка. Тот шел с открытым ртом и отсутствующим взглядом, точно в каком-то экстазе. Навозник дернул его за руку и сказал:
— Что с тобой, Совенок? Ты что, обалдел?
И, не дожидаясь ответа, он запустил свои два яблока в расплывчатые темные фигуры коров, мирно пасшихся на лугу аптекаря.