Даниэль-Совенок прощал Перечнице-старшей все, но только не историю с хором: она выставила его напоказ перед всем селением и дала понять, что не видит никакой разницы между ним и девчонками.
Этого он не смог бы ей простить никогда, проживи он хоть тысячу лет. История с хором была поношением, величайшим бесчестьем, какое может вынести мужчина. Чтобы смыть с себя этот позор и защитить свое мужское достоинство, требовалось принять контрмеры.
В церкви их компанию уже ждали все школьники и школьницы и Трино, который, когда они вошли, извлекал из фисгармонии визгливые и жалобные звуки. Была здесь и паскудная Перечница с палочкой в руке, ни с того, ни с сего произведенная в дирижера.
Когда они вошли, она всех расставила по росту. Потом подняла палочку над головой и сказала:
— Внимание. Я хочу разучить с вами «Пастушку святую», чтобы спеть ее в день рождества Богородицы. Попробуем.
Она сделала знак Трино, потом махнула палочкой, и дети запели вразнобой:
Когда сорок два голоса уже начинали звучать в унисон, Перечница-старшая сделала комический жест отчаяния и сказала:
— Хватит, хватят! Не так. Не «пас-тушка», а «пас-ту-у-у-шка». Вот так: «Пас-ту-у-у-шка свя-та-а-я, хо-чу-у всей душо-о-ю, по го-о-о-рам и до-о-о-лам идти за то-бо-о-ю». Попробуем.
Она стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и все снова уставились на нее. Стены храма задрожали от звонких детских голосов. Скоро Перечница сделала досадливый жест и указала палочкой на Навозника.
— Ты можешь идти, Роке; ты мне не нужен. Когда у тебя изменился голос?
Роке-Навозник опустил голову.
— Почем я знаю! Отец говорит, что я и новорожденный ревел басом.
Хотя Навозник и потупился, но сказал это с гордостью, убежденный в том, что настоящий мужчина должен показать себя с самого рождения. Первые ученики встретили его слова высокомерными смешками, зато девочки посмотрели на Навозника с восхищением.
После второй пробы донья Лола отослала еще двух мальчиков, потому что они фальшивили. Спустя час из хора был исключен и Герман-Паршивый, потому что у него ломался голос, а Перечница хотела «составить хор из одних чистых дискантов». Даниэль-Совенок подумал, что ему здесь больше делать нечего, и горячо пожелал, чтобы и его исключили. Кроме того, ему не нравилось быть дискантом. Но первая репетиция кончилась, а Перечница так и не сочла нужным отослать его.
На следующий день они опять собрались на спевку, но и на этот раз Перечница не исключила его. Дело принимало скверный оборот. Оставаться в хоре значило навлечь на себя бесчестье, чуть ли не поставить под вопрос свою принадлежность к мужскому полу, а Даниэль-Совенок слишком ценил ее, чтобы не придавать этому значения. Но вопреки своему желанию и несмотря на то, что в хоре оставалось только шесть мальчиков, Даниэль-Совенок продолжал участвовать в нем. Это было просто несчастье. На четвертый день Перечница-старшая, очень довольная, объявила:
— Я закончила отбор. В хоре остались только чистые голоса. — Это были пятнадцать девочек и шесть мальчиков. — Надеюсь, — добавила она, обращаясь к мальчикам, — до рождества Богородицы ни у кого из вас голос не сломается.
Мальчики и девочки улыбнулись, гордясь тем, что у них «чистые голоса». Один только Даниэль-Совенок втайне приуныл. Но делать было нечего. Перечница уже постукивала по крышке фисгармонии, чтобы привлечь внимание Трино, ризничего, и минуту спустя чистые голоса числом в двадцать один разносили по храму моления Богородице:
Даниэль-Совенок предчувствовал то, что произошло в этот вечер при выходе из церкви. Отвергнутые ребята во главе с Навозником поджидали певчих на паперти и, завидев их, сгрудились вокруг шести «чистых голосов» и принялись хором кричать:
— Девчонки, писклята! Девчонки, писклята! Девчонки, писклята!
Ни заступничество Перечницы-старшей, ни слабые усилия Трино, ризничего, который был уже стар и немощен, ни к чему не привели. Не оказали никакого действия и умоляющие взгляды, которые Даниэль-Совенок бросал на своего друга Роке. Войдя в раж, Навозник забыл даже самые элементарные нормы товарищества. В сущности, нападающих разбирала злость оттого, что их исключили из хора, который будет петь в праздник рождества Богородицы. Но в данный момент это не имело значения. Важно было то, что попиралось мужское достоинство Даниэля-Совенка и что следовало найти выход из этого ложного положения.
В эту ночь, когда он ложился спать, его осенила мысль: почему бы ему во время спевки не постараться басить? Тогда Перечница исключит его, как она исключила Роке-Навозника и Германа-Паршивого. В сущности, именно исключение Германа его особенно уязвило, В конце концов, Роке-Навозник всегда был впереди. Другое дело Герман. Как мог Даниэль сохранять свое положение в компании, если даже у Паршивого голос сильнее, чем у него? Ему решительно следовало нарочно басить, чтобы его до праздника исключили из хора.
На следующий день, когда началась репетиция, Даниэль-Совенок поперхал, готовясь придать голосу фальшивое звучание. Перечница стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и гимн начался.
Перечница оборвала пение. Она наморщила свой длиннющий нос, как будто почувствовала дурной запах, потом нахмурилась, и лицо ее приняло такое выражение, словно вдруг обнаружилось нечто несообразное и она не могла определить, откуда проистекает эта неприятность. Но когда хор во второй раз затянул «Пастушку святую», она указала палочкой на Совенка и с раздражением сказала:
— Даниэль, перестань дурить, не баси, не то получишь затрещину.
Совенок был разоблачен. Он покраснел как рак при одной мысли, что другие могут подумать, будто он пытается строить из себя мужчину, прибегая к хитрой уловке. Он не нуждался в притворстве, чтобы быть мужчиной. И он докажет это при первом удобном случае.
Когда они выходили из церкви, «нечистые голоса» во главе с Роке-Навозником опять окружили их, повторяя все тот же проклятый припев:
— Девчонки, писклята! Девчонки, писклята! Девчонки, писклята!
Даниэлю-Совенку хотелось плакать. Однако он сдержал себя, потому что знал, что его пошатнувшееся мужское достоинство окончательно рухнет, если он заплачет перед оравой распоясавшихся «нечистых голосов».
И вот наступил праздник рождества Богородицы. Проснувшись, Даниэль-Совенок подумал, что в десять лет не так уж страшно иметь высокий голос и что впереди больше чем достаточно времени, чтобы он изменился. Не было причины печалиться и чувствовать себя униженным. В окно его комнаты светило солнце, и Пико-Рандо, видневшийся вдали, казался еще более высоким и величавым, чем обычно. До слуха Даниэля со стороны площади доносились нестройные звуки оркестра и непрерывный треск петард. Вдалеке слышался звон колокола, который пожертвовал дон Антонино, маркиз, — благовестили к праздничной мессе.
Возле кровати лежали его новый свежеотутюженный костюм и чистая, белая рубашка, еще пахнущая синькой и мылом. Нет, жизнь не была печальной. Теперь, когда Даниэль-Совенок, облокотясь на подоконник, смотрел в окно, он мог в этом убедиться. Жизнь не была печальной, даже если через полчаса ему предстояло петь «Пастушку святую» в хоре «чистых голосов». Даже если, когда они выйдут из церкви, «нечистые голоса» примутся дразнить их девчонками и писклями.
Была пора цветения, и всю широко раскинувшуюся долину окутывала золотистая пыльца. С лугов тянуло свежестью, хотя полное безветрие предвещало жаркий день. Под окном, выходившим в сад, на ближайшей яблоне рассыпáл свои трели дрозд, перепархивая с ветки на ветку. Теперь оркестр шел по шоссе, направляясь к Эль-Чорро и дому Кино-Однорукого в сопровождении ватаги галдящих ребят. Даниэль-Совенок спрятался за занавеску и притаился, чтобы его не заметили с улицы, потому что почти все эти ребята принадлежали к «нечистым голосам».
Как только они скрылись из виду, он собрался и отправился в церковь. В алтаре горели большие восковые свечи, а на женщинах были нарядные яркие платья. Даниэль-Совенок поднялся на хоры и оттуда пристально посмотрел в глаза Богородице. Дон Хосе говорил, что иногда она глядит на детей, которые ведут себя хорошо. Может быть, причиной тому было мерцание свечей, но Даниэлю-Совенку показалось, что в это утро Богородица обратила свой взор на него. А на устах ее играла улыбка. Его бросило в жар, и он сказал ей, не шевеля губами, что посвящает ей «Пастушку» и молит ее сделать так, чтобы «нечистые голоса» не насмехались над ним и не называли его девчонкой.
После Евангелия дон Хосе, настоящий святой, взошел на амвон и начал проповедь. Со скамеек, где сидели мужчины, послышалось продолжительное прокашливание, и Даниэль-Совенок, хоть и не играл в чет и нечет, невольно стал считать, сколько раз дон Хосе, священник, скажет «собственно говоря». Но в это утро дон Хосе говорил так хорошо, что Совенок заслушался и сбился со счета.
— Дети мои, собственно говоря, каждому из нас предначертана своя дорога в жизни. И мы должны неуклонно идти по ней. Некоторые из вас, наверное, думают, что это легко, но они, собственно говоря, ошибаются. Иногда путь, который указует нам господь, тяжел и суров. Но отсюда, собственно говоря, не следует, что это не наш путь. Бог сказал: «Возьми крест свой и следуй за Мною».
— В одном могу вас уверить, — продолжал он, — божий путь не в том, чтобы в сумерки парочками укрываться в кустах; и не в том, чего ищут другие, отправляясь в таверну по субботам и воскресеньям; и, собственно говоря, даже не в том, чтобы копать картошку и обрезать кукурузу в праздничные дни. Ибо бог создал мир, собственно говоря, в шесть дней, в седьмой же он отдыхал. А ведь это был бог. И как бог он, собственно говоря, не устал. Тем не менее он отдыхал. Отдыхал, чтобы показать нам, людям, что в воскресенье надо отдыхать.
В этот день дона Хосе, священника, без сомнения, вдохновляла Богородица, и он говорил мягко, не повышая голоса. Разъяснив, что у каждого своя дорога, он перешел к рассуждению о несчастье, которое подчас проистекает из того, что человек, движимый честолюбием или алчностью, отклоняется от пути, предначертанного ему господом. Тут он сказал что-то мудреное и темное для Даниэля. Что-то вроде того, что нищий, который, просыпаясь утром, не знает, будет ли у него что есть в этот день, может быть счастливее богача, который роскошествует в великолепном дворце, окруженный мраморными статуями и толпою слуг. «Некоторые, — сказал дон Хосе, — из-за своего честолюбия теряют ту долю счастья, которую уготовил им бог на более простом пути. Счастье, — заключил он, — кроется, собственно говоря, не в самом высоком, самом великом, самом заманчивом, самом необыкновенном; его залог в том, чтобы приноравливать наши шаги к тому пути, который господь указал нам на земле. Даже если это скромный путь».
Дон Хосе кончил, и Даниэль-Совенок проводил глазами до алтаря его маленькую фигуру. Ему хотелось наглядеться на него, пока он здесь во плоти, потому что Даниэль был уверен, что недалек тот день, когда дон Хосе займет в церкви одну из ниш, предназначенных для святых. Но тогда он уже будет не самим собой, а отвратительно раскрашенной деревянной или гипсовой скульптурой.
Поглощенный своими мыслями, он чуть не вздрогнул, когда послышались звуки фисгармонии, на которой Трино, ризничий, брал пробные аккорды. Перед ними стояла Перечница с палочкой в руке. «Чистые голоса» прокашлялись. Перечница стукнула палочкой по крышке фисгармонии, и раздались вступительные такты «Святой пастушки». Потом, управляемые палочкой Перечницы, согласно зазвучали «чистые голоса».
Когда месса кончилась, Перечница похвалила их и в награду дала каждому по леденцу. Даниэль-Совенок потихоньку спрятал свой в карман, как что-то постыдное.
На паперти два завистника на ходу бросили ему: «Девчонка, пискля», но он не обратил на них никакого внимания. Конечно, теперь, когда у него за спиной не было Навозника, он чувствовал себя слабым и беззащитным. Возле церкви еще толпилось люди — говорили о проповеди дона Хосе. В сторонке, слева, Даниэль-Совенок заметил Мику. Она улыбнулась ему.
— Вы пели очень хорошо, очень хорошо, — сказала она и поцеловала его в лоб.
Совенок даже встал на цыпочки — в свои одиннадцать лет ему так хотелось выглядеть взрослым. Но это ему не помогло. Она его уже поцеловала. Теперь Мика опять улыбалась, но уже не ему. К ней подошел стройный молодой человек в черном траурном костюме. Они взялись за руки и обменялись таким взглядом, который Совенку не понравился.
— Как ты его находишь? — спросила Мика.
— Он очарователен, просто очарователен, — сказал молодой человек.
И тогда Даниэль-Совенок, охваченный каким-то тоскливым предчувствием, отошел от них и увидел, что все вокруг толкают друг друга локтями, украдкой посматривают в их сторону и шепотом говорят: «Смотри, это жених Мики», «Смотри, это жених Мики», «Черт возьми, приехал жених Мики!», «А он хорош собой, жених Мики», «А он недурен, жених Мики». И все не спускали глаз со стройного молодого человека в черном костюме, который держал за руку Мику.
Тут Даниэль-Совенок понял, что у него были основания испытывать печаль в этот день, хотя в безоблачном небе сияло солнце и в зарослях кустарника пели птицы, и время от времени слышалось меланхолическое позванивание колокольчиков коров, и Богородица посмотрела на него и улыбнулась ему. У него были основания грустить, и отчаиваться, и желать смерти. Он чувствовал какой-то душевный надлом.
Вечером он пошел на гулянье. Вместе с ним пошли Роке-Навозник и Герман-Паршивый. Даниэль-Совенок был все еще в грустном, подавленном настроении и испытывал потребность дать выход обуревавшим его чувствам. На лугу пахло чурро и многолюдьем, пахло полнокровным весельем. В центре стояла мачта, метров на десять выше, чем в прошлые годы. Они остановились перед ней и последили за безуспешными усилиями двух мальчишек, которым удавалось подняться лишь на первые несколько метров. Какой-то пьяный, показывая пальцем на верхушку мачты, говорил:
— Там пять дуро. Кто поднимется и достанет их, пусть пригласит меня выпить.
И заразительно хохотал. Даниэль-Совенок посмотрел на Роке-Навозника и сказал:
— Я поднимусь.
Роке поддразнил его:
— Кишка тонка.
Герман-Паршивый выказал крайнюю осторожность:
— Не надо. Убьешься.
Движимый отчаянием, смутным чувством соперничества с молодым человеком в трауре и желанием показать себя «нечистым голосам», Даниэль-Совенок подскочил к мачте и без труда поднялся на первые несколько метров. У него пылала голова, и в груди клокотала странная смесь уязвленной гордости, пробудившегося честолюбия и отчаяния. «Вперед, — говорил он себе. — Никому не сделать того, что ты делаешь. Никому не сделать того, что ты делаешь». И он поднимался все выше, хотя ему уже жгло ляжки. «Я лезу, потому что мне наплевать, если я упаду, я лезу, потому что мне наплевать, если я упаду», — повторял он про себя и, добравшись до середины, посмотрел вниз и увидел, что все на лугу неотрывно следят за ним. На мгновение у него закружилась голова, и он изо всей силы уцепился за мачту. И все же полез выше. У него уже заболели мускулы, но он продолжал подниматься. Снизу он казался крохотным, как таракашка. Мачта начала колебаться, как дерево на ветру. Но он не чувствовал страха. Ему нравилось быть ближе к небу, говорить с Пико-Рандо на «ты». Однако у него ослабевали руки и ноги. Он услышал крик и снова посмотрел вниз.
— Сынок, Даниэль!
Это взмолилась его мать. Рядом с ней, полная тревоги, стояла Мика. И до странности маленький Роке-Навозник, и Герман-Паршивый, над которым Совенок вновь завоевывал превосходство, и «чистые голоса», и «нечистые голоса», и Перечница-старшая, и дон Хосе, священник, и Пако-кузнец, и дон Антонино, маркиз, и за ними — селение, подставившее солнцу свои сизые шиферные крыши. В каком-то самозабвении, подстегиваемый честолюбием, подобным ненасытной жажде господства и власти, он продолжал взбираться, глухой к доносившимся снизу предостережениям. Мачта становилась все тоньше, и под его тяжестью качалась, как пьяная. Он изо всей силы обхватил ее, чувствуя, что вот-вот будет заброшен в горы, словно пущенный из катапульты. Он поднялся еще выше. Теперь он уже почти добрался до пяти дуро, пожертвованных «подголосками Индейца». Но у него саднели ободранные ляжки и почти обессилели руки. «Посмотри, приехал жених Мики. Посмотри, приехал жених Мики», — со злостью сказал он про себя и вскарабкался еще на несколько сантиметров. До вершины оставалось так мало! Внизу воцарилось напряженное молчание. «Девчонка, пискля, девчонка, пискля», — прошептал он и поднялся чуть выше. Вот он уже достиг вершины. Мачта раскачивалась все сильнее. Не решаясь отпустить руку, чтобы схватить приз, он зубами рванул конверт. Не раздалось ни аплодисментов, ни возгласов. Над селением тяготело предчувствие несчастья. Даниэль-Совенок начал спускаться. На половине высоты он совсем изнемог, ослабил руки и ноги и быстро скатился по навощенной мачте, чувствуя жгучую боль в кровоточащих ладонях и ляжках.
Внезапно он очутился на земле, окруженный людьми, которые оглушительно кричали и больно хлопали его по плечу, в объятиях матери, целовавшей его со слезами на глазах. Он увидел молодого человека в трауре, который держал под руку Мику и говорил ему: «Молодец, мальчуган». Увидел, как удаляются, опустив голову, посрамленные «нечистые голоса». Увидел отца, который долго и невразумительно отчитывал его с напускной строгостью. Наконец, увидел Уку-уку, которая, подбежав к нему, обняла его колени и разразилась потоком неудержимых слез…
Когда Даниэль-Совенок возвращался домой, все опять представилось ему в ином свете, и он признался себе, что у него нет никаких оснований печалиться. В конце концов, день был лучезарный, долина сияла красотой, а жених Мики сказал ему, улыбаясь: «Молодец, мальчуган».